автордың кітабын онлайн тегін оқу Зимний день
Николай Семёнович Лесков
ЗИМНИЙ ДЕНЬ
(Пейзаж и жанр)
Днем они сретают тьму и в полдень ходят ощупью, как ночью.
Иова, V, 14
У Спаса бьют, у Николы звонят, у старого Егорья часы говорят.
В.Даль[1](Присловие)
1
Зимний, северный день с небольшою оттепелью. Два часа. Рассвет не успел оглядеться, и опять смеркается.
В гостиной второй руки сидят за столом хозяйка и гостья. Хозяйка стара, и вид ее можно бы назвать почтенным, если бы на лице ее не отпечатлелось слишком много заботливости и искательности. Она зрела когда-то лучшие дни и еще не потеряла надежды их возвратить, но она не знает, что для этого надо сделать. Чтобы ничего не упустить, она готова быть всем на свете: это «сосуд», сформованный «в честь» и служащий ныне «сосудом в поношение». Гостья, которую застаем у этой хозяйки, тоже не молода. Во всяком случае, она уже дожила до тех лет, когда можно отказаться от игры в чувства, но она, кажется, от этого еще не отказалась. Эта женщина, без сомнения, была замечательно хороша собою, на теперь, когда она отцвела, от прежних красот остались только «боресты»; фигура ее, однако, еще гибка, и черты лица сохраняют правильность, а в выражении преобладает замечательная смешанность: то она смотрит тихою ланью, то вдруг эта лань взметнется брыкливою козой.
Бескорыстно увлекаться этою дамой уже нельзя, но, быть может, что-нибудь в этом роде еще возможно, если она поставит вопрос иначе. В своей манере держаться по отношению к солидной хозяйке гостья оттеняет что-то особенно теплое и почтительное, даже как бы дочернее, но эти дамы вовсе не родственницы. Их соединяет дружба, основанная не на одном согласии их вкусов, но и на единстве целей: их объединяет «metier»[2].
Теперь они пьют чай, который подан на гараховском сервизе, покрытом вязаным одеяльцем, и гостья сообщает хозяйке о том, что случилось замечательного, и о том, что «говорят». Говорят о соперничестве двух каких-то чудотворцев, а случилось нечто еще более интересное и достойное внимания: вчера совершенно неожиданно приехала из-за границы кузина Олимпия.[3] Это известная особа, она с давних пор посвятила себя «вопросам» и постоянно живет в чужих краях; но когда она приезжает сюда, она привозит с собою кучу новостей и «делает оживление». Ее жизнь есть нечто удивительное: она не богата. О, совсем не богата! Она даже не имеет решительно никаких средств, но при всем том она ни у кого не занимает и не жалуется на свое положение, а еще приносит своей стране очень много пользы.
Таких дам теперь, слава богу, есть несколько, но Олимпия занимает между ними самое видное место. У нее большое и прекрасное родство. Она родственница и тем двум дамам, которые здесь о ней разговаривают. Во всех глазах Олимпия – величина очень большая, и все ей верят, несмотря на предостережение, которое Диккенс делал против всех лиц, живущих неизвестными средствами.
Домой, на родину, Олимпия навертывается всегда внезапно и на короткое время: приедет, бросит взгляд, с одним, с другим повидается, «освежит ресурсы» и уедет снова. Многие говорят, что она очень талантлива, но, что еще важнее всего, она совершенно необходима.
Хозяйка на нее немножко недовольна и обращает внимание на то, как дует в окна. Кроме того, она сообщает, что Виктор Густавыч сожалеет еще, что Олимпия не хочет «ладить». Иначе она непременно стала бы очень необходима.
– Впрочем, это нимало не мешает Олимпии отлично себя держать, – заключает хозяйка, – так как Виктор Густавыч сам ни в чем не уверен. Это немало значит.
Гостья глядит глазами лани и этим взглядом отвечает, что она согласна, причем делает маленькое движение брыкливой козы и взглядывает на шезлонг, помещающийся перед камином между трельяжем и экраном.
В стороне от дам, в очень глубоком кресле за трельяжем, полулежит, скрестив на груди руки и закрыв глаза, миловидная девушка лет двадцати трех или четырех. Она, по-видимому, совсем не интересуется тем, о чем говорят дамы: она устала и отдыхает, а может быть, она даже спит. Эта девушка – племянница хозяйки; родные называют ее просто Лидия, а чужие Лидия Павловна. Она нелюбима в своей семье, потому что ведет себя не так, как хочется матери и братьям. Братья ее – блестящие офицеры, и один из них уже дрался на дуэли. Лидия не в фаворе тоже и у тетки, которую она зашла теперь навестить в кои-то веки, но и то не скрыла, что чувствует себя здесь не на своем месте.
Хозяйка посмотрела на Лидию и сказала:
– Она спит. Впрочем, – добавила она, – если б она и не спала, это ей все равно: она нимало не интересуется обществом. Что не касается их курсов, того ей и не надо. Но Олимпия, в которой я не отрицаю ее ума и связей, все-таки очень шлепнулась с тех пор, как она в свой прошлый приезд хотела развести историю с этими высеченными болгарами. Помните, какая тогда с этим было вышла чепуха. Они тогда прознали, что она едет, и сами наехали сюда в большом множестве и все рассказывали, что у них будто бы уже всех секут и что их самих будто тоже всех высекли. Олимпия хотела этим воспользоваться, но увлеклась, и когда с ней спорили, что они хвастаются, то она уверяла, что их будто здесь осматривали в какой-то редакции, и потом, чтобы поднять их значение, она хотела нарочно открыть с ними бал, но тогда стали говорить, что иностранки, пожалуй, не пойдут, потому что, знаете, с сечеными ведь некоторые не танцуют.
– Я помню это. И, как хотите, танцевать с сечеными… Это… это очень необыкновенно!
– Ну да! – продолжала хозяйка, – а после кто-то проведал, что это даже и затевать не надобно, потому что эти господа будто сами себя здесь секут в каком-то переулке, для того чтобы им удобнее было привлечь внимание… Говорили, что Олимпия будто это и знала… Это бог весть что такое!.. А потом опять оказалось, будто и это неправда, потому что в переулке их хоть и секли, но совсем не для этого, а их так лечил какой-то их компатриот, вроде массажа… Бог уж их знает, как и разобрать, что правда и что неправда.
– Да, это вышла какая-то путаница, в которой нельзя было ничего разобрать, кроме того, что их секли там и секли здесь.
– Вот именно – разгордьяж! И это повело к большой потере, потому что брат Лука рассердился и не только перестал давать денег на славянство, а даже не захотел и слушать. Он ведь, знаете, как осел упрям и прямо сказал: «Все обман!» – и не велел пускать к себе не только славян, а и самое Олимпию, и послал ей в насмешку перо.
– Какое перо?
– Не знаю какое, – говорили, будто сорочье перо, в шапочку.
– Да разве?
– Конечно! Вот, дескать, тебе, сорока, летай, и теперь никого не принимает.
– На каком это основании Лука Семеныч так дорого ценит свои приемы?
– Богат и ни у кого ничего не ищет, – вот и может не принимать, кого не хочет видеть.
– Но ведь у него никакого другого влияния и нет?
– Никакого. Но все боятся, что он их не примет.
Гостья понизила тон и спросила:
– Вы у него этой зимой были?
Хозяйка сделала отрицательный знак и проговорила:
– Он слишком колок.
– И Аркадий тоже, кажется, у него не бывает?
– Ни Аркадий, ни Валерий: он моих обоих сыновей ненавидит.
– Сварливый старик! Кого же он, однако, теперь принимает?
– Из всех родных к нему теперь вхожи только двое: брат Захар и вот она – Лида.
Гостья кивнула головой на трельяж и улыбнулась.
– Что он принимает Лидию Павловну – это я понимаю. Не принимать людей с весом и значением и ласкать племянницу-фельдшерицу, которая идет наперекор общественным традициям, – это в его вкусе. Так Лука Семеныч манкирует тем, кто желал бы быть у него принят. Но почему из всех родных второе исключение предоставлено Захару Семенычу? Наш милый генерал такой же, как и все мы, бедный грешник.
– Старик Захарушку щадит: «Он, – говорит, – наш брат Захар, наказан в сытость за якшательство с дурными людьми. Пусть бог простит, что он себе устроил».
– Ах, вот что!
Девушка за трельяжем пошевелилась. Дамы это заметили, и гостья, улыбнувшись, промолвила тихо:
– Неужели она опять уснет?
– Наверное, – отвечала хозяйка. – Она так повсеместно: придет, поспит и побежит в свою вонючку «совершать свое дело – потрошить чье-то мертвое тело».[4] Но, однако, надо сказать, что Бертенсон[5] их отлично держит в руках, особенно с тех пор, как они его огорчили.
– Но ведь и он их потом проучил…
– Это правда, но они все-таки от него много терпят.
– Но отчего же Лидии Павловне дома не спать?
– Хаос в семье, все друг другу не нравятся, ей неприятно слышать, что говорят ее братья о гиппических конкурсах[6] и дуэлях, а тем неприятно, что она потрошит мертвое тело, да и матери неприятно слышать, чем она занята, вот и идет весь дом – кто в лес, кто по дрова… Но зато брат Лука ее очень ласкает и даже посылает ей цветы в вонючку.
Гостья кивнула на спящую и тихо спросила:
– Она ведь скоро кончит и будет фельдшеричка?
– Да.
– Мне помнится, она еще давно как будто бы училась перевязкам?
– Ах, ее ученьям несть конца: и гимназия, и педагогия, и высшие курсы – все пройдено, и серьги из ушей вынуты, и корсет снят, и ходит девица во всей простоте.
– По-толстовски?
– Мм… Ну, к Толстому, знаете… молодежь к нему теперь уже совсем охладевает. Я говорила всегда, что это так и будет, и нечего бояться: «не так страшен черт, как его малютки».
Гостья улыбнулась и заметила:
– Это правда: он надоел своей моралью, но ведь было время, что вы не держались этой пословицы, а раньше и сами к нему были пристрастны.
– Я? Да, я переменилась, и я этого и не скрываю. Я всегда очень любила чтение и тогда во всех отношениях была за Толстого. Его Наташа, например! Да разве это не прелесть? Это был мой идол и мое божество! И это так увлекательно, что я не заметила, где там излит этот весь его крайний реализм – про эти пеленки с детскими пятнами[7]. Что же такое? Дети мараются. Без этого им нельзя, и это не производило на меня ничего отвратительного, как на прочих. Или вспомните потом, как у него описан этот Александр Первый.
– Как же! Он одевается?
