Михаил Забелин
Смута
Роман
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Михаил Забелин, 2024
Действие романа разворачивается на фоне событий, происходивших в России с 1914 по 1922 год: Первая мировая война, Революция, Гражданская война.
Главные герои романа — братья Жилины, выходцы из купеческой семьи. Александр — доктор, Михаил и Николай офицеры. Дальнейшие судьбы их складываются по-разному, но главным для каждого из них остается родина, без которой они не представляют жизни.
Любовная тема занимает в романе особое место. Война разбрасывает влюбленных, испытывает их чувства.
ISBN 978-5-0064-1563-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
С благодарностью и почтением
к очевидцам страшных событий того времени.
ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
«Не приведи Бог видеть русский бунт —
бессмысленный и беспощадный. Те, которые
замышляют у нас невозможные перевороты,
или молоды и не знают нашего народа, или уж
люди жестокосердные, коим чужая головушка
полушка, да и своя шейка копейка.»
А.С.Пушкин
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
Вечерело. Бой за маленькую польскую деревушку, продолжавшийся весь день, стал затихать. Отголоски боя, словно уставшего от дневной работы, отступали и растворялись в надвигающейся темноте. Сначала утихомирились пулеметы. Их злорадное трещоточное тарахтение напоминало крупные капли дождя, барабанящего по крыше: они становились слабее и били реже, а потом неожиданно умолкли. Еще прорезали упавшую тишину одиночные ружейные выстрелы, похожие на прощальные приветы. Иногда ночными филинами ухали пушки, снаряды улетали куда-то вдаль, и создавалось впечатление, что аккуратные немцы подсчитали количество израсходованных за бой снарядов и досылали наугад те, что были заготовлены на сегодняшний день, но вовремя не были пущены в дело.
Рота поручика Михаила Жилина целый день простояла в резерве. Она была укрыта крутым откосом обрыва, нависавшего над рекой, и теперь, в сумерках, окрашенных оранжевым светом догорающей вдалеке деревеньки, фигуры людей выделялись особенно отчетливо и причудливо и казались единой шевелящейся массой, щупальцами какого-то огромного бесформенного осьминога, выползшего на берег.
— Пятая рота, в ружье! — команда в растекающейся по воздуху, опустившейся тишине прозвучала особенно громко.
— Пятая, собирайсь! — подхватил голос фельдфебеля Крошкина.
Послышался лязг штыков, застучали котелки, раздались голоса взводных:
— Первый взвод, ко мне!
— Второй взвод, стройся здесь!
— Ты, чертов турок, опять винтовку не найдешь, я тебе говорю, рожа, сказано, становись!
— Рота, смирно! Равнение направо!
— На ремень! По отделениям, за мной, шагом марш!
Рота вышла из укрытия и через поле начала выдвигаться на передовые позиции. Пахотная, разбухшая от осенних дождей земля чавкала под ногами и хватала за сапоги липкими лапами, словно стараясь задержать и остановить тяжело шагающих по ней людей.
— Ваше благородие, будет что ль наступление на немца? — спросил фельдфебель Крошкин.
— Нет, идем на смену первому батальону.
— А далече нам идти сменять-то? — бросил кто-то, но ему никто не ответил.
— Сказывали, что от первого батальона и половины не осталось, — продолжал Крошкин.
Жилин об этом знал, так же как и о том, что страшный сегодняшний бой, несмотря на огромные потери, не дал победы или перевеса ни одной из воюющих сторон, и позиции полка передвинулись ненамного лишь местами и занимали теперь те же самые, вырытые еще месяц назад окопы.
Война шла уже четыре месяца, а усталость от нее была такой, будто она продолжалась четвертый год.
По мере продвижения роты встречалось всё больше темных, бесформенных, разбросанных по полю тел: раненых и убитых. Из окопов навстречу, тяжело ступая, двигались люди с носилками.
— Ваше благородие, глядите, наши лежат побитые. Подобрать бы их, да куда понесешь, когда сам не знаешь, куда себя схоронить.
Откуда-то из-под земли, сбоку и спереди стали слышны стоны и слабые крики:
— Сюда, братцы, сюда!
— Санитара! Санитара!
— Помогите, братцы!
Рота продолжала идти дальше, вперед, не останавливаясь, и хотелось зажать уши руками и закрыть глаза, чтобы не видеть и не слышать этих мучающихся, корчащихся на земле людей, разрывающих стоном своим сердце.
— Как мухи лежат побитые.
— Какие тебе мухи? Люди живые.
— Были живые, стали мертвые.
Четыре снаряда пронеслись над головой и разорвались где-то за рекой.
— Слушай мою команду! Как немец наведет прожектор, падай и не шевелись. Понятно?
— Так точно, понятно.
По мере приближения к позициям в воздухе всё сильнее разрастался теплый запах гари. Застоявшийся пороховой дым разъедал глаза.
— Рота, стой!
— Михаил, ты?
Лица в темноте было не разобрать, но по голосу Жилин узнал командира 3-й роты капитана Пильберга.
— Пойдем ко мне в подвал, расскажу. Хотя что тут говорить, тебе всё и так известно: командир батальона убит, от батальона, дай бог, одна рота наберется.
В разнобой переговаривались голоса.
— Кто идет? Какая рота?
— Вы кто, смена нам будете?
— Смена, смена.
— Ну, третья, вылезай.
— Глядите, немцы побитые лежат. Видно, жаркое было дело.
В тесном блиндаже при свете свечи капитан Пильберг рассказывал о состоянии дел сменившему остатки 1-го батальона командиру 5-й роты поручику Жилину.
— Обстановка, Миша, такая: ни справа, ни слева своих нет. 1-й батальон во время сегодняшнего наступления опередил своих соседей. Приказ ты знаешь: держаться здесь во что бы то ни стало.
Они расстались. 5-я рота принялась, насколько это было возможно, обустраиваться на новом месте. Были высланы секреты и дозоры.
Жилин обходил роту. В темноте кто-то говорил:
— Эх, картошку бы сварить. Сбегаю, пошукаю.
— Не сметь оставлять роты! Я тебе пошукаю! — крикнул поручик в пространство.
Голоса стихли.
Рота спала. Бодрствовали только часовые, секреты и дозоры. Начиналась морось. Ветер пробирал до костей. Жилин спустился к себе в нору и увидел ожидающего его прихода фельдфебеля.
— Вам, ваше благородие, я приказал принести соломы в блиндаж. Хотя какой блиндаж, один смех — ставней прикрыт.
Своей неутомимой заботой Крошкин напоминал доброго дядьку, ухаживающего преданно и беззаветно за барским дитятей.
— Спасибо тебе, Крошкин.
Утром туман рассеялся, и стало хорошо видно, как шагах в четырехстах от них из окопа вылезали черные фигуры немцев, потягивались, куда-то уходили и снова возвращались.
Дождь усиливался, обратился в мелкую, колючую крупу и закутал землю, окопы, русских и немецких солдат серой, промозглой сыростью.
Так, в грязи, в осенней слякоти, в размокшей жиже, под утомительно унылым дождем, без перемен на фронте, тоскливо протянулись три дня.
На четвертый день немцы перешли в наступление.
— Ваше благородие, немцы.
Из немецких окопов вылезали фигуры в черных шинелях и быстро строились в шеренги.
— Ваше благородие, гляди, какая масса прёт! — воскликнул рядом солдат Сазонов.
— Постоянный! Часто — начинай!
Немцы шли скорым шагом. Как бы для порядка, тяжело заворчала немецкая артиллерия. Со скрежетом рвались, взметая фонтаны грязи, гранаты, сверху сыпала пулями свистящая шрапнель.
Пулемета при роте не было, как не было и артиллерийской поддержки. Приходилось рассчитывать на собственные силы. Лихорадочно щелкали затворы, а германцы всё приближались. Они шли ровной, твердой цепью, словно пули не брали их. Немцев был легион, и казалось: эта безудержная лавина сметет сейчас роту, даже не заметив этого, и покатится безостановочно, безудержно, давя и подминая всё, что попадется на пути, дальше.
