Ключ-город
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Ключ-город

Владимир Павлович Аристов

Ключ-город

В книгах уникальной серии издательства Стрельбицкого «Русский исторический роман» оживают страницы истории, начиная с античных времен и до наших дней. Писатели, творившие на русском языке, никогда не ограничивались географическими или хронологическими рамками, но, конечно, главные темы вышедших из-под их пера творений — из истории России, Руси. Живой интерес к этим темам современного читателя побудил реализовать такой масштабный проект, как «Русский исторический роман».

Произведение «Ключ-город» написано писателем-прозаиком Владимиром Павловичем Аристовым (1898-после 1941), которому была интересна и близка историческая тема.

Действие этой исторической пьесы происходит в XV — начале XVI веков, в те смутные времена, когда после татарских набегов отстраивалось русское государство, на фоне чего процветала княжеская междуусобица. Когда бояре предавали, а простой люд проявлял невероятную силу, мужество, героизм и любовь к родной земле, самоотверженно защищая ее от польско-литовского войска.

В серию «Русский исторический роман» вошли произведения таких русских писателей, как Е. Салиас, Н. Брешко-Брешковский, В. Брюсов, Г. Данилевский, И. Гончаров, И. Лукаш, А. Вельтман, М. Загоскин, В. Аристов, А.С. Пушкин, Н.В. Гоголь, и многих других.


От Издателя

Мультимедийное издательство Стрельбицкого в 2015 году основало уникальную серию книг — «Русский исторический роман».

Как ни удивительно, огромный пласт русской прозы в этом жанре до сих пор не был собран в единой книжной серии. А ведь исторические романы создавали такие выдающиеся русские писатели, как Лев Николаевич Толстой, Алексей Константинович Толстой и Алексей Николаевич Толстой, Дмитрий Мережковский и Михаил Загоскин, Валерий Брюсов и Григорий Данилевский.

Книги серии «Русский исторический роман» откроют читателям незаслуженно забытые имена русских писателей XIX–XX веков и напомнят произведения великих классиков, а также представят творчество наших современников. Они будут интересны всем, кто увлекается историей или хочет почерпнуть жизненный, нравственный, художественный опыт в «делах давно минувших дней».

Цель проекта «Русский исторический роман» — собрать воедино наиболее полную картину творческих поисков и открытий нескольких поколений русских литераторов, разных убеждений и судеб, разных стилей и направлений.

Чтение русских исторических романов доставляет не только удовольствие от эталонного художественного слова (когда речь идет о классиках) и нестандартных взглядов на историю (когда речь идет о современных авторах). «История учит только тому, что ничему не учит» — этот тезис можно и опровергнуть, ведь вдумчивое чтение хорошей исторической литературы позволяет эмоционально познать прошлое так, чтобы не повторять его ошибок в будущем.

В серию вошли произведения таких русских писателей, как Е. Салиас, Н. Брешко-Брешковский, В. Брюсов, Г. Данилевский, И. Гончаров, И. Лукаш, А. Вельтман, М. Загоскин, В. Аристов, А.С. Пушкин, Н.В. Гоголь, и многих других.

В книгах серии оживают страницы истории, главным образом, конечно, Российской — но не только — начиная с XIX века.

Исторические романы проливают свет как на драматичные, ключевые события истории, которые имели глобальные последствия для человечества, так и на небольшие эпизоды, о влиянии которых на ход истории порой мало кто задумывается. И авантюрные приключения, и трагедии, и любовные истории, и драмы человеческих судеб в горниле исторических событий — все это Вы найдете на страницах книг из серии «Русский исторический роман».

Часть первая

МАСТЕР КОНЬ

1

Светало неохотно — по-зимнему.

В церквах отошли заутрени. По скрипучему синему снегу к торгу тянулись купцы открывать лавки. Через мост брели пирожники, несли лотки, завернутые в дерюжины. У реки под навесом кузнецы раздували горны. Прибрели площадные подьячие — Трошка Дьяволов и Степка Трегуб, сели поджидать, когда бог пошлет кого написать ябеду или целовальник позовет в кабак строчить кабалу на пропившегося питуха.

В Обжорном ряду из харчевых изб валил дым. Студенщики, требушатники, калашники раскладывали на рундуках снедь. В Хлебном ряду купцы открывали амбары. Пришел Елизар Хлебник, жилистый купчина с белесыми бровями и бородой. У Елизара под Смоленском на Городне мельница и крупорушка на Крупошеве. Купец припоздал — отправлял приказчика на мельницу. Покосился на соседние амбары, загремел железным засовом. Велев подручному отроку вытрясти кули, Хлебник сел на лавку поджидать покупателей.

В сизой морозной мути над бревенчатыми городскими башнями поднималось солнце. По льду через реку к торжищу тянулись сани и густо валил народ. В рядах с красным товаром завопили торгованы. В Хлебном ряду тихо, покупателей забредает мало, все больше степенные. Крика, гама, божбы и рукобитья без дела нет.

До полудня Елизар Хлебник продал полчети муки калашнику да полчети овса лазаревскому дьячку. Пришел Булгак Дюкарев. Булгак с младшими братьями, Лукьяном и Оксеном, торговали в амбаре рядом. Дед Дюкаревых при Литве водил за море к немцам струги с воском, мехами и коноплей, торговал в Риге и на готском берегу. Царь Василий Иванович, вернув Москве Смоленск, захваченный Литвой сто десять лет назад, взял восковой торг в великокняжескую казну. Воск меняли у иноземцев на пороховое зелье. Многие купеческие роды при Москве охудали, охудали и Дюкаревы. Смоленские бояре и кое-кто из купцов подбивали смолян отложиться от Москвы. Черные люди и купцы помельче тянули к Руси. В Москве узнали о заговоре. Бояр и причастных к делу торговых людей вывезли в старые московские земли. На жительство в Смоленск слали московских: дворян, детей боярских, торговых людей. Служилых жаловали поместьями, купцам давали безданный, беспошлинный торг на два года. Род Хлебниковых происходил из московских выходцев. Оборотистые смоляне, привыкшие издавна к торговле с иноземцами, не давали московским ходу. Выходцы обзывали смолян литовской костью с собачьим мясом, укоряли шатостию в вере, случалось — затевали на торгу потасовки. Потомки выходцев забыли былую злобу, но московским своим родом гордились.

