автордың кітабын онлайн тегін оқу Парижские тайны
Эжен Сю
Парижские тайны
Eugene Sue
Les mysteres de Paris
© Перевод. О. В. Моисеенко, наследники, 2022
© Перевод. Ф. Л. Мендельсон, наследники, 2022
© Перевод. М. С. Трескунов, наследники, 2022
© Перевод. Я. З. Лесюк, наследники, 2022
© ООО «Издательство АСТ», 2023
* * *
Часть первая
Глава I. Кабак «Белый кролик»
Тринадцатого ноября 1838 года, холодным дождливым вечером, атлетического сложения человек в сильно поношенной блузе перешел Сену по мосту Менял и углубился в лабиринт темных, узких, извилистых улочек Сите, который тянется от Дворца правосудия до собора Парижской Богоматери.
Хотя квартал Дворца правосудия невелик и хорошо охраняется, он служит прибежищем и местом встреч всех парижских злоумышленников. Есть нечто странное или, скорее, фатальное в том, что этот грозный трибунал, который приговаривает преступников к тюрьме, каторге и эшафоту, притягивает их к себе как магнит.
Итак, в ту ночь ветер с силой врывался в зловещие улочки квартала; белесый, дрожащий свет фонарей, качавшихся под его порывами, отражался в грязной воде, текущей посреди покрытой слякотью мостовой.
Обшарпанные дома смотрели на улицу своими немногими окнами в трухлявых рамах почти без стекол. Темные крытые проходы вели к еще более темным, вонючим лестницам, настолько крутым, что подниматься по ним можно было лишь с помощью веревки, прикрепленной железными скобами к сырым стенам.
Первые этажи иных домов занимали лавчонки угольщиков, торговцев требухой или перекупщиков завалявшегося мяса.
Несмотря на дешевизну этих товаров, витрины лавчонок были зарешечены: так боялись торговцы дерзких местных воров.
Человек, о котором идет речь, свернул на Бобовую улицу, расположенную в центре квартала, и сразу убавил шаг: он почувствовал себя в родной стихии.
Ночь была черна, дождь лил как из ведра, и сильные порывы ветра с водяными струями хлестали по стенам домов.
Вдалеке, на часах Дворца правосудия, пробило десять. В крытых арочных входах, сумрачных и глубоких, как пещеры, прятались в ожидании клиентов гулящие девицы и что-то тихонько напевали.
Одну из них, вероятно, знал мужчина, о котором мы только что говорили; неожиданно остановившись, он схватил ее за руку повыше локтя.
– Добрый вечер, Поножовщик!
Так был прозван на каторге этот недавно освобожденный преступник.
– А, это ты, Певунья, – сказал мужчина в блузе, – ты угостишь меня купоросом[1], а не то попляшешь без музыки!
– У меня нет денег, – ответила женщина, дрожа от страха, ибо этот человек наводил ужас на весь квартал.
– Если твой шмель отощал[2], Людоедка даст тебе денег под залог твоей хорошенькой рожицы.
– Господи! Ведь я уже должна ей за жилье и за одежду.
– А, ты еще смеешь рассуждать! – крикнул Поножовщик.
И наугад в темноте он так ударил кулаком несчастную, что она громко вскрикнула от боли.
– Это не в счет, девочка; всего только небольшой задаток…
Не успел злодей произнести эти слова, как вскрикнул, непристойно ругаясь:
– Кто-то уколол меня в руку; это ты поцарапала меня ножницами!
И, рассвирепев, он бросился вслед за Певуньей по темному проходу.
– Не подходи, не то я выколю тебе шары ножницами[3], – сказала она решительно. – Я ничего тебе не сделала плохого, за что ты ударил меня?
– Погоди, сейчас узнаешь, – воскликнул разбойник, продвигаясь во мраке по проходу. – А! Поймал! Теперь ты у меня попляшешь! – прибавил он, схватив своими ручищами чье-то хрупкое запястье.
– Нет, это ты попляшешь! – проговорил чей-то мужественный голос.
– Мужчина? Это ты, Краснорукий? Отвечай, да не сжимай так сильно руку… Я зашел в твой дом… Возможно, что это ты…
– Я не Краснорукий, – ответил тот же голос.
– Ладно, раз ты не друг, то наземь брызнет вишневый сок[4], – воскликнул Поножовщик. – Но чья же это рука, в точности похожая на женскую?
– А вот и другая, такая же, – ответил незнакомец.
И внезапно эта тонкая рука схватила Поножовщика, и он почувствовал, как твердые, словно стальные, пальцы сомкнулись вокруг его горла.
Певунья, прятавшаяся в конце крытого прохода, поспешно поднялась по лестнице и, задержавшись на минуту, крикнула своему защитнику:
– О, спасибо, сударь, что заступились за меня. Поножовщик хотел меня поколотить за то, что я не могу дать ему денег на водку. Я отомстила, но вряд ли сильно его поцарапала; ножницы у меня маленькие. Может, он и пошутил. Теперь же, когда я в безопасности, не связывайтесь с ним. Будьте осторожны: ведь это Поножовщик!
Видимо, этот человек внушал ей непреодолимый страх.
– Вы что ж, не поняли меня? Я сказала вам, что это Поножовщик! – повторила Певунья.
– А я громщик, и не из зябких[5], – ответил неизвестный.
Потом голоса смолкли. Слышался лишь шум ожесточенной борьбы.
– Видать, ты хочешь, чтоб я тебя остудил?[6] – воскликнул разбойник, всячески пытаясь вырваться из рук своего противника, необычайная сила которого изумляла его. – Погоди… Погоди… Я заплачу тебе и за Певунью, и за себя, – прибавил он, скрежеща зубами.
– Заплатишь кулачными ударами? Ну что ж… Сдача для тебя найдется… – ответил неизвестный.
– Отпусти горло, не то я откушу тебе нос, – прошептал Поножовщик сдавленным голосом.
– Нос у меня слишком мал, приятель, ты не разглядишь его в темноте!
– Тогда выйдем под висячий светник[7].
– Идем, – согласился неизвестный, – посмотрим, кто кого.
И, подталкивая Поножовщика, которого он все еще держал за шиворот, неизвестный оттеснил его к двери и с силой вытолкал на улицу, слабо освещенную фонарем.
Разбойник споткнулся, но тут же выпрямился и яростно накинулся на незнакомца, стройная и тонкая фигура которого не предвещала проявленной им незаурядной силы.
После недолгой борьбы Поножовщик, человек атлетического сложения, весьма искушенный в кулачных боях, называемых в просторечии «саватой», нашел, как говорится, на себя управу…
Неизвестный с поразительным проворством дал ему подножку и дважды повалил на землю.
Все еще не желая признать превосходство своего противника, Поножовщик снова напал на него, рыча от ярости.
Тут защитник Певуньи внезапно изменил прием и обрушил на голову разбойника град ударов, да таких увесистых, словно они были нанесены железными рукавицами.
Этот прием, который вызвал бы восхищение и зависть самого Джека Тернера, прославленного лондонского боксера, был настолько чужд правилам «саваты», что оглушенный Поножовщик в третий раз рухнул на мостовую, прошептав:
– Ну, я накрылся[8].
– Ведь он же сдается, сжальтесь над ним! Не приканчивайте его! – проговорила Певунья, которая во время этой драки робко вышла на порог дома Краснорукого. – Но кто ж вы такой, сударь? – спросила она с удивлением. – Ведь от улицы Святого Элигия до собора Парижской Богоматери нет человека, который мог бы совладать с Поножовщиком, разве что Грамотей; спасибо, если бы не вы, Поножовщик наверняка избил бы меня.
Вместо того чтобы ответить девушке, неизвестный внимательно вслушивался в ее голос.
Никогда еще его слух не ласкал такой нежный, свежий, серебристый голосок. Он попытался разглядеть лицо Певуньи, но ночь была слишком темна, а свет фонаря слишком слаб.
Пролежав несколько минут без движения, Поножовщик пошевелил ногами, затем руками и наконец приподнялся.
– Осторожно! – воскликнула Певунья, снова прячась в крытом проходе, куда она увлекла и своего покровителя. – Осторожно, как бы он не вздумал отомстить вам.
– Не беспокойся, девочка, если он захочет добавки, я могу еще раз угостить его.
Разбойник услышал эти слова.
– Спасибо… У меня и так башка как пивной котел, – сказал он неизвестному. – На сегодня с меня хватит. В другой раз не откажусь, если только разыщу тебя.
– А, тебе мало? Ты смеешь жаловаться? – угрожающе воскликнул неизвестный. – Разве я свергузил в драке?[9]
– Нет, нет, я не жалуюсь, ты угостил меня на славу… Ты еще молод, но куражу тебе не занимать, – сказал Поножовщик мрачно, но с тем уважением, какое физическая сила неизменно внушает людям его сорта. – Ты отколошматил меня за милую душу. Так вот, кроме Грамотея, который может заткнуть за пояс трех силачей, никто до сих пор, поверь, не мог похвалиться, что поставил меня на колени.
– Ну и что из этого?
– А то, что я нашел человека сильнее себя. Ты тоже найдешь такого не сегодня, так завтра… Всякий находит на себя управу… Ну, а коли не встретится такой человек, то есть всемогутный[10], так, по крайней мере, долбят хряки[11]. Ясно одно: теперь, когда ты положил Поножовщика на обе лопатки, можешь делать в Сите все что тебе вздумается. Все девки будут к твоим услугам: людоеды и людоедки не посмеют отказать тебе в кредите… Но кто ж ты, в конце концов? Ты знаешь музыку[12], как свой брат. Если ты скокарь[13], нам с тобой не по пути. Я одного малого пером исписал[14], что правда, то правда. Стоит мне прийти в ярость, как кровь ударяет в голову, и я хватаюсь за нож… Зато я оплатил свою любовь поиграть ножом пятнадцатью годами кобылки[15]. Мой срок кончился, я освобожден, чист перед дворниками[16], и я никогда не лямзил[17], – спроси у Певуньи.
– Правда, он не вор, – сказала девушка.
– В таком случае пойдем выпьем по стаканчику, и ты узнаешь, кто я такой. Идем же и позабудем о драке.
– Ладно, позабудем о драке, ведь ты мой победитель, признаю это; ты здорово владеешь кулаками… А этот град ударов в конце! Дьявольщина! Как они были отработаны! Ничего похожего я еще не испытывал… Какой-то новый прием… Ты должен обучить меня.
– Ну что ж, попробуем еще разок, как только ты захочешь.
– Только не на мне, слышишь, не на мне! – воскликнул Поножовщик со смехом. – У меня до сих пор голова гудит. Значит, ты знаком с Красноруким, раз был в крытом проходе его дома!
– С Красноруким? – переспросил неизвестный, удивленный вопросом, и добавил равнодушно: – Понятия не имею, кто такой этот Краснорукий; вероятно, не он один живет в этом доме?
– Вот именно, что один… У Краснорукого есть причины не любить соседей, приятель, – сказал Поножовщик, как-то странно ухмыляясь.
– Что ж, тем лучше для него, – заметил неизвестный, которому, видно, претил этот разговор. – Для меня что Краснорукий, что Чернорукий – один черт. Я о таких и не слыхивал. Шел дождь, я забежал в какой-то проход, чтобы не промокнуть. Ты хотел побить эту несчастную девушку, а вышло, что я побил тебя, вот и весь сказ.
– Правильно, твои дела меня не касаются; те, кто нуждается в Красноруком, не кричат об этом на всех перекрестках. Позабудь о нем.
Обратившись затем к Певунье, он сказал:
– Честное слово, ты славная девушка: я шлепнул тебя, ты ударила меня ножницами – пошутили, и ладно. А ты хорошо сделала, что не подзуживала этого полоумного, когда я свалился к его ногам и мне уже было не до драки… Пойдешь выпить чего-нибудь с нами? Победитель платит! Кстати, приятель, – обратился он к неизвестному, – вместо того чтобы дерябнуть купоросу, не лучше ли скоротать вечеруху у хозяйки «Белого кролика»? Это недурной кабак.
– По рукам… я плачу за ужин. Пойдешь с нами, Певунья? – спросил он у девушки.
– Спасибо, сударь, – ответила она, – я была очень голодна, а от вашей потасовки меня чуть не стошнило.
– Полно, полно, аппетит приходит во время еды, – проговорил Поножовщик, – к тому же жратва в «Белом кролике» что надо.
И все трое в полном согласии направились в таверну.
Во время борьбы Поножовщика с неизвестным какой-то угольщик огромного роста, притаившийся в крытом проходе соседнего дома, с беспокойством наблюдал за дракой, не помогая, как мы знаем, ни одному из противников.
Неизвестный, Поножовщик и Певунья направились к таверне, угольщик последовал за ними.
Когда разбойник и Певунья вошли в кабачок, к неизвестному, шедшему последним, приблизился угольщик и сказал ему по-английски тихо, почтительно, но с явной укоризной:
– Будьте осторожны, монсеньор!
Неизвестный пожал плечами и присоединился к своим спутникам.
Угольщик остался на улице у двери кабака: напрягая слух, он время от времени поглядывал в щелку толстого слоя испанских белил, которыми в подобных заведениях покрывают внутреннюю сторону стекол.
Ты говоришь на арго.
Вор.
Зарезал человека.
Каторги.
Бог.
Священники.
Судьями.
Не воровал.
Прольется кровь.
Я выколю тебе глаза своими ножницами.
Убил.
Разбойник, и не из трусливых.
Признаю себя побежденным, с меня довольно.
Фонарь.
Нечестно дрался с тобой.
Если твой кошелек пуст.
Мы недолго будем злоупотреблять этим отвратительным жаргоном и ограничимся впоследствии лишь наиболее характерными его примерами. (Это примечание, как и все остальные, принадлежит автору романа. Перевод арготических слов и выражений в 1-й и 2-й частях «Парижских тайн» сделан Я. З. Лесюком.)
Водкой.
Глава II. Людоедка
Кабак «Белый кролик», расположенный почти на середине Бобовой улицы, занимает нижний этаж высокого дома, фасад которого прорезан двумя опускными окнами. Над дверью, ведущей в темный сводчатый проход, висит продолговатый фонарь, на треснутом стекле которого выведены красной краской следующие слова: «Здесь можно переночевать».
Поножовщик, неизвестный и Певунья вошли в таверну.
Представьте себе обширную залу под низким закопченным потолком с выступающими черными балками, освещенную красноватым светом дрянного кенкета. На оштукатуренных стенах видны кое-где непристойные рисунки и изречения на арго.
Земляной пол, пропитанный селитрой, покрыт грязью; охапка соломы лежит вместо ковра у хозяйской стойки, находящейся справа от двери под кенкетом.
По бокам залы расставлено по шесть столов, прочно приделанных к стенам, так же как и скамейки для посетителей. В глубине залы – дверь на кухню; справа от стойки выход в коридор, который ведет в трущобу, где постояльцы могут провести ночь за три су с человека.
Теперь несколько слов о Людоедке и о посетителях ее кабака.
Прозвище хозяйки – «Матушка Наседка»; у нее три занятия: сдавать койки бездомным, содержать кабак и давать напрокат одежду несчастным девушкам, которыми кишат эти омерзительные улицы.
Хозяйке лет сорок. Она высока ростом, крепка, дородна, красноморда, а на подбородке ее торчат жесткие волоски. Грубый голос Людоедки, ее толстые руки и широченные ладони говорят о незаурядной силе; поверх чепца она носит старый красно-желтый платок и завязывает на спине скрещенную на груди шаль из кроличьей шерсти; подол ее зеленого шерстяного платья доходит до черных сабо, не раз опаленных на жаровне, что стоит у ее ног; цвет лица Людоедки смуглый с багровым румянцем, говорящим о злоупотреблении ликерами. Плакированная свинцом стойка заставлена жбанами с набитыми на них металлическими обручами и разной величины оловянными кружками; рядом на полке бросаются в глаза несколько бутылок в виде фигуры императора во весь рост. Налитые в них розовые или зеленые напитки с примесью спирта известны под названием «Идеальная любовь» и «Утешение».
Жирный черный кот с желтыми глазами, свернувшийся клубком возле хозяйки, кажется хранителем этих мест.
А в силу контраста, который показался бы немыслимым всякому, кто не знает, что человеческая душа – книга за семью печатями, из-за старых часов с кукушкой торчит ветка освященного букса, купленного Людоедкой в церкви в день Светлого воскресения.
Двое мужчин в отрепьях, со зловещими рожами и взъерошенными бородами, почти не притронулись к поданному им вину; они переговаривались между собой, то и дело тревожно озираясь.
Один из них с очень бледным, почти бескровным лицом часто надвигал до самых бровей свой засаленный греческий колпак и тщательно прятал левую руку, стараясь по возможности скрыть ее, даже когда приходилось ею пользоваться.
Неподалеку от них сидел юноша, едва достигший шестнадцати лет, с безбородым, худым, болезненным лицом и угасшим взглядом; его длинные черные волосы падали на плечи: этот подросток – олицетворение ранних пороков – курил короткую пенковую трубку. Привалившись спиной к стене, заложив руки в карманы блузы и вытянув ноги вдоль скамьи, он вынимал изо рта трубку лишь для того, чтобы присосаться к горлышку стоящей перед ним бутылки водки.
Другие завсегдатаи кабачка – и мужчины и женщины – ничем не привлекали внимания; у одних были свирепые, у других отупевшие лица, здесь шло грубое, непристойное веселье, там стояла мрачная и гнетущая тишина.
Таковы были посетители кабака, когда неизвестный, Поножовщик и Певунья вошли в залу.
Все трое играют такую важную роль в нашем повествовании, характер каждого из них столь ярок и своеобразен, что мы более подробно остановимся на каждом из них.
Поножовщик – человек высокого роста и атлетического телосложения; у него светлые, белесоватые волосы, густые брови и огромные ярко-рыжие бакенбарды.
Загар, нищета, тяжкий труд на каторге придали лицу Поножовщика темный, желтовато-коричневый цвет, свойственный людям этого сорта.
Несмотря на устрашающее прозвище, черты его лица выражают не жестокость, а скорее необузданную отвагу, хотя задняя, чрезмерно развитая часть черепа свидетельствует о чувственности и склонности к убийству.
На Поножовщике потрепанная синяя блуза и плисовые штаны, видимо бывшие некогда зелеными, ибо цвет их трудно различить под толстым слоем грязи.
В силу какой-то странной аномалии личико Певуньи принадлежит к тому целомудренному, ангелоподобному типу, который остается неизменным среди разврата, как будто человеческое существо бессильно изгладить своими пороками печать благородства, запечатленную богом на челе иных избранных натур.
Певунье шестнадцать с половиной лет.
У нее чистый, белоснежный лоб и лицо безупречно овальной формы; длинные, слегка загнутые ресницы наполовину затеняют ее большие голубые глаза. Пушок ранней юности покрывает округлые румяные щеки. Ее алый ротик, тонкий и прямой нос, подбородок с ямочкой ласкают взор своим изяществом. На ее нежных, как атлас, висках закругляются две великолепные пепельные косы, которые, оставив на виду розоватые, как лепестки роз, мочки ушей, исчезают под тугими складками ситцевого платка в голубую клетку, завязанного по-простонародному надо лбом.
Ее красивая шейка ослепительной белизны охвачена маленьким коралловым ожерельем. Под платьем из коричневого бомбазина, слишком для нее широким, угадывается тонкая, округлая и гибкая, как тростник, талия, дешевенькая оранжевая шаль с зеленой бахромой перекрещивается на ее груди.