Затрещало справа и слева, забухала, наконец, наша артиллерия, и всё слилось в нескончаемый, пронзительный сплошной гул.
Немцы бросились в атаку.
— Не робей, ребята, — раздался голос Крошкина.
И вдруг неожиданно, словно сломавшись, будто споткнувшись и растеряв на ходу свою неуязвимость, немцы стали падать: сначала четверо, потом еще, больше, больше.
— Наша берет! — прокатилось по окопу.
Немцы падали один за другим. Кто-то останавливался, кто-то уже бежал назад. Ряды их дрогнули, разорвались, атака была отбита.
На пятый день пришла смена.
II
Май тысяча девятьсот пятнадцатого года пришел в Москву грозными, глухими раскатами грома, дальней грозой, что полыхала огнем на западе и уже называлась великой войной. Еще прошлой осенью все говорили, что война эта ненадолго и не позднее, как к Рождеству, закончится. К весне уже стало понятно, что скорой войны не будет. Еще в прошлом году праздновали победы и о войне отзывались, как о недоразумении, пустячке: повоюют немного, осадят Вильгельма, да и разойдутся, и жизнь потечет, как прежде.
Но как-то быстро, будто трясина, война стала засасывать в себя всё новые армии и новые страны и забирать всё больше и больше жизней. Страны и миллионы людей увязли в этом кровавом болоте так глубоко, что уже не было сил ни выкарабкаться из него, ни остановиться, и оставалось одно: убивать друг друга и умирать.
Русская армия потеряла всё, что сумела отвоевать в начале войны, и вместо победных маршей начала тяжело, неся страшные потери, отступать. Вместо обещанных триумфов и фанфар под колокольный погребальный звон в Москву и в Петроград потянулись эшелоны с десятками тысяч раненых и искалеченных людей. Ропот недовольства и разочарования прокатился по всей стране и всколыхнул дремавшую Россию.
Этой весной Москва выглядела особенно серой и хмурой. Май расцвел садами, но в воздухе, перебивая ароматы близкого лета, густела и растекалась, как зараза, тревога. На улицах стало неспокойно. Сначала исподволь, а потом всё громче стали говорить о предательстве. Слухи, шёпот и брань волнами прокатывались по городу, и толпы обозленных людей уже собирались на Красной площади и кричали что-то непотребное: бранили царских особ, требовали отречения императора и пострижения императрицы в монахини, кричали уже во всеуслышание: «Повесить Распутина!», «Императрица-немка — германская шпионка!»
Известия с фронтов об огромных потерях и отступлении становились всё более ужасными и пугающими. Госпитали уже не справлялись с наплывом раненых.
* *
*
В последние месяцы доктор Александр Александрович Жилин выматывался страшно. Он ассистировал профессору Федорову, но уже не хватало врачей, и некоторые операции проводил сам. Он свыкся со смердящим запахом смерти, знал ее повадки, ее уловки, видел по лицам раненых, когда она отступала, ехидно кривясь, или хватала металлической рукой за горло, и тогда синеющие губы смолкали на полуслове. Смерть была всюду, рядом, неумолимая, безжалостная. Кровь, боль, смерть и раненые, заполонившие палаты, коридоры и залы больницы, стали будничной, привычной картиной, в которой не оставалось места эмоциям, а страдания и стоны людей лишь фокусировали руки и разум на каждодневной, беспрестанной работе.
Эта работа, в которой лица становились расплывчатым, неясным, бледным пятном, а перед глазами были лишь раны, заставляла Александра Александровича двигаться и выполнять то, что выполнять было необходимо, с каким-то автоматизмом, изгонявшим из ума всё ненужное, что творилось вокруг. Эти доведенные до автоматизма движения не давали думать ни о времени, ни об усталости, но иногда, по вечерам, она заявляла о себе тяжестью в ногах, бесконечными, болезненными ударами какого-то инородного маятника в висках и ощущением опустошенности в желаниях и мыслях.
Александру Жилину было двадцать шесть лет. Перед самой войной он окончил медицинский факультет университета, стал работать в одной из московских больниц, превращенной с началом военных действий в госпиталь, и жил один в собственной квартире на Солянке.
В той спокойной довоенной жизни, отрезанной четырнадцатым годом, остались мечты о славе и о прекрасной незнакомке, что ненароком, как из утреннего тумана, войдет в его жизнь. Когда-то он рисовал в своем воображении красивую, умную девушку в воздушном, длинном платье и в белой шляпке. В его снах она всегда появлялась неожиданно: где-нибудь на бульваре или на южной приморской набережной. Война растоптала эти юношеские грезы и закапала грязью, заглушила стонами раненых его представления о безмятежном семейном счастье.
Тем более странной и нежданной оказалась встреча в пропахнувшем йодом, хлоркой и бинтами госпитале, встреча, о которой и мечтать-то он давно перестал.
Тот день — три месяца назад, был совершенно обычным — таким же, как сотня предыдущих, тяжелых военных дней: одинаково серых от шинелей, белых рубах и форменных брюк, бурых от пятен крови и багровых от пропитанной кровью марли, душных от спертого воздуха в палатах. Конец февраля обещал раннюю весну, и какие-то едва уловимые, первые, пряные ее запахи уже щекотали ноздри, витали в воздухе тонкими, невидимыми струйками.
С утра был обход, потом операции, последняя — тяжелая: загноение брюшной полости. Спасти молодого офицера, почти мальчика, имени которого он не запомнил, не удалось.
Когда доктор Жилин вышел после операции в больничный двор, с удовольствием глубоко вздохнул морозного ветра, прошелся взглядом по протянувшемуся напротив заснеженному бульвару и попытался заморозить, выгнать из головы вместе с ветром тяжелые, смрадные больничные мысли, -он краем глаза увидел, как на крыльцо вслед за ним вышла девушка в белом фартуке сестры милосердия под накинутой на плечи шубкой.
Он обернулся к ней.
— Вы новенькая? Я вас не помню.
— Я вам ассистировала только что.
И тогда с ним произошло то, что никогда не случалось ранее — ни с одной женщиной, которых он встречал, — он почувствовал немыслимо сильное, неосознанное притяжение и одновременно робость, будто ее глаза звали, сигналили, тянули к себе, как магнит, а он был не в силах отвести от них взгляда, будто застыл, окаменел, одеревенел. Это было, как удар в сердце, как вспышка перед глазами, как разряд тока в голове.
Он смешался, слегка поклонился и представился.
— Я знаю, — ответила она. — Меня зовут Варя.
Теперь эти три месяца ворвавшейся стремительно и бурно в его жизнь весны представлялись ему особенными и яркими, словно не было до этого других вёсен, точно приласканный теплыми запахами с каждым новым днем вместе с оживающей, заждавшейся солнца природой оттаивал и пробуждался душой он сам.
Его одинокое жилище нынче казалось ему веселее, в больничные палаты всё настойчивее стучались солнечные капли, дни ускоряли бег, и сильнее колотилось сердце. Это необычное кружение мыслей и чувств отодвигало куда-то в дальний темный угол всё безобразное и грязное, что было вокруг, а всё светлое и важное делалось выпуклым и броским, и он сам прекрасно понимал, что это новое и хорошее в нем самом и в его жизни связано с Варенькой.
«Каким причудливым, непредсказуемым узором переплетаются человеческие судьбы и как своенравно и гордо вырастает, где бы то ни было: на зеленой мирной лужайке или в навозной куче людских страданий, — загадочный чудный цветок по имени любовь», — думал Александр.
Если бы кто-то спросил его в эту пору: «Какая она, твоя Варенька?» — он бы растерялся: «Милая, добрая», — а сам бы про себя решил: «Не то, не так, да и не стоит никому говорить об этом. Да разве можно рассудком охватить огромность, бездонность ее глаз, похожих на звездное летнее небо? Разве можно выразить сухими аптекарскими словами, когда соединяешься с ней взглядом, блаженство, сравнимое с ароматами южной ночи, нежность, что захлестывает тебя, как замешанная на солнце морская волна, и теплыми брызгами ложится на сердце?»