Хлебник с Дюкаревым сидели в амбаре. Булгак говорил:

— Торговлишка худая. В какой день на три алтына наторгуешь — слава богу, с хлеба на квас перебиваемся.

Елизар покосил глазом на Дюкарева. У того новая лисья шуба крыта немецким сукном, лицо длинное, борода с рыжиной, клином. Подумал: «Бороду подсекает, образ господень пакостит, в шубу новую вырядился, будто праздник. Благо воевода князь Михайло Петрович Катырев-Ростовский милостив, да не корыстлив, другой бы облупил тебя, как яичко, и шубе не возрадовался бы».

Сказал:

— Не у тебя одного, сосед, торговля худая.

Булгак наклонился, заговорил вполголоса:

— Подьячий Гаврило Щенок вчера говорил: указал великий государь Федор Иванович ставить в Смоленске город каменный, да такой, какого еще на Руси не ставили, чтобы сидеть было в приход Литвы безопасно. Городовым делом велено ведать московским боярам князю Звенигородскому с Безобразовым, да московским дьякам Шипилову с Перфирьевым, да мастеру Федору Коню.

Хлебник тихонько усмехнулся. «Только проведал. Даром что с приказным племенем знается». Булгак толкнул соседа локтем:

— Скорее бы бояре приезжали да к делу приступали. Как дело начнется, работных людишек нагонят, а где людишки, там торговому человеку прибыток.

Хлебник шевельнул белесыми бровями (рассердился, что Булгак сказал то, о чем подумывал сам):

— От работных людишек не великая купцам корысть.

Булгак пропустил слова соседа мимо ушей.

— А еще говорил Гаврило Щенок: указал царь взять у воеводы к городовому делу для присмотра боярских детей двадцать и в целовальники казной денежной ведать, и разные запасы пасти из посадских торговых людей лучших — десять. — Совсем тихо: — Сведать бы, кого князь-воевода в целовальники облюбовал.

Хлебник подумал: «Эге, куда гнешь!». Выдавил деланную зевоту:

— Кого бояре в целовальники возьмут, — на то их боярская воля.

— Будто! — Булгак прищурил глаз. — Воля боярская, да сам ведаешь, сосед, за свой грош всяк хорош.

— Свой грош ты, должно, уж в приказную снес?

Булгак фыркнул, поднялся, побрел к амбару.

Мужики привезли с мельницы муку. Хлебник смотрел, как снимали с саней кади, кричал, чтобы не пылили, неосторожного возчика крепко ударил по шее. Пришел плотник Ондрошка, стоял перед купцом, мял в руках рваный колпак, просил ссудить в долг осьмину.

Елизар поглядел на запись, прикинул — можно ли дать.

— Повинен ты мне муки четь, да еще полчети, да денег пять алтын две деньги. Пока не отдашь, не проси.

— Смилуйся, купец, не дай детям малым помереть голодной смертью.

Лицо у Ондрошки восковое, с синью, в колоду краше кладут, жидкая бороденка торчит нелепо, овчина — дыра на дыре.

— Дашь на себя служилую кабалу, смилуюсь.

Ондрошка повалился в ноги, мотал по снегу бороденкой, сипло тянул:

— Побойся бога, купец, не кабаль, я тебе без кабалы плотницким делом отслужу.

— Сказал — плотницким делом! Да плотницкого дела не то у меня, во всем посаде нету. — Прикрикнул: — Дурак, чего ревешь, за чужою головою жить легче!..

Ондрошка поднялся, отряхнул с колен снег:

— Не гоже кабалиться, купец, краше с детьми малыми голодной смертью помереть. — Вздохнул, напялил колпачишко, понуро поплелся по ряду. Обошел все амбары. В долг ему никто не давал, гнали в шею. У крайнего амбара его окликнул хлебниковский отрок:

— Бреди скорее обратно, хозяин смилостивился.

У Ондрошки от радости дрогнула борода, бегом кинулся к хлебниковскому амбару. Елизар стоял в дверях, поглаживая усы.

— Умный ты, да, видно, от большого ума и досталась сума. Смилуюсь, дам без кабалы, только подьячий пускай долговую запись напишет на то, что прежде тобою забрано.

Ондрошка стоял перед купцом переминаясь. Думал: «Запись все ж еще не кабала, авось, бог даст, с купцом рассчитаюсь».

— Спаси тебя бог на том, купец.

Елизар крикнул подручного отрока:

— Беги, подьячего кликни! Да не того, что с бородавкой, — что с худым носом.

Ондрошка, вздыхая, ждал. Купец сопел, перебирая записи и приказчиковы бирки с зарубинами.

Пришел подьячий Трегуб, облезлый, точно траченый молью. Заговорил гундосо — болел тайным согнитием.

(Болезнь, неизвестную на Руси, занесли иноземные купцы, путавшиеся с веселыми женками).

Перемигнулся с Хлебником. Подобрал шубу, сел на лавку, на колени положил доску, потянул из-за пазухи чернильницу, достал бумагу, застрочил бойко, только потрескивало перо.

Хлебник поглядел на Ондрошку, собрал к переносице брови.

— А росту мне давать по расчету, как в людях ходит — на пять шестой. — Ухмыльнулся в бороду: «Ну где ему взять! Не мытьем, так катаньем, а быть тебе, Ондрошка, у меня на дворе в кабальных».

В амбар вбежал запыхавшийся подручный отрок, одним духом выпалил:

— Московские бояре в Смоленск пожаловали. Уже через мост переехали, и с ними стрельцы, сундуки берегут, а в сундуках государева казна.

