Атлантида для одинокой девчонки
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Атлантида для одинокой девчонки

Атлантида для одинокой девчонки
Рассказы
Лена Любимова

© Лена Любимова, 2016

ISBN 978-5-4474-9783-5

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Предисловие от автора

Сама я никогда не читала предисловий. В лучшем случае – читала по диагонали. Однако сейчас, когда наконец-то собрала воедино все рассказы, которые писала в разное время, подумала, что все-таки не вежливо по отношению к читателю не писать предисловий: открываешь книгу, а там сразу первый рассказ или первая глава. Ни здрасте, ни до свидания. Поэтому решила соблюсти приличия и написать предисловие.

Без всякого кокетства скажу, что, правда, не гонюсь за славой, публикуя этот сборник рассказов. У меня для его публикации есть два оправдания. Первое – я в школе лучше всех писала сочинения, и теперь мои бывшие одноклассники, читая посты, утверждают, что мне давно надо писать. Я в некотором роде оправдываю их ожидания.

Второе оправдание – я люблю все доводить до конца. Разные отрывки этих рассказов кочевали из планшета в ноутбук, пересылались с одной моей электронной почты на другую. Это длилось не год и не два, пока мне не надоело совсем. Надо было их сложить в одно место.

Раз уж я решила проявить вежливость в предисловии, то нельзя обойтись без выражения благодарности – только одному человечку (мне тоже было не понятно всегда, почему авторы пишут в начале «эта книга посвящается..» и далее идет список на половину страницы). Этот один человечек – моя дочка Юлька. Она отбирала у меня телефон, чтобы я не чатилась, а писала. Она требовала от меня рассказать, о чем тот или иной рассказ, чтобы я умела донести главное. Как послушная мама, постаралась выполнить все, что требует моя дочь – если только это не каприз.

«Что толку в книжке, если в ней нет ни картинок, ни разговоров?» – говорила Алиса перед тем, как попасть в Страну Чудес. Увы, в этой книжке нет ни первого, и просто мизер от второго. Рассказы тут «с грустинкой», но может они помогут некоторым одиноким девушкам?

Ваша,

ЛЛ

Окно гостиницы

– Мама, а кто там?

– Где?

– Вон там, в другом окне.

– Там дядя.

– А почему у него в домике нет кухни?

– Это не его домик.

– А чей?

– Государственный.

– А где же он ест или пьет чай?

– В баре или ресторане, или в столовой.

– Тоже государственной?

– Да.

– А почему мы должны в магазине покупать, а ему все государство?

– Он тоже скоро вернется к себе домой и тоже будет покупать все в магазине. Он из другого города, а к нам приехал по работе. Это гостиница.

Так Таня услышала это слово. Оно было каким-то непонятным. Начиналось с приятного – «гость», а заканчивалось резко – «ца» и нету.

Окно Таниной детской выходило во двор гостиницы. С их третьего этажа новой ленинградской пятиэтажки был виден номер, расположенный на третьем этаже соседней гостиницы, тоже недавно построенный.

Теперь, узнав от мамы про систему проживания в гостинице, маленькая Танюша всегда радовалась, когда кто-то поселился за «ее» окном гостиницы. Она любила подсматривать, хотя мама и говорила ей, что это не хорошо.

У нее с тех пор появилась новая игра. Если раньше, играя в куклы, она, делая им «домик» – переворачивала свой детский стульчик так, что сиденьеце образовывало две комнатки, то теперь была только одна – гостиничный номер. Каждая ее кукла теперь приезжала в командировку, и была маленькой «командиршей». Когда Танюша отправлялась в садик, ее кукла также отправлялась по важным делам. Что это за дела – Танюша не знала, но понимала, что они были важными

Казалось, что человек, который селился в этот гостиничный номер, занимался простыми делами: смотрел телевизор, читал книгу или газету. Однако утром – Танюша видела – тот, кто жил в этом номере – красиво одевался и уходил. Во всей этой жизни был определенный смысл – непонятный, но очень важный, раз само государство дает этому человеку домик и даже еду.

Танюше очень хотелось, чтобы они с мамой и папой также точно отправились в какой-нибудь город и ели еду в ресторане. Она бы даже отпустила маму и папу по важным делам – она бы смогла побыть в этом номере – посмотреть мультик по телевизору, сидя в том кресле у окна, потом пойти за стол и там порисовать на листочке, или даже сочинить стихотворение.

Танюшка видела, как однажды дядя в «их» номере ходил и что-то читал на листочке, затем убирал листок в сторону и что-то говорил, ритмично подергивая рукой, затем подходил к столу, брал ручку, что-то писал, перечеркивал, чиркал и снова ходил, что-то выкрикивая. Танюша подумала, что он учит или пишет стих. Она никогда не видела, чтобы папа или мама учили стихи, но они их знали много. Значит, взрослые учат стихотворения и читают их, когда никто не видит. Но когда Танюша увидела, как этот дядя за окном так старательно учит стих, она поняла, что взрослые, наверно, этого стесняются – что они тоже учат стихи.