Будто в этом серьезном, рассудительном человеке, каким считался доктор Жилин, вдруг неожиданно для него самого появился второй — влюбленный, застенчивый мальчишка.
В эти сияющие месяцы весны для Александра Жилина стало привычным и радостным в тот поздний час, когда приближающаяся ночь успокаивала сном раны и боль, а в госпитале оставались дежурные доктора и ночные сиделки, провожать Варю на Покровку, где она жила вместе с родителями и младшим братом. Эти прогулки бывали неторопливы и немногословны, но каждый раз, будто приоткрывая вуаль с лица, он узнавал о ней что-то новое.
Варя Зимина была моложе его на семь лет, окончила гимназию, с началом войны записалась, как и многие, на курсы сестер милосердия и в госпитале работала недавно.
С того дня прошло три месяца. Весна в Москве набухала почками, зеленела и, наконец, расцвела, как гирляндой, бульварами.
*
*
В один из нежных майских вечеров, проводив Варю до дома, Александр возвращался по знакомому уже маршруту к себе на Солянку.
Еще издали он увидал двух офицеров, неторопливо прогуливающихся вдоль дома. Лиц в сумерках было не разглядеть, но Александр вдруг заторопился. На стук шагов по мостовой военные обернулись, и в одном из них Александр узнал своего брата Михаила, ушедшего на фронт с началом войны.
Они обнялись молча, и Саше подумалось, что, наверное, именно так, как пахло от Мишиной шинели, пахнет война.
— Познакомься: мой армейский товарищ, поручик Попов. Мы с поезда и сразу к тебе.
Неожиданность встречи и радость облегчения от того, что Миша, который в последний год всегда соединялся в сознании с известиями, приходящими с фронта, вернулся, и вот он здесь, оглушили Александра, и он лишь повторял:
— Пойдемте, пойдемте скорее.
В последний раз братья виделись еще до войны — ровно год назад в Суздале. Тогда Александр приезжал на венчание Михаила и Анны. Будто было это давно, в прошлом веке. Жизнь была другой: тихой, неторопливой, солнечной. Венчались они в Воскресенской церкви. Александр стоял чуть позади и не отрывал от них глаз: такие они были красивые, такие влюбленные. Михаил — в строгом костюме, мягкие каштановые волосы расчесаны на прямой пробор, серьезный, похож на отца. Рядом с ним Аня — совсем девочка, маленькая, стройная, в белом свадебном платье. Какое-то наваждение из той жизни.
— Прошу вас, господа. Снимайте шинели, проходите.
Из коридора они вошли в просторную гостиную, из которой открытые двери вели еще в две комнаты поменьше. Михаил здесь был впервые. Он провел цепким взглядом по сторонам: квартира оказалась уютной, чистой, но в ней не хватало домашности.
— Так и не женился?
Александр смутился.
— Нет пока. Располагайтесь. Сейчас пошлю дворника в трактир за закуской.
Они расселись по диванам, и Александру на секунду показалось, что атмосфера в комнате изменилась, и вместе с этими молодыми подтянутыми офицерами, один из которых был его братом, вошел в дом и застыл в воздухе, заполонив собой всё пространство, тяжелый кожаный запах большой войны.
— Мы у тебя переночуем, ты не против? У поручика есть назавтра дела в Москве, а я с утра домой.
— Только если это вас не очень обеспокоит, — вставил Попов.
— Что вы, что вы, я рад. Наоборот, не терпится услышать новости с фронта из первых уст, а то в газетах непонятно о чем пишут: о каких-то дамских каплях, пропавших собачках, происшествиях, в общем, о разной ерунде, а о том, что на фронтах происходит, три строчки.
Сказанные слова тут же показались Александру никчемными, неуместными, но он почему-то стеснялся выразить свою радость: даже не от присутствия постороннего человека, а, казалось, от того, что каким-то образом этот запах, как тень войны, шагнувший из окоп вместе с погонами и сапогами в его мирный дом, призывал к сдержанности.
— Есть ли известия из дома?
— Давно не писали. На Рождество получил открытки от мамы и от Анюты.
Теперь при свете лампы братья смогли, наконец, рассмотреть друг друга.
Михаилу было двадцать пять лет, но он казался старше брата. Волосы его были наголо обриты, прямой нос, брови вразлет выражали характер уверенный и твердый, но смягчались приветливым взглядом. Усы и сильный подбородок на чистом лице придавали мужественность и несколько старили его. Военная форма ему шла — он оставался всё тем же безукоризненным франтом. От сапог и портупеи пахло армией.
Александр и характером, и лицом пошел в мать. Его светлые волосы шапкой обрамляли тонкое лицо и делали похожим на известного поэта Блока. Он носил пенсне, а небольшой пушок на верхней губе его, наоборот, молодил, смягчал черты лица и придавал ему облик студента старших курсов.
Принесли закуски, сели втроем за стол. Михаил сидел задумчиво, закинув ногу за ногу, упершись глазами куда-то в пространство стола, и небрежная его поза никак не соответствовала отстраненному взгляду, а наоборот, усиливала контраст с напряженно сжатыми, переплетенными будто с мукой, с силой руками.
Александр рассматривал исподволь его лицо и вдруг подумал, что никакая его собственная усталость и душевная боль от неизбежности видеть смерть каждодневно, от чего она тускнела и стиралась, не может сравниться с ужасной усталостью человека, который сам каждый день идет на смерть, не зная, будет ли у него следующая минута или час, или следующий день. Эта мысль настолько поразила его, что Михаил предстал перед ним с какой-то новой стороны: не как те раненые из госпиталя, а по-другому — плоть от плоти он сам, неотделимый от него самого, настолько близкий, что становилось страшно от того, что этот человек — его брат, отражение его самого, мог исчезнуть навсегда, но вернулся, сидит напротив, его могло бы и не быть уже, но он пришел, случайно заглянув на огонек по дороге с войны на войну. И в который раз Александр подумал, насколько хрупка и непредсказуема человеческая жизнь.
— Ты надолго?
— В отпуск на две недели.
Поручик Попов молчал и, казалось, старался сделаться как можно незаметнее, чтобы не помешать встрече братьев.
Неожиданно тренькнул звонок в дверь.
— Ты кого-то ждешь?
— Нет, сейчас узнаю.
Михаил услышал восклицания и мужские голоса в коридоре. Слов было не разобрать. «Как некстати», — подумал он.
Шуршание одежды в прихожей сменилось громкими шагами, и в спину его, чуть ли не в ухо, прокричал веселый, знакомый голос:
— Господин поручик, разрешите обратиться!
Михаил вскочил, чуть не опрокинув стул, и едва не наткнулся на вытянувшегося перед ним во фрунт юношу, улыбающегося такой белозубой широкой улыбкой, что, кроме нее и смеющихся карих глаз, казалось, и не видно было более ничего на этой хитрой физиономии.
— Николенька, чертяка смешной, ты-то как здесь?
«Смешной чертяка» в форме прапорщика выпрямился уж совсем в струнку, щелкнул сапогами и прокричал, едва сдерживая смех:
— Отбываю на фронт, господин поручик.
Потом не выдержал, рассмеялся и бросился обнимать Михаила.
— Вот нежданная встреча. Позвольте представить. Поручик Попов, мой брат Николай.
Попов встал, Николенька вновь сделался серьезным и опять щелкнул каблуками.
Младшему брату Николаю недавно исполнился двадцать один год, а выглядел мальчишка мальчишкой. Короткие русые волосы были зачесаны набок, глаза были умные, с хитрецой, и улыбались беспрестанно. В нижней части лица улавливалось семейное сходство: прямой нос, слегка припухлые губы, твердый подбородок.
— Как на фронт? Ты же заканчивал коммерческое училище?
— Уже окончил. А после него еще артиллерийские курсы.
— Николенька, умывайся и к столу. Сейчас ужинать будем. Потом поговорим.
