атно переживает, а я – за деньги. Ладно… Все ясно. Мал еще учить. Мал. Ступай отсюда. Ступай и не появляйся: запрещаю.
Ушел Колька. Без особых, правда, огорчений ушел, потому что ни на что не рассчитывал, разговор этот затевая. Просто не мог он не поговорить с Яковом Прокопычем, не мог не рассказать ему, как вс
ет, ведь правда? И обижаться на нее неразумно.
– А тятька говорит, что у нас страна самая замечательная. Ну, прямо самая-самая!
– Самая-самая, Коля.
Грустно улыбалась Нонна Юрьевна, но Кольке не понять было, почему она так грустно улыбается. Он не знал еще ни что такое одиночество, ни что такое тоска. И даже первая его встреча с обычной человеческой несправедливостью, первая его настоящая обида была все-таки ясна и понятна. А грусть Нонны Юрьевны была подчас непонятна и ей самой.
На второй день Колька не выдержал добровольного затворничества и сбежал. Пока его тятька бессчетные разы нырял за мотором, Колька задами, чтоб на мать не наткнуться, выбрался из поселка. Тут перед ним три дороги открывались, как в сказке: на речку, где ребятня поселковая купалась; в лес, через плотину, и на лодочную станцию, куда он совсем еще недавно бегал с особым удовольствием. И, как витязь в сказке, Колька тоже потоптался, тоже поразмыслил, тоже повздыхал и свернул налево: в хозяйство Якова Прокопыча.
– Ну, что скажешь? – спросил Яков Прокопыч в ответ на Колькино «здравствуйте». – Какие еще огорчения сообщишь?
Очень волнуясь и даже малость заикаясь от этого волнения, Колька торопливо, взахлеб рассказал заведующему про весь позавчерашний день. Про то, как ладно бежала лодка и как разворачивались дальние берега. Про то, как старательно помогал Егор туристам. Про матрасы и костер, про муравьиный пожар и желтую палатку. Про колбасу с булкой и две эмалированные кружки, которые опрокинул тятька с устатку под настойчивые просьбы приехавших. И еще как плясал он потом, как падал…
Яков Прокопыч слушал внимательно, не перебивая: только моргал сердито. В конце уточнил:
– И ты, значит, ушел?
– Ушел, – вздохнул Колька, так и не решившись поведать о пощечине. – Я ушел, а он остался. С мотором еще.
– Значит, ты не виновен, – сказал, помолчав, заведующий. – А я тебя и не привлекаю: не ты у меня работаешь.
– Я же не для того, – вздохнул Колька. – Я же все как было рассказал. Он же переживает, дяденька Яков Прокопыч.
А на книжки больно тратитесь. Себя бы хоть пожалели: мужики книжных не любят.
Мужики, может, и не любили, а вот Колька очень любил. И целый тот день они пластинки слушали, стихи читали, про зверей разговаривали и снова пластинки слушали.
– Ну, голосище, да, Нонна Юрьевна? Аж лампочка вздрагивает!
– Это Шаляпин, Коля. Федор Иванович Шаляпин, запомни, пожалуйста.
– Обязательно даже запомню. Вот уж, наверно, силен был, да?
– Трудно сказать, Коля. Родину оставить и умереть в чужой стране – это как, сила или слабость? Мне думается, что слабость.
– А может, он от обиды
долго, очень долго звучал в ее бездыханном теле, а слезы все медленнее и медленнее текли по щекам. Официальный холодный голос смерти и беспомощные теплые слезы матери.
и в этой действительности одновременно с исчезновением писем сына и его друга исчезли и их голоса. Они более не звучали в ней, как ни напрягала она свою память, как ни прислушивалась, как ни умоляла сжалиться над нею и позволить еще хотя бы разочек, один-единственный раз услышать родной голос.
Но было глухо и пусто. Нет, письма, пользуясь ее слепотой, вынули не из шкатулки – их вынули из ее души, и теперь ослепла и оглохла не только она, но и ее душа.
– Господи…
Да, все менялось в жизни, менялось, в общем, к лучшему, но одно оставалось неизменным: письма. Письмо Игоря, сохранившее для нее не только его полудетский почерк, но и его голос;
Поплачь и ты со мной, Аня, поплачь, родимая.
– Не могу, Маша. Сгорели слезы мои.
Но сказал, что все они тогда говорили:
– Я вернусь, мама.
Не вернулся.
И письмо Анна Федотовна получила всего одно-единственное: от 17 декабря; остальные – если были они – либо не дошли, либо где-то затерялись.
Они и сейчас там, эти два письма с аккуратной пометкой: «ЭКСПОНАТ №…» Лежат в ящике стола в красной папке с надписью: «ВТОРИЧНЫЕ МАТЕРИАЛЫ К ИСТОРИИ ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ».
твовал. Нет, не отказывался, конечно, упаси бог: на это ума хватало. Но не предлагали, правда, чести не оказывали. Разве что свояк Федор Ипатович угощал. По случаю.
Случаев было мало, но пьянел Егор быстро. То ли струна басовая в нем не настроена была, то ли болезнь какая внутренняя, то ли просто слаб был, картошечку капусткой который год заедая. И Егор хмелел быстро, и Харитина от него тоже не отставала: с полрюмочки маковым цветом цвела, а с рюмочки уж и на песню ее потягивало. Песен-то она знала великое множество, но с водочки, бывало, только припевки пела. И не припевки даже, а припевку. Одну-единственную, но печальную:
Ох, тягры-тягры-тягры,
Ох, тягры да вытягры!
Кто б меня, младу-младену,
Да из горя б вытягнул…
Так, стало быть, хмель ее направлял – в печальную сторону. Хмель, он ведь кому куда кидается: кому – в голос, кому – в кулак, кому – в сердце, кому – в голову, а Егору – в ноги. Не держали они его, гнулись во всех направлениях и путались так, будто не две их у него, а штук восемь, как у рака. На Егора это обстоятельство действовало всегда одинаково: он очень веселился и очень всех любил. Впрочем, он всегда очень всех любил. Даже в трезвом состоянии.
В тот день с утра раннего первый турист припожаловал: трое мужиков да с ними две бабеночки. Издалека, видать, пожаловали: мешков у них было навалом. И сами не по-местному выглядели: мужики сплошь – без кепок и в штанах с заклепками, а бабенки их – наоборот: в белых кепках. И в таких же штанах – только в облипочку. В такую облипочку, что Егор все время на них косился. Как забудется маленько, так и косится: было, значит, на что коситься.
– Доброго здравия, гости дорогие. – Яков Прокопыч пел – не говорил. И кепку снял уважительно. – Откуда это будете, любопытно узнать?
– Отсюда не видно, – ответили. – На ту сторону перевезете?
– На ту сторону можно. – Яков Прокопыч и кепку надел, и улыбку спрятал. – Перевезем согласно тарифу на лодке с мотором. Прошу оплатить проезд в оба конца.
– А почему же в оба?
– Лодка вас куда потребуется доставит, а обратно порожняком пойдет.
– Справедливо, – сказал второй и за кошельком полез.
Егор этих мужиков по мастям сразу распределил: сивый, лысый да плешивый. И бабенок соответственно: рыжая и пегая. Они в дело не встревали: разговоры сивый с плешивым вели. А лысый окрестностями любовался.
– Как, – спросил, – рыбка ловится у вас?
Бабенки возле мешков своих щебетали, а Колька рядом вертелся. В школе занятия кончились, так он иногда сюда загляд