– Да. Помните, как он пристегивает помочи?
– Ах, это божественно!
– Да; но разве там только одни помочи? Ведь он перед вами тут же весь, как живой!.. Я его вижу, я его чувствую!..
– Тоже очень хорош и Наполеон с его темными глазами.
– У Наполеона были серые глаза.
– Но они давали такое впечатление…
– Об этом не спорю; в этом во всем Толстой несравненен. Тут нет и спора, но когда он заумничался, бросил свое дело и стал писать глупости, вроде того, чтобы запрещать людям есть мясо и чтобы никто не женился, а девушки чтобы зашивались по шею и не выходили замуж, то я сразу же прямо сказала: это вздор! Тогда лучше всех свесть к скопцам, и конец, но я, как православная, я не хочу быть на его стороне.
Тут гостья тихо заметила, что Толстой собственно никогда никому не запрещал есть мясо и, кажется, говорил, что иным даже надо жениться.
– Да, я знаю, что собственно он еще ничего не запрещал, но, однако, для чего он об этом писал так сильнодержавно?
– Да, он, конечно, писал очень смело, но собственно он, слава богу, у нас еще даже не имеет и права ничего запретить.
– Конечно, слава богу! Но для чего он все это одно только и твердит? Вот это зачем? Он убеждает, что злых не надо обижать, или просто доказывает, что без веры нельзя служить, и все это очень мило, но вдруг сорвется и опять начинает писать глупости: например, зачем мыло? Ну, скажите на милость: он не знает, зачем мыло! Позвольте, но как же без мыла: как мыть руки, голову и, наконец, белье? В золе его, что ли, золить? Но, однако, я бы ему еще и это простила за его прежнее. По совести говоря, все мужчины глупы, когда берутся не за свое дело; но мало ли что говорится! Не всякое же лыко в строку: вольному воля, а спаси нас рай. То же и о мясе. Кто любит рыбное или мучное, пусть и не ест мяса. Какая форма правления ни будь, а к этому нигде и никто никого не принуждает… Сделайте милость! Еще, может быть, от этого для нас филейная вырезка дешевле будет. Не правда ли?
– Конечно.
– Ну, то-то и есть! Все равно и те, кто не хочет жениться или которые не хотят замуж выходить, – они пусть так и остаются, как им угодно. Ведь о них и в Евангелии сказано: «суть скопцы…» Понимаете, это безумцы!
Гостья сделала согласный знак головой.
– У моих сыновей, когда они были мальчики, – продолжала хозяйка, – был репетитор из академистов, очень честолюбивый, но смешной, и все собирался в монахи, а когда мы ему говорили: «Вы, monsieur, лучше женитесь!» – так он на это прямо отвечал: «Не вижу надобности».
Дама слегка полуоборотилась к трельяжу и сказала:
– Лидия, ты проснулась или спишь еще?
– Да, ma tante[8], – ответил полусонный контральто.
– То есть что же это значит: ты выспалась или ты еще спишь?
– Вы, ma tante, вероятно, хотите говорить о чем-нибудь, чего я не должна понимать, и хотите, чтоб я вышла?
– Я хотела бы, чтобы ты вышла, но только не из комнаты, а вышла бы, наконец, замуж.
– А я тоже спрошу вас, как ваш семинарист: «для какой надобности?»
– А вот хотя бы для той надобности, чтобы при тебе можно было обо всем говорить, не стесняясь твоим присутствием.
– Да мне кажется, вы и так не стесняетесь.
– Ну, нет!
– Значит, я еще мало знаю; но считайте, что я замужем и знаю все, что вам известно.
– Послушайте, пожалуйста, что она говорит на себя! Но я вам что-то хотела сказать… Ах да!.. Вы ведь, наверное, слышали, что все рассказывали о том, как к графу приехал будто один родной, какой-то гусар, в своей форме, все в обтяжку, а он будто взял и подвязал ему нянькин фартук, а иначе он не хотел его пустить в салон.
– Да, об этом говорили… и, говорят, это правда.
– Ну да! И если хотите, по-моему, гусарская форма в самом деле… не совсем скромно.
– Да, но очень красиво!
– Красиво – да. Но и этот фартук, ведь это тоже дерзость! Гусар – и в фартуке! Но вот чего ему еще больше нельзя простить, это его несносная проницательность. От нее общественный вред.
– Вот, вот! Конечно, вред обществу нельзя позволить. Я слушаю, в чем вы видите это дело?
1
Даль Владимир Иванович (1801–1872) – известный русский писатель и лингвист, автор «Толкового словаря живого великорусского языка».
2
ремесло (франц.)
3
По мнению сына писателя А.Лескова, речь идет о писательнице О.А.Новиковой.
4
Неточная цитата из стихотворения А.К.Толстого (1817–1875) «Поток – богатырь». У Толстого: совершают они, засуча рукава, пресловутое общее дело: потрошат чье-то мертвое тело.
5
Бертенсон Л.Б. (1850–1929) – врач и преподаватель медицины в Рождественской больнице в Петербурге.
6
Гиппос – скачки (от греч. гиппос – лошадь).
7
Имеется в виду Наташа Ростова в эпилоге романа Л.Н.Толстого «Война и мир».
8
тетушка (франц.)
2
– А дело в том, что по какому праву господин граф портит нашу прислугу? Если он себя приучил, чтобы все за собою прибирать, то это для него и преудобно; но мы к этому пока еще ведь не стремимся. Не так ли?
– Конечно.
– Так для чего же он навязывает нам невозможную жизнь панибратства с прислугою, которая и груба и порочна?
– Это глупо.
– Конечно, глупо! Я внушила Аркадию, чтоб он сделал это в смешные стихи и прочитал. Вы знаете, его талант в свете ведь очень многим нравится.
– Да, это все говорят, и он такой искательный… О, он пойдет!
– Может быть, и даже вероятно; но о будущем нельзя так судить: будущее, как говорят, «в руках всемогущего бога». Только, конечно, ему в его успехе очень много помогает его симпатичный талант. Второй мой сын, Валерий, совсем иной: это практик!
– О, разумеется! – отвечала, немного смутившись, гостья и торопливо повернула вопрос в другую сторону. – В чем же именно Толстой портит с прислугою? – спросила она.
– Извольте! – отвечала хозяйка. – Мы будем говорить о прислуге как настоящие чиновницы, но это не пустой вопрос: о прислуге говорит Шопенгауер[9]. Прислуга может вас успокоить и может расстроить. Я вам не буду приводить всех толстовских рацей[10] о прислуге, а прямо дам вам готовую иллюстрацию, как это отражается. У меня вышло расстройство с моей камеристкой… Лидия мешает вам все рассказать, но я не могу утерпеть и кое-что расскажу.
– Пожалуйста, ma tante, говорите все, что хотите! – отозвалась девушка. – Я сейчас вот досплю последний кусочек и уйду.
– Коротко скажу, – продолжала хозяйка, – пришлось перед праздником негодницу прогнать. Ну, а перед праздниками, вы знаете, каков наш народ и как трудно найти хорошую смену. Все жадны, все ждут подарков, а любви к господам у них – никакой. На русский народ очень хорошо смотреть издали, особенно когда он молится и верит. Вот, например, у Репина, в «Крестном ходе», где, помните, изображено, как собрались все эти сословные старшины…
– Да; или акварель Петра Соколова…[11]
– Да, но тут немножко много синей краски.
– Это правда: он переложил.
– Наши художники вообще не знают меры.
– Да, но ведь все дело в впечатлении… А у меня, – вы знаете ее, – есть одна знакомая: мы все зовем ее «апостолица». Наверное, знаете!
– Конечно, знаю: вы говорите о Marie?
– О ней. Теперь есть несколько подобных ей печальниц, но эту я с другими не сравню. Эта на других не похожа, и притом она уже относится к доисторическим временам; когда еще все мы говорили по-французски, и не было в моде ни Засецкой, ни Пейкер, и даже еще сам Редсток не приезжал… Ух, какая старина! Василий Пашков был еще в военном, а Модест Корф обеими руками крестился и при всех в соборе молебны служил в камергерском мундире. А что до Алексея Павловича Бобринского[12], так он тогда был еще совсем воин галицкий и так кричал, что окна в министерстве дрожали. Сережа Кушелев даже очень мило нарисовал все это в карикатуре и возил всем показывать, и все очень смеялись.
– Я все это помню.
– Да, это ведь несправедливость, что будто Толстой завел моду ходить пешком и трудиться: Marie это раньше всех, первая стала делать. Она и полы сама мыла и выносила все за больными до гадости. Даже она несколько раз ходила с Николаем Андреевичем в портерные, хотела спасать там каких-то несчастных девчонок, которые их же и просмеяли… Конечно, нельзя же их всех спасать – это глупость: они необходимы, но все-таки со стороны Marie было доброе желание… а как в полиции тогда был Анненков[13], то он все уладил, и скандала не вышло.
– Я помню: это смешно рассказывали.
– О, это было преинтересно, но все равно Marie и теперь такая же осталась: «мать Софья и о всех сохнет». Она ни Редстока не ревновала к богу, ни Пашкова, и Толстого теперь не ревнует: ей как будто они все сродни, а о самой о ней иначе нельзя сказать, как то, что хотя она и сектантка и заблудшая овца, а все-таки в ней очень много доброты и жалости к людям. Это лучше всей ее веры.
– Ах, кажется это так!
– Конечно, что же их вера? Ведь очень многие эти девочки совершенно жалки: мужчины их сманят с собой и бросят… Помните, как это сделал Бертон? Увез, бросил и живи как хочешь; а Marie проводит всю жизнь в заботах о ком-нибудь. Если хотите найти сердечного человека, идите к ней: у нее всегда есть запас людей «униженных и оскорбленных». Я к ней и обратилась с просьбой порекомендовать мне скромную и правдивую девушку, чтобы не было в доме дурного примера и фальши. Главное, чтобы не было фальши, так как я фальшь ненавижу. А Marie даже обрадовалась. «Ах, как мне приятно слышать, говорит, ваше рассуждение! Ложь – это порок, которым сатана начал порчу человека. Он ведь обманул Еву?» Да, да, да, думаю; ты очень начитана, но ты это далеко берешь о прародителях и о сатане, а я тебя просто прошу о горничной девушке.
«Ну да, есть и такая! – отвечает Marie, – у меня теперь приютилась в ожидании места как раз такая превосходная девушка».
«Не притворщица и не побегушка?»
«О, как можно! Она христианка!»
«Да ведь у нас все крещеные и даже православные, но нравы и правила у всех ужасные».