Александр достал из шкафа бутылку коньяка, припасенную на случай, с таким видом, будто давно ждал этой встречи и знал о ней заранее. На самом деле он был бесконечно удивлен и обрадован столь неожиданному и странному стечению обстоятельств. Судьба ли? Случайность? Предназначение свыше? Александр давно не верил в случайности.
К Николеньке у старших братьев отношение было особое: снисходительное и покровительственное. До сих пор они оба воспринимали его, как смешного, доброго мальчика, которому многое прощалось, на которого было просто невозможно сердиться. Он и вправду был таким: легким, непредсказуемым, забавным — выдумщик и шутник, любимец в семье.
— Что дома? Как папа с мамой?
— Переживают. Отец молчит, как всегда, мама плачет. Анюта твоя живет, по-прежнему, с нами. Ты ей сообщил, что приезжаешь?
— Нет, не успел.
— Она тебя ждет и молится за тебя каждый день.
— Завтра уж, завтра всех увижу.
Братья замолчали. Поручик Попов тоже, кажется, в своих мыслях уже был дома.
— Тебя на какой фронт отправляют?
— В Галицию.
— Может и свидимся. На войне всё возможно. В Галиции, я слышал, большие потери. У нас не лучше. Хотя позиции пока удерживаем.
— Расскажи, Миша. Как там на самом деле? Слухов разных много ходит, — вступил в разговор Александр.
— Да, да, расскажи, как на фронте? Вспомни какой-нибудь эпизод, — оживился Николенька и как-то по–детски, просительно и восторженно уставился на брата.
— Да что же рассказать? Бои идут беспрестанно, а жизнь в окопах, когда наступает затишье, однообразна и состоит из постоянного укрепления позиций. Денщики приносят обед, а главное, почту и все новости. И так пока не придет смена.
— Все-таки расскажи про какой-нибудь бой, про то, что больше всего запомнилось, — настаивал младший брат.
— Изволь… Дело было зимой. Наш полк располагался в деревне Ольшаны. Целую ночь шла стрельба по всему фронту. Было такое впечатление, что кипит гигантский котел. С утра со стороны немцев начался сильнейший артиллерийский обстрел, а наша артиллерия молчала, — не было снарядов. Позиции из-за непрерывного огня немецкой артиллерии превратились в адскую жаровню. Видны были нескончаемые разрывы, с бугров все время спускались люди с носилками.
На самом деле, обычная картина боя, к которой уже привык глаз. Гул боя усиливался. Цепи немцев шли отовсюду. Всё поле покрылось людьми. Рвались сотни снарядов.
Михаил говорил всё более отрывисто и резко, выплевывая слова.
— Густые цепи немцев подошли вплотную и ворвались в окопы. Наши приняли штыковой удар и погибли в бою. Все полегли, весь третий батальон.
Михаил умолк.
— Нет, не могу, не умею рассказывать. Вы господина поручика лучше попросите. Я позже пришел в полк вместе с пополнением. А он в нем с самого начала войны.
Поручик Константин Попов, черноволосый, черноусый, слегка улыбающийся, немного задумчивый, выглядел моложе крепко сбитого Михаила Жилина. Была в нем мальчишеская открытость, что вызывало невольную симпатию, будто он заранее, даже не будучи знакомым, был расположен к встречающимся ему в жизни людям, и получал в ответ такое же расположение. В его внешности было что-то южное, кавказское, энергичное, открытое. Он командовал 8-й ротой второго батальона 13-го лейб-эриванского гренадерского полка с самого начала военных действий и чрезвычайно этим гордился. В полку поручик Попов был известен своей необычайной храбростью в бою и особенным чувством товарищества.
— Господин поручик…
Неизвестно, какие картины боя рисовал в своей голове Николенька, и как он себе воображал войну, но видно было, что тема предстоящих сражений занимала его, и он снова повторил:
— Господин поручик, прошу вас.
Попов, действительно, любил и умел рассказывать и более просить себя не заставил.
— Хорошо. Я расскажу вам об одном бое, страшном бое, который мне запомнился до мельчайших подробностей, будто это было вчера, и отпечатался в голове, как фотографическая карточка.
Дело было в начале декабря четырнадцатого года. Готовилась ночная атака. До немецких окопов было около тысячи шагов. Немцы как бы чуяли нас, и все время одиночные пули жужжали над нашими головами.
Я с ротой залег за вторым батальоном Борисоглебского полка. Вдруг раздалась тихая, но внятная команда: «Вперед!», и роты, как один человек, поднялись. В этот же самый момент, как бы по наущению, немцы осветили нас брошенной ракетой. Я первый раз за войну стал свидетелем массового применения световых ракет и был страшно поражен их действием.
Всё поле мгновенно осветилось, несмотря на падавший снег и густой туман. Масса людей обрисовалась из тьмы и казалась какими-то привидениями. Но это был только момент. Вдруг всё заговорило, всё закипело. Частый ружейный огонь покрылся барабанной дробью пулемета. С противоположного берега реки Бзура била шрапнелью немецкая артиллерия. Подсвеченная взлетающими ракетами она, разрываясь, окутывала нас дымом желтовато-гнойного цвета. Невзирая ни на что, лавина людей бешено рванулась вперед. Мы двигались в каком-то аду, прямо в лицо бил немецкий пулемет. Мы буквально летели, стараясь как можно быстрей поглотить отделяющее нас от немцев расстояние. От взвивавшихся непрерывно ракет всё время поддерживалось освещение, и картина боя живет во мне и до сих пор так же ярко, как в самый момент атаки.
Перед нами устремились вперед цепи борисоглебцев. Временами я оглядывался на бегущую за мной роту, видел ожесточенные лица, кричавшие «ура!» и стальную стену штыков. Я крепко сжимал в руке наган коченеющими от холода пальцами.
По мере приближения к немецким окопам с невероятной быстротой редела несущаяся впереди масса борисоглебцев. Уже сквозь просветы в их рядах я видел пламенные языки стрелявших пулеметов и линию немецких окопов, обозначающуюся непрерывными взблесками ружейных выстрелов.
От артиллерии мы не страдали, снаряды давали перелет, и на них никто не обращал внимания. Вот уже передо мной нет никого из борисоглебцев. До окопов самые пустяки, еще момент и мы ворвемся в них.
Взвившаяся ракета освещает слева от меня картину: кучка борисоглебцев, человек в пятьдесят, в нерешительности остановилась у бруствера немецкого окопа. Вдруг кто-то с криком «ура!» бросился вперед. Все побежали и пали, скошенные пулеметным огнем.
Я оглянулся назад и к ужасу своему заметил, что со мной только один человек — унтер-офицер Мегалидзе. Нигде, ни вправо, ни влево, ни сзади никого не было — всё лежало. Конечно, это не означало того, что все были убиты или ранены: с уверенностью могу сказать, что большинство залегло из страха, что всегда бывает при ночных атаках, когда ротному начальству не видны все. Малодушные, пользуясь темнотой, залегают, думая этим спастись.
Теперь и мне ничего не оставалось делать, как лечь. Немцы не прекращали огонь. Лежа у бруствера немецкого окопа, я испытывал ощущение, будто мою голову бреют тупой бритвой. Немного вправо от меня жалил своим светящимся жалом пулемет. Ракеты падали непрерывно, и приходилось лежать, не шевелясь, чтобы не быть приконченным. Пролежав таким образом минут десять, показавшимися вечностью, я стал на животе отползать назад…
Теперь картина изменилась. Всё поле, за десять минут перед этим завывающее от воинственных криков и стрельбы, сейчас стонало. Стоны и крики надрывали душу и неслись из многих сотен уст. «Братцы, помогите!», «Спасите!», «Не бросайте меня!», — слышалось со всех сторон. Временами раздавались рыдания.
Снег всё шел и накрывал понемногу лежащую массу людей белой пеленой, как саваном. О санитарной помощи нечего было и думать, немцы до утра поддерживали сплошной огонь.
Все, кто мог ползти или идти, понемногу уходили. Большинство же раненых лежало всю ночь и весь день… и неделю спустя, занимая бывшие окопы Горийского полка. Я каждую ночь высылал людей убирать трупы и складывать их в вырытую позади братскую могилу. Другие части делали то же самое. Теперь это было возможно. Немцы ушли за Бзуру, выгнанные нашей артиллерией на другой день после нашей неудачной атаки.