Хлебник прикрикнул на отрока:

— Пошто, непутевый, орешь! Какие московские бояре! Вот я тебя плеткой!

— Истинно, хозяин, бояре. Город каменный царь велел ставить. Бояре к Богородице-на-горе поехали. Пономарь говорит: будет владыка Феодосий молебен править.

Хлебник заторопился, велел подручному отроку насыпать Ондрошке осьмину невеяны и запирать амбар. Когда, запирая, гремел замком, думал: «Дьяку сегодня же хоть малый посул надо снести, не то не доведется в целовальниках у городового дела быть».

2

Съезжая изба, высокая, рубленая, на подклетях, стоит у Облонья.

В подклетях сидят колодники. Наверху строчат перьями подьячие. Перед крыльцом пушка на колоде и стрелец с бердышом. За высоким тыном врытый в землю под дерном сруб — пытошная изба, стрелецкая караульня и земляная тюрьма. Наискосок от съезжей — приказная изба городового дела. Когда из Москвы приехали бояре Звенигородский с Безобразовым, под приказную избу взяли двор Ивана Шабенкина, из боярских детей, оказавшегося в последнюю войну в нетях[1] и бежавшего за рубеж. Поместье и все имение Шабенкина отписали на государя.

В приказной по-нежилому пахнет плесенью и мышами. На лавке сидит за столом дьяк Нечай Перфирьев; усы, как всегда с похмелья, растрепаны, в нечесаной голове пух, взгляд мутный. Против дьяка — подьячий Гаврило Щенок, щуплый, с вдавленным носом (нос перебил сын боярский в драке по пьяному делу). Подьячий читает роспись, сколько какой волости вывезти в Смоленск к городовому делу свай.

— …В Бережанском стану, в селе Крохоткине с починками сто девяносто две выти[2] с полувытью, а свай им вывезти девятнадцать тысяч двести пятьдесят. В Порецкой оброчной волости восемьдесят вытей, а вывезти им свай восемь тысяч…

Поднял от бумаги плутовские глаза:

— Катынские мужики охудали и челом бьют, что по сту свай вывезти не мочны.

— Не мочны… Лукавишь, кривоносый. Сколько посулов с катынских за заступничество взял?

Щенок сделал обиженные глаза, перекрестился на образа:

— Истинный бог, Нечай Олексеич, посулов не брал и в мыслях того не держал; о людишках печалуясь, говорю.

Перфирьев прищурил глаз, постучал пальцем:

— Что взял ты с катынских мужиков меду малинового жбан да денег семь алтын, о том ведаю; не довелось бы тебе тот мед батогами закусывать.

В стороне, у стола, поставленного так, чтобы скудный свет от слюдяного оконца падал прямо, мастер Федор Конь выводил на бумаге башни и стены каменного города. Мастер поднял от чертежа большую голову, усмехнулся голубыми глазами: «Нечай подьячего лает, посул Гаврюшка утаил». Громко сказал:

— Зепь у вас, приказного племени, что утиный зоб — не набьешь.

Подьячий виновато вздохнул, Перфирьев лизнул губу:

— Не след тебе, Федька, поносные слова повторять, что черные мужики на торгах про служилых государевых людей болтают.

Однако ввязываться в спор с мастером дьяк не стал, сердито прикрикнул на подьячего:

— Чти, Гаврюшка, роспись далее. О катынских мужиках речь особая будет.

Открылась дверь, — боком просунулся в приказную князь Звенигородский.

Щенок кинулся взять у боярина посох. Князь стащил с головы колпак, перекрестился на образа, грузно повалился на лавку. Отдышавшись, повел на мастера заплывшими глазами:

— Готов ли чертеж, Федька?

— Мало не готов, боярин и князь.

Федор сказал Щенку, чтобы помог держать перед боярином чертеж; водя по бумаге пальцем, говорил:

— Ров под стены доведется копать шириною три сажени, в глубину на две сажени, стены класть высотою семь саженей.

Звенигородский потыкал в чертеж пальцем:

— А это чего?

— Бастеи,[3] князь.

Звенигородский шумно вздохнул:

— Мудро, Федька, не было того на Руси, чтобы город с бастеями ставили… — Махнул рукою. — Бастеи ставить не надо, одна мешкота. Камня и кирпича много лишнего изойдет — великому государю убыточно.

Потыкал еще пальцем в чертеж, зевнул так, что скрипнули челюсти:

— Боярин Семен Володимирович Безобразов да дьяк Шипилов из Белой отписывают, печи добрые, где известь жгут, взяли на государя. Как управишься с чертежом и росписью, ехать тебе, Федька, к Дорогобужу, печи и заводы сыскивать.

Сидел князь Звенигородский на лавке, не слушал, как читал подьячий Щенок роспись, покряхтывал, думал. Великое бремя возложено на Князевы плечи — ставить в Смоленске каменный город. Исстари у Литвы с Москвой распря, кому Смоленском владеть. Сколько крови за Смоленск пролито. И не диво то: Смоленск Литве ключ к Московскому государству. Задумал царский шурин большой боярин Борис Федорович Годунов накрепко закрыть Литве дорогу на Русь. Когда в прошлом месяце выезжал князь с боярином Безобразовым из Москвы, говорил: «Потрудись, Василий Ондреевич, для великого государя. Город деревянный в Смоленске ветх. Каменные стены ставить надо немешкотно. Король Жигимонт часу не дождется, чтобы мир порушить да Смоленск оттягать». Князь вздохнул: «Не избыть — вновь с королем воевать».

В соборе у Богородицы-на-горе ударили в большой колокол, и тотчас же у Николы-полетелого, у Авраамия, у Богослова-на-овражке — во всех церквах откликнулись малые колокола.

Князь перекрестился размашисто:

— К вечерне благовестят, время дело кончать.

Перфирьев с подьячим Щенком пошли провожать боярина. Мастер остался в приказной.