«Нет, что вы: у христиан прекрасные правила! Притом это девушка, которая всегда занята, работает и читает „посредственные книжки“.
«Ага, значит, она толстовка! Ну, ничего: я всякие утопии ненавижу, но прислуге вперять непротивление злу, по-моему, даже прекрасно. Давайте мне вашу непротивленку! Я ее буду отпускать к моленью. Где они собираются молиться? Или они совсем не молятся?»
«Не знаю, – говорит: это дело совести, об этом не надо спрашивать».
«Конечно, мне бог с ней, как она хочет. Но как ее звать?»
«Федорушка».
«Ай, какое неблагозвучное имя!»
«Отчего же? Очень хорошо! Вы зовите ее Феодора, или даже Theodora. Чего же лучше?»
«Нет, это театрально, я буду звать ее Катя».
«Зачем же?»
«Ну, это, – говорю, – у меня такой порядок».
Marie не стала возражать и прислала мне свою непротивленку, и вообразите, девушка мне очень понравилась, и я ее наняла.
– Почем? – спросила гостья.
– Семь рублей в месяц.
– Как очень дешево.
– Да. Но она больше и не требовала. Она сама даже совсем ничего не просила, а сказала: «Сколько буду стоить, столько и положите». Я и назначила. Но позвольте, это ведь не в том дело; а она мне тогда очень понравилась, потому что действительно она выглядела этакая опрятная и скромная. А я, признаться, когда услыхала, что она непротивленка, то я опасалась за ее опрятность, так как в ихних книжках ведь есть против мыла, и я помню, няня читала, как на одну святую бросился бесстыжий мурин, но как она никогда мылом не мылась, то этот фоблаз от нее так и отскочил.
– Это ужасно!
– Да, все другие подверглись, а она нет; но я решительно не понимаю, неужели Толстой из-за этого против мыла?
– Ах, нет же! Вы разве забыли, из чего мыло сгущают?
– Из мясного сока.
– Ну вот и разгадка.
– Тетя! – отозвалась из-за трельяжа девушка. – Ну как вам это не стыдно говорить такие вздоры?
– А что такое?
– Из мяса мыла не варят, и притом очень много мыла делают не из животных, а из растительных жиров. Наконец есть яичное мыло, которое вы и покупаете.
– Ах, правда, правда! Точно, есть яичное мыло. Это в Казани, где был губернатор Скарятин[14]; но я его теперь не покупаю. Долго покупала и очень им мылась, но с тех пор, когда был шах персидский[15] и я узнала, что он этим мылом себе ноги моет, мне стало неприятно, и я его больше не покупаю.
– Охота была вам об этом и знать!
– Ну, отчего? Нас в институтах такой гордости не учили. И, по-моему, лучше интересоваться такими особами, чем неумойками. Я ведь помню, когда Аркадий оканчивал курс, тогда его посещали разные, и приходили и эти непротивленыши, и все они были в этой ихней форме, тусклые и в нечищеных сапогах.
– Ужасные «малютки»! – сказала гостья.
– Да, какие-то они… все с курдючками. Подпояшутся, и сзади непременно у них делается курдючок, а лапки без калош – и натопчут. Это неопрятность! Но девушка-непротивленка ко мне пришла совсем в опрятном виде и работала превосходно, но в практической жизни все-таки она оказалась невозможна.
– Почему же?
– Да, да, да! В практической жизни много сторон, и она мне оказалась хуже всех противленок!
– Появился какой-нибудь непротивленыш?
– Куда там! Нет! Просто не отгадаете!
9
Шопензауер Артур (1788–1860) – немецкий философ-идеалист.
10
Рацея (лат.) – наставительное поучение, длинная речь.
11
Соколов Петр Петрович (1821–1899) – русский живописец, мастер изображения бытовых сцен.
12
Засецкая Юлия Денисьевна, Пейкер Мария Григорьевна, Пашков Василий Александрович, Корф Модест Андреевич, Бобринский Алексей Павлович – наиболее активные члены религиозной секты («пашковцы»), отвергавшей культ святых и церкви и находящейся в России под запретом.
13
Имеется в виду генерал Анненков Иван Васильевич (1814–1887), начальник жандармского корпуса, полицмейстер, а затем комендант Петербурга.
14
Скарятин Николай Яковлевич – казанский губернатор в 60–70-х годах.
15
Персидский шах Насреддин посетил Россию в 1889 году.
3
– Начну хоть с пустяков: пробегаю я ее паспорт и наталкиваюсь опять на то, что там стоит имя Федора. Я говорю ей:
«Моя милая, мне твое имя не нравится (я не люблю говорить людям вы ), я буду звать тебя Катею». И она сразу же отвечает рассуждением: «Если вам так угодно, чтобы в вашем доме служанка называлась иначе, то мне это все равно: это обычаи человеческие»!
– Как это смешно!
– Ужасно смешно. «Обычаи человеческие»… А то еще у них есть «непосредственные обязанности к богу». Но я сама из деревенских барышень и люблю иногда с прислугой поразговаривать. Я и говорю: «Я буду звать тебя Катей, и ты должна откликаться». Отвечает: «Слушаю-с!» – «И еще, – говорю, – я тебе забыла сказать, что к твоим обязанностям тоже должно относиться, чтобы ты помогала кухарке убирать посуду и подтирала мокрою тряпкой крашеные полы в дальних комнатах». Но что же-с, полы она подтирала и мне на мой зов «Катею» откликалась, а если кто из моих знакомых ее спросит, как ее имя, она всем упорно отвечает: «Федора». Я ей говорю: «Послушай, моя милая! Ведь тебе же сказано и ты должна помнить, что ты теперь Катя! Зачем же ты противоречишь?» А она начинает резонировать: «Я, – говорит, – сударыня, на ваше приказание откликаюсь, так как вы сказали, что это такой порядок в вашем доме, и мне это не вредит: но сама я лгать не могу …» – «Что за вздор!» – «Нет, – говорит, – я лгать не могу, – мне это вредит».
– Какова штучка! – воскликнула гостья. – Она себе вредить не желает!
– О, не желает!.. Да ведь еще и как!.. Это что-то пунктуальное, что-то узкое и упрямое, как сам Мартын Иваныч Лютер. Ах, как я не люблю это сухое лютеранство! И как хорошо, что теперь за них у нас взялись. Я спрашиваю:
«Какой тебе вред? Живот, что ли, у тебя заболит или голова?»
«Нет, – говорит, – живот, может быть, не заболит, но есть вещи, которые важнее живота и головы».
«Что же это именно?»
«Душа человека. Я желаю иметь мою совесть всегда в порядке».
– Ведь это шпилька-с!
– Это прямо дерзость!
– Да; но, как брат Захар говорит, «хотя это и неприятно, но после благословенного девятнадцатого февраля – это неизбежно».
– Да, после этого февраля мы у них в руках.
– Особенно перед самым праздником. Нельзя же самим стать у своих дверей и объявлять визитерам, что нас дома нет. До этого еще вообще не дошло, но между тем непротивленская малютка это-то именно у меня и устроила.
– Да что вы?
– Факт-с!
– Право, вся надежда на градоначальника.
– Да, он их возьмет – «руки назад». В праздник я ей толком растолковала: «Катя, будут гости, ты должна всем говорить, что я дома и принимаю». И она принимала; но потом приехал Виктор Густавыч. Вы знаете, человек с его положением и в его силе, а у меня два сына, и оба несходного характера: Аркадий – это совершенная рохля, а Валерий, вы его знаете, – живчик. Очень понятно, что я о них забочусь, и я хотела с ним немножко поговорить о Валерии, который не попал за Аркадием, а попал в этот… университет и в будущем году кончит, без связей и без ничего…
Гостья сделала едва заметное движение.
– И вот я посадила Виктора Густавыча, подбегаю к ней и говорю: «Катя, а теперь если кто приедет, ты должна говорить: я уехала и что меня нет дома». Кажется, всякая дура может это понять и исполнить!
– Что же тут не исполнить!
– Да, самое обыкновенное. А она, вообразите, всем так и говорила, что «я ей приказала говорить, что я уехала и меня дома нет!»
– Ах ты боже мой! – воскликнула гостья и расхохоталась.
– Но вы представьте себе, что и все точно так же, как вы, на это только смеялись, а никто не обиделся, потому что ведь все же прекрасно знают, что всегда в этих случаях лгут… Это так принято… Но молодежь стала мне говорить: «Ma tante, ваша непротивленка, кажется, очень большая дура». Но я верно поняла, что это действует ее вера, и я разъяснила всем, что это из нее торчит граф Толстой и сильно-державно показывает всем образованным людям свой огромный шиш. «Никаких-де визитов не надо! Все это глупости: лошадям хвосты трепать не для чего, а когда вам нужен моцион – мойте полы».
– Без мыла?
– Да, совершенно так просто!
– Но как же вы после этого сделали с непротивленкой?
– Я с ней объяснилась; я ей сказала: «Ты обдумай, тебя мне рекомендовали как очень хорошую девушку и христианку, а ты очень хитрая и упорная натура. Что это за выходка с твоей стороны, чтобы выдать меня за лгунью?» А она простодушно извиняется:
«Я не могла сказать иначе».
«Отчего-о-о? Бедная ты, помраченная голова! Отчего-о ты не могла сказать иначе?»
«Потому что вы были дома».
«Ну так и что за беда?»
«Я бы солгала».
«Ну что же такое, если бы ты немножко и солгала?»
«Я нисколько лгать не могу».
«Нисколько?»
«Нисколько».
«Но ведь ты служишь! Ты нанимаешься, ты получаешь жалованье!.. Для чего ты с такими фантазиями нанимаешься на место?»
«Я нанимаюсь делать работу, а не лгать; лгать я не могу».
С каких сторон с ней ни заговори, она все дойдет до своего «я лгать не могу» и станет.
– Какая узость, узость!
– Страшно! «Да ведь надо же, – говорю, – уметь отличать, что есть такая ложь, какой нельзя, а есть такая, которую сказать можно. Спроси у всякого батюшки».
«Нет, нет, нет! – отвечает, – я не хочу этого различать: бог с ними, я не буду их и спрашивать. В Евангелии об этом ничего не сказано, чтоб отличать. Что неправда, то все ложь, – христиане ничего не должны лгать».
– Вот я тут и вспомнила, что когда я ее нанимала, я думала, что в прислуге и вообще в низшем классе «непротивление» годится и не мешает, и даже, может быть, им оно и полезно, но и это вышло совсем не так! Вышло, что и здесь оно не годится и что этому везде надо противодействовать!
4
Хозяйка сдвинула серьезно брови и сказала, что она говорила о такой «заносчивости» с батюшкой, и тот ей разъяснил, что это «плод свободного, личного понимания».
