Зверство
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Зверство

ЗВЕРСТВО

ДМИТРИЙ НАРКИСОВИЧ
МАМИН-СИБИРЯК

Edited and converted by IQPS

Содержание

Зверство

I

II

Зверство

Летние эскизы

I

Горячий летний день. Река точно застыла. Изнемогающие от зноя собаки напрасно ищут спасительной тени по разным заугольям. Красиво дремлет на крутом берегу кучка домиков, спрятавшихся на вековом бору. У самой воды вытянулось деревянное здание, где чающие исцеления пьют железную воду и принимают ванны. Это провинциальные «минерашки», забравшиеся на сибирскую сторону Урала. Местное название — Курьи. Публика уже привыкла к ним и охотно их посещает, особенно благодаря удобствам, которые доставляет Уральская железная дорога, — по ней до вод рукой подать. Скептики клятвенно уверяют, что курьинская вода не содержит ни одного атома железа, а верующие доказывают, что вода прекрасно действует. Мы знаем только то, что Курьи очень многим помогли, что они доступны самым небогатым людям и что наконец несколько деревень живут недурно благодаря «наезжающим господам». В зной публика прячется по квартирам или бродит по парку, и только самые неугомонные и точные курсовые дамы торопливо пробираются к ванным. Мне не помогут никакие воды, но я верю в животворящую силу солнца и по целым часам брожу на припеке. Солнце — все, оно податель жизни, главный двигатель, и есть основание подозревать, что оно же и починивает многое, что мы, по свойственному одному человеку безрассудству, так последовательно и упорно расстраиваем. Но наше северное солнце скупое, и приходится дорожить каждым солнечным днем. Итак, я иду по самому открытому месту; зной так и пышет. Сделав определенный круг по крутому угору, спускаюсь к реке и по пыльной дороге иду к парку, где так хорошо отдохнуть сейчас.

Территория собственно вод отделена от крестьянской земли деревянной изгородью. У главного въезда воротником стоит слепой парень, который молча кланяется каждому прохожему. На водах парень уже свой человек. Мне нравится в нем известное спокойствие: он не пристает к прохожим, не канючит и принимает милостыню, как должное. Приезжих в лето набирается несколько сот, и если каждый подаст всего один пятачок, то получится изрядная сумма. Слепой парень, видимо, спокоен за свое существование, тем более, что у него в руках призрак некоторой должности — он затворяет ворота, чтобы не пускать в парк жадную деревенскую скотину. Нужно видеть тревогу этого слепого лица, когда со стороны деревни послышится торопливый топот бойких овечьих ног. Овца не корова, так и норовит прорваться через заповедную грань, и слепой ужасно волнуется, когда почувствует приближение вороватой твари. Не стало ей, подлой, травы в поле, так нет, давай пролезу еще в парк... Я иногда разговариваю с слепым человеком, который узнает меня по шагам.

— Да ведь много ходит людей мимо, как же ты узнаешь? — спрашиваю я.

— Приобык, а потом в жару ты один ходишь... Я вот тоже на солнышке-то люблю... во как жарит!..

В описываемый день я еще издали увидел своего знакомца слепого в большой ажитации. Он размахивал руками и громко ругался с каким-те мужиком, который понуро сидел у самых ворот.

— Уйди от греха! — кричал парень и пробовал стащить за руку упрямого мужика. — Мое место... Ишь, выискался тоже, ловчак... Проваливай, говорят...

— А ты не тронь... — как-то равнодушно отвечал мужик, продолжая сидеть. — Жаль тебе места-то, ироду?

— Уйди от греха... Тебе говорят...

Единственной свидетельницей этой сцены была босоногая и белоголовая крестьянская девочка лет семи, которая стояла посреди дороги и с детским любопытством ждала, что будет дальше. Мои шаги заставили воевавшего слепца утихнуть, — нехорошо при постороннем-то барине ругаться. Когда я подошел совсем близко, дело разъяснилось: сидевший мужик также был слепой, следовательно, являлся конкурентом нашему курсовому слепцу. Это была профессиональная ненависть, как бывают профессиональные пороки и добродетели и даже профессиональная честь...

— В чем дело? — спросил я, останавливаясь.

— Гонит, — коротко ответил слепец-чужак. — И что я ему помешал? Слава богу, обоим места хватит и еще даже от нас останется...

— Да ведь я тут который год? — заспорил курсовой. — Я при должности состою... Обыщи себе свое место и сиди. Небось, я не полезу к тебе...

Курсовой слепой отемнел еще в детстве, может быть, он и родился «темным», так что его еще молодое лицо приняло типичный отпечаток неподвижности. Слепец-чужак являлся уже калекой: все лицо у него было обезображено, а вместо глаз оставались какие-то дыры. Но по подвижности этого обезображенного лица можно было предположить, что он таким сделался сравнительно недавно.