Голос Певуньи недаром поразил ее неизвестного защитника. В самом деле, этот нежный, звонкий, мелодичный голос обладал такой чарующей силой, что проходимцы и падшие женщины, среди которых жила эта обездоленная девушка, нередко умоляли ее спеть что-нибудь, слушали песню, затаив дыханье, и прозвали девушку Певуньей.
У Певуньи имелось еще одно прозвище, которым она была обязана девственной чистоте своего облика, а именно Лилия-Мария, что означает на жаргоне – Пречистая.
Попробуем передать читателю испытанное нами странное чувство, когда среди мерзких жаргонных слов, говорящих о краже, крови, убийстве, слов, еще более отвратительных и страшных, чем те понятия, которые они выражают, мы обнаружили метафору «Лилия-Мария», проникнутую поэзией и наивным благочестием.
Так и кажется, что видишь прекрасную лилию, расцветшую на ниве злодеяний и возносящую к небу свою белоснежную душистую чашечку!
Диковинный контраст, странная случайность! Создатели этого жуткого языка поднялись здесь до истинной поэзии, наделив особым очарованием тот образ, который жил в их душе.
Размышляя о других контрастах, которые нередко нарушают ужасающее однообразие жизни закоренелых преступников, невольно приходишь к мысли, что иные, так сказать, врожденные принципы морали и благочестия зажигают порой яркий свет в самых черных душах. Негодяи без проблеска человечности довольно редки.
Защитнику Певуньи (назовем неизвестного Родольфом) было на вид лет тридцать пять – тридцать шесть; ни средний рост его, ни стройная, на редкость пропорциональная фигура не предвещали, казалось, той поразительной силы, которую он проявил в борьбе с атлетически сложенным Поножовщиком.
Определить подлинный характер Родольфа нелегко – столько странных противоречий в его внешности.
Черты его правильны, красивы, быть может, даже слишком красивы для мужчины.
Матовая бледность лица, большие желтовато-карие глаза, почти всегда полуприкрытые и окруженные синеватой тенью, небрежная походка, рассеянный взгляд, ироническая улыбка – все это, казалось, говорило о человеке пресыщенном, здоровье которого подорвано жизнью в роскоши и аристократическими излишествами.
И однако своей изящной белой рукой Родольф только что сразил одного из самых сильных и грозных разбойников этого разбойничьего квартала.
Мы употребили выражение «аристократические излишества» потому, что опьянение благородным вином резко отличается от опьянения каким-нибудь отвратительным, смешанным со спиртом пойлом, словом, потому, что в глазах наблюдательного человека излишества различны не только по своим проявлениям, но и по самой природе и сущности.
Иные складки лба изобличали в Родольфе глубокого мыслителя, человека преимущественно созерцательного склада… и вместе с тем твердые очертания рта, властная, смелая посадка головы говорили о человеке действия, чья отвага и физическая сила неизменно оказывают неодолимое влияние на толпу.
Нередко в его глазах сквозила глубокая печаль, а выражение лица говорило о сердечном участии и трогательной жалости. А иной раз взгляд Родольфа становился хмурым, злым, в лице появлялось столько презрения и жестокости, что не верилось, будто этому человеку присущи добрые чувства.
Читатель узнает из продолжения этого повествования, какого рода события и мысли вызывали у Родольфа столь противоречивые чувства.
В борьбе с Поножовщиком он не проявил ни гнева, ни ненависти к недостойному противнику. Уверенный в своей силе, в своей ловкости и проворстве, он испытал лишь насмешливое презрение к неотесанному верзиле, который не мог противостоять ему.
В дополнение к портрету Родольфа скажем, что у него были светло-каштановые волосы такого же оттенка, как и дугообразные, благородного рисунка брови и тонкие, шелковистые усы; его немного выступавший вперед подбородок был тщательно выбрит.
Впрочем, благодаря тому, что Родольф прекрасно усвоил манеры и язык окружающей среды, он ничем не выделялся среди завсегдатаев Людоедки. Его шея столь же совершенной формы, что и у индийского Бахуса[18], была небрежно повязана черным галстуком, концы которого ниспадали на выцветшую синюю блузу. Его грубые башмаки были снабжены двойным рядом шипов, словом, за исключением рук Родольфа с их редким изяществом, ничто во внешности этого человека не бросалось в глаза; только решительный вид и, если можно так выразиться, спокойная отвага выделяли его среди посетителей кабака.
Войдя в кабак, Поножовщик положил свою широкую волосатую руку на плечо Родольфа и провозгласил:
– Приветствуйте победителя Поножовщика!.. Да, друзья, этот молодчик только что отдубасил меня… Предупреждаю драчунов: не связывайтесь с ним, не то останетесь со сломанной поясницей или с расколотым кочаном[19]. Грамотей и тот найдет на себя управу… Ручаюсь, голову даю на отсечение!
При этих словах все присутствующие – от хозяйки до последнего завсегдатая кабака – взглянули с робким уважением на победителя Поножовщика.
Одни, отодвинув стаканы и кувшины на середину стола, поспешили предложить место Родольфу на тот случай, если он пожелает сесть рядом с ними; другие подошли к Поножовщику, чтобы потихоньку выведать у него, кто этот незнакомец, что так победоносно появился в их кругу.
Наконец Людоедка обратилась к Родольфу с любезнейшей улыбкой и – вещь неслыханная, невообразимая, баснословная на пиршествах в «Белом кролике» – встала из-за стойки, чтобы выслушать пожелания своего гостя и узнать, что следует подать пришедшей с ним компании, – такого внимания Людоедка никогда не оказывала даже пресловутому Грамотею, гнусному негодяю, наводившему страх на самого Поножовщика.
Один из двух мужчин, о которых мы уже говорили выше (человек с бескровным зловещим лицом, то и дело надвигавший на лоб свой греческий колпак и прятавший левую руку), наклонился к Людоедке, старательно вытиравшей стол, предназначенный Родольфу, и хрипло спросил:
– Грамотей не приходил сегодня?
– Нет, – ответила мамаша Наседка.
– А вчера?
– Вчера приходил.
– Один или со своей новой барулей?[20]
– Это еще что? Уж не принимаешь ли ты меня за легавую?[21] Все спрашиваешь да выспрашиваешь! Неужто, по-твоему, я капаю[22] на своих клиентов? – грубо возразила хозяйка.
– У меня сегодня встреча с Грамотеем, – ответил разбойник. – Дельце одно наклевывается.
– Хорошенькое, видно, у вас дельце, мокрушники[23], другого названия вам нет!
– Мокрушники! – раздраженно повторил ее собеседник. – А кто, как не они, кормят тебя.
– Заткнись! Оставь меня в покое! – вскричала Людоедка, угрожающе подняв над его головой жбан с вином.
Недовольно ворча, тот уселся на свое место.
Войдя в таверну Людоедки вслед за Поножовщиком, Лилия-Мария дружески кивнула юнцу с испитым лицом.
А Поножовщик сказал ему:
– Ну как, Крючок, ты по-прежнему хлещешь купорос?
– Да, по-прежнему. По мне, уж лучше не хряпать вовсе и носить опорки на ходунах, чем обходиться без купороса в хомуте и бокуна в файке[24], – ответил юнец надтреснутым голосом, не меняя позы и пуская густые клубы табачного дыма.
– Добрый вечер, мамаша Наседка, – проговорила Певунья.
– Добрый вечер, Лилия-Мария, – ответила Людоедка, подойдя к девушке, чтобы осмотреть одежду, которую позволила ей поносить. – Одно удовольствие давать тебе вещи напрокат… – сказала она хмуро, придирчиво оглядев несчастную, – ты чистенькая, как кошечка… Зато я уж нипочем не доверила бы эту красивую шаль таким негодницам, как Вертихвостка и Мартышка. Правда, это я натаскала тебя, когда ты вышла из тюрьмы… и, надо признаться, во всем старом городе нет у меня лучшей выученицы.
Певунья опустила голову и, казалось, отнюдь не была горда похвалами мамаши Наседки.
– Что это, мамаша, – обратился Родольф к Людоедке. – Никак за вашими часами с кукушкой торчит ветка букса?
И он указал на освященную ветку, заложенную за старые часы.
– Да неужто мы должны жить как язычники? – простодушно заметила мерзкая баба.
Затем, обратившись к Марии, она спросила:
– Скажи-ка, Певунья, не споешь ли ты нам одну из своих песенок?
– Нет, нет, мамаша Наседка. Прежде всего мы поедим, – вмешался Поножовщик.
– Что прикажете подать вам, приятель? – спросила Людоедка Родольфа, чье расположение ей хотелось завоевать, а может, и воспользоваться при случае его поддержкой.
– Спросите у Поножовщика, мамаша, он угощает, я плачу.
– Так чего ты хочешь на ужин, бездельник? – обратилась к нему хозяйка.
– Два литра вина по двенадцати сантимов, большую порцию бульонки[25] и три мягких краюхи хлеба, – сказал Поножовщик после недолгого размышления.
– Вижу, ты обжора, как и прежде. И всему предпочитаешь бульонку!
– Ну как, Певунья, – спросил Поножовщик, – ты еще не проголодалась?
– Нет, Поножовщик.
– Может быть, тебе заказать что-нибудь другое, детка? – спросил Родольф.
– О нет, спасибо… Мне все еще не хочется есть…
– Да взгляни ж ты на моего победителя, – проговорил с громким смехом Поножовщик, указывая на Родольфа. – Или ты не смеешь состроить ему глазки?
Певунья ничего не ответила, покраснела и опустила голову. Вскоре хозяйка собственноручно принесла и поставила на стол жбан вина, хлеб и миску бульонки – кушанье, которое мы не в силах описать, хотя оно, видимо, пришлось по вкусу Поножовщику.
– Что за блюдо! Клянусь богом! – воскликнул он. – Что за блюдо! Чего тут только нет, еда на все вкусы, и для скоромников и для постников, для сластен и для любителей соли и перца… Ребрышки дичи, рыбьи хвосты, косточки от отбивных котлет, кусочки паштета, поджарка, овощи, головки вальдшнепов, сыр, зеленый салат, бисквит. Да ешь ты, Певунья… А как приготовлено! Уж не кутнула ли ты ненароком сегодня утром?
– Кутнула? Как бы не так! Я съела то же, что и всегда: на одно су молока и на одно су хлеба.
Появление в кабаке нового лица прервало все разговоры и всех заставило поднять головы.
Это был человек средних лет, крепко сбитый, подвижный, в куртке и фуражке. Знакомый с обычаями кабака, он заказал себе ужин на принятом здесь языке.
Хотя новоприбывший не принадлежал к завсегдатаям кабака, на него вскоре перестали обращать внимание: мнение о нем было составлено.
Чтобы узнать «своего» человека, разбойникам, как и честным людям, достаточно одного взгляда.
Вновь прибывший сел так, чтобы ему было удобно наблюдать за двумя субъектами со зловещими лицами, один из которых справлялся о Грамотее. Он и в самом деле не спускал с них глаз, но их столик стоял так, что они не замечали этой слежки за ними.
Временно прерванные разговоры возобновились. Несмотря на свою отвагу, Поножовщик обращался с Родольфом почтительно, не смел говорить ему «ты».
– Право слово, – сказал он Родольфу, – хотя я и получил хорошую трепку, а все же польщен, что встретился с вами.
– Потому, что заказанное блюдо пришлось тебе по вкусу?..
– Не только… Главное потому, что мне не терпится увидеть вашу потасовку с Грамотеем: он всегда избивал меня, и я буду рад… когда его тоже изобьют.
– Вот еще, неужто ты думаешь, что ради твоего удовольствия я наброшусь, как бульдог, на Грамотея?
– Нет, он сам набросится на вас, как только узнает, что вы сильнее его, – ответил Поножовщик, потирая руки.
– У меня в запасе достаточно разменной монеты, чтобы выдать ему все, что полагается, – небрежно заметил Родольф и, помолчав, добавил: – Погода нынче стоит собачья… Не заказать ли нам водки с сахаром? Быть может, это воодушевит ее, и она споет нам что-нибудь…
– Дело подходящее, – согласился Поножовщик.
– А чтобы поближе познакомиться, мы откроем друг другу, кто мы такие, – предложил Родольф.
– Альбинос, – представился Поножовщик, – бывший каторжник, а теперь рабочий, выгружающий сплавной лес на набережной Святого Павла. Зимой мерзну, летом жарюсь на солнце – таковы мои дела, – заявил гость Родольфа, отдавая ему честь левой рукой. – Ну, а вы-то кто будете? – продолжал он. – Вы впервые объявились в здешних местах… и, не в обиду будь вам сказано, лихо обработали мою башку и лихо выбили барабанную дробь на моей шкуре. Батюшки мои! Какие это были тумаки! Особенно последние… Не могу их забыть: как здорово все было проделано… Какой град ударов! Но у вас, верно, есть и другое дело, не только колошматить Поножовщика!
– Я мастер по раскраске вееров! А зовут меня Родольф.
– Мастер по веерам! Так вот почему у вас такие белые руки, – сказал Поножовщик. – Но если все ваши собратья похожи на вас, видать, это дело требует изрядной силы… А коли вы ремесленник и, конечно же, честный, зачем пришли сюда, ведь в здешних местах бывают только воры, убийцы и бывшие каторжники вроде меня, потому как другие места нам заказаны?
– Я пришел сюда потому, что люблю хорошую компанию…
– Гм!.. Гм!.. – пробормотал Поножовщик, с сомнением качая головой. – Я встретил вас в крытом проходе дома Краснорукого; впрочем, молчу… Вы говорите, что незнакомы с ним?
– Долго ты еще будешь донимать меня своим Красноруким? Чтоб ему вечно гореть в адском пламени, если это придется по вкусу Люциферу.
– Ладно, приятель, вы, верно, мне не доверяете, может, вы и правы. Хотите, я расскажу вам свою историю?.. Но при условии, что вы научите меня наносить те удары, которыми закончилась моя взбучка… Мне это позарез нужно.
– Согласен, Поножовщик, ты расскажешь свою историю… а Певунья расскажет нам свою.
– Идет, – сказал Поножовщик, – погода стоит такая, что и полицейского не выманишь на улицу… Это нас позабавит… Ты не против, Певунья?
– Нет, только мне особенно нечего рассказывать… – ответила Лилия-Мария.
– И вы тоже расскажете нам о себе, приятель? – спросил Поножовщик.
– Да, я начну первый.
– Мастер по раскраске вееров, – проговорила Певунья, – какое хорошее ремесло.
– А сколько вы получаете за свои веера? – спросил Поножовщик.
– Я работаю сдельно, – ответил Родольф. – Если повезет, выколачиваю четыре, а то и пять франков в день, но это летом, когда долго бывает светло.
– И вы часто погуливаете, бездельник?
– Да, когда я при деньгах, то трачу немало: во-первых, шесть су за ночь в меблированной комнате.
– Я не ослышался, монсеньор… вы платите шесть су за ночь! – проговорил Поножовщик, прикладывая руку к шапке.
Обращенье «монсеньор», прозвучавшее иронически в устах Поножовщика, заставило улыбнуться Родольфа.
– Да, я люблю удобства и чистоту, – продолжал он.
– Поглядите на этого пэра, на этого банкира, на этого богача! – вскричал Поножовщик. – Он платит шесть су за ночлег!
– Кроме того, – продолжал Родольф, – я трачу четыре су на табак, выходит уже десять су; четыре су – за завтрак, четырнадцать-пятнадцать су – за обед, одно или два су за водку, словом, около тридцати су в день. Мне не приходится работать всю неделю напролет: в свободное время я кучу.
– А ваша семья? – спросила Певунья.
– Мои родители умерли от холеры.
– А кем они были? – спросила Певунья.
– Старьевщиками, торговали старым тряпьем на Главном рынке.
– И за сколько вы продали их дело? – спросил Поножовщик.
– Я был тогда слишком молод, все продал мой опекун. Когда я стал совершеннолетним, мне еще пришлось вернуть ему тридцать франков… Вот и все мое наследство.
– А на кого же вы работаете?
– Мою обезьяну[26] зовут Борель с улицы Бурдонне. Болван и притом груб; вороват и скуп. Ему легче потерять глаз, чем расплатиться со своими работниками. Таковы его приметы. Если он заблудится, не разыскивайте его, пропади он пропадом. Я учился у него своему ремеслу с пятнадцати лет; в армии я не служил: вытянул счастливый номер. Живу я в старом еврейском квартале, в комнате на пятом этаже, окнами на улицу; зовут меня Родольф Дюран… Вот и вся моя история.
– А теперь твой черед, Певунья, – сказал Поножовщик, – свою историю я оставлю на закуску.
Античные статуи Бахуса, установленные в Ватикане и в Лувре. (Примеч. перев.)
Головой.
Убийцы.
Голодать и ходить в стоптанных башмаках, чем оставаться без водки и без табака в трубке.
Бульонка – мешанина из мясных, рыбных и других остатков со стола слуг аристократических домов. Нам неловко приводить такие подробности, но они дают более полную картину подаваемых в кабаке блюд.
Хозяина.
Женой.
Доносчицу.
Я выдаю.
Глава III. История Певуньи
– Начнем с самого начала, – сказал Поножовщик.
– Да… с твоих родителей! – подхватил Родольф.
– Я их не знаю… – ответила Лилия-Мария.
– Как так? – вырвалось у Поножовщика.
– Я о них слыхом не слыхала. Меня нашли в капусте, как говорят маленьким детям.
– Ну и ну! Выходит, Певунья, мы с тобой из одного семейства!..
– У тебя тоже не было дома, Поножовщик?
– Я сирота, и дом мой – парижские улицы, как, верно, и у тебя, дочка.
– А кто же воспитал тебя, Певунья? – спросил Родольф.
– Сама не знаю, сударь… Сколько я себя помню, кажется, мне было лет семь-восемь, я жила с одноглазой старухой. Ее прозвали Сычихой из-за крючковатого носа и единственного круглого зеленого глаза, как у окривевшей птицы.
– Ха!.. Ха!.. Ха!.. Я так и вижу эту стерву, – вскричал, смеясь, Поножовщик.
– По вечерам одноглазая старуха, – продолжала Лилия-Мария, – посылала меня для виду продавать леденцы на Новом мосту, а на самом деле заставляла просить милостыню… Если я собирала меньше десяти су, она била меня и морила голодом.
– Понятно, дочка, – сказал Поножовщик, – пинок вместо хлеба и несколько подзатыльников в придачу.
– Бог ты мой, так я и жила…
– А ты уверена, что эта женщина не была твоей матерью? – спросил Родольф.
– Понятно, уверена: Сычиха то и дело попрекала меня, что я круглая сирота, что нет у меня ни отца, ни матери; клялась, будто подобрала меня на улице.
– Итак, – сказал Поножовщик, – ты получала вместо еды колотушки, если приносила домой меньше десяти су!
– На ночь я выпивала стакан воды и зарывалась в охапку соломы, брошенную Сычихой прямо на пол; говорят, будто солома греет. Какое там! Иной раз я всю ночь напролет дрожала от холода.
– Еще бы, эти перья из босса[27] холодят, как лед, ты права, милочка, – воскликнул Поножовщик, – навоз во сто крат лучше! Но люди воротят от него нос: подстилка, мол, не первой свежести: побывала в брюхе животного.
Эта шутка вызвала улыбку на губах Лилии-Марии.
– Утром Сычиха давала мне с собой немного еды. Сразу на завтрак и обед, и посылала на Монфокон за червями для наживки: ведь, кроме всего, она торговала удочками под мостом Парижской Богоматери… А дорога от Дробильной улицы, где мы жили, до Монфокона неблизкая… особенно для голодного и озябшего семилетнего ребенка.