Лезли в оконце сумерки. В приказной темнело. Федор высек на трут огня, вздул лучину, от лучины зажег на столе свечу. Поболтал глиняный горшок с чернилами. Чернил оставалось мало. Стал приготовлять. Достал из ларца чернильных орешков, накрошил мелко, положил в горшок, бросил туда же кусок ржавого железа, налил воды, горшок поставил в тепло у печи.

Федор сидел над чертежом, не замечал, как летело время. Несокрушимые стены и башни рождались на бумаге. Непреодолимой преградой ложились перед крепостью рвы и овраги. Искуснейшие полководцы и многочисленные рати будут бессильны перед твердыней, воздвигнутой мастером Конем. Подумал словами из книги Альберти: «Враг чаще был одолеваем умом архитектора без помощи оружия полководца, чем умом полководца без совета архитектора».

Из угла с лампадой хмурился на мастера-полунощника лик Николы Мирликийского чудотворца. В подполье возились и пищали мыши. Конь отложил линейку, подпер ладонью подбородок, прикрыл веками уставшие глаза. Город на чертеже качнулся и поплыл. В памяти встали иные, виденные когда-то, города и земли.

Дед Конон, и отец Савелий, и сам Федор были плотниками. Отцу дали прозвище Конь, за Федором его записал подьячий. Архитектора — «муроля», датчанина Крамера, Федор увидел, когда ставили дворец царю Ивану Васильевичу. У Крамера была рыжая бородка, добрые глаза и тонкое лицо чахоточного. Муроль страдальчески морщился, когда присмотрщик Никита Вязьма за вину и без вины бил суковатой палкой деловых мужиков, работавших на постройке. Как-то сорвавшееся бревно придавило муролю ногу. Федор нанял мужика-извозчика, сам свез архитектора в Немецкую слободу. Десять недель Крамер лежал в постели. Когда ударяли ко всенощной и, кончив дневную работу, разбредались кто куда деловые мужики, Федор шел на Яузу, в иноземную слободу, к Крамеру. В доме архитектора стол был завален книгами и чертежами. На стене висела картина, изображавшая охотничью пирушку, и портрет женщины с грустными глазами. Тикали часы с небесным сводом по циферблату и на полке лежало много диковинных и непонятных вещей. Федора привлекали книги и портрет женщины.

Год назад распоп[4] Варсонофий между делом за три алтына выучил Федора грамоте. Федор несколько раз перечитал псалтырь. Других книг у распопа не оказалось. Жадно смотрел он теперь на кожаные корешки книг в доме Крамера. Особенно привлекали его объемистые «Десять книг о зодчестве» — трактат знаменитого Леона Баттиста Альберти. Федора интересовали в книге рисунки и чертежи палаццо и дворцов, невиданных в Москве. Затаив дыхание, слушал он рассказы архитектора. Иногда Крамер, забывшись, переходил на родную речь. Федор, не прерывая, слушал непонятные слова. Часто, перелистывая в постели трактат Альберти, архитектор поднимал кверху худой палец, говорил:

— О, это очень великая книга, Теодор! Но тебе надо много учиться, чтобы ее познать.

Крамер, пролежав в постели десять недель, умер.

На другой год после смерти архитектора Федор с бронником Таратушем ушел за литовский рубеж.

Но в Литве не было ничего похожего на то, о чем рассказывал архитектор. Федор видел заморенных нуждой и рабством крестьян, панов, превосходивших в надменности московских бояр. В городах и местечках бесчинствовала и разбойничала наезжавшая шляхта. Федор пустился странствовать по Европе. Чужой язык давался ему легко. Раз услышанное слово западало в память.

В Праге Федор нанялся к архитектору Ярославу Брехту, родом чеху. Архитектор ставил новое здание ратуши. Брехт был старик, краснощекий и веселый. Федор пришелся ему по нраву. Он учил его искусству каменного строения и латыни. Через два года Федор сделался подмастером.

— О, уверяю вас, — часто говорил за кружкой пива друзьям старый архитектор, — из этого молодого московита будет большой толк. Он не пьет вина и не желает знать женщин, что несвойственно его возрасту, ибо в двадцать лет юношу должно привлекать и то и другое, но все свободное время он проводит за книгами и чертежами. Я не верю более путешественникам, которые изображают нам московитов людьми нечестными, отъявленными пьяницами и плутами.

То, о чем мечтал Федор в Москве, сбылось. Выучившись латыни, он мог теперь сам читать «Десять книг о зодчестве». Ему теперь стало казаться, что только на родине Витрувия и Альберти он познает тайны строительного искусства. Федор сказал архитектору о своем намерении отправиться в Италию. Старик вздохнул:

— Я одинок и полюбил тебя, Теодор. Но я знаю, что твое желание разумно и законно, и не удерживаю тебя. Я дам тебе письмо к Якопо Буаталонти, который еще должен меня помнить. Я верю, что ты станешь великим архитектором, но не прельщайся суетной славой. Помни, что сказал гениальный Альберти: «Архитектор служит наиболее важным потребностям людей. Тот, кто хочет им быть, нуждается в познании вещей наилучших и достойнейших».

Флоренция показалась Федору городом чудес. В молчаливом восторге он часами любовался и дивной капеллой Пацци, и фасадом церкви Санта-Мария, выстроенной автором «Десяти книг о зодчестве», и гигантской статуей Давида перед палаццо Веккио на площади Сеньории. Созданный гениальным Микель-Анджело мраморный гигант восхищал его стройными, мускулистыми членами и тонким лицом.

Письмо Брехта открыло Федору двери в дом инженера Якопо Буаталонти. Герцог Казимо поручил Буаталонти реставрировать городские укрепления. Федор помогал инженеру. Все свободное время он просиживал над книгами. Как и в Праге, во Флоренции удивлялись способностям московита. Федор пробовал учиться скульптуре и живописи, достиг в этом успеха, но только искусство архитектора влекло его.