И только братская могила, насчитывающая свыше тысячи трупов, свидетельствовала о побоище здесь происшедшем.
Поручик Попов замолчал. Молчали все, и в гробовой тишине чудилось, что там, за окном, чернеющем от опустившейся на землю ночи, белеет покрытое снегом, словно саваном, поле, усеянное трупами.
— Третьего декабря, — словно выдохнув, продолжал Попов, — в составе полка оставалось всего две роты. Потом пришло пополнение, и полк восстановился в своем численном количестве.
На душе сделалось неуютно, даже Николенька притих. Александр попытался повернуть разговор:
— Я понимаю, звучит глупо, но неужели на войне нет ничего такого, пусть самого малого, о чем вспоминается с улыбкой, а не с болью?
— Есть, — заулыбался Попов. — Это когда после длительных боев, бессонных ночей, грязи, вшей приходит хотя бы короткий отдых, тепло и баня. Баня тогда кажется земным раем.
Николенька засмеялся с облегчением, Александр улыбнулся, а Михаил оставался по-прежнему хмур, навязчивая мысль об отступлении армии и бессмысленной гибели сотен тысяч людей дырявила болью мозг.
— На самом деле всё скверно, — заговорил он. — Да не в том дело, что война, хотя умирать никому не хочется. Самое ужасное в том, что они бьют нас, стреляют пулями, гранатами, а мы молчим. Не потому, что боимся их, не потому, что спрятались, а просто ответить нечем: ни снарядов, ни пуль нет.
Пехота тает, как восковая свеча, а мы терпим, смотрим, как солдаты гибнут, и сделать ничего не можем. Такая злость подкатывает, будто это мы предали их на гибель. Злость и бессилие.
Бои идут беспрерывно, какая-то беспросветная жуть. А главное, совершенно непонятно, что будет дальше. Снарядов нет. Ружей, патронов, даже сапог у солдат нет. Осталось только алебардами воевать. Складывается какое-то ненормальное восприятие того, что творится вокруг.
Михаил будто решил выговориться и выплескивал изнутри всю желчь, что накопилась, горько, зло, что совсем на него было непохоже.
— Был такой случай. Я служил еще не в эриванском полку, в другой части. Во время одного из переходов прямо на нас сбоку из леса выскочило несколько ездовых: те, кто, очевидно, каким-то чудом спасся из той лощины, в которой немцы окружили и наголову разбили злосчастного Самсонова. Среди них было два офицера, оба на неоседланных лошадях. Солдаты, как угорелые, проскакали мимо и скоро скрылись из вида. Офицеры остались с нами. Они производили впечатление почти ненормальных людей. Сначала ликующее: «вырвались» и «поспать бы». Потом кошмарное воспоминание не о бое, а о бойне и острый стыд за свою счастливую участь. И всё это вперемешку с какой-то сплошной болтливой ерундой, что вертелась у них на языке: «Нет, ведь главное, что все вещи пропали. А какой коньячишко: три звезды, первый сорт. А письма: где ты, Маня, где ты, Таня, ай да тройка… снег пушистый… Ну да всё — всё равно. Теперь важно дрыхнуть, да покрепче, суток на пять завалиться, а потом можно хоть опять на немца, хоть под суд.»
Бред. Безумство какое-то.
— Я много думал об этом и не понимаю, — вздохнул тяжело Александр. — Как можно было вступать в войну, совершенно не подготовившись к ней? Я — не военный человек, но даже мне понятно, что армию нужно обеспечить снабжением, что без ружей, пуль и сапог она просто не в состоянии сражаться. Неужели эта простая мысль не пришла год назад или хотя бы полгода назад в голову нашим генералам и правительству? Прежде всего, правительству. Что это? Предательство или глупость несусветная, или бездарность и всегдашнее «авось пронесет»?
— Кавалерийским наскоком хотели немца взять, — хмуро вымолвил Михаил. — А сейчас не прошлый век, чтобы маршировать в красочных мундирах под барабанную дробь. Не подумали наши стратеги, что война может затянуться. Нынешняя война — это окопы, грязь, кровь, перемешанная с землей, рваные раны и неприглядная, совсем не героическая смерть в холодной жиже.
Злость разбирает, глядя на эту бойню. И ведь не только в нашем полку, всюду, я знаю. Столько смертей, столько жертв напрасных.
А что на юго-западном фронте творится: оставили Львов, Перемышль, почти всю Галицию. Не за себя, за Россию обидно.
А что в столицах говорят?
— В Москве были немецкие погромы. Ужасно. Но людей этих можно понять. Они озлоблены положением на фронтах, бездействием правительства, поражением и отступлением армии. Их отцы и мужья гибнут тысячами каждый день, сами они скоро начнут голодать. Стране грозит разруха.
Александр говорил горько, взвешивая слова, выношенные в долгих раздумьях.
— Вы даже не представляете, что здесь творится: в Москве, в Петрограде, в умах людей. Такое впечатление, что все понемногу сходят с ума. Лавина, которая всех нас может смести, уже катится вниз.
Погромы, волнения, еще не бунт, но к этому дело идет. Власть закрывает глаза, будто так и надо, будто этими погромами хотят спустить пар накопившейся злобы. Только вряд ли на этом всё закончится. В самой атмосфере скапливается что-то тяжелое, тревожное. Знаете, как бывает, когда электрические заряды густеют тучами перед грозой, а меж ними еще голубое небо и светит солнце? Вот так и теперь. Рестораны гудят от праздной публики, поэты читают свои стихи, повсюду кружки и собрания. Говорят, говорят, говорят, лозунги патриотические кричат. Какой-то безумный лихорадочный пир и бред во время чумы. А рядом, параллельно, по улицам ходят толпы и громят немецкие лавки, а завтра еще кого-то будут громить. Как будто Россия раскололась, и два мира, пока еще мирно, существуют рядом и не видят, не слышат друг друга, а самое ужасное, не хотят видеть и слышать.
Тревожно, непонятно.
— А как в Суздале, а, Николенька? — перевел разговор Михаил.
Николай отвлекся от каких-то своих мыслей, видимо, унесших его туда, где воюют, и снова безмятежная улыбка разгладила его лицо.
— У нас, как всегда: тихо, чинно. Война кажется далекой. Отец читает в газетах сводки с фронтов, мама плачет в уголке, Анюта ждет твои письма и светится вся, когда они приходят. А мне там скучно. Ждать уже невмоготу, будто самое интересное и важное мимо меня проходит. Слава Богу, вырвался.
— Только вы уж, господин артиллерист, не подводите пехотинцев, — с улыбкой сказал Попов.
— Ка-ак жахну по немцам.
— Еще навоюешься, Николенька, и дом будешь вспоминать в минуты затишья.
Офицеры притихли, и по их лицам было видно, что перенеслись они в это короткое, мирное мгновенье, когда хорошо помолчать, и взаимная приязнь не нуждается в объяснениях, туда, где их ждут и любят.
— Не надумал еще жениться? Пора бы, — обратился Михаил к Александру.
— Подумываю об этом.
— Вот как. Кто же она?
— Бог даст, познакомитесь.
Много было выпито в этот вечер, только никто не хмелел.
— Давайте отдыхать, господа, — сказал Александр, когда увидел, что у Миши начинают слипаться глаза. — Сейчас принесу бельё. Вы с господином Поповым здесь на диванах располагайтесь. Николенька в спальне. А я в кабинете прилягу.
— Эх, чистое бельё. Об этом можно было только мечтать, — вздохнул Попов.
Наутро все разошлись: Александр ушел к себе в госпиталь, поручик Попов — по делам, а потом на поезд домой, в Тифлис, Михаил — на вокзал, до Суздаля, а Николеньку военный эшелон повез на Юго-Западный фронт, на войну.
III
Нижегородский поезд пыхтел, сопел, кашлял, выпуская клубы пара, пронзительно гудел и свистел, и поручику Жилину казалось, что паровоз засыпает на ходу и тащится еле-еле, останавливаясь, как собака, у каждого столба.