– Ходьба укрепила тебя, и ты выросла прямая, как тростинка, тебе не на что жаловаться, доченька, – сказал Поножовщик, высекая искру из огнива, чтобы раскурить трубку.
– Домой я возвращалась очень усталая, – продолжала свой рассказ Певунья. – Тогда около полудня Сычиха давала мне еще кусочек хлеба.
– От такого поста, дочка, талия у тебя стала тонкая, как у осы, не стоит жаловаться, – заметил Поножовщик, делая несколько глубоких затяжек. – Но что это с вами, приятель? Простите, я хотел сказать, господин Родольф; вид у вас какой-то чудной… Неужто из-за того, что эта девчонка столько намыкалась? Право… все мы намыкались, все жили в нищете.
– О, я ручаюсь, Поножовщик, что у тебя было меньше бед, чем у меня, – проговорила Лилия-Мария.
– У меня, Певунья? Да знаешь ли ты, девочка, что ты жила как королева по сравнению со мной! По крайней мере, в детстве ты спала на соломе и ела хлеб!.. Я же, когда повезет, проводил ночи в Клиши, в печи для обжига гипса, как настоящий шатун[28], а голод утолял капустными листьями, что валяются возле придорожных тумб. Но идти в Клиши было далеко, а от голода у меня подгибались ноги, и чаще всего я спал под колоннами Лувра… зимой же просыпался иной раз под белыми простынями… когда шел снег.
– Мужчина куда выносливее, чем бедная худенькая девочка, – сказала Лилия-Мария, – к тому же я была маленькая, как воробышек…
– И ты еще помнишь об этом?
– Еще бы! Когда Сычиха принималась бить меня, я падала с первого же удара; тогда она пинала меня ногами, приговаривая: «У этой дуры сил ни на грош, она валится от одного щелчка». Старуха вечно звала меня воровкой, другого, настоящего имени, у меня не было, а Воровкой она меня сама окрестила.
– То же было и со мной, меня звали как придется, словно я был бездомным псом: мальчик, Альбинос, как тебя там. Поразительно, до чего у нас с тобой похожая судьба, дочка! – воскликнул Поножовщик.
– Это правда… если говорить о нищете, – сказала Лилия-Мария, все время обращаясь к Поножовщику.
Помимо воли она испытывала чувство, похожее на стыд, в присутствии Родольфа и едва осмеливалась поднять на него глаза, хотя он, по-видимому, принадлежал к тем людям, среди которых она выросла.
– А что ты делала, когда Сычиха не посылала тебя за червями? – спросил Поножовщик.
– Одноглазая заставляла меня просить милостыню до самой ночи неподалеку от нее: ведь по вечерам она варила на Новом мосту большие ячменные леденцы. О, тогда о куске хлеба нечего было и думать! Если я, на свое горе, просила есть, Сычиха говорила, сопровождая свои слова колотушками: «Когда ты наберешь десять су милостыни, Воровка, я дам тебе поужинать». Иной раз от голода и побоев я принималась громко плакать. Одноглазая вешала мне на шею лоток с леденцами для продажи и заставляла стоять на месте неподалеку от нее. Сколько я там слез пролила, как дрожала от холода и голода!
– В точности как я, доченька, – сказал Поножовщик, прерывая Певунью, – кто бы мог подумать, что от голода дрожишь так же, как от холода.
– Словом, я оставалась на Новом мосту до одиннадцати часов вечера со своей выставкой леденцов на шее. Мои слезы… часто трогали прохожих, и я набирала иной раз десять, а то и пятнадцать су, которые и отдавала Сычихе.
– В самом деле, пятнадцать су – знатная выручка для такого воробышка, как ты!
– Еще бы! Но, видя это…
– Одним глазом, – заметил, смеясь, Поножовщик.
– Конечно, ведь другого у нее не было… Сычиха взяла за привычку бить меня и перед тем, как нам с ней идти на Новый мост, чтобы мои слезы вызывали жалость прохожих и увеличивали подаяние.
– Это было не так уж глупо.
– Ты думаешь, Поножовщик? В конце концов я притерпелась к побоям; я видела, что Сычиха злится, если я не плачу, и, чтобы досадить ей, чем больнее она меня била, тем громче я смеялась, а по вечерам, вместо того чтобы обливаться слезами при продаже леденцов, я пела как жаворонок, хотя мне вовсе не хотелось… петь.
– Скажи-ка… эти леденцы… они, верно, очень соблазняли тебя, бедная моя Певунья?
– Еще бы, Поножовщик; и все же я ни разу не попробовала их. Но какой это был соблазн!.. Он-то и погубил меня… Однажды, когда я шла домой с Монфокона, какие-то мальчишки побили меня и утащили мою корзинку. Возвращаясь домой, я знала, что меня ожидают колотушки, а не корка хлеба. Вечером, до того как отправиться на мост, Сычиха, разъяренная тем, что накануне я ничего не собрала, принялась не бить меня, как обычно, а истязать до крови, вырывая у меня волосы на висках – место это самое чувствительное.
– Дьявольщина! Ну это уж слишком! – вскричал разбойник, сдвинув брови и ударяя кулаком по столу. – Бить ребенка – это не по мне… а истязать его… Чертова баба!
Родольф внимательно выслушал рассказ Лилии-Марии и теперь с удивлением смотрел на Поножовщика. Этот проблеск чувствительности удивлял его.
– Что с тобой, Поножовщик? – спросил он.
– Что со мной? Как, разве вас не трогает, что эта старая живодерка мучает ребенка? Неужто душа у вас такая же жесткая, как кулаки?
– Продолжай, девочка, – сказал Родольф, не отвечая на слова Поножовщика.
– Я уже говорила вам, что Сычиха тиранила меня, ей хотелось, чтобы я плакала; но меня это озлобило, и однажды, чтобы вывести ее из себя, я со смехом пришла на мост со своими леденцами. Одноглазая стояла у печки… И время от времени показывала мне кулак. А вместо того, чтобы плакать, я запела громче обычного, а между тем от голода у меня кишки свело. Я полгода продавала леденцы и ни разу их не попробовала. Ей-богу, в тот день я не удержалась… Отчасти от голода, отчасти чтобы позлить Сычиху, я беру один леденец и съедаю его.
– Браво, дочка!
– Съедаю еще один.
– Браво, да здравствует хартия!!![29]
– Леденцы казались мне такими вкусными! А тут торговка апельсинами принимается кричать: «Эй, Сычиха! Воровка поедает твои запасы!»
– Дьявольщина! Каша заваривается… заваривается каша, – проговорил Поножовщик, чрезвычайно заинтересованный рассказом. – Бедная мышка! Как ты небось задрожала, когда Сычиха заметила, что ты делаешь.
– Как же ты вышла из положения, бедная Певунья? – спросил Родольф, не менее заинтересованный, чем Поножовщик.
– Да, мне пришлось несладко! Но самое забавное, что одноглазая не могла отойти от своего варева, – проговорила, смеясь, Лилия-Мария, – хотя она и злобствовала, видя, что я поедаю ее леденцы.
– Ха!.. Ха!.. Ха!.. Что правда, то правда. Вот так положение! – воскликнул, хохоча, Поножовщик.
Посмеявшись вместе с ним, Лилия-Мария продолжала:
– Тут я подумала о побоях, которые меня ожидают, и сказала себе: «Плевать, все равно мне быть битой, что за один леденец, что за три». Беру третий леденец, вижу, что Сычиха издали угрожает мне своей большой железной вилкой… я помахиваю леденцом и съедаю его, ей-богу, не вру, у нее под носом.
– Браво, дочка!.. Понимаю теперь, почему ты только что уколола меня ножницами… Полно, полно, я уже говорил об этом – смелости тебе не занимать. Но после твоей проделки Сычиха, видно, собралась живьем содрать с тебя кожу?
– Загасив свою печурку, она подходит ко мне… Милостыни я собрала на три су, а леденцов съела на целых шесть… Когда одноглазая взяла меня за руку, чтобы отвести домой, мне показалось, что я упаду, до того мне было страшно… я помню тот вечер так ясно, словно наблюдала за собой со стороны… Как раз приближался Новый год. Ты знаешь, сколько лавок с игрушками на Новом мосту? Весь вечер у меня рябило в глазах… только оттого, что я любовалась на красивых кукол, на их красивые домики… Подумай, как это занятно для ребенка…
– А у тебя никогда не было игрушек, Певунья?
– У меня? Ну и балда же ты!.. Да кто бы мне подарил их? Наконец вечер кончился; хотя стояла зима, на мне не было ни чулок, ни рубашки, одно только поношенное полотняное платьице да сабо на ногах. Право, я не задыхалась от жары. Так вот, когда одноглазая взяла меня за руку, я вся вспотела. Больше всего меня пугало, что всю дорогу Сычиха что-то бубнила себе под нос, а не ругалась, не орала, как обычно… Она только крепко держала меня за руку и заставляла идти быстро, так быстро, что мне приходилось бежать за ней. По дороге я потеряла сабо, но не смела сказать ей об этом и бежала дальше, ступая по тротуару босой ногой… Когда мы вернулись домой, вся нога у меня была в крови.
– Что за сволочь эта старуха! – вскричал Поножовщик, гневно ударяя кулаком по столу. – У меня сердце надрывается, как подумаю, что девчушка семенит за этой стервой, несмотря на свою окровавленную ногу.
– Мы жили на Дробильной улице… на чердаке. Внизу, рядом с входной дверью, помещался ликерщик. Сычиха входит к нему, по-прежнему держа меня за руку, и выпивает за стойкой полштофа водки.
– Черт возьми! Да если бы я столько выпил, то сразу бы окосел.
– Это была ее обычная порция. Недаром она ложилась спать вдрызг пьяная. Поэтому, наверно, она так больно била меня по вечерам. Поднимаемся к себе. Мне было невесело, можешь мне поверить. Сычиха запирает дверь на два поворота ключа; я бросаюсь к ее ногам и умоляю простить меня за то, что съела ее леденцы. Она не отвечает, и я слышу, как она бормочет, расхаживая по комнате:
«Что мне сделать с ней сегодня вечером, с этой воровкой леденцов? Что мне такое с ней сделать?» Она останавливается и смотрит на меня, вращая своим зеленым глазом… Я все еще стою на коленях. Внезапно кривая подходит к полке и берет клещи.
– Клещи! – воскликнул Поножовщик.
– Да, клещи.
– Для чего?
– Чтобы бить тебя? – говорит Родольф.
– Чтобы щипать тебя? – говорит Поножовщик.
– Как бы не так!
– Чтобы вырывать у тебя по волоску?
– Не отгадали! Да и не пробуйте!
– Сдаюсь.
– Сдаемся.
– Чтобы вырвать у меня зуб[30].
Поножовщик разразился такими ругательствами, такими яростными проклятиями, что посетители кабака взглянули на него с удивлением.
– В чем дело? Что с ним такое? – спросила Певунья.
– Что со мной?.. Да ее вглухую[31], эту Сычиху, стоит ей попасть мне в руки!.. Где она? Скажи, Певунья, где она? Только бы мне найти эту чертовку, и я враз ее остужу[32].
Глаза разбойника налились кровью.
Разделяя чувства Поножовщика, возбужденного жестокостью одноглазой, Родольф был поражен, что бывший убийца пришел в такое неистовство, услышав, что разъяренная старуха собирается вырвать зуб у ребенка.
Нам кажется, что такое чувство возможно, более того, вполне вероятно у жестокого человека.
– И что же, эта старая хрычовка все же вырвала у тебя зуб, бедная девочка? – спросил Родольф.
– Еще бы, конечно, вырвала!.. Но не сразу! Боже мой! Как она корпела надо мной! Голову мою она зажала между коленями точно в тисках. Наконец, с помощью клещей и пальцев, она вытащила у меня зуб, а затем сказала, верно, чтобы напугать меня: «Теперь я буду каждый день вырывать у тебя по зубу, Воровка; а когда ты останешься без зубов, я брошу тебя в воду, и тебя съедят рыбы; они отомстят тебе за то, что ты ходила за червями для наживки». Я вспоминаю об этом, потому что такая месть показалась мне несправедливой. Как будто я ходила за червями для своего удовольствия.
– Что за подлюга! – вскричал с еще большей яростью Поножовщик. – Ломать, рвать зубы у ребенка!
– Что ж тут такого? Смотри, ведь теперь ничего не заметно? – проговорила Лилия-Мария.
И, улыбнувшись, она приоткрыла свои розовые губки и показала два ряда маленьких зубов, белых, как жемчужины.
Чем был вызван этот ответ несчастной Певуньи? Беззаботностью, забывчивостью, великодушием? Родольф заметил также, что в ее рассказе не было ни слова ненависти к ужасной женщине, мучившей ее в детстве.
– И что ж ты сделала на следующий день? – спросил Поножовщик.
– Право, я была вконец измучена. Наутро, вместо того чтобы идти за червями, я побежала в сторону Пантеона и шла весь день в одном и том же направлении, до того я боялась Сычихи. Я готова была отправиться на край света, лишь бы не попасть к ней в лапы. Очутилась я на глухой окраине, где не у кого было попросить милостыни, да я и не осмелилась бы это сделать. Ночь я провела на складе среди штабелей дров. Я была маленькая, как мышка, подлезла под старые ворота и зарылась в кучу древесной коры. Мне так хотелось есть, что я принялась жевать тоненькую стружку, чтобы обмануть голод, но она оказалась слишком жесткой. Мне удалось откусить лишь кусочек березовой коры; березовая кора помягче. И тут я заснула. На рассвете я услышала какой-то шум и заползла дальше в глубь склада. Там было почти жарко, как в подвале. Если бы не голод, я еще никогда не чувствовала себя так хорошо зимой.
– В точности как я в моей гипсовой печи.
– Я не смела выйти со склада: боялась, что Сычиха разыскивает меня, чтобы вырвать мне зубы, а затем бросить в воду на съедение рыбам, и она, конечно, поймает меня, как только я сойду с места.
– Прошу, не говори больше об этой старой ведьме; у меня глаза наливаются кровью!
– Наконец, на другой день, я опять пожевала немного березовой коры и уже стала засыпать, когда меня внезапно разбудил громкий собачий лай. Прислушиваюсь… Собака продолжает лаять, приближаясь к штабелю дров, где я спряталась. Новая напасть! К счастью, собака, не знаю почему, не появлялась… Но ты будешь смеяться, Поножовщик.
– С тобой всегда можно посмеяться… Ты все же славная девочка. И ей-богу, я жалею, что ударил тебя.
– А почему тебе было и не ударить меня? Ведь у меня нет защитника.
– А я? – спросил Родольф.
– Вы очень добры, господин Родольф, но Поножовщик не знал, что вы окажетесь там… да и я не знала.
– Все равно от своих слов я не откажусь… Очень жалею, что ударил тебя, – повторил Поножовщик.
– Продолжай свой рассказ, детка, – сказал Родольф.
– Итак, я лежала, притулившись под штабелем дров, когда залаяла собака и чей-то грубый голос сказал: «Моя собака лает, кто-то спрятался на складе». – «Наверно, воры», – говорит другой голос. И оба они начинают науськивать собаку: «Пиль! Пиль!»
Собака бежит прямо на меня; испугавшись, я закричала что есть мочи. «Что это? – говорит первый голос. – Как будто ребенок кричит…» Мужчины отзывают собаку, идут за фонарем, я выхожу из своего убежища и оказываюсь лицом к лицу с толстым мужчиной и с рабочим в блузе. «Что ты делаешь на моем складе, воровка?» – злобно спрашивает толстый человек. «Мой добрый господин, я не ела уже два дня; я убежала от Сычихи, которая вырвала у меня зуб и хотела бросить в реку на съедение рыбам; мне негде было переночевать, я подлезла под ваши ворота и проспала ночь на куче коры под вашими штабелями; я никому не хотела причинить зла».
Тут торговец говорит рабочему: «Меня такими россказнями не проведешь, эта девчонка – воровка, она пришла воровать мои дрова».
– Ах он старый осел, старый болван! – вскричал Поножовщик. – Воровать его поленья, а тебе было всего восемь лет!
– Конечно, он сказал глупость… Рабочий правильно ответил: «Воровать ваши дрова, хозяин? Да откуда у нее силы возьмутся? Она меньше самого мелкого вашего полешка». – «Ты прав, – говорит толстяк. – Но воры часто учат детей шпионить за богатыми людьми и даже прятаться в их домах, чтобы ночью открывать входные двери своим сообщникам. Надо отвести ее в полицию».
– Ну и дурак стоеросовый этот торговец…
– Меня отводят в полицию. Я рассказываю все по порядку, выдаю себя за бродяжку; меня сажают в тюрьму, а затем уголовный суд отправляет меня за бродяжничество в исправительное заведение, где я должна пробыть до шестнадцати лет. Я горячо благодарю судей за их доброту… Еще бы… Понимаешь, в тюрьме меня кормили, никто не бил меня, это был рай по сравнению с чердаком Сычихи. Кроме того, в тюрьме я научилась шить. Но вот беда: я ленилась и любила бездельничать, мне нравилось петь, а не работать, особенно когда светило солнышко… О, если на дворе было ясно, тепло, я не могла удержаться и принималась петь… и тогда… как это ни странно, мне чудилось, что я на воле.
– Иначе говоря, деточка, ты прирожденный соловей, – сказал Родольф улыбаясь.
– Вы очень любезны, господин Родольф; с того времени меня стали звать Певуньей, а не Воровкой. Наконец мне исполняется шестнадцать лет, и я выхожу из тюрьмы… За ее воротами меня встречает здешняя Людоедка и две-три старухи, которые навещали некоторых заключенных, моих приятельниц, и всегда говорили мне, что в день моего освобождения у них найдется для меня работа.
– А, вот оно что! Понимаю, – пробормотал Поножовщик.
– «Принцесса, ангелочек, красотка, – сказали мне Людоедка и старухи. – Хотите поселиться у нас? Мы оденем вас, как куколку, и вы ничего не будете делать, только веселиться». Ты смекаешь, Поножовщик, что я не зря провела восемь лет в тюрьме и понимала, что к чему. Я их послала к черту, этих старых сводниц, и сказала себе: «Я хорошо умею шить, скопила за это время триста франков, и я еще молода…»
– Да, молода и красива… дочка, – сказал Поножовщик.
– Я провела в тюрьме восемь лет и теперь хочу попользоваться жизнью, ведь это никому не повредит; а когда деньги кончатся, то и работа найдется… И я начинаю сорить деньгами. Это была большая ошибка, – прибавила Лилия-Мария со вздохом, – прежде всего мне надо было обеспечить себя работой… Но дать мне совет было некому… Словом, что сделано, то сделано… Итак, я принимаюсь тратить деньги. Прежде всего накупаю цветов, чтобы украсить свою комнату; я так люблю цветы! Потом покупаю платье, красивую шляпу и еду на осле в Булонский лес, еду в Сен-Жермен – тоже на осле.
– Небось с любовником, дочка? – спросил Поножовщик.
– Бог ты мой, нет; мне хотелось быть самостоятельной. Мы развлекались с моей товаркой по тюрьме, которая попала туда из воспитательного дома, хорошей такой девчонкой; ее звали по-разному, кто Риголеттой, кто Хохотушкой, потому что она постоянно смеялась.
– Риголетта? Хохотушка? Что-то не припомню такой, – сказал Поножовщик, видимо роясь в своих воспоминаниях.