– Да, но какая же свобода, когда это все ужасно узко? – вставила с ученым видом гостья.
– Я с вами и согласна, и, кроме того, не все для всех хорошо.
Хозяйка постучала с угрозой по столу рукой, на пальцах которой запрыгали кольца с бирюзой, и продолжала:
– Я ведь очень помню, когда были в славе Европеус и Унковский[16]. Это было совсем не нынешнее время, и тогда случилось раз, что мы вместе в одном доме ужинали, и туда кто-то привел Шевченку… Помните, хохол… он что-то нашалил и много вытерпел; и он тут вдруг выпил вина и хватил за ужином такой экспромт, что никто не знал, куда деть глаза. Насилу кто-то прекрасно нашелся и сказал: «Поверьте, что хорошо для немногих, то совсем может не годиться для всех». И это всех спасло, хотя после узнали, что это еще раньше сказал Пушкин, которому Шевченко совсем не чета.
– Ну, еще бы стал говорить этак Пушкин!..
– Конечно, он бы не стал, – перебила хозяйка, – он жил в обществе, и декабристы знали, что с ним нельзя затевать. А Шевченко со всеми якшался, и бог его знает, если даже и правда, что Перовский[17] сам велел наказать его по-военному, то ведь тогда же было такое время: он был солдат – его и высекли, и это так следовало. А Пушкин умел и это оттенить, когда сказал: «Что прекрасно для Лондона, то не годится в Москве».[18] И как он сказал, так это и остается: «В Лондоне хорошо, а в Москве не годится».
– В Москве теперь уже никого и нет… Катков[19] умер.
За трельяжем послышался сдержанный смех.
– Что вам смешно, Лида?
– «Катков умер». Вы это сказали так, как будто хотели сказать: «Умер великий Пан».[20]
– А вы на это «сверкнули», как Диана.
– Я не помню, как сверкала Диана.
– А это так красиво!
– Не знаю уж, куда и деться от всякой красоты! Я впрочем помню, что Диана покровительствовала плебеям и рабам и что у нее жрецом был беглый раб, убивший жреца, а сама она была девушка, но помогала другим в родах. Это прекрасно.
– Прекрасно!
А хозяйка покачала головою и заметила:
– Ты совершенно без стыда.
– Со стыдом, ma tante!
– Так что ж ты говоришь! Чего ж ты хочешь?
– Хочу, чтоб девушки не скучали в своем девичестве от безделья и помогали тем, кому тяжело.
– Но для чего же в родах?
– Да именно и в родах, потому что это ужасно, и множество женщин мучаются без всякой помощи, а барышни играют глазками. Пусть они помогают другим и сами насмотрятся, что их ожидает, когда они перестанут блюсти себя как Дианы.
– Позвольте, – вмешалась гостья, – я не о той совсем Диане: я о той, которая сверкнула в лесу на острове, у которого слышали с корабля, что «умер великий Пан»[21]. Кажется, ведь это так у Тургенева?
– Я позабыла, как это у Тургенева.
Хозяйка продолжала:
– Теперь опять забывают хорошее, а причитают то, что говорят «посредственные книжки».
– А вы не обращали на эти книжки внимания Виктора Густавыча? – спросила гостья.
– О, он их презирает, но, знаете, он ведь лютеран, и по его мнению, если где есть о добре, то это все хорошо.
– Но, однако, ваша непротивленка в самом-то деле ведь и не была добра?
– Ну, так прямо я этого сказать не могу. Злою она ни с кем не была, но когда ей долго возражаешь, то я замечала, что и у нее тоже что-то мелькало в глазах.
– Да что вы?
– Я вас уверяю. Знаете, если шутя подтрунишь, так глазенки этак заискрятся… и… какое-то пламя.
– Боже мой! И для чего вы ее еще держали?
– Да, да! Я тоже раз подумала: «эге-ге, – думаю себе, – да ты с огоньком», и отпустила. Но, разумеется, я прежде хотела знать, что можно от таких людей ждать, я ее пощупала.
– Это интересно.
16
Европеус Александр Иванович (1826–1885) – участник кружка Петрашевского, приговоренный в 1849 году к смертной казни, но помилованный. Унковский Алексей Михайлович (1828–1892) – предводитель дворянства в Тверской губернии, либерал по убеждениям. Возглавлял тверскую оппозицию дворян в конце 50-х годов.
17
Перовский Василий Алексеевич (1794–1857) – генерал-адъютант, оренбургский военный генерал-губернатор и командир отдельного Оренбургского корпуса. Под его началом служил Т.Г.Шевченко.
18
Неточная цитата. У Пушкина: «Что нужно Лондону, то рано для Москвы» («Послание к цензору»).
19
Катков Михаил Никифорович (1818–1887) – реакционный публицист, редактор «Московских ведомостей» и «Русского вестника».
20
Пан – бог природы и пастухов в древнегреческой мифологии.
21
Речь идет об одном из «Стихотворений в прозе» И.С.Тургенева – «Нимфы».
5
– Я спросила ее так: «Что же это, моя милая, стало быть, если бы при тебе в доме случилось что-нибудь такое, что должно быть тайной, что от всех надо скрыть, стало быть, ты и тогда не согласилась бы покрыть чей-нибудь стыд или грех?» Она сконфузилась и стала лепетать: «Я об этом еще не думала… Я не знаю!» Я воспользовалась этим и говорю: «А если бы тебя призвали и стали спрашивать о твоих хозяевах, ведь ты должна же… Ведь какие в старину были хорошие и верные слуги, а и те, когда приходило круто, говорили, что от них хотели». Вообразите, что она ответила:
«Это тот виноват, кто их до этого доводил».
«А если это делалось по приказу?»
«Это все равно».
– Какова!
– Да-с! Я говорю: за это можно страдать. А она отвечает:
«Лучше пострадать, чем испортить свой путь жизни».
– Каково непротивление!
– Ну вот, как видите!
– Впрочем, если смотреть по-ихнему и держаться Евангелия, то она не совсем и неправа…
– Да, она даже очень права; но ведь общество не так устроено, чтобы все по Евангелию, и нельзя от нас разом всего этого требовать.
– Да, это очень печально; но если вы это сломаете, а потом исковеркаете, то что же вы новое поставите на это место?
– Нигилисты говорили: ничего!
Хозяйка промолчала и сучила в пальцах полоску бумаги, а умом как будто облетала что-то давно минувшее и потом молвила:
– Да, ничего, они только и умели сбивать с толку женщин и обучать их не стыдясь втроем чай пить.
– А как эта непротивленка вела себя в этих отношениях?
– Вы, верно, хотите спросить о тех отношениях, о которых не говорят при Лиде…
Но отдыхавшая за трельяжем Лидия к этому времени, верно, совсем подкрепилась и сама вмешалась в разговор уже не сонною речью.
– О такой женщине, как Федорушка, можно при всех и все говорить, – сказала Лида. – И притом, когда же вы, ma tante, привыкнете, что я ведь не ребенок и лучше вас знаю, не только из чего варится мыло, но и как рождается ребенок?
– Лида! – заметила с укоризной хозяйка.
– Да, конечно, ma tante, я это знаю.
– Господи!.. Как ты можешь это знать?
– Вот удивление! Мне двадцать пятый год. Я живу, читаю, и, наконец, я должна быть фельдшерицей. Что же, я буду притворяться глупою девчонкой, которая лжет, будто она верит, что детей людям приносят аисты в носу?
Хозяйка обратилась к гостье и внушительно сказала:
– Вот вам Иона-циник[22] в женской форме. И притом она Диана, она пуританка, квакерка[23], она читает и уважает Толстого, но она не разделяет множества и его мнений, и ни с кем у нее нет ладу.
– Я, кажется, не часто ссорюсь.
– Зато и не тесно дружишь ни с кем.
– Вы ошибаетесь, ma tante, у меня есть друзья.
– Но ты их бросила. Ведь тоже и непротивленыши пользовались у тебя фавором, а теперь ты к ним охладела.
– С ними нечего делать.
– Но ты, однако, любила их слушать.
– Да, я их слушала.
– И наслушалась до тошноты, верно?
– Нет, отчего же? Я и теперь готова послушать, что у них хорошо обдумано.
– Прежде ты за них заступалась до слез.
– Заступалась, когда ваши сыновья, а мои кузены, собирали их и вышучивали. Я не могу переносить, когда над людьми издеваются.
Хозяйка засмеялась и сказала:
– Смеяться не грешно над тем, что смешно.[24]
– Нет, грешно, ma tante, и мне их было всегда ужасно жаль… Они сами добрые и хотят добра, и я о них плакала…
– А потом сама на них рассердилась.
– Не рассердилась, а увидала, что они все говорят, говорят и говорят, а дела с воробьиный нос не делают. Это очень скучно. Если противны делались те, которые все собирались «работать над Боклем»[25], то противны и эти, когда видишь, что они умеют только палочкой ручьи ковырять. Одни и другие роняют то, к чему поучают относиться с почтением.
– Нет, тебя уязвило то, что они идут против наук!
– Да, и это меня уязвляет.
– А я тут за них! Для чего ты, в самом деле, продолжаешь столько лет все учиться и стоишь на своем, когда очевидно, что все твое ученье кончится тем, что ты будешь подначальной у какого-нибудь лекаришки и он поставит тебя в угол?
– Ma tante, ведь это опять вздор!
– Ну, он тебя в передней посадит. Сам пойдет в комнаты пирог есть, а тебе скажет: «Останьтесь, милая, в передней».
– И этого не будет.
– А если это так случится, что же ты сделаешь?
– Я пожалею о человеке, который так грубо обойдется со мной за то, что я не имею лучших прав, и только потому, что мне их не дали.
– И тебе не будет обидно?
– За чужую глупость? Конечно, не будет.
– А не лучше ли выйти замуж, как все?
– Для меня – нет!
– А отчего?
– Мне не хочется замуж.
– Ты, однако, престранно выражаешься. Это закон природы.
– Ну так он, верно, еще не дошел до меня.
– И религия того же требует.
– Моя религия этого не требует.
– Христос был, однако, за брак.
– Не читала об этом.
– А для чего же он благословлял жениха и невесту?
– Не знаю, когда это было.
– Читай в Евангелии.
– Там этого нет.
– Как нет!
– Просто нет, да и конец!
– Господи! да что же это… вы все, значит, уж вымарали!
Девушка тихо засмеялась.
– Нечего хихикать: я знаю, что об этом было, а если не в Евангелии, то в премудрости Павлочтении. Во всяком случае, он был в Кане Галилейской[26].