Он сидел у окна, а за грязным стеклом убегали назад леса, поля, деревни, и чем меньше верст оставалось до Владимира, тем радостнее подпрыгивало сердце в предчувствии встречи. Оттуда до Суздаля рукой подать.
Густой молочный туман, преследуя поезд, опустился, разлегся по полям и укутал проплывающие мимо дома. Вдруг почудилось, что в его разрывах, выныривая из ватных клочьев, мелькнули какие-то люди, и назойливая память отбросила мысли назад.
Цепи немцев шли отовсюду. На глазах их колонны рассыпались и вели наступление в несколько линий. Всё поле покрылось людьми. Стучали пулеметы: та-та-та. Омерзительно, будто водили вилкой по тарелке, свистели пули, и было такое ощущение, что сейчас пуля обязательно попадет тебе в голову.
Рота залегла. Гренадеры прижались к земле, как к родной матери.
Михаил закрыл глаза, и перед его взором отчетливо и кроваво встала картина того ужасного боя.
Сотни снарядов рвались в расположении 1-го 2-го батальонов. Из всех прилегающих домов не уцелело ни одного — всё горело. Немцы непрерывно шли в атаку, и тысячи их трупов устилали всё поле впереди. Насколько хватал взор, всюду видны были лежащие немцы, и их ранцы из телячьей кожи торчали мехом вверх. Но цепи будто вырастали из-под земли и продолжали наступать.
Непрерывно шел бой по всему фронту корпуса. Под вечер новая атака — на 3-ю роту капитана Пильберга. Даже ночью наступление не прекращалось, и от адской стрельбы всё кипело, как в котле. Бой без малейшей передышки продолжался и на следующий день, и через день. На третий день сражение достигло наибольшего напряжения.
Ряды 13-го эриванского полка редели. Убит поручик Черепанов, убит поручик Козлов. Немцы всё наседали. Казалось, что число их неисчерпаемо, и силы их не иссякнут никогда. В сплошном тумане, как призраки, они подошли вплотную и залегли под самым проволочным заграждением.
Одновременно, прорвав расположение Ардаганского полка, немцы атаковали 1-й батальон с тыла. Роты открыли огонь, завязался страшный штыковой бой. Немцев было так много, что последние резервы буквально растворились. Уходили куда-то в туман одиночные люди.
Немцы зашли в тыл 2-го батальона, и он начал драться на все четыре стороны. Командира 2-го батальона ударили в бок штыком, но подоспели на выручку гренадеры 14-й роты подпоручика Зуева. Окопы и ходы сообщений были завалены трупами.
У подпоручика Гаттенбергера от роты оставался один взвод, когда началась сумятица. Его окружили шестеро немцев. Тогда он направил револьвер на одного из них, тот отступил и дал дорогу.
3-му батальону капитана Кузнецова приказание отступить пришло слишком поздно. Уходили немногие, большинство от бесчисленного числа падавших снарядов было заживо засыпано землей в окопах.
Корпус был прорван во многих местах, и германцы широкой волной влились в его расположение, но общее наступление было задержано.
Опустившийся молочный туман рассеялся. Поезд подъезжал к Владимиру.
ГЛАВА ВТОРАЯ
I
Ане снился чудесный сон. Будто бы снова опустился на землю май. Не теперешний — военный, тревожный, ущербный май, а тот — прошлогодний, трепетный, нежный, радостный
Она гуляет за домом в саду и улыбается. Как же хорошо дома. Мама выглядывает в окно, отец командует приказчиками в лавке, дедушка дремлет в кресле, младшие братья, Сережа и Гриша, играют в комнатах. Еще года не прошло, как она окончила гимназию, а будто давно-давно. Только фотография в гостиной, где Аня в гимназическом платье, напоминает о строгих годах учебы. Как тепло светит солнце. Их вишневый сад в цвету. Белый аромат кружит голову, и мысли мешаются в голове, одна приятнее другой.
Сегодня опять придет Миша, и они будут пить чай в столовой. Скоро лето, сад нальется вишней, и они станут собирать ее в сверкающие медные тазы.
Дедушка постарел. Когда Аня была маленькой, он звал ее к себе: «Аннушка, расчеши мне волосы. Я тебе денежку дам.» А она смеялась, потому что знала: дедушка быстро заснет, и она побежит играть в сад. Это дедушка построил их дом и подарил его маме на свадьбу. Большой дом, крепкий, бревенчатый, в самом центре Суздаля.
Миша приходит каждый день, и когда она его видит, так начинает биться сердце, что становится боязно, как бы кто ни услышал. Аня старается быть серьезной при нем, но хочется улыбаться без причины. Маленькая, худенькая, с собранными бантом в пучок на затылке каштановыми волосами, она себе кажется девочкой-гимназисткой рядом с ним.
— Аннушка, Аннушка, — зовет в окно мама, — иди скорей, Миша пришел.
Мишины волосы расчесаны на прямой пробор, брови вразлет, губы немного пухлые, карие глаза притягивают к себе.
— Сейчас я отца позову, — говорит мама и выходит за дверь.
Миша стоит неестественно прямо. Аня замерла на пороге и уже догадывается.
— Анюта, я уже сказал Варваре Андреевне. Я хочу сделать тебе предложение. Ты согласна?
Анино сердце стучит и рвется из груди, и она чуть слышно отвечает: «Да.»
Они так и стоят, не шелохнувшись, и смотрят друг на друга, когда приходят отец с матерью. Яков Сергеевич снимает икону с образов: «Благослови вас Бог, дети». Мама вытирает слезу.
Что это — продолжение сна или воспоминания? Она и сама не знает: сон, явь, былое, — всё так смутно и перемешано.
До венчания оставалось недолго, женщины хлопотали и суетились, а в центре этой суеты была Аня. Она все эти дни не выходила на улицу, примеряла свадебное платье и беспрестанно улыбалась. «Ну что я, как дурочка, надо быть посерьезней», — говорила она себе. «Он самый хороший, самый добрый, я его люблю», — и не могла не улыбаться своим мыслям. Иногда хотелось остаться одной, и она выходила в сад. Вишневые деревья склонялись над ней свадебными лепестками и благословляли ее.
В церкви пахло ладаном и свечами. За Аниной спиной чинно стояли родственники и знакомые, но она лишь ощущала их присутствие, смотрела прямо перед собой на золотую рясу венчавшего их батюшки и только потом почувствовала, как Миша поднял ее руку и надел на палец кольцо.
Жить они стали в доме Мишиных родителей. Дом был каменный, двухэтажный и выделялся среди соседских построек. А семья была большой: Мишины родители и шестеро его братьев и сестер. Их с Мишей комната Ане понравилась: светлая и уютная.
Клонился к своей середине четырнадцатый год. Они отправились в свадебное путешествие: сначала в Москву, потом в Варшаву.
Больше всего запомнилось Ане, как они фотографировались на Кузнецком мосту. Эти снимки сохранились на фотографических карточках и отпечатались в памяти. Она сидит в светлом платье с кружевами, а ее запястье обвивает Мишин свадебный подарок — золотые часы с бирюзовой каемкой и бриллиантами. Он стоит рядом в модном костюме, при галстуке, серьезный, элегантный.
Когда они вернулись в Суздаль, объявили мобилизацию. Через несколько дней началась война.
Вечером они сидели, обнявшись, и молчали. Аня положила ему голову на плечо и притихла. А наутро он прижал ее к себе, поцеловал и уехал на фронт.
Птичка-сон, птичка-память перепрыгивает на другую ветку. Там сумеречно и тревожно. Где-то далеко раскатывается гром. Она боится грозы. Рядом сидит Миша. Он не похож на себя всегдашнего, он обнимает ее и целует так, словно прощается навек.
— Пиши мне, Нюточка, почаще. Я вернусь.
Какой-то злой ветер подхватывает его и уносит туда, где страшно, где чернеют тучи, ревет ветер и полыхают, как языкастое чудовище, молнии.