– Еще бы, конечно, ты ее не знаешь: Хохотушка – честная девушка; она превосходная швея и теперь зарабатывает не меньше двадцати пяти су в день; и у нее собственное гнездышко… Вот почему я больше не посмела увидеться с ней. Я так усердно сорила деньгами, что под конец у меня осталось всего сорок три франка.
– На эти деньги тебе следовало купить ювелирный магазин, – пошутил Поножовщик.
– Признаться, я поступила лучше… Белье мне стирала женщина, родом из Лотарингии, кроткая, как овечка; в то время она была на сносях… А из-за своей работы ей вечно приходилось валандаться в воде… Представляешь? Работать прачкой она больше не может и просит принять ее в Бурб; мест там больше нет, и она получает отказ; бедняжка должна вот-вот родить, заработка больше нет, она даже не может заплатить за койку в меблированных комнатах! К счастью, как-то вечером она случайно встречает у моста Парижской Богоматери жену Губена, которая уже четыре дня прячется в подвале полуразрушенного дома, что находится позади больницы Отель-Дьё.
– А почему жена Губена должна была прятаться?
– Она боялась мужа, который хотел убить ее, и выходила только по ночам, чтобы купить себе хлеба. Таким образом она повстречала бывшую прачку, которая не знала, где приклонить голову, а ведь она скоро должна была родить… Жена Губена привела ее к себе в подвал. Все же это была крыша над головой.
– Погоди, погоди, жену Губена зовут Эльминой?
– Да, славная она женщина и хорошая портниха, – ответила Певунья, – она шила на меня и на Хохотушку… Словом, она сделала, что могла: отдала половину своего подвала, соломенной подстилки и хлеба бывшей прачке, которая родила там крохотного, жалкого ребеночка; а у женщин нет даже одеяла, чтобы завернуть его, ничего нет, кроме соломы!.. Тогда жена Губена не выдержала. Рискуя встретить мужа, который повсюду разыскивал ее, она вышла среди бела дня на улицу, чтобы повидаться со мной; она знала, что у меня осталось еще немного денег и что я не жадная: как раз мы с Хохотушкой собирались сесть в аглицкую кабарлетку[33] и истратить мои последние сорок три франка на поездку за город, в поля, я так люблю деревню, люблю смотреть на деревья… траву… Но когда Эльмина рассказала мне о несчастье с прачкой, я отослала кабарлетку, бегом вернулась к себе домой, взяла постельное белье, матрац, одеяла, вызвала носильщика и поспешила с ним в подвал к жене Губена… Вы бы видели, как была довольна бедная роженица. Мы с Эльминой попеременно ухаживали за ней, а когда она поправилась, я помогала ей до тех пор, пока она не вернулась на свою прежнюю работу. Теперь она зарабатывает себе на жизнь, но мне никак не удается всучить ей счет за стирку моего белья! Я прекрасно понимаю, что таким образом она хочет расплатиться со мной!.. Но… если так будет продолжаться, я откажусь от ее услуг, – важно проговорила Певунья.
– А что сталось с женой Губена?
– Как, ты не знаешь? – спросила Певунья.
– Нет, а в чем дело?
– Несчастная женщина!.. Губен не промахнулся! Трижды всадил ей нож между лопатками! Он узнал, что ее видели возле больницы Отель-Дьё; как-то вечером подстерег ее, когда она вышла из подвала, чтобы купить молока для роженицы, и убил ее.
– Так, значит, ему амба[34], и, видно, через неделю его чикнут[35].
– Вот именно.
– И что же ты сделала, девочка, когда истратила на роженицу свои последние деньги? – спросил Родольф.
– Я попробовала найти работу. Я хорошо умела шить, была предприимчивой, чувствовала себя уверенно; вхожу в белошвейную мастерскую на улице Святого Мартина. Мне не хотелось быть обманщицей; я говорю, что два месяца назад вышла из тюрьмы и ищу работу; мне указывают на дверь. Я прошу дать мне на пробу какое-нибудь шитье; хозяйка мастерской отвечает, что она не доверит мне даже рубашки, а просить об этом – значит считать ее за дуру. Когда я, убитая, возвращалась домой… мне повстречалась Людоедка и одна из старух, которые всегда приставали ко мне после выхода из тюрьмы… Я не знала, как жить дальше… Они увезли меня… напоили водкой!.. Вот и все.
– Понимаю, – сказал Поножовщик, – теперь я знаю тебя так же хорошо, как если был бы сразу твоим отцом и матерью и ты никогда не покидала бы меня. Вот это исповедь так исповедь!
– Можно подумать, будто ты жалеешь, что рассказала нам свою жизнь, деточка? – спросил Родольф.
– Вы правы, тяжело ворошить старое. Сегодня мне впервые случилось вспомнить обо всем, начиная с детства, а это невесело… не правда ли, Поножовщик?
– Ладно уж, – иронически сказал Поножовщик, – ты, видно, жалеешь, что не была кухонной девкой в какой-нибудь харчевне или прислугой у старых дураков и нянькой их старых кошек?
– Все равно… быть честной, верно, очень приятно… – проговорила со вздохом Лилия-Мария.
– Честной!.. Взгляните только на эту физиономию!.. – воскликнул разбойник с громким смехом. – Честной!.. А почему бы тебе не получить награду за добродетель, чтобы почтить неизвестных тебе отца с матерью?
С лица Певуньи сошло за последние минуты характерное для нее беззаботное выражение.
– Ты знаешь, Поножовщик, что я не плакса, – сказала она, – отец мой или мать бросили меня у придорожной тумбы, как надоевшую собачонку! Я не в обиде на них, может, они и сами не могли прокормиться! Но, видишь ли, бывает доля счастливее моей.
– Счастливее твоей? Что тебе еще надобно? Ты хороша, как картинка; тебе нет семнадцати лет; ты поешь, как соловей; ты кажешься девочкой, тебя прозвали Лилией-Марией, и ты еще жалуешься! Посмотрим, что ты скажешь, когда в ходунах[36] у тебя будет грелка и на голове парик под шиншиллу, как у нашей Людоедки.
– О, я никогда не доживу до ее лет.
– Быть может, у тебя есть патент на то, как не стать гирухой?[37]
– Нет, но я долго не протяну! У меня такой нехороший кашель.
– Вот оно что! Я так и вижу тебя на кречеле[38]. Ну и глупая же ты… прости господи.
– И часто в голову тебе приходят такие мысли, Певунья? – спросил Родольф.
– Иногда… Вы-то, господин Родольф, наверно, поймете меня. По утрам, когда за монетку, данную мне Людоедкой, я покупаю себе немного молока у молочницы, которая останавливается на углу Старосуконной улицы, и вижу, как она возвращается домой на своей тележке, запряженной ослом, я часто завидую ей… Я говорю себе:
«Она едет в деревню, на вольный воздух, в свою семью… а я поднимаюсь одна-одинешенька на чердак Людоедки, где даже в полдень бывает темно».
– Ну что ж, дочь моя, выкини такую штуку, будь честной, – сказал Поножовщик.
– Честной, бог ты мой! А на какие шиши? Одежда, которую я ношу, принадлежит Людоедке; я должна ей за помещение и за еду… Я не могу уйти отсюда… Она арестует меня как воровку… Я в ее власти… Мне нужно расплатиться с ней.
При этих горестных словах бедная девушка невольно вздрогнула.
– Тогда оставайся такой, какая ты есть, и не сравнивай себя с крестьянкой, – сказал Поножовщик. – Не сходи с ума! Подумай только, что ты блистаешь в столице, тогда как молочница возвращается домой, чтобы варить кашу своим соплякам, доить коров, идти за травой для кроликов и получать взбучку от мужа, когда тот возвращается из трактира. Вот уж действительно завидная судьба!
– Налей мне, Поножовщик, – сказала Лилия-Мария после длительного молчания и протянула ему стакан. – Нет, не вина, водки… Водка крепче, – проговорила она своим нежным голоском, отстраняя жбан с вином, который взял было Поножовщик.
– Водки! Наконец-то! Вот такой я люблю тебя, дочка, ты не робкого десятка! – сказал он, не поняв состояния девушки и не заметив слезы, повисшей на ее ресницах.
– Как жаль, что водка такая противная… Она здорово одурманивает… – проговорила Лилия-Мария, поставив на стол стакан, который она выпила с брезгливым отвращением.
Родольф выслушал с огромным интересом этот наивный и печальный рассказ. Не дурные наклонности, а нищета и обездоленность привели к гибели эту несчастную девушку.
Соломы.
Бродяга.
Имеется в виду Конституционная хартия 1814 г., которая приобрела особое значение после ее пересмотра в 1830 г. (Примеч. перев.)
Конец.
Казнят.
Ногах.
Старухой.
Мы просим читателей, которые найдут эти жестокости неправдоподобными, вспомнить о почти ежегодных приговорах, выносимых озверевшим людям, которые бьют, истязают детей. Даже отцы и матери не чужды этим зверствам.
Зарежу.
Убью.
Наемный кабриолет на четырех колесах.
Похоронных дрогах.
Глава IV. История Поножовщика
Читатель, верно, не забыл, что за двумя собутыльниками внимательно следил некто третий, недавно пришедший в кабак.
Как мы уже говорили, один из этих мужчин был в греческом колпаке, прятал свою левую руку и настойчиво расспрашивал Людоедку, не видела ли она в тот день Грамотея.
Во время рассказа Певуньи, которого они не могли слышать, оба дружка несколько раз перешептывались, с тревогой посматривая на дверь.
Человек в греческом колпаке сказал своему приятелю:
– Что-то Грамотей никак не прихряет[39], как бы андрус[40] не пришил его, чтобы отколоть побольше[41].
– Тогда наше дело дрянь, ведь это мы вскормили дите[42], – отозвался второй.
Новоприбывший, который наблюдал за этими двумя типами, сидел слишком далеко и не мог слышать их разговора; сверившись несколько раз с какой-то запиской, лежащей на дне его фуражки, он, видимо, остался доволен своими наблюдениями; встав из-за стола, он обратился к Людоедке, которая дремала за стойкой, положив ноги на грелку, а толстого черного кота – к себе на колени.
– Вот что, мамаша Наседка, – сказал он, – я мигом вернусь, последи за моим жбаном и тарелкой… Надо остерегаться любителей полакомиться за чужой счет.
– Будь спокоен, парень, – ответила хозяйка, – если твоя тарелка и твой жбан пусты, никто на них не позарится.
Новоприбывший от души посмеялся этой шутке и вышел, никем не замеченный.
Когда этот человек открыл дверь, Родольф увидел на улице угольщика огромного роста с перепачканным лицом и нетерпеливо махнул рукой, недовольный его навязчивой заботливостью. Но угольщик не принял во внимание досаду Родольфа и не отошел от кабака.
Несмотря на выпитый ею стакан водки, Певунья не развеселилась; напротив, лицо ее становилось все печальнее; она сидела, прислонившись спиной к стене, опустив голову на грудь, а ее большие голубые глаза машинально блуждали по сторонам; казалось, несчастную девушку обуревают самые мрачные мысли.
Встретившись раза два-три с пристальным взглядом Родольфа, Певунья отводила глаза; она не понимала того странного впечатления, которое он производил на нее. Его присутствие стесняло, тяготило ее, и она упрекала себя в том, что не проявляет как должно своей благодарности к человеку, вырвавшему ее из рук Поножовщика; она готова была пожалеть, что так искренне рассказала о своей жизни в его присутствии.
Поножовщик, напротив, был в превеселом настроении; он один расправлялся с заказанным блюдом, а вино и водка сделали его особенно общительным; чувство стыда, вызванное тем, что он нашел на себя управу, прошло благодаря щедрости Родольфа; к тому же он признавал за своим противником такое огромное превосходство, что испытанное унижение уступило место смешанному чувству восхищения, страха и уважения.
Отсутствие злопамятства, суровая откровенность, с которой он признался в убийстве человека и в справедливости понесенного наказания, самолюбивая гордость, с какой он похвалялся, что никогда не крал, доказывали, по крайней мере, что, несмотря на свои преступления, Поножовщик не совсем очерствел душой. Эти черты характера не ускользнули от проницательного взгляда Родольфа, который с любопытством ожидал рассказа Поножовщика.
Человеческое честолюбие так ненасытно, так причудливо в своих разнообразных проявлениях, что Родольф желал встречи с Грамотеем, с этим страшным преступником и силачом, которого он мысленно сверг с пьедестала. И чтобы унять нетерпение, он попросил Поножовщика продолжить рассказ о своих приключениях.
– Ну же… приятель, – сказал он, – мы слушаем тебя.
Поножовщик осушил стакан и начал свою повесть в таких выражениях:
– Ты, бедная Певунья, была все же подобрана Сычихой, провались она в тартарары! У тебя было пристанище еще до того, как тебя отправили в тюрьму за бродяжничество… А я не припомню, чтобы мне доводилось спать в кровати до девятнадцати лет… Счастливый возраст, когда я стал солдатом.
– Ты был на военной службе, Поножовщик? – спросил Родольф.
– Целых три года, но не забегайте вперед – всему свое время. Каменные плиты Лувра, гипсовые печи в Клиши и каменоломни в Монруже – таковы были те гостиницы, в которых я ночевал с юных лет. Как видите, у меня был дом в Париже и даже в деревне – ни больше ни меньше.
– И никакого ремесла?
– Сам не знаю, хозяин… припоминаю, как в тумане, что в детстве я свигался[43] со стариком тряпичником, который бил меня своим крюком. Должно быть, так оно и было, потому что позже я видеть не мог этих купидонов с их ивовыми колчанами: меня так и подмывало наброситься на них: явное доказательство, что они колошматили меня в детстве. Мое первое ремесло? Я работал подручным на живодерне в Монфоконе… Мне было лет десять-двенадцать, когда я впервые с отвращением перерезал горло несчастной старой кляче, но через месяц я и думать перестал о лошадях – какое там! Даже вошел во вкус этого дела. Ни у кого не было таких острых ножей, как у меня. Так и хотелось пустить их в ход!.. Когда я расправлялся с положенным количеством лошадей, мне бросали в награду кусок огузка клячи, сдохшей от болезни: туши здоровых лошадей продавались рестораторам, обосновавшимся вблизи от Медицинской школы, и те превращали их в говядину, в баранину, телятину, дичь, чтобы потрафить вкусам посетителей… А когда я завладевал принадлежащим мне куском мяса, мне сам черт был не брат! Я бежал со своей добычей в печь для обжига гипса, как волк – в свое логово, и там с разрешения рабочих приготовлял такое жаркое, что пальчики оближешь! Если печи были загашены, я шел в Роменвиль, собирал там хворост, складывал его в углу бойни, высекал искру с помощью огнива и жарил мясо целиком… Признаться, оно бывало почти сырое, зато таким манером я не всегда ел одно и то же.
– Но как же тебя звали? – спросил Родольф.
– Волосы у меня были еще светлее, чем теперь, кудель куделью, а кровь часто приливала к глазам, за что меня и прозвали Альбиносом. Альбиносы – это белые кролики с красными глазами, – серьезно добавил Поножовщик в виде научного пояснения.
– А твои родители? Твоя семья?
– Мои родители? Они жили в доме под тем же номером, что и родители Певуньи. Где я родился? На первом попавшемся углу любой улицы, справа или слева от какой-нибудь тумбы, на берегу безымянного ручья.
– Ты проклинал своего отца и свою мать за то, что они тебя бросили?
– Проклинать их? Какой в этом прок?.. Но все же… по правде сказать… они сыграли со мной злую шутку, я не жаловался бы, если бы они поступили со мной так, как следовало бы поступать с нищими всемогутному[44], то есть избавлять их от холода, голода и жажды; ему это ничего не стоило бы, а нищим было бы легче не воровать.
– Ты страдал от голода, холода и все же не стал вором, Поножовщик?
– Нет, а между тем я здорово бедовал, поверьте… Иногда шавал[45] по двое суток кряду, и не раз, не два, а гораздо чаще… И все же я не крал.
– Потому что боялся тюрьмы?
– Ну и шутник! – воскликнул Поножовщик, пожимая плечами, и громко расхохотался. – Выходит, я не крал хлеба из страха получить хлеб?.. Я оставался честным и подыхал с голоду, а если бы я крал, то меня кормили бы в тюрьме… и даже сытно кормили!.. Но нет, я не крал потому… потому… словом, потому, что красть не в моих понятиях!
Этот поистине прекрасный ответ, суть которого сам Поножовщик вряд ли понимал, глубоко удивил Родольфа.
Он почувствовал, что бедняк, остающийся честным среди жесточайших лишений, вдвойне достоин уважения, ибо наказание за кражу может стать для него источником сытой жизни.
Родольф протянул руку этому несчастному дикарю от цивилизации, еще не вполне развращенному нищетой.
Поножовщик взглянул на своего амфитриона удивленно, чуть ли не с уважением и едва осмелился дотронуться до протянутой ему руки. Он смутно ощущал, что между ним и Родольфом лежит глубокая пропасть.
– Молодец! – сказал ему Родольф. – Ты сохранил мужество и честь…
– Ей-богу, не знаю, – проговорил Поножовщик взволнованно, – но то, что вы говорите… видите ли… никогда я еще не чувствовал ничего похожего… одно могу сказать… и эти слова… и ваши удары в конце моей взбучки… мастерские удары… а вы, вместо того чтобы избить меня до полусмерти, платите за мой обед и говорите мне такие вещи. Но довольно об этом. Скажу одно: всегда, когда ни потребуется, вы можете рассчитывать на Поножовщика.
Не желая показать, что он тоже взволнован, Родольф спросил более сдержанно:
– И долго ты пробыл на бойне?
– Еще бы… Сначала мне было тошно перерезать горло этим несчастным старым клячам, которые не могли даже хорошенько лягнуть меня; но когда мне шел шестнадцатый год и голос мой начал ломаться, орудовать ножом стало для меня отрадой, потребностью, страстью, безумием! Я терял сон и аппетит… Я думал только об этом!.. Надо было видеть меня за работой; кроме старых холщовых штанов, на мне ничего не было. Я стоял со своим большим, хорошо наточенным ножом, а вокруг меня ожидали очереди пятнадцать-двадцать лошадей. Я не хвастаю. Дьявольщина! Не знаю, что на меня накатывало, когда я принимался за дело… какое-то безумие; в ушах у меня шумело, я приходил в ярость, в неистовство, глаза мои наливались кровью… и я резал, резал… резал их до тех пор, пока нож не выпадал у меня из рук! Дьявольщина! Какое наслаждение! Будь я миллионером, я платил бы деньги, чтобы заниматься этим делом.
– Вот откуда у тебя привычка баловаться ножом, – заметил Родольф.
– Да, наверно… Но когда мне исполнилось шестнадцать лет, эта ярость дошла до того, что, взявшись за нож, я терял голову и портил работу… Да, я кромсал лошадиные шкуры, нанося удары вкривь и вкось. В конце концов меня выгнали с бойни. Я хотел пойти в мясники: мне всегда нравилась эта работа. Не тут-то было! Они заважничали! Запрезирали меня! Так сапожник, мастер своего дела, презирает холодного сапожника. Видя такое дело – к тому же после шестнадцати лет моя страсть поиграть ножом прошла, – я стал искать любой работы… и не сразу ее нашел; в то время я часто голодал. Наконец я нанялся в каменоломни Монружа. Но через два года мне обрыдла эта работа – бегаешь с утра до ночи, как белка в колесе, из-за этого треклятого камня, а получаешь какие-то жалкие двадцать су в день. Я был высокий и здоровенный и решил поступить в солдаты. Меня спрашивают о моем имени, возрасте, просят предъявить бумаги. Имя? Альбинос. Возраст? Взгляните на мою бороду. Бумаги? Вот свидетельство из каменоломни в Монруже, за подписью моего начальника. Из меня мог выйти неплохой гренадер; я был завербован.