— Как же быть в самом-то деле?.. — вслух подумал я.

— Гонит яво, — проговорила девчонка, очевидно, принимавшая сторону чужака, которого и привела.

— А так и будет: сяду и буду сидеть, — равнодушно ответил мужик. — Ежели разобрать, так мне здесь самое настоящее место... Что тебе: один, как перст, а у меня семейство, поди, в деревне-то осталось. Себя воспитывай, да еще ребята... это как по-твоему?

— От себя отемнел, так нечего и жалиться, — уязвил курсовой слепец. — А я урожденный... моей причины никакой не было... Господь нашел.

— И меня господь нашел, — спорил чужак. — Еще как нашел-то!

— Ты недавно ослеп? — спросил я, заинтересованный этим спором.

— А второй год... По своей, значит, вине принял наказание божие, — с покорным равнодушием ответил он. — С земляком мы, значит, домой обращались, с заработков... Идем это к себе в деревню, остается еще верст со сто. Известно, прохарчились, обносились, устали. Я и говорю товарищу-то: «Скажемся бродягами...» Это чтобы за тепло не платить и за харчи. Добрые люди бродяжек даром пропитают... значит, для своей души спасение... Хорошо. Сказались мы бродягами... Попаило нам сразу: тут покормят, там пятачок подадут... А нас уже из совести совсем вышибло! Набрали мы денег да в кабак, да еще с собой полуштоф водки... Приходим таким манером в деревню и уж смело в крайнюю избу: так и так, бродяги. Хозяин видит, что бессовестные, — только бы отвязаться от дорогих гостей. То-се, собрали на стол поесть, а мы полуштоф свой расчали... Поели, выпили и пошли дальше: сыты, пьяны... Только этак отошли мы верстов с пять, а земляк-то и говорит: «Эх, — говорит, — посудину напрасно оставили. Воротимся...» Ну, идем мы это назад к деревне, а там дым столбом: горит деревня-то летним делом. Только мы увидали дым, а навстречу уж мужики бегут... «Вот, — кричат, — поджигатели, бродяги...» Ну, какой тут разговор: пымали нас и давай бить смертным боем... Били-били, проволокли на пожарище и хотели в огонь бросить, да раздумали: кто-то притащил купоросного масла, да купоросным маслом нас и облили... Ну, конечно, мы без памяти стали, а они, мужики-то, на телегу нас да к чужой деревне и подбросили. Тут уж нас обыскали, значит, и по начальству предоставили. В земском лазарете вылечили... А потом мужиков-то, которые нас отемнили купоросным маслом, в суде судили и в Сибирь засудили. А нам разве от этого легче? И наши семьи засиротели, да и у тех тоже... Обязали их будто воспитывать нас, а какое воспитание, когда у самих ничего нет... Вот какое дело, барин!.. За чужую милостыню нас господь нашел...

Вечером, проходя воротами, я опять увидел только одного курсового слепца, а чужака не было.

— Где тот, давешний-то слепой?

— А ушел...

— Куда ушел?

— Кто ево знат... Ушел куды-то.

II

Ровно через неделю я встретил слепца-чужака на станции Уральской железной дороги Богданович.

Он пытался попасть на поезд, но без билета его не пускали: железная дорога не богадельня... Он так и остался на вокзале с протянутой рукой. Не нашлось настолько щедрого благодетеля, который заплатил бы за его проезд «до города». Это была совершенно бесполезная попытка прорваться в такое место, где слепой человек может рассчитывать на щедрое подаяние: его из города высылали уже несколько раз «по месту жительства».

В вагоне третьего класса, где вместе со мной возвращались с вод из Курей еще несколько курсовых, зашел разговор о несчастном человеке. Одни жалели его, а другие порицали. Особенную жестокость проявил благообразный седенький старичок, по-видимому, дышавший голубиной кротостью.

— Так и следует их, варнаков, — повторял он настойчиво: — не притворяйся бродягой... Милостыню-то не им, варнакам, подают, а богу. Лепта... Вот теперь и казнись за напрасную-то милостыню, да и другим закажи. Да...

— Это одна жестокость, — спорил курсовой отец дьякон. — Наказание несоразмерно с виной... Помилуйте, купоросным маслом выжечь глаза живому человеку!..