— Я не хочу! Не отбирайте его у меня! Миша! Миша!
Анна проснулась от того, что кто-то рядом кричал. «Боже, это же я кричала.»
В доме было тихо. За окном с черного неба падали звезды.
II
Из дневника Анны.
10 августа 1914 года
Вот я и стала Аней Жилиной. Но как недолго мы побыли вместе. Как недостает мне его.
После нашего расставания Мишин отец позвал меня к себе и сказал:
— Если хочешь, возвращайся к родителям. Неизвестно, когда кончится война. Решай сама, но знай: это теперь и твой дом.
Когда я пришла навестить своих, они сидели во дворе за большим столом, а посередине кипел самовар. Мне припомнилась давняя история из детства: мы так же чаевничали перед домом, и кипел самовар, когда к нам ворвался какой-то мужик, схватил вытянутыми руками самовар и убежал. Его так и не догнали, но мы часто потом смеялись над этим случаем.
Я обняла отца, мать, братьев, дедушку и присела рядом. Разговор не клеился. Наконец, отец спросил прямо:
— Ты там останешься или домой вернешься, пока он воюет?
— Я буду к вам приходить, но жить буду в доме моего мужа. Так правильнее.
На том и попрощались.
Когда я сказала об этом Александру Васильевичу, Мишин папа потеплел лицом и ответил:
— Вот и хорошо, дочка. Будем ждать вместе.
В семье меня приняли с любовью. Да и люди они были хорошие: добрые, приветливые. Я подружилась с Мишиными сестрами и знаю: дружба эта на всю жизнь.
По воскресеньям мы все вместе ходим в церковь, и прохожие смотрят на меня с уважением. Я — жена офицера русской армии. Я чувствую гордость и беспокойство за него. Но верю: всё будет хорошо, скоро кончится война, и он вернется ко мне. Все говорят: «К рождеству война кончится». Осталось подождать совсем немного.
Настроение у меня меняется ежечасно: то брожу бесцельно по дому, и мне стараются не мешать, то понимаю вдруг, что нужно немедленно пойти в церковь и поставить свечку за здравие, то прошу Мишину сестру Веру посидеть со мной. Замучила всех, наверное.
2 октября 1914 года
Писем не было долго. Когда от него пришло первое письмо, я боялась его распечатать, я целовала его и носилась, как сумасшедшая, по дому. «Идите сюда скорее. Миша письмо прислал.» Наконец, мы все уселись в гостиной за круглым столом. Я присела ближе к изразцовой печи, меня всю трясло. Александр Васильевич раскрыл письмо и начал читать:
«Здравствуйте, родные мои. Пишу это письмо, а перед глазами у меня выплывают из памяти ваши любимые лица и наш дом. Я немного пообвыкся на фронте. Война –это совсем не то, что вы себе представляете. Снаряды, верно, летают, но не так уж густо, и не так уж много людей погибает. Война сейчас вовсе не ужас, да и вообще, — есть ли на свете ужасы? В конце концов, можно себе и из самых пустяков составить ужасное, — дико ужасное. Летит, например, снаряд. Если думать, как он тебя убьет, как ты будешь стонать, ползать, как будешь медленно уходить из жизни, — в самом деле, становится страшно. Если же спокойно, умозрительно глядеть на вещи, то рассуждаешь так: он может убить, верно, но что же делать? — ведь страхом делу не поможешь, — чего же волноваться? Кипеть в собственном страхе, мучиться без мучения? Пока жив — дыши. К чему отравлять жизнь страхом без пользы и без нужды, жизнь, такую короткую и такую непостоянную? Да потом, если думать: „Тут смерть, да тут смерть“, — так и совсем страшно будет. Смерть везде, и нигде от нее не спрячешься, ведь и в конце концов все мы должны умереть. И я сейчас думаю: „Я не умру, вот не умру, да и только, как тут не будь, что тут не делайся“, и не верю почти, что вообще умру, — я сейчас живу, я себя чувствую, — чего же мне думать о смерти.»
Наталья Гавриловна шептала: «Слава Богу, жив. Слава Тебе, Господи». Вера, Даша и Лиза вытирали слезы. Маленькая Фроня притихла. Николенька мечтательно улыбался. Александр Васильевич прятал радость за строгим лицом и напоминал мне Мишу.
— Аннушка, возьми письмо, почитай одна. Дальше Миша пишет тебе, — сказал он мне.
Дрожащими пальцами я взяла письмо, извинилась, побежала к себе в комнату и стала читать:
«Нюточка, любимая моя женушка.
Я уже очень хорошо знаю тебя и знаю, как ты беспокоишься и прячешь в душе свою тревогу. Не печалься и не переживай обо мне. Я вернусь, обещаю. Ты у меня есть, и я просто не могу исчезнуть из нашей жизни. Я пишу это письмо в своей хибаре, а вижу твои глаза, глубокие и большие твои глаза. Будто ты рядом и глядишь на меня. Помнишь, перед вашим домом росли анютины глазки? Я забыл тебе сказать: теперь это самые любимые мои цветы. Ты самая хорошая, самая добрая, самая красивая.»
Я прижимала письмо к груди и к губам и перечитывала его много раз и много дней. Ко мне вернулась уверенность и, на время, спокойствие.
15 февраля 1915 года
Прошло рождество, а война всё не кончается. Я жду его писем, я словно отогреваюсь и оживаю с каждым его письмом. Вот, наконец, пришло.
«Находясь на позиции в сочельник вечером, я как-то невольно мыслями переносился к вам: сначала суетня на улицах, потом постепенное прекращение уличной сутолоки, и, наконец, начинается звон в церквях, какой-то торжественный, праздничный, начало службы великим повечерием и вот уже всенощная. Народ по окончании высыпает из церквей и расходится в радостном, праздничном настроении.
Здесь же было совершенно тихо: и у нас, и у немцев, и даже в воздухе. Ночь была звездная и нехолодная, и эта тишина особенно нагоняла грусть, и сильнее чувствовалась оторванность от вас.»
Я молюсь за него, за спасение, за победу над врагом и скорейшее окончание войны. Что мне остается? — ждать и молиться.
5 апреля 1915 года
Может быть, я ошибаюсь, но Мишины письма перестали быть такими светлыми, как прежде.
«Кто-то обезумевшим голосом громко и заливисто завопил: „Ур-ра-а-а-а-а!“ И все, казалось, только этого и ждали. Разом все заорали, заглушая ружейную стрельбу. На параде „ура“ звучит искусственно, в бою это же „ура“ — дикий хаос звуков, звериный вопль. „Ура“ — татарское слово. Это значит — „бей“. Его занесли к нам, вероятно, полчища Батыя. В этом истерическом вопле сливается и ненависть к врагу, и боязнь расстаться с собственной жизнью.»
«…Есть страх, который у человека парализует волю полностью, а есть страх иного рода: он раскрывает в тебе такие силы и возможности, о которых ты раньше не предполагал…»
17 мая 1915 года
На фронт уехал Николенька, и в доме стало необычно тихо, неуютно и неспокойно.
14 июня 1915 года
До самой смерти я не забуду тот майский день. Мы обедали в столовой, когда распахнулась дверь, и вошел он. Миша остановился на пороге, и тогда всё пришло в движение. Я бросилась ему на шею, Вера, Даша и Лиза повисли на нем с двух сторон, Фроня вцепилась в мундир, Александр Васильевич встал и застыл, Наталья Гавриловна уронила руки и заплакала. Миша нас всех целовал и улыбался, обнял меня, потом прижался к матери.
— Ты надолго, сын? — первым вымолвил слово Александр Васильевич.
— В отпуск на две недели.
Эти слова занозой кольнули голову. «Только на две недели? Как же так? Ведь я не видела его почти целый год.»
Затопили баню. Миша переоделся в чистое, и мы все сели за стол.
Он изменился. Не ко мне изменился, не совсем изменился, а что-то новое, военное появилось в нем. Куда делись его мягкие волосы? — он был наголо побрит. Усы, но не густые, делали лицо строже и мужественнее. Подбородок был чисто выбрит и казался тяжелым. Взгляд стал спокойнее, но строже. Мундир и блестящие сапоги придавали ему героический вид. От портупеи приятно пахло кожей.