– С твоей силищей, с твоим мужеством и любовью действовать ножом ты стал бы, пожалуй, офицером, случись в это время война.
– Дьявольщина! Я и сам это понимаю! Убивать англичан или пруссаков было бы куда почетнее, чем резать старых кляч… Но, на мое несчастье, войны не было, зато была дисциплина… Если подмастерье всыплет своему хозяину, дело это плевое, в этом нет ничего такого: если он слабее противника, то сам получит вздрючку, если же сильнее, то получит ее хозяин. А его самого выставят за дверь, иногда посадят в тюрьму – и весь сказ. На военной службе – дело другое. Однажды сержант дал мне пинка, чтобы я скорее поворачивался; он был прав, ибо я гонял лодыря; я упрямлюсь, он толкает меня, я толкаю его; он берет меня за шиворот, я ударяю его кулаком. Тут солдаты наваливаются на меня. Я выхожу из себя, глаза наливаются кровью. Я сатанею… в руках у меня нож… – я как раз дежурил на кухне – и пошло, и пошло! Я принимаюсь орудовать ножом, как на бойне… Пришиваю[46] сержанта, раню двух солдат!.. Настоящее побоище!.. Я нанес одиннадцать ножевых ран им троим… подумать только… одиннадцать!.. Кровищи всюду было… кровищи, как на бойне!.. Я и сам был весь в крови.
С мрачным, диким выражением лица злодей потупился и умолк.
– О чем ты думаешь, Поножовщик? – спросил Родольф, с интересом наблюдавший за ним.
– Ни о чем, – резко ответил тот и продолжал со свойственным ему залихватским видом: – Наконец меня берут под стражу. Тащат на правилку и решают чикнуть[47].
– Тебе удалось бежать?
– Нет, меня не чикнули, но я пробыл пятнадцать лет на кобылке. Позабыл вам сказать, что, когда я был в полку, мне случилось вытащить из воды двух товарищей, которые чуть не утонули в Сене: мы стояли тогда гарнизоном в Мелене. В другой раз… но вы будете смеяться надо мной, скажете, пожалуй, что я чудодей, который не боится ни воды, ни огня, спасатель мужчин и женщин! Итак, в другой раз наш полк стоял в Руане. Все дома там деревянные, как загородные дачки; пожар начался в одном из кварталов, и скоро огонь уже полыхал вовсю; я был как раз дежурным по пожарной части. Приезжаем на место. Мне говорят, что какая-то старуха не может выбраться из своей спальни, к которой подбирается огонь: бегу туда. Дьявольщина! Да, там было жарковато… недаром мне вспомнились печи для обжига гипса в моей молодости. Все же я спас старуху, поджарив себе ступни ног. Словом, благодаря этим подвигам мой лекарь[48] так изворачивался, так молол языком, что мой приговор смягчили: вместо того чтобы отправиться под нож дяди Шарло[49], я пробыл пятнадцать лет на кобылке… Когда я узнал, что не буду гильотинирован, я хотел задушить болтуна адвоката. Понимаете, хозяин?
– Ты жалел, что твой приговор смягчили?
– Да… Тем, кто орудует ножом, нож дяди Шарло – справедливое наказание; тем, кто ворует, – кандалы на лапы! Каждому свое… Но нельзя заставлять тебя жить после того, как ты убил человека… Дворники не понимают, что делается с тобой, особливо в первое время.
– Значит, у тебя были угрызения совести?
– Угрызения совести? Нет, конечно, ведь я отбыл свой срок, – ответил варвар Поножовщик, – но вначале не проходило ночи, чтобы я не видел в кошмаре солдат и сержанта, которого зарезал, то есть… они были не одни, – прибавил преступник с ужасом, – десятки, сотни, тысячи других ждали своей очереди на огромной бойне… ждали, как лошади, которым я перерезал глотку в Монфоконе… Тут кровь бросалась мне в голову, и я брался за нож, как прежде, на бойне. Но чем больше я убивал людей, тем больше их становилось… И, умирая, они смотрели на меня так смиренно… что я проклинал себя за то, что убиваю их… но не мог остановиться… Это еще не все… У меня никогда не было брата… а выходило, что люди, чью кровь я проливал, – мои братья и что я их люблю… Под конец, когда сил у меня уже не было, я просыпался весь в поту, холодном, как талый снег.
– Дурной это сон, Поножовщик!
– Да, хуже некуда! Так вот, вначале на каторге я каждую ночь видел… этот сон. Поверьте, от такого кошмара можно сойти с ума или взбеситься. Недаром я дважды пытался покончить с собой, в первый раз проглотил ярь-медянки, а во второй попробовал задушить себя цепью, но, черт возьми, я силен как бык. От ярь-медянки мне захотелось пить, а от цепи, которой я стянул себе горло, остался на всю жизнь синий галстук. Потом кошмары стали реже, привычка жить взяла свое, и я стал таким же, как остальные.
– На каторге ты вполне мог научиться воровать.
– Да, но вкуса к воровству у меня не было… Те, что были на кобылке, поднимали меня на смех из-за этого, а я избивал их своей цепью. Вот так я и познакомился с Грамотеем. Что до него… ну и хватка! Он вздул меня не хуже, чем вы сегодня.
– Так он тоже освобожденный каторжник?
– Нет, ему навечно дали кобылу, но он сам себя освободил.
– Бежал с каторги? И никто его не выдал?
– Во всяком случае, я никогда не выдал бы Грамотея: вышло бы так, что я боюсь его.
– Но как же полиция не нашла его? Разве его приметы не были известны?
– Приметы?.. Как бы не так! Он давным-давно уничтожил личико, которым наделил его всемогутный. Теперь один лишь пекарь[50], что грешников припекает в аду, мог бы узнать Грамотея.
– Как же ему это удалось?
– Он начал с того, что подрезал себе нос, который был у него длиною в локоть, а затем умылся серной кислотой.
– Шутишь!
– Если он придет сюда сегодня вечером, вы сами в этом убедитесь: нос у Грамотея был как у попугая, а стал как у курносой[51], не считая того, что губы у него величиною с кулак, а на лице столько шрамов, сколько заплат на куртке старьевщика.
– Значит, он стал неузнаваемым?
– За те полгода, что он бежал из Рошфора, легавые[52] много раз видели его, но так и не узнали.
– За что его отправили на каторгу?
– Он был фальшивомонетчиком, вором и убийцей. Его прозвали Грамотеем, потому что у него красивый почерк и человек он очень умный.
– Его здесь боятся?
– Перестанут бояться, когда вы отколошматите его, как отколошматили меня. Дьявольщина! Любопытно было бы посмотреть на это.
– На что же он живет?
– Говорят, будто он хвастал, что убил и ограбил три недели назад торговца скотом на дороге в Пуасси.
– Рано или поздно его арестуют.
– Для того чтобы арестовать этого лиходея, требуется не меньше двух человек: у него всегда имеется под блузой два заряженных пистолета и кинжал; он говорит, что дядя Шарло ждет его, но умирают лишь один раз и, прежде чем сдаться, он перебьет всех, кто помешает ему удрать… Да, он говорит это напрямки, а так как он вдвое сильнее нас с вами, пришить его будет нелегко.
– А что ты делал после каторги?
– Я нанялся к подрядчику по выгрузке сплавного леса, работаю на набережной Святого Павла, этим и кормлюсь.
– Но если ты не скокарь, зачем тебе жить в Сите?
– А где, по-вашему, мне жить? Кто захочет знаться с бывшим каторжником? И кроме того, мне скучно в одиночестве, я люблю общество и живу здесь среди себе подобных. Иной раз поколочу кого-нибудь… Меня тут боятся как огня, но ключай[53] не может ко мне придраться; правда, иной раз за потасовку я и отсижу сутки в тюрьме.
– Сколько же ты зарабатываешь в день?
– Тридцать пять су. И так я буду жить до тех пор, пока у меня есть силы; а потом я возьму крюк да ивовый колчан, как тот старик тряпичник, которого я вижу в тумане моего детства.
– И все же ты не слишком несчастлив?
– Бывают люди понесчастнее меня, ясное дело. Если бы не кошмары о сержанте и солдатах, а мне они еще часто снятся, я спокойно дожидался бы минуты, когда околею, как и родился, возле какой-нибудь тумбы или в больнице… но этот кошмар… Черт бы его подрал… не люблю вспоминать о нем, – сказал Поножовщик.
И он выбил свою трубку о край стола.
Певунья рассеянно выслушала рассказ Поножовщика; по-видимому, она была погружена в какие-то печальные размышления.
Родольф и тот был задумчив.
Услышанные им рассказы пробудили в нем новые мысли.
Некое трагическое происшествие напомнило всем троим, в каком месте они находятся.
Полицейские (сыщики).
Полицейский комиссар.
Не придет.
Дружок.
Не ел.
Убиваю.
Тащат в суд и приговаривают к смертной казни.
Адвокат.
Не прикончил его, чтобы отхватить себе побольше.
Обмозговали и подготовили дело.
Бродяжничал.
Бог. Как ни странно, но имя божье встречается даже в этом исковерканном языке.
Палача.
Дьявол.
Смерти.
Глава V. Арест
Посетитель, который недавно вышел, поручив Людоедке свою тарелку и жбан с вином, вскоре вернулся в сопровождении широкоплечего энергичного вида мужчины.
– Вот так нежданная встреча, Борель! – сказал он ему.
– Входи же, давай выпьем с тобой по стакану вина.
Указав на новоприбывшего, Поножовщик шепотом сказал Родольфу и Певунье:
– Ну, теперь жди передряги… Это сыщик. Внимание!
Оба злодея – один из них сидел, надвинув до самых бровей греческий колпак, и не раз справлялся о Грамотее – обменялись быстрым взглядом, встали одновременно из-за стола и направились к двери, но двое полицейских бросились на них, издав условный крик.
Началась ожесточенная борьба.
Дверь таверны распахнулась, и другие агенты вбежали в залу, а на улице блеснули ружья.
Во время этой свалки угольщик, о котором мы уже упоминали, подошел к порогу кабака и, как бы случайно встретившись взглядом с Родольфом, приложил указательный палец к губам.
Быстрым, повелительным взмахом руки Родольф приказал ему уйти, а сам продолжал наблюдать за тем, что творилось в кабаке.
Мужчина в греческом колпаке орал словно одержимый. Полулежа на столе, он так отчаянно отбивался, что трое полицейских с трудом удерживали его. Подавленный, мрачный, с бескровным лицом и побелевшими губами, с отвислой дрожащей челюстью, его сообщник не оказал ни малейшего сопротивления и сам протянул руки, чтобы на них надели наручники.
Людоедка, привыкшая к таким сценам, безучастно сидела за стойкой, положив руки в карманы фартука.
– Что такое натворили эти двое, господин Нарсис Борель? – спросила она у знакомого ей агента.
– Убили вчера старуху с улицы Святого Христофора, чтобы обчистить ее комнату. Перед смертью несчастная женщина сказала, что укусила за руку одного из преступников. Мы следили за этими негодяями; мой приятель только что приходил сюда, чтобы опознать их; теперь голубчики попались.
– К счастью, они заранее уплатили мне за выпивку, – заметила Людоедка. – Не желаете ли вы выпить чего-нибудь, господин Нарсис? Ну хотя бы стаканчик «Идеальной любви» или «Утешения»?
– Нет, спасибо, мамаша Наседка, я должен доставить куда следует этих негодяев. Один из них никак не утихомирится.
В самом деле, убийца в греческом колпаке яростно сопротивлялся. Когда его подводили к извозчику, ожидавшему на улице, он стал так отбиваться, что пришлось тащить его на руках.
Охваченный нервной дрожью, сообщник убийцы едва держался на ногах, его лиловые губы шевелились, будто он что-то говорил… Его бросили в извозчичью пролетку как мертвое тело.
– Вот что я вам скажу, мамаша Наседка, – заметил агент, – остерегайтесь Краснорукого: хитер, подлец! Он может втянуть вас в какое-нибудь грязное дело.
– Краснорукого? Я давным-давно не видела его в нашем квартале, господин Борель.
– С ним вечно так: если он где-нибудь находится… там-то его и не видно. Вы сами прекрасно знаете это… Не принимайте от него на хранение или в заклад ни вещей, ни денег: это будет рассматриваться как укрывательство краденого.
– Будьте спокойны, господин Борель: я боюсь Краснорукого больше, чем дьявола. Никогда не знаешь, куда он отправляется и откуда прибыл. В последний раз, когда я его видела, он сказал, что приехал из Германии.
– Во всяком случае, я вас предупредил… будьте осторожны.
Прежде чем уйти из кабака, полицейский агент внимательно осмотрел посетителей и сказал чуть ли не ласково Поножовщику:
– А, вот и ты, шалопай! Что-то давненько не слыхать о тебе, о твоих потасовках! Видно, взялся за ум?
– Да, стал умником-разумником, господин Борель; вы же знаете, что я разбиваю носы лишь тем, кто меня об этом попросит.
– Недостает еще, чтобы такой силач, как ты, первый ввязывался в драку!
– И однако, вот кто меня одолел, – проговорил Поножовщик, кладя руку на плечо Родольфа.
– Вот те на! Этого человека я что-то не знаю, – заметил агент, разглядывая Родольфа.
– Сомневаюсь, чтобы нам довелось познакомиться, – ответил тот.
– Желаю этого ради вашего блага, приятель, – сказал агент и, обратившись к Людоедке, продолжал: – До свидания, мамаша Наседка! Ваша таверна – настоящая мышеловка: сегодня я задержал здесь третьего убийцу.
– И надеюсь, не последнего, господин Борель; я всегда рада услужить вам, – любезно ответила Людоедка, отвешивая почтительный поклон.
После ухода полицейского агента молодой человек с серым испитым лицом, который курил, попивая водку, снова набил свою трубку и сказал сиплым голосом Поножовщику:
– Разве ты не узнал мужчину в греческом колпаке? Это же Волосатый – любовник Толстушки. Увидев полицейских, я подумал: «Недаром он все время прятал свою левую руку».
– Как удачно, что Грамотей не пришел сегодня, – продолжала Людоедка. – Греческий колпак несколько раз справлялся о нем из-за дел, которые они затеяли вместе… но я никогда не стану капать на своих клиентов. Пусть их забирают, ладно… у каждого свое ремесло… но я не продаю их. Смотрите: про волка речь, а волк навстречь, – заметила Людоедка при виде мужчины и женщины, входящих в кабак. – Вот и сам Грамотей со своей барулей.
При входе Грамотея нечто вроде лихорадочного трепета охватило зал.
Несмотря на присущую ему смелость, даже Родольф не мог побороть волнения при виде столь опасного преступника, на которого он взглянул с любопытством, смешанным с ужасом.
Поножовщик сказал правду: Грамотей чудовищно себя изуродовал. Трудно было представить себе что-нибудь более жуткое, чем лицо этого злодея, сплошь покрытое глубокими синевато-белыми шрамами; его губы вздулись под действием серной кислоты; часть носа была отрезана, и две уродливые дыры заменяли ноздри. Его серые, светлые, маленькие и круглые глазки хищно блестели, лоб, сплюснутый, как у тигра, был наполовину скрыт под шапкой из рыжего длинношерстного меха… Так и казалось, что это грива чудовища.
Росту он был не более пяти футов и двух-трех дюймов; его несоразмерно большая голова уходила в широкие, приподнятые, мясистые плечи, мощь которых чувствовалась даже под свободными складками блузы из сурового полотна; руки были длинные, мускулистые, пальцы короткие, толстые, сплошь покрытые волосами; его кривоватые ноги с огромными икрами свидетельствовали об атлетической силе.
Словом, этот человек напоминал в карикатурном виде Геркулеса Фарнезского, короткого, приземистого, плотного.
Что же касается выражения жестокости этой отвратительной морды, ее взгляда, беспокойного, изменчивого, горящего, как у дикого зверя, у нас не хватает слов, чтобы описать ее.
На пожилой, довольно опрятной женщине, сопровождавшей Грамотея, было коричневое платье, черная шаль в красную клетку и белый чепец.
Родольф увидел эту женщину в профиль; ее крючковатый нос, ее зеленый круглый глаз, тонкие губы, выступающий вперед подбородок, злое и хитрое выражение лица невольно напомнили ему Сычиху, зловещую старуху, некогда истязавшую Лилию-Марию.
Он хотел было поделиться своим впечатлением с Певуньей, когда на его глазах она побледнела, вперив полный немого ужаса взгляд в мерзкую подругу Грамотея, и, схватив руку Родольфа дрожащими пальчиками, тихо сказала:
– Сычиха… Боже мой… Сычиха… Одноглазая старуха!
В эту минуту Грамотей, неслышно обменявшись несколькими словами с одним из завсегдатаев кабака, медленно приблизился к столу, за которым сидели Родольф, Певунья и Поножовщик. Затем, обратившись к Лилии-Марии, разбойник проговорил голосом, напоминающим рычание тигра:
– Вот что, хорошенькая беляночка, ты оставишь этих двух недотеп и пойдешь со мной…
Певунья ничего не ответила, только прижалась к Родольфу. Она была так напугана, что зубы у нее стучали.
– А я… не стану ревновать моего муженька, – проговорила Сычиха с громким смехом.
Она все еще не узнавала Воровки, своей прежней жертвы.
– Слышишь ты меня или нет, беляночка? – спросил урод, подходя еще ближе к столу. – Если ты не пойдешь со мной, я выколю тебе один глаз, чтобы ты была под стать Сычихе. А если ты, красавчик с усиками, – обратился он к Родольфу, – не перебросишь мне эту блондинку через стол… я прикончу тебя…
– Боже мой, боже мой! – воскликнула Певунья и, сложив с мольбой руки, обратилась к Родольфу: – Защитите меня!
Но, сообразив, что она подвергает его большой опасности, девушка продолжала шепотом:
– Нет, нет, не двигайтесь, господин Родольф; если он подойдет, я позову на помощь, он побоится скандала, появления полиции, Людоедка тоже вступится за меня.
– Не беспокойся, детка, – сказал Родольф, бесстрашно смотря на Грамотея. – Я рядом с тобой, сиди спокойно. Но так как нам с тобой претит вид этого урода, я мигом вышвырну его на улицу.
– Ты? – спросил Грамотей.
– Да, я!!! – ответил Родольф.
И, невзирая на попытки Певуньи удержать его, он встал из-за стола.
Грамотей отступил на шаг, таким грозным было лицо Родольфа.
Лилия-Мария и Поножовщик были поражены злобой, лютым гневом, которые исказили в эту минуту лицо их спутника; его трудно было узнать. Во время своей драки с Поножовщиком он держался презрительно, насмешливо; но перед лицом Грамотея он, казалось, был охвачен дикой ненавистью: его расширенные от ярости зрачки как-то странно блестели.
Иные глаза обладают непреодолимой магнетической силой; говорят, что наиболее знаменитые дуэлянты одерживали свои кровавые победы благодаря гипнотической силе взгляда, который подавлял, парализовал их противников.
Родольф был наделен именно таким поразительным взглядом, пристальным, сверлящим, пугающим, которого не могут избежать те, на кого он направлен… Этот взгляд смущает их, властвует над ними; они почти физически ощущают его, но у них недостает сил от него оторваться.
