Никто не знает, никто об этом не думает, что на всем южном лукоморье, где стоит дачка с русскими жильцами, маленькая, тихо спящая девочка Тося — самое совершенное божье создание. Даже Тосина мама этого не знает. И только бульдожка, глупенький собачий увалень, смутно догадывается: бродит под оконцем за верандой, смотрит на неподвижную белую скамейку и вздыхает.
А «счастье» — это когда нет болезней, счастье — это когда разыщут папу, счастье — это когда в срок платят за квартиру…
Бородатый гость — инженер, наверное, — все строил на полу из спичек мосты, а когда на них наступали, ревел и колотил линейкой по ножке стола… Няня его все причесывала, а он сейчас пальцы в волосы и ходит, как лохматый куст. И так как у него не было бороды, которую он теперь все прикусывает зубами, он прикусывал кончик своего языка… Бабушка была толстенькой сдобной пышкой, сосала целый день мятные лепешки и все делала своим куклам ленивые замечания. Мама? Говорила-говорила без конца: с котенком, с чайником, сама с собой, с почтальоном и три раза в день меняла бантики. И была такая красивая, что весь Саратов удивлялся. Усиков у нее тогда еще не было. Зачем же девочке усики?.. Сосед, старичок, моряк, вырезывал из коры лодочки, никогда не сажал клякс ни в тетрадку, ни на штанишки и был чистенький и аккуратненький, как смазанное маслом пасхальное яичко… Всем тетям целовал ручку, а иногда по рассеянности и плечико
Взрослые играют в ведьму. У кого на руках останется пиковая дама, тот и «ведьма», даже если он мужчина. Тося уже знает: ведьма — это вроде Бабы Яги, только иногда она бывает красивая и всегда делает разные гадости. У девочки сегодня своя забава.
— Тося, домой!
Она слушает — ветер принес ее имя, но она еще не Тося, а так, лесной гномик, что ли… В самом деле, домой, домой. Ведь пора обедать: суп, ложка, полосатые занавески вокруг веранды.
. В камышах, сонная и застывшая. Если стоять тихо — увидишь, как в черной воде, извиваясь серыми жгутами, скользят ужи. Немножко страшно… Там, среди темных корней, шевелится всякая нечисть, со дна всплывают пузырьки, в камышах кто-то шуршит. Жабы или гадюки? Тося морщит лобик. У нее еще нет своих слов, но злое и безобразное ей непонятно — она не знает, зачем оно, почему гадюки всегда злятся, а огромные серые, сухие жабы так ужасны, что, как ни стараешься ласково взглянуть на них, — вздрогнешь и отвернешься.
Разве принцесса станет сидеть одна, без свиты, на старом полотенце, обхватив пальцами острые коленки, и думать о каком-то поваренке? Но Тося не возражает.
Из-за скал выплывает кораблик. Белыми наволочками вздулись паруса. Ни одного человека. На Тосю никто не смотрит, — она подымает на камышинке свою оранжевую туфельку. Это — привет. И ясно видит, только она одна и видит, как поваренок, негритянский мальчишка, ей в ответ машет связкой бананов. «Плывем на Корсику. Будь здорова! На обед баранина с рисом и кисель…»
Мама злится — ветер «действует ей на нервы»… Нервы — это когда дрожат губы и достается всем… И Тосе, и стакану, который стоит не на месте, и бабочке, влетевшей в комнату.
Любит она шум. Не тот, что подымают люди, когда спорят на веранде в восемь голосов сразу или ссорятся, перебрасываясь картами, или поют рыхлыми голосами непонятные песни, — а когда шумят на свободе деревья, тростник, море. Сосна гудит на ветру гулко и широко; тряхнет зеленой гривой, залопочет и опять низко-низко зашипит, будто парус по можжевельнику тащат.