Инженеру Буаталонти, когда Федор приехал во Флоренцию, уже исполнилось семьдесят лет. Он был полной противоположностью веселому и болтливому Брехту. Молчаливый и угрюмый, старик оживлялся только, когда вспоминал времена Республики. В молодости со многими юношами, сыновьями флорентийских суконщиков, Якопо помогал Микель-Анджело Буанаротти, назначенному Сеньорией главным комиссаром городских укреплений, воздвигать новые бастионы у холма Сан-Маньято. Он видел, как горели вокруг города села, подожженные войсками папы и императора, высидел долгую осаду и едва спасся от тюрьмы и пытки, когда папский комиссар Баччо Валорри чинил расправу над подозреваемыми в сочувствии Республике.

— Мессер Микель-Анджело Буанаротти был величайшим человеком, которого когда-либо производила на свет смертная женщина, — не раз говорил Буаталонти Федору. — Он был способен работать в течение суток, не зная отдыха. Он проводил с нами все дни у бастионов, и когда мы, молодые люди, валились от усталости и возвращались в свои дома, мессер Микель-Анджело уходил к себе в мастерскую, чтобы работать над картиной, изображавшей прекрасную Леду. Он писал это божественное произведение для герцога Альфонсо, покровителя и большого друга искусств. Великий Микель-Анджело горячо любил свое отечество и не уехал в Феррару, хотя герцог Альфонсо не раз туда его звал. Он не был подобен художнику Гиберти и многим людям искусства, считающим, что тот, кто приобрел познания в науках и искусствах, тот ни в одной стране не будет незваным пришельцем, так как даже лишенный денег и друзей может стать везде гражданином и безбоязненно смотреть на все превратности судьбы. Мессер Микель-Анджело вложил в дело укрепления Флоренции всю свою душу, он дал Республике на военные нужды из своих средств тысячу скуди. Чувство гражданина и чувство художника были равны в его душе. Свою леду он заканчивал в то время, когда войска папы и императора грозили ворваться в город. Великий Микель-Анджело ненавидел тиранов. «Тиранам, — говорил он, — неведомы свойственные человеку чувства любви к ближнему». — Старик понижал голос. — Уже более сорока лет, как во Флоренции водворились Медичи. С тех пор душа покинула прекрасный город. Семь лет мы терпели иго жестокого ублюдка, тирана Алессандро, сына папы и распутницы. Тиран боялся, что народ восстанет, и подозревал всех в злоумышлении; он приказывал предавать смерти всякого гражданина, в доме которого полиция обнаружила какое-нибудь оружие. Я не хочу сравнивать нашего нынешнего государя, герцога Казимо, с кровожадным Алессандро. Герцог предпочитает всему своих писцов, охоту и солдат, и делает вид, что любит науку и искусство, ибо ничто не может в такой степени прославить тирана и сделать его еще могущественнее, как искусство. Он не льет человеческую кровь, подобно Алессандро, и предпочитает тайное отравление подозреваемых граждан явным казням. Но он столь же мало склонен считаться с желаниями управляемых, даже богатых и знатных, как и Алессандро. Повторяю тебе, душа покинула Флоренцию. Богатые граждане разорены, ремесленники уходят из города, где они не могут найти, чем занять свои руки. Только сеньоры, владеющие землями, и попы чувствуют себя прекрасно. Художники, архитекторы и люди науки покидают Флоренцию.

Федор слушал старого инженера и многое из того; что говорил старик, было ему непонятно. Вечно голубое небо, ажурная лепка дворцов, причудливые башни, легкие купола церквей казались ему дивным сном, и жалобы инженера на запустение он считал старческой воркотней.

…Федор открыл глаза. В синем чаду мутно горела свеча. Поднялся, щипцами снял нагар. Захотелось на свежий воздух. Как был в легком зипуне, вышел на крыльцо. Небо темное, без звезд. В Стрелецкой слободе выли псы. Черные избы на снегу точно вымерли. Нигде ни огонька, только у проезжих ворот близ днепровского моста светилось оконце башни. Конь опять подумал о Флоренции. Вспомнил благоухание ирисов, карнавал на освещенной плошками площади Сеньории. Вернулся в избу, бросил на лавку шубу, лег не крестясь.

2

Выть — мера земли для раскладки податей.


3

Бастеи — бастионы.


4

Распоп — лишенный сана поп.


1

Быть в нетях — не явиться на службу.


3

Зимой 1596 года в Вязьме, Дорогобуже, Твери, Старице, Серпейске и других городах на торгах и перекрестках закричали бирючи клич, звали охочих людей в Смоленск к государеву делу — ставить каменный город. Сулили бирючи охочим деловым людям немалое жалованье и царскую милость.

Из ближних и дальних городов, сел и погостов потянулись на запад, к Смоленску, в одиночку и артелями каменщики, кирпичники, горшечники, грабари и другой черный люд. Шли между ними и гулящие, и спасавшиеся от кабалы холопы, и бежавшие от тягла мелкие посадские. Князю Звенигородскому из Москвы было тайно указано — приходивших много о роде-племени не спрашивать, а смотреть, чтобы из-за малого числа деловых людей не было промедления в постройке крепости.

К апрелю месяцу в Смоленск собралось охочих людей тысяч до трех. Охочие люди жили в старом городе, в пустовавших избах на осадном дворе.

Осадный двор стоял в овраге на Подолии. Когда приходила войной Литва, на осадном дворе жили черные люди и крестьяне из посадов и волостей, созванные в город «сидеть в осаде». В последний раз садились в осаду шестнадцать лет назад, когда польский воевода Филон Кмит подошел к Смоленску с конной ратью и зажег посады. С того времени избы на осадном дворе не чинились, тесовые крыши прохудились, печи развалились, меж бревен в избах свистел ветер.