Грамотей вздохнул, отступил на шаг и, уже не доверяя своей необычайной силе, стал нащупывать под блузой рукоятку кинжала.
На пол кабака могла пролиться кровь, если бы Сычиха, схватив за руку Грамотея, не вскричала:
– Погоди… погоди… чертушка. Выслушай меня; ты потом расправишься с этими двумя обормотами, они не уйдут от тебя…
Грамотей с удивлением взглянул на одноглазую.
А та уже несколько минут с возрастающим интересом наблюдала за Лилией-Марией, припоминая прошлое. Наконец все ее сомнения рассеялись: она узнала Певунью.
– Статочное ли дело! – воскликнула Сычиха, всплеснув руками. – Да ведь это Воровка, любительница полакомиться за чужой счет. Откуда ты взялась? Уж не пекарь ли послал тебя сюда? – прибавила она, показывая кулак девушке. – Неужто ты вечно будешь попадать ко мне в лапы? Будь спокойна, я не стану больше вырывать у тебя зубы, зато я заставлю тебя выплакать все глаза. Ах, как ты будешь рвать и метать. Так, значит, тебе ничего не известно? Я знаю, кто твои родители… Грамотей встретился на каторге с человеком, который привез тебя ко мне, когда ты была еще крошкой. Тот открыл ему имя твоей матери… твои родители – грачи
– Вы знаете моих родителей? – воскликнула Лилия-Мария.
– Моему муженьку известна фамилия твоей матери… но я не допущу, чтобы он открыл ее тебе, скорее вырву у него язык… Не далее как вчера он виделся с человеком, который когда-то привез тебя в мою конуру, поговорил с ним о деньгах, которые перестали посылать мне, женщине, так долго кормившей тебя… но твоей матери плевать на тебя, она была бы рада-радешенька, если бы ты околела… И все же, знай ты, кто она, ты могла бы выманивать у нее порядочные деньги, мой маленький подкидыш… У человека, о котором я говорю, имеются бумаги… да, письма твоей матери… Ты плачешь, Воровка… Так нет же, ты ничего не узнаешь о своей матери, ничегошеньки.
– Пусть лучше она думает, что я умерла… – проговорила Лилия-Мария, вытирая слезы.
Позабыв о Грамотее, Родольф внимательно слушал Сычиху, рассказ которой заинтересовал его.
Тем временем разбойник, не ощущая на себе властного взгляда Родольфа, приободрился; он не мог поверить, чтобы этот молодой человек, стройный, среднего роста, мог противостоять ему; уверенный в своей незаурядной силе, он приблизился к защитнику Певуньи и властно сказал Сычихе:
– Довольно, прикуси язык… Я хочу испортить вывеску этому грубияну, этому красавчику, чтобы хорошенькая беляночка нашла меня пригожее его.
Родольф мигом перепрыгнул через стол.
– Осторожно, не перебейте моих тарелок! – крикнула Людоедка.
Грамотей встал в оборонительную позицию: руки вытянуты вперед, торс откинут назад, нижняя часть туловища неподвижна, вся тяжесть тела перенесена на одну из огромных ног, подобных каменным тумбам.
В ту минуту, когда Родольф собирался напасть на него, кто-то с силой распахнул дверь кабака, и угольщик, о котором мы уже говорили, детина чуть ли не шести футов ростом, вбежал в залу, резко отстранил Грамотея, подошел к Родольфу и сказал ему на ухо по-английски:
– Сударь, Том и Сара… Они в конце улицы.
При этих таинственных словах Родольф сделал гневный, нетерпеливый жест, бросил луидор на стойку Людоедки и побежал к двери.
Грамотей попытался преградить путь Родольфу, но тот, обернувшись, нанес ему по голове два удара такой силы, что оглушенный злодей зашатался и тяжело рухнул на соседний стол.
– Да здравствует хартия! Узнаю «мои» удары в конце взбучки, – вскричал Поножовщик. – Еще несколько этаких ударов, и я сам буду наносить такие же…
Почти мгновенно придя в себя, Грамотей бросился за Родольфом, но тот исчез вместе с угольщиком в темном лабиринте улочек Сите, и разбойнику не удалось их нагнать.
В ту минуту, когда Грамотей в ярости возвращался обратно, два человека торопливо подошли к кабаку со стороны, противоположной той, где исчез Родольф, и вбежали в него, запыхавшись, точно спешно проделали длинный путь.
Прежде всего они внимательно оглядели залу.
– Какое несчастье! – сказал один из них. – Он опять ускользнул от нас!
– Терпение!.. В сутках двадцать четыре часа, а перед нами еще долгие годы жизни, – ответил его спутник.
Оба новоприбывших говорили по-английски.
Глава VI. Том и Сара
Эти новые посетители принадлежали к классу, несравненно более высокому, чем завсегдатаи таверны.
У одного из них, высокого, стройного человека, были почти совсем седые волосы, черные брови и бакенбарды, костистое загорелое лицо, вид строгий, суровый. На его круглой шляпе бросалась в глаза траурная лента; черный длинный редингот был застегнут, как у военных, до самого верха, а серые облегающие панталоны заправлены в сапожки, некогда прозванные а-ля Суворов.
Его спутник, тоже носивший траур, был мал ростом, красив, бледен. Его длинные черные волосы, темные глаза и брови подчеркивали матовую бледность лица; по походке, сложению, изяществу черт лица легко было догадаться, что это женщина, переодетая мужчиной.
– Том, мне хочется пить, вели принести чего-нибудь и расспроси этих людей о нем, – сказала Сара все так же по-английски.
– Хорошо, Сара, – ответил мужчина с седыми волосами и черными бровями.
В то время как Сара вытирала потный лоб, он сел за один из столиков и сказал Людоедке на прекрасном, почти без акцента французском языке:
– Пожалуйста, сударыня, велите подать нам вина.
Появление в кабаке этой пары привлекло всеобщее внимание; их одежда и манеры свидетельствовали о том, что они никогда не посещали подобных низкопробных заведений; а по их беспокойным озабоченным лицам можно было догадаться, что лишь важные причины могли привести их в этот квартал.
Поножовщик, Грамотей и Сычиха рассматривали вошедших с жадным любопытством.
Певунья, испуганная встречей с одноглазой, опасаясь угроз Грамотея, который хотел увести ее с собой, воспользовалась рассеянностью этих двух негодяев и, проскользнув в приоткрытую дверь кабака, вышла на улицу.
Поножовщику и Грамотею было явно не до того, чтобы еще раз помериться силами.
Удивленная появлением столь необычных посетителей, Людоедка разделяла всеобщий интерес. Том нетерпеливо повторил свою просьбу:
– Мы просили принести нам вина, сударыня; будьте так любезны выполнить наш заказ.
Мамаша Наседка, польщенная столь вежливым обращением, вышла из-за стойки и, грациозно облокотясь на столик Тома, спросила:
– Что вы желаете, литр вина или запечатанную бутылку?
– Подайте нам бутылку вина, стаканы и воды.
Людоедка принесла все, что требовалось. Том бросил на стол монету в сто су и, отказавшись от сдачи, сказал:
– Оставьте мелочь себе, хозяюшка, и разрешите пригласить вас выпить с нами стакан вина.
– Вы очень любезны, сударь, – проговорила мамаша Наседка, смотря на Тома взглядом, в котором было больше удивления, чем признательности.
– Мы назначили свидание в кабачке на этой улице одному нашему приятелю; не знаю, мы, вероятно, ошиблись?
– Вы находитесь в «Белом кролике», где мы всегда рады вам услужить.
– Понимаю, – сказал Том, многозначительно взглянув на Сару. – Да, именно здесь он должен был ждать нас.
– Видите ли, на этой улице есть только один «Белый кролик», – с гордостью проговорила Людоедка. – Но каков из себя ваш приятель?
– Высокий, тонкий, волосы и усы светло-каштановые, – сказал Том.
– Погодите, погодите, да это же мой недавний посетитель. Огромного роста угольщик пришел за ним, и они вместе ушли отсюда.
– Как раз их-то мы и разыскиваем, – сказал Том.
– Они были здесь вдвоем? – спросила Сара.
– Нет, угольщик зашел лишь на минутку; а ваш приятель ужинал с Певуньей и Поножовщиком. – И Людоедка указала взглядом на того из сотрапезников Родольфа, который оставался в кабаке.
Том и Сара повернулись лицом к Поножовщику.
Внимательно осмотрев его, Сара спросила по-английски у своего спутника:
– Знаешь этого человека?
– Нет. Что до Родольфа, Чарльз потерял его из виду среди этих темных улочек. Видя, что Мэрф, наряженный угольщиком, расхаживает возле этого кабака и беспрестанно заглядывает в его окна, он кое-что заподозрил и пришел предупредить нас… Но, очевидно, Мэрф узнал Чарльза.
Во время этого разговора, который велся тихим голосом, на иностранном языке, Грамотей, глядя на Тома и Сару, обратился к Сычихе:
– Этот долговязый выложил сто су Людоедке. Скоро полночь; на улице дождь, ветер; когда они выйдут, мы последуем за ними; я оглушу долговязого и отберу у него деньги. Он с женщиной и не посмеет кричать.
– А если малышка позовет ночной дозор, у меня в кармане есть пузырек серной кислоты, который я тут же разобью о ее физиономию: детей надо поить, чтобы не орали.
Помолчав, Сычиха продолжала:
– Послушай, Чертушка. Стоит нам найти Воровку, и мы возьмем ее нахрапом. Я натру ей морду серной кислотой, после чего она перестанет гордиться своей хорошенькой рожицей.
– Знаешь, Сычиха, я кончу тем, что женюсь на тебе, – сказал Грамотей. – Нет женщины, равной тебе по хитрости и мужеству… В ночь, когда мы имели дело с торговцем скотом, я оценил тебя. Решено и подписано: ты – моя жена, которая будет работать со мной лучше любого мужчины.
Подумав, Сара сказала Тому, указывая на Поножовщика:
– А что, если нам порасспросить этого человека? Быть может, мы узнаем, что привело сюда Родольфа.
– Попробуем, – согласился Том и, обратившись к Поножовщику, сказал: – Мы должны были встретиться в этом кабаке с одним из наших друзей; говорят, он обедал с вами; вы, очевидно, знакомы с ним, приятель, не знаете ли вы, куда он ушел?
– Я знаком с ним только потому, что он отдубасил меня два часа назад, защищая Певунью.
– А до этого вы никогда его не видели?
– Никогда… Мы случайно встретились в проходе дома, где живет Краснорукий.
– Хозяюшка, еще одну бутылку вина, да самого лучшего, – сказал Том.
Они с Сарой едва пригубили вино, зато мамаша Наседка выпила несколько стаканов, видимо, чтобы оказать честь своему винному погребку.
– И подайте, пожалуйста, бутылку на стол этого господина, если он согласится распить ее с нами, – добавил Том.
Тем временем Грамотей с Сычихой продолжали обсуждать шепотом свои зловещие планы.
Как только бутылка была принесена, Сара и Том подсели к Поножовщику, удивленному и польщенному таким вниманием; к ним присоединилась и Людоедка, посчитавшая излишним новое приглашение. Разговор возобновился.
– Вы говорили, любезный, что встретились с Родольфом в доме, где живет Краснорукий? – сказал Том, чокаясь с Поножовщиком.
– А как же, любезный, – ответил тот и мигом опорожнил свой стакан.
– Какое странное прозвище… Краснорукий! Что он представляет собой, этот Краснорукий?
– Он промышляет варой, – небрежно обронил Поножовщик и прибавил: – Ну и знатное у вас винцо, мамаша Наседка!
– Потому-то, приятель, ваш стакан и не должен пустовать, – заметил Том, снова наливая вина Поножовщику.
– За ваше здоровье, – сказал Поножовщик, – и за здоровье вашего дружка, который… Довольно, молчок. Будь моя тетя мужчиной, она приходилась бы мне дядей, как говорится в пословице. Ну, да чего там… Я-то понимаю, что подразумеваю…
Сара заметно покраснела. Том продолжал:
– Я не совсем понял, что вы сказали о Красноруком. Очевидно, Родольф выходил от него?
– Я вам сказал, что Краснорукий промышляет варой.
Том с удивлением посмотрел на Поножовщика.
– Что значит – промышляет варой… Как вы сказали?..
– Промышлять варой? Ну, ясное дело, заниматься контрабандой. Значит, вы не знаете музыки[55].
– Я ничего не понимаю, милейший.
– Я вам сказал: значит, вы не говорите на арго, как господин Родольф.
– На арго? – повторил Том, с изумлением смотря на Сару.
– Какие же вы телепни![56] Зато друг Родольф – замечательный малый, и хоть он мастер по веерам, а даже меня заткнет за пояс своим арго… Ну ладно, раз вы не знаете этого прекрасного языка, я скажу по-французски, что Краснорукий контрабандист. Я говорю это запросто, не желая ему зла… Он и сам не скрывает этого и даже похваляется своей контрабандой под носом у таможенников; но пусть они только попробуют найти и зацапать его товар… не тут-то было: Краснорукий – хитрюга.
– Но зачем Родольф ходил к этому человеку? – спросила Сара.
– Ей-богу, сударь… или сударыня, как вам будет угодно, я ничего об этом не знаю. Это так же верно, как и то, что я пью с вами это винцо. Сегодня вечером я хотел поколотить Певунью, я был не прав: она хорошая девушка; она бежит от меня в проход дома Краснорукого, я преследую ее… Там было темным-темно, и, вместо того чтобы схватить Певунью, я натыкаюсь на господина Родольфа… который всыпал мне по первое число… О да… Особенно хороши были последние удары… Дьявольщина! Как они были отработаны! Он пообещал показать мне этот прием.
– А что, в сущности, за человек этот Краснорукий? – спросил Том. – Чем он торгует?
– Краснорукий-то? Как вам сказать… Он продает все, что запрещено продавать, и делает все, что запрещено делать. Вот его позиция. Правильно я говорю, мамаша Наседка?
– О да, он малый не промах, – подтвердила Людоедка.
– И ловко же морочит таможенников, – продолжал Поножовщик. – Они раз двадцать делали обыск в его загородной хибаре, но так ничего и не нашли; а между тем он часто выносит оттуда целые тюки.
– У него все шито-крыто, – сказала Людоедка, – говорят, будто у Краснорукого имеется тайник, который сообщается с колодцем и ведет в катакомбы.
– Но тайника этого никто не отыскал. Чтобы вывести Краснорукого на чистую воду, следовало бы разрушить его хибару, – сказал Поножовщик.
– А под каким номером значится дом, где живет в городе Краснорукий?
– Под номером тринадцать, Бобовая улица; Краснорукий – торговец, продает и покупает все, что пожелаете… Это известно во всей округе, – пояснил Поножовщик.
– Я запишу этот адрес в блокноте; если мы не отыщем Родольфа, я попытаюсь справиться о нем у господина Краснорукого, – сказал Том.
И он записал название улицы и номер дома контрабандиста.
– Вы вполне можете гордиться своей дружбой с господином Родольфом: это надежный товарищ и славный малый… Кабы не угольщик, он отдубасил бы за милую душу Грамотея, вон того, что сидит там, в углу, с Сычихой… Дьявольщина! Меня так и подмывает стереть в порошок эту старую ведьму, как подумаю, что она проделывала с Певуньей… Но терпение… как говорится, удар кулаком всегда при мне.
– Родольф вас побил. Вы должны его ненавидеть!
– Чтобы я ненавидел такого смелого, щедрого человека! Этого еще не хватало! И впрямь, я и сам не понимаю, почему так получилось… Взять хотя бы Грамотея, он тоже побил меня, и я только бы порадовался, если бы его придушили… Господин Родольф побил меня гораздо крепче… и вот какая штука: я желаю ему добра. Ради него я готов в огонь и воду, а ведь познакомились мы с ним только сегодня вечером.
– Вы сказали это потому, что мы его друзья.
– Нет, дьявольщина, нет, клянусь честью!.. В его пользу говорят те удары, что он нанес мне под конец… А он, прямо как ребенок, даже не гордится ими. Ничего не скажешь, он мастер, законченный мастер… И кроме того, он говорит тебе такие слова… такие вещи, от которых сердце переворачивается; и, наконец, когда он смотрит на тебя… у него что-то такое есть в глазах… Видите ли, я был пехотинцем… С таким начальником мы пошли бы на приступ неба.
Том и Сара молча переглянулись.
– Неужели эта поразительная власть над людьми будет всегда и повсюду сопутствовать ему? – с горечью молвила Сара.
– Да… До тех пор, пока мы не наложим заклятия на его чары, – заметил Том.
– Да, что бы ни случилось, это надо, надо сделать, – проговорила Сара и провела рукою по лбу, словно отгоняя какое-то тягостное воспоминание.
Часы на ратуше пробили полночь.
Кенкет таверны распространял теперь лишь сумеречный свет.
За исключением Поножовщика, двух его сотрапезников, Грамотея и Сычихи, все посетители понемногу разошлись. Грамотей шепотом сказал жене:
– Мы спрячемся с тобой в доме напротив, увидим, когда наши сударики выйдут на улицу, и последуем за ними. Если они повернут влево, мы подождем их в закоулке на улице Святого Элигия, если они повернут вправо, мы подождем их у разрушенного дома, того, что неподалеку от лавчонки, торгующей требухой. Там есть большая яма… Я кое-что придумал.
И Грамотей направился к двери вместе с Сычихой.
– Вы ничего не закажете нынче вечером? – спросила у них Людоедка.
– Нет, мамаша Наседка… Мы зашли только обогреться, – сказал Грамотей и вышел из кабака вместе с Сычихой.
Простаки.
Вы не знаете жаргона.
Глава VII. Кошелек или жизнь
Шум захлопнувшейся двери вывел Тома и Сару из задумчивости, и они поблагодарили Поножовщика за сообщенные им сведения; последний внушал им меньше доверия с тех пор, как он грубо, но искренне выразил свое восхищение Родольфом.
После ухода Поножовщика ветер еще усилился, а дождь полил как из ведра.
Грамотей и Сычиха, прятавшиеся на противоположной стороне улицы, увидели, что Поножовщик свернул в сторону разрушенного дома. Вскоре его отяжелевшие шаги – следствие частых возлияний этого вечера – заглохли среди завывания ветра и шума дождя, хлеставшего по стенам домов.
Том и Сара покинули кабак, невзирая на погоду, и отправились в сторону, противоположную той, которую избрал Поножовщик.
– Они у нас на крючке[57], – тихо сказал Грамотей. – Готовь пузырек с серной кислотой: внимание!
– Давай снимем обувь, чтобы они не услыхали наших шагов.
– Ты права, ты всегда бываешь права, Хитруша; я никогда бы не подумал об этом; пойдем крадучись, как кошки.
Мерзкая парочка сняла башмаки и стала пробираться в темноте вдоль домов…
Теперь шум их шагов был настолько смягчен, что они могли следовать чуть ли не вплотную за Томом и Сарой.
– К счастью, извозчик ожидает нас на углу улицы, иначе мы промокли бы до костей, – сказал Том. – Тебе не холодно, Сара?
– Быть может, нам удастся выяснить что-нибудь у этого Краснорукого, – задумчиво проговорила Сара, не отвечая на вопрос брата.
Они как раз находились вблизи того места, где Грамотей решил совершить ограбление.
– Я ошибся и пошел не по той улице, – сказал Том, – нам надо было свернуть влево, в сторону разрушенного дома, чтобы выйти к тому месту, где нас ожидает извозчик. Придется вернуться назад.
Грамотею и Сычихе пришлось спрятаться в подъезде какого-то дома, чтобы не быть замеченными Томом и Сарой.