— Достаточно этого зверства среди мужиков, — присовокупил молодой купчик. — Даже ужасное зверство происходит... Страшно рассказывать. Про подкованную-то девку слышали? Мне это верный человек сказывал... как же-с!.. Тоже в деревне дело было... Девка-то гуляла, ну ее свои парни и захотели поучить. Привели в кузницу, поставили в лошадиный станок и сейчас кузнецу: «Подковывай!». Тот туда-сюда, а они ему ножом пригрозили. Что бы вы думали, ведь подковали, как лошадь куют: например, взяли подкову, накалили и сейчас, например, к левой ноге приставили и гвоздями-с... Так на обе ноги подковали и одну руку, а тут уж девка не стерпела: в станке померла-с.

— И поделом, не плешничай, — подсказал благообразный старец. — Разврат-с... Для нее же лучше, то есть для девки, что, например, еще на земле приняла казнь за свои грехи. Агроматный разврат идет теперь среди мужиков, не говоря о заводах или городах. Ослабел народ, в особенности женский пол... Их бы, блудниц этих самых, всех купоросным маслом!..

Легенду о подкованной девке мне приходилось слышать в нескольких вариациях, но достоверность ее еще требует подтверждения. В настоящем случае важно отношение к такому факту «посторонней публики». Благочестивый старичок напирал главным образом на «чернядь», на мужика, для которого требовал и кнут, и зеленую улицу, и застенок, а публику в собственном смысле выгораживал.

— Что такое мужик: зверь! — ораторствовал он уже с ожесточением. — Посмотрите, что мужики по деревням над своими бабами выделывают... Страсти господни! И вообще зверство... Как окружный суд наедет куды-нибудь в Шадринск или в Ирбит, глядишь, за две-то недели лет двести каторги набежит. Одним словом, варнак народ по здешним местам... Озверели все.

— Все-таки несправедливо платить зверством за зверство! — возмущался кто-то в публике.

— Ею же мерою мерите, возмерится и вам, — отвечал старичок. — Нельзя-с: темнота... Я главным образом про мужиков выражаюсь, а не касаемо до прахтикованных людей, которые имеют свое понятие. Да... Одним словом, мужик-с!..

— Все хороши, взять хоть тех же купцов, — заявил не известный никому господин, слуша-ъвший до этого момента молча. — Знаете дело купца Валина, который в Шадринске жену из ружья застрелил? Да-с... Положим, они пьянствовали вместе и человеческий образ потеряли, а все-таки...

— А она ему рожу всю исцарапала, — спорил старик. — Это, значит, Валину, а потом и говорит: «Вот, — говорит, — ты послезавтра именинник будешь, так покрасуйся с ободранной-то рожей». Ну, он и не стерпел...

— Хорошо, я допускаю, что пьяные люди могут сделать все, — согласился господин:— я даже не защищаю убитую... Оба пьянствовали, бесчинствовали и кончили уголовщиной. Это между ними и останется... А вот что нехорошо: зачем оправдали Валина-то? Мало того, что оправдали, Валин-то потом к оставшемуся после жены имуществу еще права наследства предъявил... Пожалуйте, говорит, мою седьмую часть. Где же, например, совесть?..

— Это уж адвокаты научили...

Поезд летит по слегка всхолмленной равнине. Вдали мелькают какие-то деревни, перелески и шахматы полей. Картина самая мирная, которая совсем уже не вяжется с жестокими разговорами. Наступает долгая пауза. Благообразный жестокий старичок глядит в окно и тяжело вздыхает, сокрушаясь об ему одному известных грехах. Споривший с ним господин задумчиво крутит усы и время от времени вызывающе поглядывает на других. Очевидно, его так и подмывает еще раз сцепиться с жестоким старцем и договорить что-то недосказанное, что его, видимо, мучило. Одет он прилично и вообще приличен. Только в серых выкаченных глазах светится что-то такое желчное и беспокойное. Одним словом, довольно распространенный тип человека, который «не позволит наступать себе на ногу». Он попробовал завести разговор с о. дьяконом, но из этого ничего не вышло: о. дьякон оказался таким кротким человеком, что соглашался уже вперед с каждым вашим словом.

— Нет, позвольте-с... — говорил желчный господин, споря с невидимым противником... — Так нельзя-с!.. Конечно, мужицкое зверство возмутительно, но это физическое зверство, где человека убивают, режут, ослепляют, увечат... Сравнительно это еще не так страшно, как нравственное зверство. Даже подкованная девка, в сущности говоря, терпима... Конечно, я говорю о сравнительной жестокости и хочу сказать то, что, перенеси эта девка операцию подкования, она стала бы жить калекой, как мужик с выжженными глазами. Так я говорю?

Вопрос был обращен к благоразумному старцу, точно желчный господин хотел выстрелить в него.

— Обнаковенно... — бормотал старец, напрасно стараясь проникнуть в скрытый подвох. — Темнота, вот что!