– Ну и что же из этого?
– Значит, он одобрял брак.
– А он тоже был и у мытаря?[27]
– Да.
– И говорил с блудницей? Неужто это значит, что он одобрял и то, что они делали?
– Ты ужасная спорщица.
– Я только отвечаю вам.
– А теща Петрова! Ведь Христос ее, однако, вылечил!
– А вы разве думаете, что если б она не была чьею-нибудь тещей, так он бы ее не вылечил?
– У тебя самый пренеприятный ум.
– Да. Это многие говорят, ma tante, и это всего больше убеждает меня, что мне нельзя выходить замуж.
– Ведь вот ты, решительно и совершенно как змея, вьешься так, что тебя нельзя притиснуть.
– Ma tante, да зачем же непременно надо меня притиснуть?
– Мне очень хочется…
– Мой друг, да что же делать? Нельзя все устроить так, как вам хочется.
– Нет, я ведь не про то: я хотела бы знать, какой у вас законоучитель и как он не видит, что вы все безбожницы!
– Мы получаем у него все по пяти баллов.
– Извольте! За что же он вам ставит по пяти баллов?
– Он не может иначе: мы все отлично учимся.
– Вот ведь назрели какие характеры!
– Полноте, ma tante, что это еще за характеры! Характеры идут, характеры зреют, – они впереди, и мы им в подметки не годимся. И они придут, придут! «Придет весенний шум, веселый шум!»[28] Здоровый ум придет, ma tante! Придет! Мы живы этою верой! Живите ею и вы, и… вам будет хорошо, всегда хорошо, что бы с вами ни делали!
– Спасибо, милая.
– Не сердитесь, ma tante, – и Лидия Павловна вдруг оборотилась к теткиной гостье и сказала ей: – А вы хотели знать, был ли у Федоры роман? Я вам об этом могу рассказать. У нее был жених часовщик, но Федорушка ему отказала, потому что у нее была сестра, которая «мирилась с жизнью». У нее были «панье», брошь и серьги и двое детей. Она серьги и брошь берегла, а детей хотела стащить в воспитательный дом, но Федора над ними сжалилась и платила за них почти все, что получала.
– А собственного увлечения у нее не было?
– Вот это-то и было ее собственное увлечение!
– Да, но ей будет трудно платить: с таким характером и такими правилами, как у нее, она нигде себе места не нагреет.
– Другие помогут.
– Видите?.. Настоящие сектантки, у них все миром, – отозвалась хозяйка. – Гоните их, они не боятся и даже радуются.
– Ведь так и следует, – поддержала девушка.
– Фантазии!
– Однако так сказано: надо радоваться, когда терпим гонение за правду, и в самом деле, это очень помогает распространению идей. Нас гонят, а мы идем дальше и все говорим про хорошее все новым и новым людям…
– Ну, ты послушай, однако, сама: какая же, наконец, у самой тебя вера?
– А это такой деликатный вопрос, ma tante, которого я никому не позволяю касаться.
– Вон как уж у нас стали отвечать о вере! Это, кажется, совсем не по-нашенски.
– Да, это не по-вашенски, – рассмеявшись, ответила Лидия. – По-вашенски, «подобает вопросити входящего: рцы, чадо, како веруеши?»
Хозяйка постучала по столу веером и погрозила племяннице:
– Лида! В этот раз… что ты сказала здесь, это еще ничего, пусть это так и пройдет, но впредь помни, что у тебя есть мать и ты не должна быть помехой своим братьям в карьере!
– Этого, ma tante, не забудешь!
– Ну так и нечего либеральничать.
– А «како веруеши» – это разве либеральность?
– Это не по сезону.
– Ну, ma tante, извините: жизнь, в самом деле, дается всего один раз, и очень нерасчетливо ее приноравливать к какому бы то ни было сезону… Это скоро меняется.
Сказав это, девушка встала из-за трельяжа и вышла на середину комнаты. Теперь можно было видеть, что она очень красива. У нее стройная, удивительной силы и ловкости фигура, в самом деле, напоминающая статуэтку Дианы из Танагры[29], и милое целомудренное выражение лица с умными и смелыми глазами.
22
Иона-циник – герой романа А.Ф.Писемского «Взбаламученное море».
23
Квакеры – особая ветвь протестантской религии в Англии в XVII веке.
24
Неточная цитата. У Карамзина: Смеяться, право, не грешно Над всем, что кажется смешно.
25
Бокль Генри Томас (1821–1862) – английский буржуазный историк либерального направления.
26
Кана Галилейская – город в Палестине, в котором, по преданию, Христос на празднике превратил воду в вино.
27
Мытарь – сборщик налогов и пошлин (по Евангелию).
28
Неточная цитата из стихотворения Н.А.Некрасова «Зеленый шум».
29
Танагра – одна из областей Древней Греции.
6
Тетка на нее посмотрела, и на лице ее выразилось артистическое удовольствие; она просияла и тихо заметила:
– Желала бы я знать, где глаза у людей, которые смеют что-нибудь говорить против породы? Лида, неужели ты без корсета?
– Я хожу так постоянно.
– И стройна, как богиня. Но Валериан говорил мне, что у вас очень много урОдих, и все теперь сняли кольца и решили не носить ни серег и никаких других украшений.
– Ему какая забота?
– Отчего же, его интересует все. Но разве это в самом деле правда?
– Правда.
– И вот вы увидите, что, наверное, многие не выдержат.
– Очень может быть.
– Которой серьги к лицу, та и не выдержит – наденет.
– Что же, если и не выдержит, то, по крайней мере, поучится выдерживать, и это что-нибудь стоит. Прощайте, ma tante.
– И у кого пребезобразная фигура, той лучше корсет.
– Ma tante, ну что нам за дело до таких пустяков? До свидания.
– До свидания. Красота ты, моя красота! Я только все не могу быть покойна, что ты кончишь тем, что уйдешь жить с каким-нибудь непротивленышем.
Лидия холодно, но ласково улыбнулась и молвила:
– Ma tante, как можно знать, что с кем будет? Ну, зато я не сбегу с оперным певцом.
– Нет! Бога ради нет! Лучше кто хочешь, но только чтоб не непротивленыш. Эти «малютки» и их курдючки… это всего противнее.
– Ах, ma tante, я уж и не знаю, что не противно!
– Ну, пусть лучше будет все противно, но только не так, как эти, которые учат, чтоб не венчаться и не крестить. Обвенчайся, и потом пусть бог тебя хранит, как ему угодно.
И тетка встала и начала ее крестить, а потом проводила ее в переднюю и тут ей шепнула:
– Не осуждай меня, что я была с тобой резка. Я так должна при этой женщине, да и тебе вперед советую при ней быть осторожной.
– О, пустяки, ma tante! Я никого не боюсь.
– Не боишься?.. Не говори о том, чего не знаешь.
– Ах, ma tante, я не хочу и знать: мне нечего бояться.
Сказав это, девушка заметалась, отыскивая рукою ручку двери, и вышла на лестницу смущенная, с пылающим лицом, на котором разом отражались стыд, гнев и сожаление.
Проходя мимо швейцара, она опустила вуалетку, но зоркий, наблюдательный взор швейцара все-таки видел, что она плакала.
– Эту тут завсегда пробирают! – сказал он стоявшему у ворот дворнику.
– Да, ей видать что попало! – ответил не менее наблюдательный дворник.
А хозяйка между тем возвратилась в свой «салон» и спросила:
– Как вам нравится этот экземплярец?
Гостья только опустила глаза кроткой лани и ответила:
– Все уловить нельзя, но везде и во всем сквозит живая красная нитка.
– О, да сегодня она еще очень тиха, а в прошлый раз дело чуть не дошло до скандала. Кто-то вспомнил наше доброе время и сказал, какие тогда бывали сваты, которым никто не смел отказать. Так она прямо ответила: «Как хорошо, что теперь хоть это не делается!»
– Они, из гимназий, так реальны, что совсем не понимают институтской теплоты.
– Нисколько! Я ее тогда прямо спросила, неужто ты бы не была тронута, если бы тебе подвели жениха? – так она даже вспыхнула и оторвала: «Я не крепостная девка!»
– Я говорю вам, везде красная нить. И какая заносчивость, с какою она самоуверенностью говорит о личном увлечении несчастной сестры этой Федоры!
– Она очень сострадательна к детям.
– Но что же делать, когда дети не наполняют женщине всей ее жизни?
– Ах, с детьми очень много хлопот!
– Да и даже простые, самые грубые люди при детях еще ищут забыться в любви. У меня в прачках семь лет живет прекрасная женщина и всегда с собой борется, а в результате все-таки всякий год посылает нового жильца в воспитательный дом. А анонимный автор все продолжает, без подписи, и ничего знать не хочет: придет, отколотит ее, и что есть, все оберет. И таковы они все. Альфонсизм в наших нравах. А когда я ей сказала: «Брось их всех вон или обратись к религии: это поможет», – она меня послушала и поехала в Кронштадт[30], но оттуда на обратном пути купила выборгских кренделей и заехала к мерзавцу вместе чай пить, и теперь опять с коробком ходит и очень счастлива. Что же тут сделать? «Не могу, – говорит, – бес сильнее». Когда женщина сознает свою слабость, то с этим миришься.
– Да, миришься, потому что это наше простое, родное, русское.
– Вот, вот, вот! Это она, наша бедная русская бабья плоть, а не то что эти, какие-то куклы из аглицкой клеенки. Чисты, но холодны.
– О, как холодны! Ведь она вот стоит за детей, но она и их, заметьте, не любит.
– Да что вы?
– Я вас уверяю, она вообще о детях заботится, но никогда ими не восхищается и даже их не целует.
– Что не целует – это прекрасно.
– Положим, конечно, это, говорят, нездорово, но она это не любит!
– Неужели?.. Ведь это всем женщинам врожденно нежить детей.
– Нежить, нет! Она допускает только заботливость, а любить, по ее рассуждению, должно только того, кто сам имеет любовь к людям. А дети к тому неспособны.
– Да разве известно, что из маленького выйдет?
– Так и она говорит: «Я не люблю неизвестных величин, я люблю то, что мне известно и понятно».
– Какое резонерство!
– Я и говорю: это отдает не сердцем, а математикой. Она даже не верит, что другие любят детей… «Иначе, – говорит, – не было бы таких негодяев, через которых русское имя в посмеянье у умных людей». Нашу славу и могущество они ведь не высоко ставят. И вообразите, они утверждают это на Майкове:
Величие народа в том,
Что носит в сердце он своем.