– По мне, пусть лучше отправятся в сторону развалин, – проговорил Грамотей. – Если этот сударик будет фордыбачить… у меня есть одна мыслишка…
Сара с Томом снова миновали кабак и добрались до развалин. Этот разрушенный дом с зияющими отверстиями подвалов являл собой нечто вроде глубокого рва, вдоль которого и шла улица.
Вдруг Грамотей прыгнул с ловкостью и силой тигра, схватил своей широченной рукой Тома за горло и проговорил:
– Выкладывай деньги, не то я сброшу тебя в эту дыру!
И разбойник толкнул Тома, заставив его потерять равновесие: одной рукой он удержал его на краю глубокой ямы, а другой зажал, как в тисках, руку Сары.
Прежде нежели Том успел сделать хоть одно движение, Сычиха обчистила его карманы с поразительной хваткой и проворством.
Сара не вскрикнула, не попыталась вырваться.
– Отдай им свой кошелек, Том, – сказала она спокойно и, обратившись к разбойнику, добавила: – Мы не станем кричать, не причиняйте нам зла.
Тщательно обшарив карманы своих жертв, попавших в расставленную им западню, Сычиха обратилась к Саре:
– Покажи руки: есть у тебя кольца? Нету колец, – продолжала, ворча, старуха. – Какая незадача!
На протяжении всей этой стремительной и неожиданной сцены хладнокровие не изменило Тому.
– Хотите заключить сделку? В моем бумажнике имеются лишь ненужные вам документы; принесите мне его завтра, и вы получите двадцать пять луидоров, – сказал он Грамотею, рука которого уже не так сильно сжимала его горло.
– И чтобы при этом мы попались в ловушку? Дудки! – ответил грабитель. – А теперь убирайся, не оглядываясь. Счастье твое, что ты так дешево отделался.
– Минутку, – сказала Сычиха. – Если он окажется покладистым, то получит обратно свой бумажник, всегда можно договориться. – И, обратившись к Тому, спросила: – Знаете долину Сен-Дени?
– Знаю.
– А Сент-Уен знаете?
– Да.
– Против Сент-Уена, где проходит дорога Восстания, местность ровная, среди полей там далеко видно. Приходите туда завтра утром – один, с деньгами в кармане; вы встретите там меня, и я верну вам бумажник: даешь – берешь.
– Да он же подведет тебя под арест, Сычиха!
– Не такая уж я дура!.. Там все видать как на ладони. У меня только один глаз… но видит он хорошо; если этот господин придет с кем-нибудь, он никого не найдет: я мигом улетучусь.
Саре пришла в голову какая-то неожиданная мысль.
– Хочешь хорошо заработать? – спросила она у Грамотея.
– Хочу.
– Видел ты в кабаке, откуда мы вышли, – я только сейчас тебя узнала, – повторяю, видел ли ты в кабаке мужчину, за которым зашел угольщик?
– Мужчину с тонкими усиками? Как не видать… Я собрался мокрого места не оставить от этого мерзавца, но не успел… Он оглушил меня двумя ударами и опрокинул на стол… такого со мной еще не бывало… О, я отомщу ему!
– Да, я говорю о нем, – сказала Сара.
– О нем? – вскричал Грамотей. – Тысяча франков чистоганом, и я его убью.
– Сара! – в ужасе крикнул Том.
– Негодяй! Речь идет не о том, чтобы его убивать…
– Так о чем же?
– Приходите завтра в долину Сен-Дени, вы встретите там моего спутника, – продолжала она, – убедитесь, что он один; он скажет вам, что надо сделать. И если вам это удастся… я дам вам не тысячу, а две тысячи франков.
– Послушай, Чертяка, – шепотом сказала Сычиха, – тут можно хорошо заработать: это – грачи, они, видно, хотят насолить своему врагу, а враг их – тот негодяй, которого ты хотел прикончить… Надо пойти туда, но вместо тебя схожу я… Из-за двух тысяч франков, старичок, стоит потрудиться.
– Ладно, приду не я, а моя женушка, – заметил Грамотей. – Вы скажете ей, что надо сделать, а я подумаю…
– Пусть так, значит, завтра в час дня.
– Да, в час дня.
– В долине Сен-Дени?
– В долине Сен-Дени.
– Между Сент-Уеном и дорогой Восстания, в самом ее конце.
– Договорились.
– Я верну вам бумажник.
– И получите обещанные пятьсот франков и, кроме того, задаток в счет другого дела, если вы не будете слишком требовательны.
– Теперь идите направо, а мы пойдем налево. И не смейте следовать за нами, не то…
Грамотей и Сычиха тут же исчезли.
– Сам демон пришел нам на помощь, – проговорила Сара, – этот разбойник может оказать нам услугу.
– Сара, теперь мне страшно… – сказал Том.
– А мне не страшно. Напротив, я надеюсь… но идем, идем скорее, я знаю теперь, где мы находимся; до извозчика недалеко.
И они быстрым шагом направились к площади Парижской Богоматери.
Невидимый свидетель присутствовал при этой сцене.
Свидетелем этим был Поножовщик, укрывшийся от дождя в разрушенном доме. Сговор между Сарой и злодеем, направленный против Родольфа, очень взволновал Поножовщика; он был напуган той опасностью, которая грозила его новому другу, и сожалел, что не может предотвратить ее. По всей вероятности, его ненависть к Грамотею и Сычихе подогревала эти добрые чувства.
Поножовщик решил предупредить Родольфа об ожидающей его беде; но как найти его? Он позабыл адрес мнимого мастера по раскраске вееров. Возможно, Родольф больше не зайдет в кабак «Белый кролик»; где же искать его? Занятый этими мыслями, Поножовщик машинально последовал за Томом и Сарой; он увидел, что они сели на извозчика, ожидавшего их у паперти собора Парижской Богоматери.
Извозчик тронул.
Блестящая мысль пришла в голову Поножовщику, и он уцепился за задок экипажа.
В час ночи извозчик остановился на бульваре Обсерватории, и Том с Сарой скрылись в одной из близлежащих улочек.
Было темным-темно. Поножовщик не мог найти ничего, что помогло бы ему на следующий день более точно определить место, где он находился. Тогда с хитростью дикаря он вытащил из кармана нож и сделал глубокий надрез на стволе дерева, возле которого остановился экипаж. Затем он вернулся в свое жилище, от которого отъехал довольно далеко. В эту ночь, впервые за долгое время, Поножовщик уснул глубоким сном, который не был потревожен кошмаром о бойне сержантов, как он называл этот кошмар на своем грубом языке.
Они у нас в руках.
Глава VIII. Прогулка
На следующий день после того вечера, в который произошли события, только что рассказанные нами, яркое осеннее солнце сияло в безоблачном небе; ночная буря миновала, и гнусный квартал, в котором читатель побывал вместе с нами, казался менее отталкивающим в свете погожего дня, хотя и был затенен домами.
То ли Родольф перестал опасаться встречи со старыми знакомыми, которых избегал накануне, то ли решил пренебречь этой возможностью, только в одиннадцать часов утра он появился на Бобовой улице и направился в таверну Людоедки.
Родольф был все так же одет по-рабочему, но в его внешности появилась некая изысканность: под новой открытой на груди блузой виднелась красная шерстяная рубашка с серебряными пуговицами; воротник другой рубашки из белого полотна был небрежно повязан черным шелковым галстуком; из-под небесно-голубой бархатной фуражки с лакированным козырьком выбивались каштановые завитки волос; грубые подбитые шипами башмаки уступили место до блеска начищенным сапожкам, которые подчеркивали изящество его ног, казавшихся особенно маленькими по сравнению с широкими бархатными штанами оливкового цвета.
Этот костюм отнюдь не портил осанки Родольфа, являвшей собой редкое сочетание грации, гибкости и силы.
Наша современная одежда так безобразна, что можно только выиграть, сменив ее на самое заурядное платье.
Людоедка мирно отдыхала на пороге кабака, когда подошел Родольф.
– Я к вашим услугам, молодой человек. Вы, верно, пришли за сдачей со своих двадцати франков? – проговорила она с оттенком почтительности, не решаясь «позабыть» о том, что накануне победитель Поножовщика бросил на ее стойку луидор. – Вам причитается семнадцать ливров десять су… Да, вот еще что… Вчера вас спрашивал высокий, хорошо одетый мужчина; на ногах у него были шикарные сапожки, а под руку он вел маленькую женщину, переодетую мужчиной. Они пили с Поножовщиком мое лучшее вино из запечатанной бутылки.
– А, так они пили с Поножовщиком! И о чем они с ним говорили?
– Я неправильно сказала, что они пили, они лишь пригубили вино и…
– Я спрашиваю тебя, что они говорили Поножовщику.
– Они разговаривали о том о сем… О Красноруком, о вёдре и ненастье.
– Они знают Краснорукого?
– Нет, напротив, это Поножовщик говорил им, что это за птица, и рассказывал, как вы его самого побили.
– Ладно, не об этом толк.
– Так вернуть вам сдачу?
– Да… И я возьму с собой Певунью, чтобы провести с ней день за городом.
– О, это невозможно, мой милый.
– Почему?
– Ведь она может не вернуться, правда? А все, что на ней надето, принадлежит мне, не считая двухсот двадцати франков, которые она задолжала мне за еду и квартиру, с тех пор как живет у меня; не будь она такой честной девочкой, я не пустила бы ее дальше угла этой улицы.
– Певунья должна тебе двести двадцать франков?
– Двести двадцать франков десять су… Но вам-то какое дело до этого, парень? Уж не собираетесь ли вы уплатить за нее? Не разыгрывайте из себя милорда!
– Получай! – сказал Родольф, бросая одиннадцать луидоров на оцинкованную стойку Людоедки. – Теперь, сколько стоит тряпье, в которое она одета?
Изумленная старуха рассматривала один за другим луидоры, всем своим видом выражая сомнение и недоверие.
– Черт подери! Неужто ты думаешь, что я даю тебе фальшивые деньги? Пошли обменять золотые монеты, и покончим с этим делом… Сколько стоит тряпье, которое ты даешь напрокат этой несчастной девушке?
Раздираемая различными чувствами – желанием заключить выгодную сделку, удивлением, что у рабочего может быть столько денег, опасением попасть впросак и надеждой заработать еще больше, Людоедка некоторое время молчала.
– Ее тряпье стоит по меньшей мере… сто франков, – сказала она наконец.
– Такие обноски? Полно!!! Ты оставишь себе вчерашнюю мелочь, и я дам тебе еще один луидор, и ни гроша больше. Позволить тебе так бессовестно обдирать меня значило бы обкрадывать бедняков, которые имеют право на подаяние.
– В таком случае, мой милый, я оставляю за собой это тряпье: Певунья не выйдет отсюда; я вольна продавать мои вещи за угодную мне цену.
– Пусть в аду Люцифер воздаст тебе по заслугам! Вот деньги, ступай и приведи Певунью.
Людоедка забрала золото, подумав, что рабочий совершил кражу или получил наследство, и сказала ему с гаденькой улыбкой:
– А почему бы, сынок, вам самому не сходить за Певуньей?.. Это доставит ей удовольствие… Честное слово мамаши Наседки, вчера она здорово пялила на вас глаза!
– Ступай за ней сама и скажи, что я повезу ее в деревню… и ни слова больше. Главное, чтобы она не знала, что я уплатил ее долг.
– Это еще почему?
– Не все ли тебе равно?
– В самом деле, мне это безразлично, я предпочитаю, чтобы она по-прежнему считала себя в моей власти…
– Да замолчишь ли ты наконец? Ступай!..
– О, какой злюка! Жалею тех, с кем вы не в ладах… Хорошо! Иду… иду…
И Людоедка поднялась на чердак.
Несколько минут спустя она вернулась.
– Певунья не хотела мне верить; она покраснела как рак, когда узнала, что вы здесь… А когда я разрешила ей провести день за городом, мне показалось, что она сошла с ума; в первый раз в жизни она чуть не бросилась мне на шею.
– Это от радости… что покидает тебя.
В эту минуту в залу вошла Лилия-Мария, одетая, как и накануне: платье из коричневого бомбазина, оранжевая шаль, завязанная на спине, и головная косынка в красную клетку, позволяющая видеть лишь две толстые белокурые косы.
Она вспыхнула, увидев Родольфа, и смущенно опустила глаза.
– Не согласитесь ли вы, детка, провести со мной целый день за городом? – спросил Родольф.
– С большим удовольствием, господин Родольф, раз мадам мне это разрешила.
– Я отпустила тебя, кисонька, в награду за хорошее поведение, которое украшает тебя… Ну же, поцелуй меня…
И мегера приблизила к Лилии-Марии свое лицо в красных прожилках.
Превозмогая отвращение, бедная девушка подставила ей лоб для поцелуя, но Родольф локтем отбросил старуху к ее стойке, взял под руку Лилию-Марию и вышел из кабака под град проклятий мамаши Наседки.
– Будьте осторожны, господин Родольф, – сказала Певунья, – Людоедка, пожалуй, бросит вам что-нибудь в голову: она такая злая!
– Не беспокойтесь, детка. Но что это с вами? Вид у вас смущенный… печальный!.. Вы недовольны, что идете со мной?
– Напротив… но… но… вы взяли меня под руку.
– Что ж из этого?
– Ведь вы рабочий… И кто-нибудь может сказать вашему хозяину, что встретил вас со мной… Как бы это не повредило вам. Хозяева не любят, когда их подчиненные уходят с работы.
И Певунья осторожно высвободила свою руку.
– Идите один… я дойду вслед за вами до заставы… А как только мы очутимся за городом, я присоединюсь к вам.
– Ничего не бойтесь, прошу вас, – сказал Родольф, тронутый ее деликатностью, и снова взял под руку Лилию-Марию. – Мой хозяин живет далеко отсюда, к тому же мы наймем извозчика на Цветочной набережной.
– Как вам будет угодно, господин Родольф; я сказала так, чтобы не навлечь на вас неприятностей…
– Верю вам, спасибо. Но, скажите откровенно, вам все равно, куда ехать?
– Да, все равно, лишь бы это было за городом… В деревне так красиво… и так приятно дышать чистым воздухом! Знаете, за последние пять месяцев я ни разу не была дальше Цветочного рынка! И Людоедка лишь потому отпускала меня из Сите, что очень мне доверяет.
– А для чего вы ходили на рынок? Чтобы купить цветов?
– О нет, у меня не было на это денег; я ходила туда посмотреть на цветы, понюхать их… И в базарные дни, когда Людоедка разрешала мне провести полчаса на рынке, я чувствовала себя такой счастливой, что забывала обо всем.
– А когда вы возвращались к Людоедке… по этим гадким улицам?..
– Как вам сказать… Мне было еще более грустно, чем до прогулки… и я сдерживала слезы, чтобы не нарваться на побои. И знаете… кому я завидовала на рынке… очень завидовала?.. Молоденьким работницам, таким чистеньким, которые шли с рынка веселые-превеселые с горшком красивых цветов в руках.
– Я уверен, что, будь у вас на подоконнике несколько горшков с цветами, вы не чувствовали бы себя такой одинокой.
– Ваша правда, господин Родольф! Представьте себе, что однажды, на свои именины, Людоедка – она знала, что я люблю цветы, – подарила мне маленький розовый кустик. Если бы вы знали, как я была счастлива! Я даже перестала скучать, ей-богу! Я то и дело смотрела на свою розочку… Забавлялась, считая ее листики, бутоны. Но в Сите плохой воздух, два дня спустя розочка стала желтеть. Тогда… Но вы станете смеяться надо мной, господин Родольф.
– Нет, нет, продолжайте.
– Так вот, я попросила у Людоедки позволения гулять с моей розочкой, как я гуляла бы с ребенком. Да, я ходила с ней на набережную, воображая, что ей полезно побыть с другими цветами, на свежем, хорошем, душистом воздухе; я смачивала ее поблекшие листочки в чистой воде, потом я вытирала их и на четверть часа выставляла цветок на солнце… Дорогая моя розочка никогда не видела солнца в Сите… впрочем, как и я… ведь на нашей улице солнце не опускается ниже крыши… Наконец я возвращалась… Уверяю вас, господин Родольф, что благодаря этим прогулкам моя розочка прожила на десять дней больше, чем прожила бы без них.
– Охотно верю, и, конечно, для вас было большой потерей, когда она погибла.
– Да, я оплакивала ее, это было для меня настоящим горем… И вот что, господин Родольф, раз вы понимаете, что можно любить цветы, я могу сказать вам одну вещь. Так вот, я питала нечто вроде благодарности… Ну, теперь вы непременно посмеетесь надо мной…
– Нет, нет! Я люблю, я обожаю цветы! И вполне понимаю те безрассудства, которые люди совершают из-за них.
– Так вот, я была благодарна моему бедному кустику, который так мило цвел для меня… хотя… словом… несмотря на то, что я представляю собой…
И Певунья, опустив голову, покраснела от стыда.
– Бедная девочка! Вы так ясно сознавали весь ужас своего положения, что, вероятно, нередко…
– …мне хотелось покончить с собой, вы это хотели сказать, господин Родольф? – подхватила Певунья, прервав своего спутника. – О да, можете мне поверить: не раз за последний месяц я смотрела поверх парапета на Сену… но затем я смотрела на цветы, на солнце… И думала: река останется на своем месте; мне еще нет семнадцати лет… как знать?
– Когда вы говорили себе: «Как знать?..» – вы на что-то надеялись?
– Да.
– На что же?
– Сама не знаю… Я надеялась… Да, надеялась помимо воли… В такие минуты мне казалось, что моя горькая судьба незаслуженна, что во мне есть что-то и хорошее. Я говорила себе: «Мне очень тяжко пришлось, но, по крайней мере, я никогда никому не делала зла… Если бы я могла посоветоваться с кем-нибудь, то не дошла бы до того, до чего дошла!» Эти мысли разгоняли немного мою грусть… Надо сказать, что они стали приходить ко мне после гибели моего розового кустика, – прибавила Певунья с торжественным видом, вызвавшим улыбку у Родольфа.
– И это большое горе еще не прошло?..
– Нет… Вот взгляните.
И Певунья вытащила из кармана маленький сверток с засохшим розовым кустиком, тщательно перевязанным розовой шелковой лентой.
– И вы его сохранили?
– Ну конечно… Это все, что у меня есть на белом свете.
– Как, у вас нет ничего своего?
– Ничего…
– А это коралловое ожерелье?
– Оно принадлежит Людоедке.
– Как, у вас нет ни носового платка, ни чепчика, ни какой-нибудь тряпицы?
– Ничего у меня нет, ничегошеньки… только сухие веточки моей бедной розы, вот почему я так дорожу ими.
С каждым словом Певуньи удивление Родольфа возрастало; он не мог понять этого жуткого рабства, этой чудовищной торговли телом и душой женщины, продающей себя за грязное помещение, за поношенное платье и несъедобную пищу[58].
Родольф с Певуньей дошли до Цветочной набережной, где их ждал извозчик. Родольф подсадил Певунью и сел подле нее.
– В Сен-Дени, – сказал он кучеру, – там я скажу, куда ехать дальше.
Извозчик тронул; солнце сияло, на небе не было ни облачка; стекла кареты были опущены, и в нее врывался чистый прохладный воздух.
– Что это? Женское пальто! – воскликнула Певунья, заметив, что она сидит на чем-то мягком.
– Да, пальто для вас, детка; я захватил его, опасаясь, как бы вы не продрогли. Хорошенько закутайтесь в него.
