Фернанда изображала собой красавицу-блондинку; это была высокая, почти тучная, рыхлая дочь полей, которой никак не удавалось вывести свои веснушки; ее жидкая, короткая шевелюра, светлая и бесцветная, сквозь которую виднелась кожа, напоминала собою реденькую расчесанную кудель.
Рафаэль, потаскушка из приморского порта, уроженка Марселя, худая, с выдающимися нарумяненными скулами, играла неизбежную роль красавицы-еврейки. Ее черные волосы, напомаженные бычьим мозгом, завивались колечками на висках. Глаза могли бы казаться красивыми, не будь на правом бельма. Ее горбатый нос спускался над выдвинутой вперед челюстью, где два верхних вставных зуба резко выделялись своей белизной рядом с нижними зубами, которые от времени потемнели, как старое дерево.
Роза-Рожица, представлявшая собою какой-то шарик, как бы один живот на крошечных ножках, с утра до ночи распевала разбитым голосом то похабные, то сентиментальные куплеты или рассказывала бесконечные и бессодержательные истории, причем переставала говорить только затем, чтобы поесть, и переставала есть только затем, чтобы говорить; проворная, как белка, несмотря на свою толщину и крошечные лапки, она все время находилась в движении; ее смех, целый каскад пронзительных взвизгиваний, непрестанно раздавался там и сям – в комнате, на чердаке, в кафе – повсюду, и притом без всякого повода.
Две женщины нижнего этажа были: Луиза, прозванная Цыпочкой, и Флора, которой дали кличку Качель, потому что она слегка прихрамывала; первая из них всегда была наряжена Свободой с трехцветным кушаком, а вторая – фантастической испанкой с медными цехинами, звеневшими в волосах морковного цвета при каждом ее неровном шаге; обе они напоминали судомоек, разрядившихся для карнавала. Они походили на любую женщину из простонародья – ни хуже, ни лучше; это были настоящие трактирные служанки, и в порту их знали под прозвищем двух Насосов.
Она была высокого роста, полная и приятной наружности.
Когда сошли у станции, столяр расчувствовался:
– Как жаль, что вы уезжаете, мы бы славно повеселились!
Хозяйка благоразумно отвечала:
– Всему свое время, нельзя же вечно веселиться.
Девицам, привыкшим к шумным вечерам публичного дома, было не по себе от этого безмолвного покоя засыпающей деревни. По телу их пробегала дрожь, но не от холода; эта была дрожь одиночества, исходившая из встревоженного и смущенного сердца.
Крестьянин говорит: "Это хорошее ремесло" – и посылает свою дочь заведовать гаремом проституток, как отправил бы ее руководить девичьим пансионом.
В это мгновение Роза, склонившая голову на руки, внезапно вспомнила свою мать, церковь в родном селе, свое первое причастие. Ей показалось, что она вернулась к тому времени, когда была такой же малышкой, тонувшей в белом платье, и она заплакала.
избыток здоровья оказался для него гибельным.
Девочки тонули в облаках белоснежного тюля, напоминавшего взбитые сливки
"securitatis causa", {Безопасности ради (лат.).
Роза-Рожица, представлявшая собою какой-то шарик, как бы один живот на крошечных ножках, с утра до ночи распевала разбитым голосом то похабные, то сентиментальные куплеты или рассказывала бесконечные и бессодержательные истории, причем переставала говорить только затем, чтобы поесть, и переставала есть только затем, чтобы говорить; проворная, как белка, несмотря на свою толщину и крошечные лапки, она все время находилась в движении; ее смех, целый каскад пронзительных взвизгиваний, непрестанно раздавался там и сям – в комнате, на чердаке, в кафе – повсюду, и притом без всякого повода.