Хозяйка и гостья обе переглянулись и сразу же обе задумались, и лица их приняли не женское, официальное выражение. У гостьи и это прошло прежде, и она заметила:
– В то время как мы, русские женщины, подписываем адрес madame Adan, не худо бы, чтобы мы протестовали против учреждений, где не внушают уважения к русским началам.
Хозяйка стала нервно сучить в руках бумажку и, сдвинув брови, прошептала в раздумье:
– Кто же это, однако, начнет?
– Не все ли равно, кто?
– Но, однако… Бывало, брат мой Лука… Он независим, и никогда не был либерал, и ему нечего за себя бояться… Он, бывало, заговорит о чем угодно, но теперь он ни за что-с! Он самым серьезным образом отвернулся от нас и благоволит к Лидии, и это ужасно, потому что у него все состояние благоприобретенное, и он может отдать его кому хочет.
– Неужто все это может достаться Лидии Павловне?
– Всего легче! Брат Лука к моим сыновьям не благоволит, а брата Захарика считает мотом и «провальною ямой». Он содержит его семейство, но ему он ничего не оставит.
Гостья встала и отошла к открытому пианино и через минуту спросила:
– А где теперь супруга и дочери Захара Семеныча?
– Его жена… не знаю в точности… она в Италии или во Франции.
– Ее держало что-то в Вене.
– Ах, это уж давно прошло! Таких держав у нее не перечесть до вечера. Но с ней теперь ведь только три дочери, ведь Нина, младшая, уж год как вышла замуж за графа Z. Богат ужасно.
– И ужасно стар?
– Конечно, ему за семьдесят, а говорят, и больше, а ей лет двадцать. Много ведь их, четыре девки. А граф, старик, женился назло своим родным. Надеется еще иметь детей. Мы ездили просить ему благословение.
– Пусть бог поможет!
– Да. На свадьбе брат Захар сказал ему: «Пью за ваше здоровье бокал, а когда моя дочь подарит вам рога, я тогда за ее здоровье целую бутылку выпью».
В ответ на это гостья оборотилась от пианино лицом к хозяйке, и лицо ее уже не дышало милою кротостью лани, а имело выражение брыкливой козы, и она, по-видимому не кстати, но, в сущности, очень сообразительно, сказала:
– Очевидно, что дело начать надо вам.
– Но Лидия мне родная.
– Потому-то это и нужно: это покажет ваше беспристрастие и готовность все принести в жертву общественной пользе, а она будет устранена от наследства.
Хозяйка смотрела на гостью околдованным взглядом. Дело соображено было верно, но в душе у старухи что-то болталось туда и сюда, и она опять покрутила бумажку и шепнула:
– Не знаю… Дайте подумать. Я спрошу батюшку.
– Конечно, его и спросите.
– Хорошо, я спрошу.
30
К Иоанну Кронштадтскому, протоиерею Андреевской церкви в Кронштадте.
7
В это время распахнулась дверь, и вошел седой, бодрый и кругленький генерал с ученым значком и с веселыми серыми проницательными глазами на большом гладком лице, способном принимать разнообразные выражения.
Это и был брат Захар.
Хозяйка протянула ему руку и сказала:
– Ты очень легок на помине; мы сейчас о тебе говорили.
– За что же именно? – спросил генерал, садясь и довольно сухо здороваясь с гостьей.
– Как за что? Просто о тебе говорили.
– У нас просто о людях никогда не говорят, а всегда их за что-нибудь ругают.
– Но бывают и исключения.
– Два только: это pere Jean и pere Onthon[31].
– Ты настаиваешь на том, что это надо произносить не Antoine, а Onthon?
– Так произносят те, которые на этот счет больше меня знают и теплее моего веруют. Я сам ведь в вере слаб.
– Это стыдно.
– Что ж делать, когда ничего не верится?
– Это огорчало нашу мать.
– Помню и повиновался, а притворяться не мог. Она, бывало, скажет: «Ангел-хранитель с тобою», – и я всюду ходил с ангелом-хранителем, вот и все!
– Олимпия приехала.
– Мне всегда казалось, что ее зовут Олимпиада. Впрочем, я ею особенно не интересуюсь.
– У нее много новостей, и некоторые касаются тебя. Твоя дочь, графиня Нина, беременна.
– Да, да! Разбойница, наверное, осуществляет «Волшебное дерево» из Боккаччио[32]. Я, однако, выпью сегодня бутылку шампанского и пошлю поздравительную телеграмму графу. Кстати, я встретил на днях одного товарища моего зятя и узнал, что он старше меня всего только на четырнадцать лет.
– Какие же подробности об их житье?
– Я ничего не знаю.
– Ты разве не был еще у Олимпии?
– Я? Нет, мой ангел-хранитель меня туда не завел. Я видел, что какая-то дама мчалась в коляске, и перед нею у кучера над турнюром сзади часы. Я подумал: что это еще за пошлая баба тут появилась? И вдруг догадался, что это она. А она сразу же устроила мне неприятность: я хотел от нее спастись и прямо попал навстречу еврею, которому должен чертову пропасть.
– Бедный Захарик!
– Но слава богу, что мой хранитель бдел надо мной и что это случилось против собора: я сейчас же бросился в церковь и стал к амвону, а жид оробел и не пошел дальше дверей. Но только какие теперь в церквах удивительно неудобные правила! Представь, они открывают всего только одну дверь, а другие закрыты. Для чего закрывать? В Париже все храмы весь день открыты.
– У нас, друг мой, часто крадут… Было несколько краж.
– Какие проказники! А я через это, вообразите, несколько молебнов подряд отстоял, но жида все-таки надул. Он ждал меня у общей двери, а я с знакомым батюшкой утек через святой алтарь и, кстати, встретил Лиду. Она была расстроена, и я, чтоб ее развеселить, все рассказал ей, как попался Олимпии, а потом жидам и, наконец, насилу спасся через храм убежища. Она развеселилась и зашла со мною выпить чашку шоколаду.
– Это ты старался ее утешить? Что за милый дядя!
– Да, но тут еще и другой был умысел. Там была одна… балерина, которой никогда не удается изобразить богиню… Я ей показал Лиду и сказал: «Смотри, дура, вот богиня!» Но кто и где обидел Лиду?
– Вот не берусь тебе ответить. Верно, «нашла коса на камень»; но она, впрочем, сама здесь говорила, что ее будто даже и «нельзя обидеть».
– Ах, это ничего более как всем противные толстовские бетизы! Уверяю вас, что всеми этими глупостями это все их Лев Толстой путает! «Da ist der Hund begraben!»[33]. Решительно не понимаю, чего этот старик хочет? Кричат ему со всех концов света, что он первый мудрец, вот он и помешался. А я решительно не нахожу, что такое в самом в нем находят мудрецовского?
– И я тоже.
– Да и никто не находит, а это все за границей. Мы с ним когда-то раз даже жили на одной улице, и я ничего премудрого в нем не замечал. И помню, он был раз и в театре, а потом у общих знакомых, и когда всем подали чай, он сказал человеку: «Подай мне, братец, рюмку водки».
– И выпил?
– Да, выпил и закусил, не помню, баранкой или корочкой хлеба. И все это было самое обыкновенное, а потом вдруг зачудил и в мудрецы попал!.. Удача! Но я хотя и не разделяю его христианства, которое несет смерть культуре, но самого его я уважаю.
– За что же?
– Конечно, не за его премудрости! Это пустяки! Но я этих его непротивленышей люблю, с ними так хорошо поговорить за кофе.
– Я этого не нахожу.
– Ну, нет!.. На многое они оригинально смотрят. Я не признаю, чтобы это что-нибудь из их фантазии было можно осуществить. Теперь не тот век, но отчего не поболтать? Ведь Бисмарк[34] же любил поговорить с социалистами. «Малютки» же эти идут наперекор социалистам.
– Как это наперекор?
– А так: непротивленыши ведь отказываются от наследств всегда в пользу родных… Это то самое, чего Петр Первый хотел достичь через майораты…[35] Это надо поощрять, чтобы не дробились состояния. А сам Толстой только чертовски самолюбив, но зато с большим характером. Это у нас редкость. Его нельзя согнуть в бараний рог и заставить за какую-нибудь бляшку блеять по-бараньи: бя-я-я!
Генерал потравил себя пальцами за горло и издал звуки, очень рассмешившие хозяйку и гостью.
– Но зачем же у него эта несносная проницательность и для чего он так толкует, что будто ничего не нужно?
– А это скверность, но я успокоиваю себя твоею русскою пословицей: «Не так страшен черт, как его малютки».
– И я это говорю всегда: он там я не знаю где, а эти Figaro ci – Figaro la[36] разбрелись, как цыплята.
– Вот именно цыплята… Отчего это у них так топорщится, как будто хвосты перятся?
– А уж это надо их осмотреть и удостовериться.
– Ну, как можно их смущать!
– А они не церемонятся смущать веру.
– Мою веру смутить нельзя: в рассуждении веры я байронист; я ем устриц и пью вино, а кто их создал: Юпитер, Пан или Нептун – это мне все равно! И я об этом и не богохульствую, но его несносная на наш счет проницательность – это скверно. И потом, для чего он уверяет, будто «не мечите бисера перед свиньями» сказано не для того, чтобы предостеречь людей, чтоб они не со всякою скотиной обо всем болтали – это глупость. Есть люди – ангелы, а есть и свиньи.
– Но только эти милые животные, надеюсь, находятся в своих местечках, где им надо быть.
– Да, им бы всем надо быть в своих закутах, но случается и иначе: бывает, что свиньи садятся в гостиных.
– О, господи! какие ужасы!
– О да! Есть много ужасов.
– Но, а есть ли зато где-нибудь ангелы?
– А есть… Вот, например, хоть такие, как наша Лида!
– Не нахожу: девчонки, которые не знают, что они такое.
– Вы, господа, пребезбожно их мучите и, можно сказать, истязаете!
– Каким это образом?
– Вы к ним пристаете, их злите, а когда бедные девочки в нетерпении что-нибудь вам брякнут, вы это разглашаете и им вредите. По правде сказать, это подлость!
– Ни о чем таком не слыхала.
– А я, представь, слышал. Говорят, будто когда Лида пришла к тебе на бал в закрытом лифе, ты ей сделала колкость.
– Нимало!
– Ты над ней обидно пошутила: ты сказала, что она, вероятно, когда будет дамой, то и своему будущему Адаму покажет себя «кармелиткой»[37], в двойном капишоне, а она тебе будто отвечала, что к своему Адаму она, может быть, придет даже «Евой», а посторонним на балу не хочет свои плечи показывать.
– И представь, это правда, она так и сказала!