Мы все вместе вышли в сад. Снова цвели вишни, и это новое цветение вселяло в меня надежду на постоянство и бесконечность нашей жизни. Пришла Мишина тетя, настоятельница Покровского женского монастыря, перекрестила его и благословила. После вечернего чаепития мы поднялись с Мишей в нашу комнату и остались вдвоем.
Наутро пошли навестить моих родителей. Перед домом цвели анютины глазки. Потом гуляли по городу, и мне было приятно, как нас уважительно приветствовали на улице. Я брала его под руку и прижималась к его плечу.
В Воскресенской церкви, как и в день нашего венчания, отдавали свое тепло трепетные свечи, и голоса женского хора возносились к ангелам и просили о милости к нам. Народу было не очень много. Мы перекрестились перед алтарем и помолились, и поставили свечи за здравие наших родных и за упокой тех, кто не вернулся с войны.
Две недели промелькнули, как один счастливый блаженный миг. В последний вечер нас оставили одних. Родные ступали тихо в своих комнатах, чтобы не помешать нашему прощанию. Миша целовал мои губы, и было так сладко и надежно рядом с ним.
А наутро дом опустел и онемел без него.
15 июля 1915 года
Мишины письма — как лучик света в окошке. Я перечитываю их по много раз, начиная с последнего, и знаю их наизусть.
«Мы совершали марш-бросок на передовую. Я хорошо знал эти минуты перед боем, когда при автоматической ходьбе у тебя нет возможности отвлечься, обмануть себя какой-нибудь, хотя бы ненужной работой, когда нервы еще не перегорели от ужасов непосредственно в лицо смотрящей смерти. Быстро циркулирующая кровь еще не затуманила мозги. А кажущаяся неизбежной смерть стоит всё так же близко. Всё существо, весь здоровый организм протестует против насилия, против своего уничтожения.»
«Нюточка, моя любимая.
Спасибо за открытки с видами Суздаля. Мне дороги эти места, но я каждый раз жду от тебя писем. На войне это единственная радость — получать и читать письма из дома. Знаю, что пишешь мне каждый день, но, наверное, не все доходят. Ты говоришь, что много стало гадкого кругом. Что же? Ничего с этим не поделаешь. Главное, береги себя.
Моя славная, моя хорошая, я скучаю по тебе.
Целую тебя всю-всю.
Весь твой Миша.»
15 октября 1915 года
Прошло три месяца, а писем от Миши больше нет. В газетах пишут, что немцы прорвали фронт в Пруссии. Дом помертвел. Мы все бродим по дому, как привидения, и не решаемся сказать лишнее слово.
Александр Васильевич каждый день просматривает в газетах списки офицеров: такой-то убит, такой-то ранен, пропал без вести, — и говорит мне:
— Аннушка, ну погоди, успокойся. Всякое на войне бывает: может быть, его часть перебрасывают, и некогда писать, или бои идут, или марш-бросок. Пишут про отступление наших войск.
Кто знает?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
I
Всякий раз, когда Михаил думал об Анне, губы его непроизвольно растягивались в улыбку, а лицо разглаживалось и делалось безмятежным и счастливым, как у ребенка.
Дом ее родителей располагался на той же улице, чуть подалее, и как-то в каникулы, когда он еще учился в юнкерском корпусе, отец послал его туда с каким-то мелким поручением к Якову Сергеевичу Королеву.
Как ясно, как отчетливо отложился в памяти тот день. Он прошел к ним в сад, присел на скамейку и чего-то ждал, видимо, ответа или самого Якова Сергеевича. Помнилось другое. Через открытое окно из дома доносились звуки рояля. Кто-то играл Моцарта. Кажется, это была «Гроза». Звуки, похожие на крупные капли летнего дождя, будто сами собой, из ниоткуда возникали, вырастали в воздухе, лопались, как пузыри, им на смену накатывались другие, они улетали в вишневый сад и щемили сердце.
Печальные, задумчивые аккорды, как пальцы, пробегали волной по сердцу, и будто нежная ладонь опускалась на лоб. Аромат сада, и теплый летний день, и сладкий воздух — всё вдруг перемешалось и сделалось музыкой: божественными звуками, от которых становилось грустно и спокойно. Эти волшебные звуки подхватывали мысли и уносили их куда-то в небо, и растворяли их там. Светлая печаль дрожью пробегала по внутренней стороне кожи.
Михаил слушал, будто пил эти звуки и не мог насытиться, они набегали, как всплески прибоя, и казалось, что был он не здесь, а неизвестно где, далеко, и уже было непонятно, как он оказался в этом саду, зачем сюда пришел, — всё это представлялось неважным, терялось, растворялось в вибрирующем мелодией воздухе; хотелось слушать бесконечно, вдыхать аромат вишен и слушать.
Потом всё стихло, но, словно эхо, невидимые клавиши в голове еще продолжали трепетать, звенеть хрустальными колокольчиками.
Чьи-то легкие шаги простучали по ступенькам, шорох платья, он обернулся: совсем юная девушка сбежала с крыльца, поклонилась ему и убежала в сад.
Он вскочил, неловко поклонился в ответ, но она словно растворилась, так же как и музыка, и от этого промелькнувшего наваждения осталась перед глазами ясная улыбка и ощущение чего-то важного, что только что произошло в его жизни.
Ночью он не мог заснуть, перед глазами стояла дочка Якова Сергеевича Королева — Анюта. Она глядела на него огромными, темными, как омут, глазами, потом садилась за клавиши и снова играла Моцарта. Пока последние аккорды еще таяли в воздухе, она сидела, задумавшись, за роялем, потом порывисто вскочила, брызнула в него искрами глаз и выбежала в сад. Он видел, как среди деревьев мелькали ее босые ноги, светлое легкое платье, он искал ее глазами, — прижимаясь к стволу старой вишни, она выглядывала, улыбаясь, завиток каштановых волос под маленьким ухом подпрыгивал, словно дразня его, а потом исчезла. Он долго бродил по саду, искал ее, безуспешно.
Наутро Михаил понял, что он влюблен. С того утра жизнь его переменилась. Всякий день он искал повода, чтобы увидеть Аню: спрашивал отца, не нужно ли сходить к Якову Сергеевичу, прогуливался туда-сюда по улице, останавливался подолгу напротив их дома, будто кого-то ожидая, заходил в лавку напротив, покупал какую-то безделицу и всё выглядывал, не выйдет ли она.
Внутри кипела буря, сердце начинало биться сильнее, когда он видел издалека девичью фигуру, но нет — не она, в голове творился сумбур: он отвечал невпопад, огорчал матушку отсутствием аппетита, избегал старых товарищей и чуть не начал писать стихи.
Наталья Гавриловна, всё примечавшая, говорила мужу:
— Пошли Мишу к Королевым.
— Зачем?
— Пошли справиться, как там Яков Сергеевич.
— Разве он болен?
— Здоров. Все равно пошли.
В конце концов и сам Александр Васильевич всё понял и, улыбаясь в бороду, стал отправлять Михаила к Королевым за разной надобностью, а там его уже принимали, как своего — радушно и приветливо.
То лето было особенным. То лето было целиком наполнено Анной.
Когда он оставался один, то представлял ее рядом. Он становился тогда красноречив и сам удивлялся, как гладко его чувства складываются в слова, слова в фразы, а фразы в долгие признания в любви, которые она выслушивала с благосклонностью. Когда он приходил к ним в дом, и они с Анной гуляли в саду, все приготовленные слова вдруг терялись, он молчал, краснел и чувствовал себя неуклюжим, бестолковым, неотесанным чурбаном.
Чем дольше он смотрел на нее, тем прекраснее она казалась ему. Глаза ее лучились и теплились, и трепетали ласковым ясным огнем, ка
- Басты
- ⭐️Художественная литература
- Михаил Забелин
- Смута
- 📖Тегін фрагмент