Певунья, не привыкшая к такой предупредительности, с удивлением взглянула на Родольфа.
– Боже мой, как вы добры, господин Родольф! Мне просто совестно.
– Из-за того, что я добрый?
– Нет, но… вы говорите сегодня не так, как вчера, да и сами стали совсем другим.
– Скажите, Лилия-Мария, какой Родольф вам больше нравится, вчерашний или сегодняшний?
– Вы мне больше нравитесь таким, как сегодня… Однако вчера мне казалось, что я вам ровня…
И, сразу спохватившись, что могла его обидеть своими словами, она пояснила:
– Хоть я и сказала, что вам ровня, но я прекрасно понимаю, что это не так…
– Вот что меня удивляет, Лилия-Мария.
– Что именно, господин Родольф?
– Вы словно забыли то, что вам сказала вчера Сычиха… будто она знает ваших родителей… вашу мать.
– О, я ничего не забыла… Я думала этой ночью о ее словах и плакала… Но я уверена, что это неправда… Одноглазая выдумала эту историю, чтобы меня огорчить…
– Вполне возможно, что Сычиха лучше осведомлена, чем вы полагаете… А если это так, разве вы не были бы рады найти вашу мать?
– Увы, господин Родольф, если моя мать никогда не любила меня, к чему мне находить ее?.. Она даже не захочет взглянуть на меня… А если бы она меня любила… я опозорю ее!.. Она может умереть от стыда.
– Если мать любила вас, Лилия-Мария, она пожалеет вас, простит и снова полюбит… Если она вас бросила… то, увидев, на какую страшную долю она обрекла вас своим поступком… Стыд, испытанный ею, послужит вам отмщением.
– А к чему мне мстить ей? А кроме того, если бы я отомстила, мне кажется, что уже не имела бы права считать себя несчастной… А подчас это меня утешает.
– Вы правы, не будем больше говорить об этом.
Карета как раз подъезжала к Сент-Уену, к тому месту, где расходятся два пути: шоссе на Сен-Дени и дорога Восстания.
Несмотря на однообразие пейзажа, Лилия-Мария пришла в такой восторг при виде полей, как она говорила, что, позабыв о печальных мыслях, навеянных воспоминанием о Сычихе, она встрепенулась и ее прелестное личико просияло. Она выглянула в дверцу кареты и, хлопая в ладоши, воскликнула:
– Господин Родольф, какое счастье!.. Трава, поля! Если вы только позволите, я спущусь вниз… Какая чудная погода! Мне так хочется побегать по лугам…
– Побегаем, детка… Извозчик, останови!
– Как! Вы тоже хотите побегать, господин Родольф?
– Еще бы, это такое удовольствие.
– Какое счастье! Господин Родольф!!!
И Родольф с Певуньей, схватившись за руки, побежали во всю прыть по обширному лугу, с опозданием скошенному во второй раз.
Прыжки, веселье, радостные крики, восторг Лилии-Марии не поддаются описанию. Подобно козочке, долго пробывшей взаперти, она с упоением вдыхала живительный воздух… Она ходила туда-сюда, останавливалась и вновь самозабвенно бежала дальше.
При виде растущих кучками маргариток и золотых бубенчиков, выдержавших первые заморозки, Певунья не могла удержаться от возгласов радости, она собрала все цветы до единого. Вдосталь набегавшись, она быстро устала, ибо отвыкла от таких игр, остановилась, чтобы перевести дух, и села на ствол дерева, лежащий у края глубокого рва.
На чистом белом личике Лилии-Марии, обычно слишком бледном, появился яркий румянец. Ее большие голубые глаза сияли, алые губки открывали два ряда влажных жемчужин, грудь бурно вздымалась под старенькой оранжевой шалью; одну руку она прижимала к сердцу, чтобы унять его биение, а другой протягивала Родольфу букет собранных ею полевых цветов.
Как пленительно было выражение невинной и чистой радости, которой дышало это целомудренное личико!
Обретя дар речи, Лилия-Мария сказала Родольфу:
– Как добр господь бог, что послал нам такой чудесный денек!
И в ее словах прозвучали глубокое счастье и чуть ли не мистическая благодарность.
Слезы выступили на глазах Родольфа, когда он услышал, что Лилия-Мария, обездоленная, покинутая, презираемая, погибшая девушка, не имевшая ни крова, ни хлеба, обратилась с этим криком души и неизъяснимой признательности к создателю лишь потому, что наслаждалась солнцем и видом скошенного луга.
Созерцательное настроение Родольфа было нарушено непредвиденным случаем.
Если бы нам было разрешено входить в подробности, которых мы поневоле избегаем, мы доказали бы, что это рабство существует, что полиция ему не препятствует, что несчастная женщина, нередко проданная своими близкими и брошенная в омут разврата, осуждена, так сказать, навеки оставаться в нем, что ее раскаяние, ее угрызения совести бесплодны и что фактически ей почти невозможно выбраться из этой грязи. (См. прекрасную книгу доктора Паран-Дюшатле, труд философа и благородного человека.) (Примеч. авт.)
Глава IX. Неожиданность
Мы уже говорили, что Певунья села на ствол дерева, лежащий у края глубокого рва.
Какой-то мужчина неожиданно вылез из этой рытвины и, сбросив с себя охапку сена, под которой он прятался, разразился оглушительным хохотом.
Певунья вскрикнула от ужаса и обернулась.
Это был Поножовщик.
– Не бойся, дочка, – сказал Поножовщик при виде испуга девушки, которая прижалась к своему спутнику. – Послушайте, господин Родольф, вот удивительная встреча, а? Вы не ждали ничего такого? Я тоже… – Затем он прибавил уже серьезным тоном: – Вот что, хозяин… видите ли, можно говорить что угодно… но что-то есть там, в небе… наверху… над нашими головами… Всемогутный – хитрец! На мой взгляд, он говорит каждому человеку: «Ступай туда, куда я тебя направляю…» – вот он и направил сюда вас обоих, что чертовски странно!
– Что ты тут делаешь? – спросил крайне удивленный Родольф.
– Я тут на посту ради вас, хозяин… Но дьявольщина! Какая удача, что вы пришли в окрестности моего загородного дома… Право, тут что-то есть… положительно что-то есть…
– Еще раз спрашиваю, что ты тут делаешь?
– Немного погодя вы все узнаете. Дайте срок, мне надо влезть на вашу конную обсерваторию.
Поножовщик бросился бегом к извозчику, стоявшему неподалеку, окинул своим зорким взглядом долину и поспешно вернулся обратно.
– Да объяснишь ли ты мне наконец, что все это значит?
– Терпение, терпение, хозяин… еще один вопрос… Который час?
– Половина первого, – ответил Родольф, взглянув на часы.
– Ладно… у нас еще есть время… Сычиха придет сюда лишь через полчаса.
– Сычиха! – воскликнули разом Родольф и молодая девушка.
– Да… Сычиха. В двух словах, хозяин, вот какая вышла история: вчера, когда вы выбежали из кабака, туда пришли…
– Высокий мужчина и женщина, переодетая мужчиной, которые справлялись обо мне. Знаю. Дальше.
– Затем они выставили мне бутылку вина и хотели заставить меня болтать о вас… Я ничего не мог им сказать… уж по одному тому, что вы не сообщили мне ничего, разве только, как можно осчастливить человека, отколошматив его… Из ваших секретов я знал лишь тот, что имел касательство к последним кулачным ударам. Да и если бы я знал что-нибудь, ничего бы не изменилось… потому что я ваш друг до гроба… мэтр Родольф… Пусть меня изжарят в аду, если я знаю, почему это так, но я чувствую к вам как бы привязанность бульдога к своему хозяину… Но тут уж ничего не поделаешь… Эта привязанность сильнее меня, и я решил не думать о ней… Теперь это ваша забота… Поступайте со мной как знаете…
– Благодарю тебя, приятель, но продолжай…
– Высокий господин и маленькая дама, переодетая мужчиной, поняли, что ничего из меня не вытянут; они ушли от Людоедки, я тоже ушел… они повернули в сторону Дворца правосудия, я – в сторону собора Парижской Богоматери. Дойдя до конца улицы, замечаю, что дождь припустил вовсю, настоящий потоп. Вижу поблизости полуразрушенный дом и говорю себе: «Если ливень продлится, я не хуже проведу здесь ночь, чем в моей конуре». Соскальзываю в какой-то подвал, где не каплет, устраиваю себе постель на старой балке, подушкой мне служит строительный мусор, словом, располагаюсь со всеми удобствами, как король…
– Дальше, дальше!..
– Мы пили с вами вместе, мэтр Родольф, да я еще выпил с высоким господином и с маленькой женщиной, переодетой мужчиной… это к слову, чтобы вы знали, что голова у меня была тяжелая… да и, кроме того, ничто так не усыпляет, как шум дождя. Итак, я преспокойно заснул. Словно бы недолго я задавал храпака, как вдруг какой-то шум разбудил меня; это был голос Грамотея, который, можно сказать, дружески беседовал с кем-то. Прислушиваюсь… Дьявольщина!.. Кого же я узнаю? Высокого господина, того, что был в кабаке с маленькой женщиной.
– Они беседовали с Грамотеем и Сычихой? – спросил Родольф с крайним изумлением.
– Да… Они договаривались встретиться на следующий день.
– Значит, сегодня! – воскликнул Родольф.
– В час дня.
– Через несколько минут!
– У развилки шоссе на Сен-Дени и дороги Восстания.
– Здесь?!
– Правильно, господин Родольф, здесь!
– С Грамотеем?!. Будьте осторожны, господин Родольф! – воскликнула Певунья.
– Успокойся, дочка, он не придет, явится сюда одна Сычиха.
– Как мог этот человек войти в сношения с такими двумя негодяями? – сказал Родольф.
– Честное слово, понятия не имею. Вероятно, я проснулся лишь в конце разговора – мужчина просил вернуть бумажник, который Сычиха обещала принести ему сюда… за вознаграждение в пятьсот франков. Надо думать, что сначала Грамотей обокрал их… и что лишь после этого они стали разговаривать по душам.
– Как это странно…
– Боже мой, все это пугает меня из-за вас, господин Родольф, – пролепетала Лилия-Мария.
– Господин Родольф не ребенок, дочка; но ты верно сказала: Грамотей вполне может подложить ему свинью.
– Продолжай, приятель.
– Высокий мужчина и маленькая женщина пообещали две тысячи франков Грамотею, видно, для того, чтобы он напакостил вам, а как – понятия не имею. Вскорости сюда придет Сычиха: она вернет высокому мужчине его бумажник, узнает, чем тут пахнет, и передаст все, что требуется, своему муженьку, который возьмется за остальное.
Лилия-Мария вздрогнула.
Родольф презрительно улыбнулся.
– Две тысячи франков, чтобы напакостить вам! Мэтр Родольф… это наводит меня на мысль (я не хочу ни с кем себя сравнивать) об объявлениях, в которых обещается награда в сто франков за потерянную собаку. Прочитав такое объявление, я скромно говорю себе: «Скотина, если ты потеряешься, никто не даст и пяти франков, чтобы вернуть тебя». Две тысячи франков, чтобы напакостить вам!.. Кто же вы такой?
– Я скажу тебе это немного погодя.
– Ладно, хозяин… Услыхав такое предложение, я подумал: «Надо узнать, где обосновались эти богачи, которые хотят науськать Грамотея на господина Родольфа; это может пригодиться». Когда они немного отошли, я вылез из своего подвала и крадучись последовал за ними; на площади собора Парижской Богоматери большой мужчина и маленькая женщина подходят к извозчику, садятся в карету, я на запятки, и мы прибываем на бульвар Обсерватории. Было темно, как в печке, я ничего не мог разглядеть и сделал зарубку на дереве, чтобы найти это место на следующий день.
– Очень хорошо, приятель.
– Сегодня утром я вернулся туда. В десяти шагах от моего дерева… я увидел улочку, перегороженную барьером… в уличной грязи отпечатки маленьких и больших ног… В конце улочки садовая калитка, где шаги прекращаются… здесь, видно, и свили себе гнездо высокий мужчина и маленькая женщина.
– Спасибо, дорогой; сам того не зная, ты оказал мне большую услугу.
– Прошу прощения, мэтр Родольф, я догадался кой о чем… и потому сделал это.
– Понимаю, приятель, и мне хотелось бы вознаградить тебя не только словами благодарности… К несчастью, я всего лишь бедняк рабочий… хотя за то, чтобы напакостить мне, обещаны, как ты говоришь, две тысячи франков… Я объясню тебе, в чем дело.
– Ладно, говорите али нет – мне все равно… Против вас задумано черное дело, а я хочу ему помешать… Остальное меня не касается.
– Я догадываюсь, чего они добиваются. Выслушай меня: я изобрел способ механически обтачивать слоновую кость для вееров, но изобрел его не один; я жду моего компаньона, чтобы применить этот способ; а нашей моделью хотят во что бы то ни стало овладеть мои конкуренты, так как благодаря ей можно заработать большие деньги.
– Так, значит, высокий мужчина и маленькая женщина…
– Фабриканты, у которых я работал, но не захотел открыть им свой секрет…
Это объяснение, видимо, удовлетворило Поножовщика, человека не слишком развитого.
– Теперь я все понял… Подумать только, какие прощелыги!.. И у них даже не хватает смелости самим сделать эту подлость… Еще несколько слов, чтобы закончить мой рассказ. Вот что я подумал сегодня утром: «Я знаю, где встретятся Сычиха и высокий мужчина, и подожду их там; ноги у меня хорошие, а мой подрядчик наберется терпения, плевать на него…» Я прихожу сюда… вижу эту дыру, беру вон там охапку сена, прячусь под ней до кончика носа и жду Сычиху… Но вот нежданно-негаданно вы приезжаете в эту долину, и бедная Певунья садится как раз на край моей засады; тут как на грех мне захотелось позабавиться, и, сбросив с себя сено, я заорал как полоумный.
– Что же ты собираешься делать?
– Дождаться Сычихи – она наверняка придет первая – и постараться услышать, что она скажет высокому мужчине, поскольку это может вам пригодиться. На всем этом поле есть только этот ствол дерева, словно нарочно оставленный здесь, чтобы люди могли посидеть и отдохнуть; отсюда все видать как на ладони… Свидание Сычихи назначено у перекрестка, в четырех шагах отсюда; готов поспорить, что наши голубчики сядут именно здесь; а если нет и я ничего не услышу… то, когда они разойдутся, я нападу на Сычиху – и на том спасибо, – уплачу ей, что положено, за зуб Певуньи, а затем примусь душить ее до тех пор, пока она не назовет фамилию родителей этой бедной девушки… Что вы скажете о моем плане, мэтр Родольф?
– Твой план неплох, парень, но в нем надо кое-что исправить.
– Главное, Поножовщик, не затевайте ссоры из-за меня… Если вы побьете Сычиху, Грамотей…
– Замолчи, дочка… Сычихе не миновать моих кулаков… Дьявольщина! И как раз потому, что у нее есть защитник, Грамотей, я удвою дозу колотушек.
– Послушай, парень, у меня есть лучший способ отомстить Сычихе за ее издевательства над Певуньей, о чем я скажу тебе позже. – И, отходя на несколько шагов от Певуньи, Родольф продолжал, понизив голос: – Хочешь оказать мне настоящую услугу?..
– Приказывайте, мэтр Родольф.
– Сычиха тебя не знает?
– Вчера в кабаке я видел ее в первый раз.
– Вот что надо сделать… Сначала ты спрячешься, но, когда она подойдет сюда, ты выйдешь из своей засады.
– Нет… Это потом!.. Сегодня надо только помешать ей встретиться с высоким мужчиной… Видя, что она не одна, он не решится подойти… Если он все же подойдет, не отходи от нее ни на минуту… при тебе он не будет говорить с ней начистоту.
– Если мужчина найдет меня слишком навязчивым… я отколочу его по первое число… Он не Грамотей и не мэтр Родольф.
– Я знаю этого человека, он не станет связываться с тобой.
– Ладно, я следую за Сычихой как ее тень. Человек этот не сможет сказать при мне ни одного слова, которого бы я не услышал, и в конце концов уберется восвояси…
– Если они договорятся о другой встрече, ты узнаешь об этом, поскольку все время будешь при них. Впрочем, само твое присутствие отпугнет высокого мужчину.
– Прекрасно. А после я задам трепку Сычихе?.. От этого я не могу отказаться.
– Не теперь… Одноглазая не знает: вор ты или нет?
– Откуда ей знать, разве только Грамотей говорил ей загодя, что воровать не в моих правилах…
– Если он говорил ей об этом, ты сделаешь вид, что изменил своим принципам.
– Я?
– Ты!..
– Дьявольщина! Господин Родольф… Но подумайте… Гм! гм… Такая игра мне не подходит.
– Ты поступишь, как сочтешь нужным… Увидишь, я не предлагаю тебе ничего бесчестного…
– О, на этот счет я спокоен.
– И ты прав.
– Говорите, хозяин… Я поступлю, как вы прикажете.
– Как только высокий мужчина уйдет, ты постараешься умаслить Сычиху.
– Я? Эту старую гадину… Мне было бы легче подраться с Грамотеем. Я не знаю, сумею ли я удержаться, чтобы сразу не наброситься на нее.
– Тогда ты все испортишь.
– Но что же я должен сделать?
– Сычиха будет в ярости от того, что денежки от нее уплыли; ты постараешься успокоить ее, скажешь, будто у тебя наклевывается выгодное дельце, ради которого ты должен встретиться здесь со своим сообщником; ну, а если Грамотей захочет присоединиться к вам… можно получить большие деньги.
– Гм… гм…
– После часа ожидания ты скажешь ей: «Мой товарищ не пришел… Придется отложить встречу» – и назначишь свидание Сычихе и Грамотею на завтра… пораньше. Понимаешь?
– Понимаю.
– А сегодня вечером приходи в десять часов на угол Елисейских полей и аллеи Вдов; я буду ждать тебя и объясню остальное…
– Если вы готовите им западню, будьте осторожны!.. Грамотей хитрец… Вы побили его… При малейшем подозрении он может вас убить…
– Будь спокоен.
– Дьявольщина! Вот так штука… Вы из меня прямо-таки веревки вьете. Не скажу, чтобы я колебался: чует мое сердце, что Грамотей и Сычиха хлебнут горя… И все же… Еще одно слово, господин Родольф.
– Говори.
– Я не думаю, что вы способны устроить ловушку Грамотею и передать его в руки полиции… Он закоснелый негодяй, который давно заслуживает смерти… но подвести его под арест… это не мое дело.
– И не мое, приятель; но мне надо свести счеты с ним и с Сычихой, которые вступили в заговор с моими недругами. И вдвоем с тобой, если ты согласен мне помочь, мы справимся с ними.
– Ладно, поскольку мерзавец этот не лучше своей мерзавки… я с вами заодно.
– И если мы добьемся удачи, – сказал Родольф серьезным, торжественным тоном, который поразил Поножовщика, – ты будешь так же горд, как после спасения тонущего солдата и чуть не сгоревшей женщины, которые обязаны тебе жизнью.
– Как вы это сказали, мэтр Родольф! Я никогда не замечал у вас такого взгляда… Но скорей, скорей, – вскричал Поножовщик, – я вижу вдалеке белую точку; это, должно быть, чепец Сычихи. Уезжайте, а я снова залезу в свою дыру.
– Сегодня, в десять часов вечера…
– На углу аллеи Вдов и Елисейских полей, договорились!
Лилия-Мария не слышала последней части разговора Поножовщика и Родольфа. Она первая села в карету.