– Сказала, потому что не надо было к ней приставать. Байрон прекрасно заметил, что «и кляча брыкается, если сбруя режет ей тело», а ведь Лида не кляча, а молодая, смелая и прекрасная девушка. Для этакой Евы, черт бы меня взял, очень стоит отдать все свои преимущества и идти снова в студенты.
– Ты за ней просто волочишься?
– Я не очень, а ты б послушала, какого мнения о ней на-ш старший брат Лука! Он говорит, что «провел с ней самое счастливейшее лето в своей жизни». А ведь ему скоро пойдет восьмой десяток. И в самом деле, каких она там у него в прошлом году чудес наделала! Мужик у него есть Симка, медведей все обходил. Человек сорока восьми лет, и ишиасом заболел. Распотел и посидел на промерзлом камне – вот и ишиас… болезнь седалищного нерва… Понимаете, приходится в каком месте?
– Ты без подробностей.
– Так вот его три года врачи лечили, а брат платил; и по разным местам целители его исцеляли, и тоже не исцелили, а только деньги на молитвы брали. И вся огромнейшая семья богатыря в разор пришла. А Лидия приехала к дяде гостить и говорит: «Этому можно попробовать помочь, только надо это с терпением».
– Ну, этого ей действительно не занимать стать! – заметила с сдержанною иронией хозяйка.
– Да, она и начала класть этого мужичищу мордой вниз да по два раза в день его под поясницей разминала! Понимаете вы? Этакими-то ее удивительными античными руками да по энтакому-то мужичьему месту! Я посмотрел и говорю: «Как же теперь после этого твою руку целовать?» Она говорит: «Руки даны не для того, чтоб их целовать, а для того, чтоб они служили людям на пользу». А брат Лука… он ведь стал старик нежный и нервный: он как увидал это, так и зарыдал… Поп приходил к нему дров просить, так он схватил его и потащил и показывает попу: «Смотри! – говорит, – видишь ли?» Тот отвечает: «Вижу, ваше высокопревосходительство!»
«А разумеешь ли?»
«Разумею, – говорит, – ваше высокопревосходительство! Маловерны только и ко храму леностны, но по делам очень изрядны».
«То-то вот и есть „очень изрядны“! А ты вот и молись за них в храме-то. Это твое дело. А я тебе велю за это дров дать».
«Слушаю, – говорит, – ваше высокопревосходительство! Буду стараться!»
– И ничего небось не старался?
– Ну, разумеется: дурак он, что ли, что будет стараться, когда дрова уже выданы? А только Симка-то теперь ходит и опять детей своих кормит, а Лиду как увидит, сейчас плачет и пищит: «Не помирай, барышня! Лучше пусть я за тебя поколею… Ты нам матка!» Нет, что вы ни говорите, эти девушки прелесть!
– Только с ними человеческий род прекратится.
– Отчего это?
– Не идут замуж.
– Какой вздор! Посватается такой, какого им надо, и пойдут. А впрочем, это бы еще и лучше, потому что, по правде сказать, наш брат, мужчинишки-то, стали такая погань, что и не стоит за них и выходить путной девушке.
– Пусть и сидят в девках.
– И что за беда?
– Старые девки все злы делаются.
– Это только те, которым очень хотелось замуж и их темперамент беспокоит.
– Дело совсем не в темпераменте, а на старую девушку смотрят как на бракованную.
– Так смотрят дураки, а умные люди наоборот, даже с уважением смотрят на пожилую девушку, которая не захотела замуж. Да ведь девство, кажется, одобряет и церковь. Или я ошибаюсь? Может быть, это не так?
31
Отец Иоанн – Иоанн Кронштадтский; отец Антон – Вадковский А.В. (1846–1912), писатель и церковный деятель, в 90-х годах – архиепископ в Финляндии.
32
Боккаччо Джованни (1313–1375) – известный итальянский писатель; «Волшебное дерево» – новелла о неверной жене из «Декамерона» Боккаччо.
33
Вот где собака зарыта! (нем.)
34
Бисмарк Отто (1815–1898) – канцлер Германской империи.
35
Майорат – введенное Петром I в России право наследования старшего в семье, обеспечивавшее постоянный приток в государственную службу младших в семье дворян.
36
Фигаро здесь, Фигаро там (франц.)
37
Кармелитка – монахиня ордена кармелиток, созданного во Франции в 1452 году.
8
Хозяйка улыбнулась и отвечала:
– Нет, это так; но всего любопытнее, что за девство вступаешься ты, мой грешный Захарик.
– А что, сестрица, делать? Теперь и я уже не тот, и в шестьдесят пять лет и ко мне, вместо жизнерадостной гризетки, порою забегает мысль о смерти и заставляет задумываться. Ты не смейся над этим. Когда и сам дьявол постареет, он сделается пустынником. Посмотри-ка на наших староверов, не здесь, а в захолустьях! Все ведь живут и согрешают, а вон какая у них есть отличная манера: как старичку стукнет шестьдесят лет, он от сожительницы из чулана прочь, и даже часто выселяется совсем из дому. Построит себе на огороде «хижину», под видом баньки, и поселяется там с нарочитым отроком, своего рода «Гиезием», и живет, читает Богословца или Ключ разумения[38], а в деньгах и в делах уже не участвует, вообще не мотрошится на глазах у молодых, которым надо еще в жизни свой черед отвести. Я это, право, хвалю. Пускай там и говорят, будто отшельнички-старички раз в недельку, в субботу, по старой памяти к своим старушкам в чулан заходят, но я верю, что это они только приходят чистое бельецо взять… Милые старички и старушечки! Как им за то хорошо будет в вечности!
– Бедный Захарик! Может быть, и ты так хотел бы?
– О, без сомнения! Но только куда нам, безверным! А кстати, что это я заметил у твоего Аркадия, кажется, опять новый отрок?
Хозяйка сдвинула брови и отвечала:
– Не понимаю, с какой стати это тебя занимает?
– Не занимает, а я спросил к слову о Гиезии, а если об этом нельзя говорить, то перейдем к другому: как Валерий, благополучно ли дошибает свой университет?
– А почему же он его «дошибает»?
– Ну, да, кончает, что ли! Будто не все равно? Не укусила ли его какая-нибудь якобинская бацилла?
– Мой сын воспитан на здоровой пище и бацилл не боится.
– Не возлагай на это излишних надежд: домашнее воспитание все равно что домашняя температура. Чем было в комнате теплее, тем опаснее, что дети простудятся, когда их охватит.
– Типун тебе на язык. Но я за Валерия не боюсь: его бог бережет.
– Ах да, да, да, ведь он «тепло-верующий!»
– Такими вещами не шутят. Мы, русские, все тепло верим.
– Да, мы теплые ребята! Но постойте, господа, я видел картину Ге![39]
– Опять яичница?
– Нет. Это просто бойня! Это ужасно видеть-с!
– Очень рада, что его прогоняют с выставок. Мне его самого показывали… Господи! Что это за панталоны и что за пальто!
– Пальто поглотило много лучей солнца, но это еще не серьезно.
– А ты находишь, что его мазня – это серьезно?
– Я говорю не о мазне, а о фраке.
– Что за вздор!
– Это не вздор. Он должен был представиться и не мог, потому что подарил свой фрак знакомому лакею.
– Но почему это узнали?
– Он сам так сказал.
– Как это глупо!
– И дерзко! – поддержала гостья.
А генерал заключил:
– Это замечательно! Теперь просто говорят: «замечательно!»
– А почему замечательно?
– А потому замечательно, что эти, – как вы их кличете, – «непротивленыши!» или «малютки», все чему-то противятся, а мы, которые думаем, что мы сопротивленцы и взрослые, – мы на самом деле ни на черта не годны, кроме как с тарелок подачки лизать.
– Ну, – пошутила хозяйка, – он опять договорится до того, что кого-нибудь зацепит!
И, проговорив это, она снисходительно вздохнула и вышла как бы по хозяйству.
38
«Ключ разумения» – произведение И.Галятовского, изданное в XVII веке.
39
Ге Николай Николаевич (1831–1894) – выдающийся русский живописец. «Бойня» – по-видимому, цикл картин Ге «О страданиях Христа» («Что есть истина?», «Распятие», «Голгофа»).
9
В гостиной остались вдвоем генерал и гостья, и тон беседы сразу же изменился.
Генерал сдвинул брови и начал отрывистую речь к гостье:
– Я предпочел видеться с вами здесь, потому что ваш больной муж вчера приходил ко мне и был неотступен. Это с вашей стороны, позвольте вам сказать, сверх всякой меры жестоко – рассылать больного старика по таким делам!
– По каким «таким делам»?
– Которым на языке порядочных людей нет имени.
– Я ничего не понимаю, но я писала вам письмо, а вы, как неаккуратный человек, на него не отвечали.
– Позвольте, но чтобы прислать вам удовлетворительный ответ на ваше письмо, надо было доставить вам тысячу рублей.
– Да.
– Вот то и есть! А я не шах персидский, которому стоит зацепить горсть бриллиантов, и дело готово.
Дама позеленела и, сверкая злобой, спросила:
– Что это значит? К чему здесь при мне второй раз вспоминают персидского шаха?
– А я почему могу знать, отчего его при вас вспоминают? Мне только кажется, что есть люди, которым я уже давно сделал все, что я мог, и даже то, чего не мог и чего ни за что не стал бы делать, если б это грозило неприятностями только одному мне, а не другим людям.
Генерал, видимо, сердился и говорил запальчиво:
– Минуло двадцать лет, как ваш муж так удивительно узнал, когда я был у вас и… Я спасся и спас вас, да не спас мою памятную книжку, и вот я берегу людей…
– О! вы еще все возитесь с этой жалобной сказкой?
– Позвольте: я вожусь! Я не подлец, и потому я вожусь и делаю для вас подлости, чтобы только перетерпеть все на себе самом. Прошу за вас особ, с которыми я не хотел бы знаться, но вам все мало. Скажите же, когда вам будет, наконец, довольно?
– Другие получают больше!
– Ах, вот, зачем другие больше? Ну, уж это вы меня простите! Я этих дел не знаю, за что кого и по скольку у вас оделяют. Может быть, другие искуснее вас… или они усерднее и оказывают больше услуг.
– Пустое! Никто ничем не может услужить. Уху нельзя сварить без рыбы…
– Ну, я не знаю!.. «Без рыбы»! Господи! Неужто уж совсем не стало рыбы?
– Вообразите, да! Безрыбье!
– Ну, я теперь не знаю, что заведете делать!.. Я вам сказал, что этих ваших дел решительно не знаю! Всем грешен, всем, но этою мерзостью не занимался!