Мастер Конь дни пропадал на осадном дворе, отбирал деловых мужиков, кто был к какому делу пригоден, ночи просиживал над чертежом в приказной избе. Как-то под воскресенье, посидев над чертежом, ушел ранее обыкновенного. Возвращаясь ко двору, думал о разговоре с князем Звенигородским. Опять поспорил с боярином. На чертеже башню у проезжих ворот Федор изобразил с полубашней. Хотел, чтобы Смоленск затмил крепость Перуджию, красоте которой когда-то Федор удивлялся. Звенигородский, потыкав в чертеж пальцем, сказал:

— Полубашен, Федька, делать не надобно, кирпича иного запаса изойдет немало.

Федор стал было спорить с князем: «С полубашнями — благолепнее, кирпича же и камня изойдет против росписи немного».

Звенигородский сидел на лавке копна копной, глаза сонные. Не слушая мастера, лениво бубнил в бороду:

— Не гораздо, Федька, не гораздо, делай, как велю. — Озлился наконец, вялые щеки затряслись: — Заладила сорока, забыл, кому супротивничаешь!..

Федор спустился к Днепру. Звонили к вечерне. Была оттепель. В кривых уличках лежал грязный снег. На бревенчатых городских стенах от воронья черно. Федор подумал: «Поздно боярин Годунов каменные стены надумал ставить. По виду башни несокрушимы, внутри — столетние бревна источены червем. Не так ли и ты, Русь, отчизна любимая! Точат тебя, точно алчные черви, сильные бояре да дьяки всякими неправдами и злым утеснением, силу твою вековую точат».

Миновал крытые дерном баньки у реки, перешел мост. Жил он в Городенском конце у купца Елизара Хлебника. Порядились с хозяином так: мастер будет жить у купца на хлебах и платить полтину в месяц пожилых и нахлебных денег.

Мастер свернул в переулок ко двору. Из ворот вышла молодая женщина. Федор подумал: «Должно быть, хозяинова женка». За три недели, что жил у Хлебника, видел молодую хозяйку впервые. Только раза два слышал за стеной голос, когда разговаривала она с сенной девкой. От стряпухи, рябой Степаниды, знал и имя — Онтонида Васильевна.

Женщина выступала павой. На плечах багрецовый опашень, на ногах лазоревые чеботы, бархатная шапка оторочена бобровым мехом. Должно быть, нарядилась к вечерне. Проходя мимо Федора, Онтонида опустила глаза, зарделась, поклонилась. Федор остановился, поглядел вслед. Походка у Онтониды легкая, кажется — плывет. Мастера кольнуло в сердце. В больших глазах молодой хозяйки и в походке почудилось знакомое.

Дом у Елизара Хлебника большой, рубленый, на подклетях, с прирубами и многими горницами. Федор поднялся на крыльцо. В сенях увидел Хлебникову мать Секлетинию, хромую старуху с крысиным лицом. Секлетиния заправляла всем в доме. Сам Хлебник спозаранку уходил на торг, в амбар, или ехал на мельницу. Старуха бродила по дому, постукивала клюкой, визгливо покрикивала на стряпуху и девку.

Жил Федор в прирубе. Горница низкая. Убранство — лавки, стол и образа с шитыми убрусами. За образами — сухие пуки вербы и васильков.

В горнице было жарко. Мастер сбросил однорядку. Сел. Опять вспомнил легкую походку и глаза Онтониды. «Джулия». Давно то случилось, семнадцать лет назад, когда учился во Флоренции у Буаталонти искусству строить крепости и палаццо. Не было тогда ни серебряных нитей в курчавой бородке, ни горьких дум в бессонные ночи.

В доме архитектора Мариньи часто собирались любители искусства и литературы. Говорили о поэмах Тристино, причудливых вымыслах Ариосто и портретах Бронзино. Федор был в доме Мариньи частым гостем. Его любовь к архитекторному искусству и то, что он явился из загадочной и сказочной Московии, привлекало к нему внимание. У Мариньи встретился Федор с Джулией Монигетти, молодой вдовой состоятельного суконщика. Были потом бессонные ночи в спальне, обитой желтым атласом, и объятия, и ласковый смех Джулии, желавшей знать от нового любовника о московитских женщинах и их обычаях в любовных делах.

Счастье продолжалось недолго.

Как-то явившись против обыкновения без предупреждения в знакомую комнату, обитую желтым атласом, Федор застал Джулию полуобнаженную на коленях у блестящего офицера герцогских стрелков.

Федор выхватил кинжал. Офицер побледнел и глазами искал свою шпагу. Перед рослым московитом он был безоружен. Федор постоял у двери, вложил кинжал в ножны и вышел, скрипнув зубами.

Утром Федор оставил Флоренцию.

Тоска гнала его из города в город. Он был уже отличным архитектором и легко находил работу, но надолго потерял интерес к вещам, недавно его восхищавшим. Только в Перуджии, созерцая стены крепости, расположенной по холмам подобно пяти пальцам человеческой кисти, Федор почувствовал, как возвращается у него интерес к строительному искусству.

Федор пробыл в Италии еще несколько лет. Он побывал в Риме, Милане и малых княжествах. Годы и скитания делали его мудрым. Он много размышлял над тем, что приходилось видеть.

В Милане другом Федора был скульптор Луиджи Бартолини. Федор часто приходил в его дом. Они говорили об архитектуре, искусстве и других вещах, одинаково интересовавших их обоих. Как-то, когда Федор пришел к скульптору, старая служанка сказала, что ночью пришел монах со стражами святейшего трибунала и увели хозяина в тюрьму.

— Мой хозяин был очень невоздержан в своих словах и высказывал всегда чистосердечно все то, что он думает. Он не любил попов и монахов, а в споре с капелланом церкви св. Маврикия сказал, будто человеческая душа не живет после смерти, но умирает одновременно с телом. Я знаю, это капеллан донес на него монахам из святейшего трибунала. Мне уже никогда больше не видеть моего хозяина.

Трибунал святейшей инквизиции приговорил скульптора к сожжению. Федор видел, как жгли Луиджи.