— А позвольте узнать, что вы называете темнотой? — прицепился желчный господин.

— Очень просто: когда человек неполированный... вообще...

— Понимаю. Только, по-моему, совершенно наоборот: полированный-то человек и вынет из вас душу. Про дело Миловзорова слышали? — обратился желчный господин уже ко всем. — Ну, конечно, слышали... И в местной прессе было напечатано в качестве слуха. Да-с... Только все это дело публике неизвестно вполне, а я могу его рассказать.

— Господин, позвольте! — азартно вступился благообразный старец. — Про этакое дело сторонним людям даже и разговаривать-то невозможно, потому как промежду мужа и жены один бог судья. Да-с... Это даже и в законе сказано... Ежели, например, девица не соблюла себя и вдруг под венец... Это хоть кого касаемо, так не вытерпит. Таких-то в воде топить надо, вот что... Прямо будем говорить!

— Нет, уж извините! — закричал желчный господин, поправляя начинавший давить его ворот крахмальной сорочки. — Никакой зверь так-то не сделает, как ваш «прахтикованный» и полированный человек. Ужаснее всего то, что ваш Миловзоров ничего ужасного из своей особы не представляет: самый обыкновенный средний человек... да. Я его давно знаю... в карты даже играл не один раз... Совсем приличный и скромный человек. Хорошо-с... Так вот стукнуло Миловзорову сорок лет, и вздумал он жениться: есть свой небольшой капитальчик, есть место какого-то доверенного, ждать больше уж нечего, значит, остается жениться. Стал высматривать невест и нашел подходящую... Семья большая, девушка красивая и на возрасте, а приданого нет. В гимназии училась, а тут у родителей жила в каком-то заводе, где и женихов нет. Поговаривали про нее, что была какая-то у ней любовная история, и женихи обегали ее. Хорошо... Все это Миловзорову на руку, конечно, потому что не по любви же восемнадцатилетняя девушка пойдет за него. Присватался, девушка в слезы, а родители рады пристроить ее... Ну, поплакала, погоревала, а потом родные, конечно, уломали ее. Миловзоров радуется, что на склоне лет такую красоту заполучил. Скрутили свадьбу, гости разъехались, молодые остались одни... Что у них было — неизвестно, а известно то, что утром Миловзоров потребовал почтовых лошадей, выгнал жену буквально в одной рубашке и на дорогу дал заряженный револьвер, из которого посоветовал застрелиться. Она тут же в спальне и записку написала, что, мол, прошу в моей смерти никого не обвинять. Одним словом, все по форме... полированно... Вот и едет несчастная женщина неизвестно куда... Нет, она знает, куда едет, потому что и записка написана и револьвер в руках. К родителям нельзя и носу показать, муж прогнал — одним словом, некуда ей идти, вот этой самой женщине с револьвером. Она виновата — это правда... Но, может быть, она надеялась, что муж ее простит, просто пожалеет ее молодость — мало ли на что надеется человек. И вдруг она видит, что ей в восемнадцать-то лет ничего, кроме смерти, не осталось. Будь она потерянная женщина, так она нашла бы утешителя, а тут другое: душу вынули из живого человека в одну ночь. Ведь Миловзоров не без греха прожил до сорока лет, а жене не мог простить... Сидит она с револьвером, колокольчики позванивают, звенит у ней в голове, и чувствует она, что кромешное зверство кругом: и тот человек, который обманул ее девичью неопытность, и молодой муж, и родители — все звери, один к одному. Целую станцию так-то она, бедная, ехала и все думала, а потом приехала на постоялый двор, забежала куда-то в конюшню и бац из револьвера. Только рука дрогнула — не насмерть первая пуля, пожалуй, еще оживешь, — она второй раз бац и в третий. Так и кончилась...

— Сама виновата, — заключил седенький старец.

— Конечно, виновата, никто не спорит. А вот вы, например, не имеете греха на душе? Может быть, мы-то с вами в тысячу раз хуже ее, не может быть, наверное, и все-таки живем, потому что и сами озверели... Да. Ведь Миловзоров душу живую убил — и ничего; он служит на старом месте, его терпят, и, главное, он сам себя терпит. Даже больше, он считает себя правым, потому что и другие «прахтикованные» люди считают его таким. Ом может спать, есть, пить, разговаривать с другими и даже, вероятно, женится в другой раз... Ведь такому зверству нет имени, нет меры?! Если бы он убил ее сам, так это по нашей жестокости еще понятно, как подкованная девка; но Миловзоров побоялся ответственности и довел несчастную восемнадцатилетнюю женщину до того, что она сама себя убила. Людоеды покажутся младенцами перед таким полированным человеком...