Генерал высоко поднял руку и истово перекрестился.
– Вот! – сказал он, нервно доставая из кармана конверт и подавая его даме. – Вот-с! Возьмите, пожалуйста, скорей. Здесь ровно тысяча рублей. Я бедный, прогорелый человек, но ничего из чужих денег не краду. Тысяча рублей. Это для вас пособие, которое я выпрашиваю второй раз в году. Только, пожалуйста, пожалуйста, не благодарите меня! Я делаю это с величайшим отвращением и прошу вас…
Дама хотела что-то сказать, но он ее перебил:
– Нет, нет! Прошу вас, не присылайте больше ко мне своего несчастного мужа! Умоляю вас, что у меня есть нервы и кое-какой остаток совести. Мы его с вами когда-то подло обманывали, но это было давно, и тогда я это мог, потому что тогда он и сам в свой черед обманывал других. Но теперь?.. Этот его рамолитический[40] вид, эти его трясущиеся колени… О господи, избавьте! Бога ради избавьте! Иначе я сам когда-нибудь брошусь перед ним на колени и во всем ему признаюсь.
Дама рассмеялась и сказала:
– Я уверена, что вы такой глупости никогда не сделаете.
– Нет, сделаю!
– Ну так я ее не боюсь.
По лицу генерала скользнула улыбка, которую он, однако, удержал и молвил:
– Ага! значит, это для него не было бы новостью! О господи! Разрази нас, пожалуйста, чтобы был край нашему проклятому беспутству!
– А вы в самом деле болтун!
Улыбка опять проступила на лице генерала, и он, встав, ответил:
– Да, да, я большой болтун, это «замечательно»!
Он с нескрываемым пренебрежением к гостье надел в комнате фуражку и вышел, едва удостоив собеседницу чуть заметного кивка головою.
В передней к его услугам выступила горничная с китайским разрезом глаз и с фигурою фарфоровой куклы: она ему тихо кивнула и подала пальто.
– Мерси, сердечный друг! – сказал ей генерал. – Доложите моей сестре, что я не мог ее ожидать, потому что… я сегодня принял лекарство. А это, – добавил он шепотом, – это вы возьмите себе на память.
И он опустил свернутый трубочкою десятирублевый билет девушке за лиф ее платья, а когда она изогнулась, чтобы удержать бумажку, он поцеловал ее в шею и тихо молвил:
– Я стар и не позволяю себе целовать женщин в губки.
С этим он пожал ей руку, и она ему тоже.
Внизу у подъезда он надел калоши и, покопавшись в кармане, достал оттуда два двугривенных и подал швейцару.
– Возьми, братец.
– Покорнейше благодарю, ваше превосходительство! – благодарил швейцар, держа по-военному руку у козырька своего кокошника.
– Настоящие, братец… Не на Песках деланы… Смело можешь отнести их в лавочку и потребовать себе за них фунт травленого кофе. Но будь осторожен: он портит желудочный сок!
– Слушаю, ваше превосходительство! – отвечал швейцар, застегивая генерала полостью извозчичьих саней. Но генерал, пока так весело шутил, в то же время делал руками вокруг себя «повальный обыск» и убедился, что у него нигде нет ни гроша. Тогда он быстро остановил извозчика, выпрыгнул из саней и пошел пешком.
– Пройдусь, – сказал он швейцару, – теперь прекрасно!
– Замечательно, ваше превосходительство!
– Именно, братец, «замечательно»! Считай за мной рубль в долгу за остроумие!
Он закрылся подъеденным молью бобром и завернул на своих усталых и отслужившихся ногах за угол улицы.
Когда он скрылся, швейцар махнул вслед ему головою и сказал дворнику:
– Третий месяц занял два рубля на извозчика и все забывает.
– Протерть горькая! – отвечал, почесывая спину, дворник.
– Ничего… Когда есть, он во все карманы рассует.
– Тогда и взыщи.
– Беспременно!
40
Рамолитический (франц.) – расслабленный, паралитический.
10
Гостья, как только осталась одна, сейчас же открыла свой бархатный мешок, и, вытащив оттуда спешно сунутые деньги, стала считать их. Тысяча рублей была сполна. Дама сложила билеты поаккуратнее и уже хотела снова закрыть мешок, как ее кто-то схватил за руку.
Она не заметила, как в комнату неслышными шагами вошел хорошо упитанный, розовый молодой человек с играющим кадыком под шеей и с откровенною улыбкою на устах. Он прямо ловкою хваткой положил руку на бронзовый замок бархатной сумки и сказал:
– Это арестовано!
Гостья сначала вздрогнула, но мгновенный испуг сейчас же пропал и уступил место другому чувству. Она осветилась радостью и тихо произнесла:
– Valerian! Где был ты? Боже!
– Я? Как всегда: везде и нигде. Впрочем, теперь я прямо с неба, для того чтобы убрать к себе вот этот мешочек земной грязи.
Дама хотела ему что-то сказать, но он показал ей пальцем на закрытую дверь смежной комнаты, взял у нее из рук мешок и, вынув оттуда все деньги, положил их себе в карман.
Гостья всего этого точно не замечала. Глядя на нее, приходилось бы думать, что такое обхождение ей давно в привычку и что это ей даже приятно. Она не выпускала из своих рук свободной руки Валериана и, глядя ему в лицо, тихо стонала:
– О, если бы ты знал!.. Если бы ты знал, как я истерзалась! Я не видала тебя трое суток!.. Они мне показались за вечность!
– А-а! что делать? Я этих деньков тоже не скоро забуду! Куда только я не метался, чтобы достать эту глупую тысячу рублей! Нет, теперь я убежден, что самое верное средство брать со всех деньги, это посвятить себя благодетельствованию бедных! Еще милость господня, что есть на земле дураки вроде oncle Zacharie[41].
– Оставь о нем!
– Э, нет! Я благодарен: он уже во второй раз дает нам передышку.
– Но не доведи себя до этого, мой милый, в третий.
– Если я так же глупо проиграюсь еще раз, то я удавлюсь.
– Какой вздор ты говоришь!
– Отчего же? Это, говорят, очень приятная смерть. Что-то вроде чего-то… Смотрите, вот у меня про всякий случай при себе в кармане и сахарная бечевка. Я пробовал: она выдержит.
– О боже! Что ты говоришь! – и, понизив голос, она прошептала: – Avancez une chaise!..[42]
Молодой человек сделал комическую гримасу и опять молча показал на завешенную дверь.
Дама сморщила брови и спросила шепотом:
– Что?
Молодой человек приложил ко рту ладони и ответил в трубку:
– Maman здесь подслушивает!
– И все это неправда! Ты очень часто клевещешь на свою мать!
Валериан перекрестился и тихо уверил:
– Ей-богу, правда: она всегда подслушивает.
– Как тебе не стыдно!
– Нет, напротив, мне за нее очень стыдно, но я ее и не осуждаю, а только предупреждаю других. Я знаю, что она делает это из отличных побуждений… Святые чувства матери…
– Approchez-vous de moi[43], милый!
– Значит, вы не верите, что она слышит?.. Ну, я ее сейчас кликну…
– Пожалуйста, без этих опытов!
– Лучше поезжайте скорее домой, и через двадцать минут…
– Ты будешь?
Он согласно кивнул головой.
Она сжала его руку и спросила:
– Это не ложь?
– Это правда, но не надо царапать ногтями мою руку.
– Когда же я не могу!
– Пустяки!
– Поцелуй меня хоть один раз!
– Еще что!
– Но отчего же!
– Ну, хорошо!
Молодой человек поцеловал ее и встал с места: он очень хотел бы, чтобы его дама сейчас же встала и ушла, но она не поднималась и еще что-то шептала. Ее дальнейшее присутствие здесь было ему мучительно, и это выразилось на его искаженном злостью лице. И зато он взял ее руку и, приложив ее к своим губам, сказал:
– Lilas de perse[44] – это мило: я люблю этот запах!
Дама вспрыгнула и, сжав рукой лоб, покачнулась.
– Что с вами? – спросил ее Валериан. – Спешите на воздух!
Она взглянула на него исподлобья и прошипела:
– Это низко!.. это подло!.. это бесчестно!.. После того когда я тебе это откровенно объяснила… ты не имеешь права… не имеешь пра… ва… пра… ва…
– Бога ради только без истерики!.. Вам нужно скорее на воздух!
– Воздух… пустяки… Я все это должна была выполнить…
– Ну да… и выполнила… Поезжай скорей домой, и все будет прекрасно.
При этом обрадовании она опять взяла его руку и прошептала:
– Ну да… О, боже! Но если ж я тебе уже все рассказала, для чего это так было нужно, то для чего ж говорить: «lilas de perse»! Ведь это низко!.. Я всем скажу… вот именно… как это низко… А я отсюда не уйду…
– Да, да! Пожалуйста останьтесь: maman сейчас придет.
И он встал с места, но она его удержала.
– Я, верно, схожу с ума! – произнесла она, приложив к бьющимся вискам тыльную сторону своих стынущих пальцев, и повторила: – Помогите! Я, право, схожу с ума!
Валериан испугался страдальческого выражения ее лица и начал ее крестить. Она с негодованием его оттолкнула и прошептала:
– Креститель!
– Что ж тебе надо?
– Мне? Унижения и новых обид! Мне нужно, чтобы ты был со мною!
– Но я же с тобою!
– О-о, конечно, не здесь!
– Ну и поезжай скорее домой, и я сейчас буду, и там падай, как хочешь.
– Как я хочу… Меня стоит убить!..
Она хотела сказать что-то еще, по вместо того поцеловала его руку, а он, с своей стороны, нагнулся к ней и прикоснулся губами к вьющейся на ее шее косичке.
Искаженное лицо женщины озарилось румянцем чувственного экстаза, и она поспешно закрыла себя вуалью и вышла. По ее щекам текли крупные, истерические слезы, и ее глаза померкли, а губы и нос покраснели и выпятились, и все лицо стало напоминать вытянутую морду ошалевшей от страсти собаки.
Она догадалась, что она гадка, и закрылась вуалем.
Когда она проходила мимо швейцара, тот молча подал ей хранившееся у него за обшлагом ливреи письмо с адресом «живчика», а она бросила ему трехрублевый билет и села в сани, тронув молча кучера пальцем.
– Инда земли не видит от слез! – заметил своему собеседнику швейцар. – А ему хоть бы что!
– Да, нонче себя мужской пол не теряют напрасно.
41
дяди Захара (франц.)
42
Подвиньте стул! (франц.)
43
приблизьтесь ко мне (франц.)
44
персидская сирень (франц.)