Дым от костра поднимался в небо, а на колокольнях церквей, воздвигнутых знаменитыми архитекторами, похоронно звонили колокола, и страшный запах горелого мяса полз над площадью.

Такие костры Федор видел потом не один раз. И он не мог примириться с мыслью, что одна и та же страна породила людей, создавших прекрасные здания и произведения искусства, и тех, что под гнусавое пение монахов жгут на кострах подобных себе.

На улицах и по дорогам сотни людей протягивали за подаянием руки. Федор узнавал, что многие из них — разорившиеся ремесленники, и, вспоминая рассказы Буаталонти о прежнем процветании, думал словами старого инженера: «Душа покинула Италию».

И города, где ему приходилось жить, встававшие чудными видениями, когда он юношей слушал в Москве рассказы датчанина Крамера, уж не казались ему столь прекрасными. И чужим казалось вечно голубое южное небо. Когда же вспоминал Джулию, думал о ней без ревности, как о чужой. По ночам Федору чаще стала сниться Москва, — убогая, деревянная, с черными избами, но родная и близкая. И Конь мечтал, как вернувшись на Русь, он будет украшать Москву зданиями прекрасными, прекраснее тех, какие видел в итальянских городах…

…Об этом вспоминал теперь мастер Конь в низкой горнице у потемневшего оконца. Нежное лицо и глубокие глаза молодой хозяйки напомнили Джулию, молодость и дерзкие мечты превратить Москву в город прекраснейший.

В сенях скрипнули ступеньки. Кто-то поднимался по лестнице в светелку, Должно быть, возвратилась из церкви Онтонида. Мастер зажег свечу. Долго ходил по горнице, размышляя. На бревенчатых стенах изламывалась большая тень.

Наверху послышалось шлепанье, точно выколачивали рухлядь, и пронзительные вскрики. В дверь просунулась стряпуха:

— Велишь, Федор Савельич, ужин готовить? — Прислушалась к крику и шлепанью в светелке. — Хозяин женку плеткой учит, гневлив, змий…

4

Перед сырной неделей приехал боярский сын Ярослава Малого Гаврило Ноздринин, привез от Годунова грамоту. Боярину Безобразову и дьяку Постнику Шипилову царским именем велено было ехать в Москву с росписью и сметой. Князю Звенигородскому немедля брать к городовому делу целовальников и запасчиков.

Пронюхав о грамоте, торговые люди потянулись к приказной избе. Приходя, несли кто чем богат — камки на порты, полотна, сахару иноземного, иные вытаскивали ефимки. Приходили все «лучшие» люди — дела ведут с иноземцами, у каждого на торгу амбар, лавка, а то и две. Звенигородский надувал рыхлые щеки, по-кошачьи сладко жмурился на принесенное, вздохнув, говорил, что великий государь накрепко велел посулов и поминков не брать. Торговые люди дивились боярину-бессребреннику, дьяк Перфирьев кашлял, делал купцам знаки глазами. Смекнув, торговые стали носить дары дьяку. Перфирьев жил на Козловой горе, близ Стрелецкой слободы. Дьяк встречал приходивших ласково, сажал в красный угол на лавку, если посул был по нраву, говорил, что быть гостю в целовальниках или запасчиках; от малых даров отказывался, царь-де указал посулов и поминков не брать. Елизар Хлебник отнес чарку серебряную да деньгами полтину, Булгак — мухояровый[5] кафтан и деньгами рубль.

В сырный понедельник торговых людей позвали в приказную избу. Звенигородский сидел под образами, лицо ласковое, под распахнутой шубой мухояровый кафтан. Князь приказывал торговым людям, не чинясь, садиться. За столом сидели Перфирьев с бумагами, мастер Конь и подьячий Щенок. Булгак поглядел на боярина; увидев под шубой знакомый кафтан, перекрестил живот: «Слава тебе, господи! Князь дара не отринул». Повеселел, теперь не опасался, что Хлебник подставит ногу. Гаврюшка Щенок пересчитал торговых людей.

— Все, боярин-князь, прибрели, каким было указано. — Звенигородский пощурился на торговых, кивнул Перфирьеву:

— Чти со господом, Нечай.

Дьяк развернул список, прокашлялся:

— …Быть им, лучшим посадским людям, в Смоленске у городового дела. Булгак Семенов сын Дюкарев, а быть тебе, Булгак, у городского дела да ведать тебе государевой казной, что деловым людям за изделие давать.

Булгак тряхнул подстриженной бородкой, сверкнул на Хлебника лукавыми глазами: «Что, взял?»

Перфирьев называл торговых людей, читал, кому у какого дела быть. Купцы кланялись на обе стороны: боярину и дьяку. Пошли к Богородице-на-горе целовать крест. Протопоп Фома, тараща красные от перепоя глаза, читал крестоцеловальную запись: «Клянусь и обещаюсь господом богом нашим и животворящей троицей беречь государеву казну с великим радением и не корыстоваться ничем».

Торговые вразброд повторяли за протопопом присягу и крестили лбы. От Богородицы опять пошли в приказную избу, — прикладывать к крестоцелованию руку.

Из приказной Елизар вернулся в амбар перед вечером. В амбаре сидел приказчик Прошка Козел. Елизар похлопал рукавицами, сердито вымолвил:

— Быть бы мне у раздаточной казны, да Булгачка Дюкарев опередил, снес князю кафтан. Указано мне запасы пасти: известь, камень да кирпич.

Прошка Козел почмокал губами. Не сказал, пропел ласково:

— Не тужи, Елизар Ондреевич, господь тебя наградил разумом светлым, промыслишь и у запасов с прибытком.

Елизар покосился на приказчика. Рожа у Козла умильная — лиса чистая, однако плохого ничего за Прошкой не замечал.

— Торговать тебе, Прошка, мне теперь за государевым делом сидеть в амбаре станет недосуг. — Помахал перед приказчиковым лицом пальцем: — Не заворуйся!..

Для верности позвал ведуна Емельку Гудка. Гудок пришел на хлебниковский двор после повечерия. Был он клыкаст, кос и лицом зверовиден. Встретившей его сенной девке Гудок не сказал ни слова, только страшно глянул и полез в хозяинову хоромину.

Пробубнив сквозь клыки непонятное, колдун потребовал меду сыченого, хозяину велел опустить на святых завесы. Махал над ковшиком рукавами, лопотал что-то на ведуньем языке. От лопотанья у Хлебника холодело в животе: «Не следовало вязаться с ведуном, доведет кто владыке Феодосию, наживешь вместо денег плетей».

Гудок, поколдовавши, подал хозяину ковшик с приговором:

— Как пчелы ярося роятся, так бы и к Елизару, торговому человеку, купцы для его хлебного товара сходилися бы, а приказчик его Прошка Козел воровством бы никаким не воровал, — подул на ковшик, помотал кудлатой башкой: — Испей, хозяин, остальным завтра до молитвы лих умоешь.

5

Мухояровый — полушелковый.


5

Мастер Конь стоял на валу.

Полуобвалившийся древний вал тянулся по холмам.

Внизу виднелись стены деревянной крепости, свинцовая полноводная река в бурых берегах. У берега покачивались привязанные к кольям струги. За рекой, по Московской дороге — курные избенки Ямской слободы, вокруг старого литовского гостиного двора, рубленые, на подклетях, с теремами и прапорцами, — хоромы именитых, торговых людей. Федор отыскал двор Елизара Хлебника, подумал об Онтониде, хозяиновой женке.

Над городом и бором, близко подступившим к посадам, шли лохматые тучи. У реки, за деревянными стенами крепости, копошились мужики — копали рвы. Начинал сечь мелкий, пополам с крупой, ледяной дождь. Весна выдалась холодная, дожди сменялись снегопадами.

Федор спустился вниз.

Во рвах и ямах вода. Деловые мужики — одни, стоя по колени в грязи, выкидывали наверх мокрую глину, другие оттаскивали вынутый грунт в сторону на страднических одрах.[6] Между мужиками бродили приставленные к городовому делу присмотрщики из детей боярских, покрикивали, батогами вколачивали деловым людям радение к государевому делу.

Охочих людей сошлось к Смоленску тысяч до десяти. Осадный двор в старом городе уже давно не вмещал приходивших. Мужиков рассылали по разным местам — на кирпичные заводы добывать глину или ломать камень. В Воровской балке и за Городенским концом по сырым яругам до самого леса протянулись новые слободы деловых людей. Жили по-звериному. Копали землянки или на скорую руку ставили срубы, крытые дерном. Землянки заливала смердящая желтая вода, в щелистых срубах свистел ветер. От курных печур часто угорали. Угорелых без отпевания волокли на скудельный двор богадельные старцы. Лохмотья, снятые с мертвецов, богадельные пропивали в кабаке.

Мелкие торгованы из Обжорного ряда, пирожники, блинщики, калашники, квасники радовались нахлынувшему люду. На торгу, точно грибы после дождя, вырастали новые лари, харчевые, квасные и блинные избы. Кабацкий голова Истома Волк писал в Москву грамоту, просил дозволения поставить новый кабак: старые питухов не вмещают, Из приказа было велено кабаков ставить, сколько потребно, чтоб питухов из-за тесноты от питья не отваживать. «Пуще всего же, — писал в грамоте приказный дьяк, — глядеть, чтобы посадские люди пива и вина неявленного не варили и от того не было бы государевой казне убытка».

Откуда-то налетели веселые женки-лиходельницы, мужики-зернщики и ведуны. Женки ходили по кабакам, пялили бесстыжие глаза, позванивали медными зарукавьями, зазывали молодцов в баньку, назначали, где свидеться вечером. На торгу быстроглазые зернщики хватали деловых мужиков за сермяги, предлагали кинуть зернь, сулили верную корысть. Ведуны, притаившись за ларями, раскладывали на рогоже бобы, за грош прорекали радости и беды, какого глаза остерегаться, в который день не начинать дела. Мужики наскоро любились с веселыми женками, вытаскивали схороненные за щекой копейки, пытали счастье в зернь.

Федор шел вдоль реки. От воды тянуло сыростью. Мокрая глина чавкала под ногами. Деловые люди, завидев мастера, кланялись. Лица у мужиков до колпаков перемазаны грязью, от промокших сермяг тянет дымом и прелой шерстью. Они напомнили Федору угрюмых, оборванных людей, копавших рвы, когда он помогал инженеру Буаталонти реставрировать во Флоренции городские укрепления. Подумал: «Во всех землях черные люди маются». У Духовских ворот мастер остановился, заглянул в ров. Копошившиеся во рву мужики подняли синие лица, затрясли мокрыми бородами:

— Студеною смертью озябаем!

— От мокроты погибаем!

Федор велел мужикам вылезать. Подошел Ондрей Дедевшин, присмотрщик из городовых дворян, на плечах поверх синего кафтанца армяк. Прищурил зеленоватые глаза:

— Нашел князь по мне дело, приставил над мужиками доглядывать. Прежде с боярами на посольских съездах бывал, а ныне, видно, Ондрюшка Дедевшин ни на что другое не гож.

Вылезавшим мужикам крикнул:

— Куда, сироты, выметываетесь!

Костистый мужик, лопатки под мокрыми лохмотьями ходят ходуном, дергая землистым лицом, выбил зубами:

— Мастер выметываться указал!

Дедевшин наклонился к Федору:

— Не было бы беды, Федор; боярин Безобразов сегодня велел, чтоб к воскресенью рвы до ворот покопаны были. Грамота пришла — ждать в Смоленске большого боярина Бориса Федоровича Годунова. Гонец Пашка Лазарев утром князю грамоту привез.

6

Страднические одра — носилки.