На следующий день, когда Танюшка пришла из садика, она ринулась посмотреть – не учит ли дядя новое стихотворение. Или он и вправду сочиняет? Она лишь увидела, что дядя что-то долго кричал по телефону, потом покидал вещи в чемодан, надел куртку и ушел, а в номере остались разбросанные листы.

Затем пришла горничная, и по тому, с какой сердитостью она собирала оставленные тем дядей листы, Танюша поняла, что это стихотворение, или что там дядя писал – очень сложное, раз он так переживал, а горничной в гостинице написанное на листах тоже не понравилось.

Через год Танюша пошла в школу. Ей казалось, что теперь она уже очень взрослая. Жизнь за окном гостиницы уже перестала быть такой загадочной, или просто становилась более понятной. Танюшка теперь понимала, что те люди, за окном гостиницы, тоже ходили в школу, учили уроки, и у них, наверное, это очень хорошо получалось, раз их потом отправили в командировку. Вот и она, если будет хорошо делать уроки, вырастет и тоже поедет в командировку и будет жить в гостинице.

Как-то Танин папа поехал в командировку в Москву и сказал, что остановится в гостинице. Неожиданно Танюшке вдруг сильно захотелось, чтобы она смогла познакомиться с той девочкой, которая живет напротив папиной гостиницы в Москве. Она бы ей позвонила вечером, и та бы ей рассказала, что ее папа делает в номере, и ходил ли он сегодня по важным делам.

Как-то в окне гостиницы Танюшка увидела даму. У дамы было два больших чемодана, и она их распаковывала. После обеда, когда Танюшка пришла из школы, окно было занавешено. Так было всегда – до вечера окна гостиницы были занавешены, а когда Танюшке пора было спать, она видела, как в той комнате была расставлена стеклянная посуда, на столике – неслыханно! – горела свечи, а дама была в красивом платье. Танюшка удивлялась, откуда у этой дамы в номере столько красивых платьев и украшений. Мама ей покупала платья три-четыре раза в год – на новый год и на школьные праздники. А у этой дамы за окном, казалось, всегда был праздник.

Танюшка рассказала об этом маме и убеждала ее также купить красивые платья ей и себе и каждый вечер зажигать свечи, как та дама за окном гостиницы. Но мама почему-то сказала, что не стоит завидовать красивой жизни, потому что за ней могут стоять очень некрасивые поступки. Таня подумала, что, наверное, поэтому та дама и закрывает шторы. Это было первый раз, когда Танюшка поняла, что важное может быть не только честным, заслуженным, наполненным смыслом, но еще и постыдным, тем, что нужно прятать, но ведь не лишенным красоты.

Та красивая дама жила в номере долго, почти месяц. Как-то она закрывала шторы и увидела Танюшку в окне. Дама сначала растерялась, но потом улыбнулась девочке и даже подмигнула ей. Ее улыбка была искренней, а дама красивой – в тонком платье. Танюшке не верилось, что она может делать что-то плохое.

Когда Таня училась в старших классах, учеба ей давалась тяжело. Нет, она не скатилась в учебе. Она была, как и раньше, отличницей. Вот только учить всего было много. Она в буквальном смысле этого слова видела только свет в окне. В том самом окне. Окне гостиницы.

Она была уверена, что она вытянет эту лямку учебы, поступит в институт, и все у нее будет хорошо. Что она также будет ездить в командировки, работать и отдыхать в таком вот номере…

В итоге Таня получила серебряную медаль и легко поступила в институт.

В студенческие годы «ее» окно долго не включалось. А если там кто- то селился и появлялся свет, то это были мужчины сомнительного вида. Как правило в черных футболках и с цепями. Они много пили, курили. Они назывались по- новому – фирмачи, новые русские или еще как-то… Про них говорили, что они делают бизнес. На самом деле, Таня видела, что они не делают, они только разрушают. «Ее» номер. Который всегда был чистым, уютным, новеньким… Он был всегда рад любому постояльцу. А это мужичье будто царапали его своими цепями… Зачем вообще мужчины стали носить цепи?

И, напротив, квартира Тани, все больше становилась именно домом. Старинная мебель, доставшаяся от маминой профессорской семьи, хоть и занимала много места, но все же давала ощущение именно дома. Мама еще купила дорогой габардин, и сама сшила плотные шторы. Все словно было закрыто от меняющегося мира благородной стариной.

У Тани появилась университетская любовь – Михаил.. Признаться, она сначала хотела, чтобы все у них произошло в том самом номере. Тогда это было бы… логично. Номер, который с самого детства ее манил, он обрел бы самое личностное, самое сакральное значение. Но теперь Таня даже боялась. Единственное, что давало ей чувство защищенности – это ее дом. Как у Елены в «Дни Турбиных» – вечность за кремовыми шторами. Ей не хотелось никаких гостиниц. Там все царапалось и крайне остро…

Татьяна теперь считала глупым, что ей мог показаться привлекательным тот гостиничный свет за окном, а свой дом казался чем-то слишком привычным и не успевающим за жизнью. Есть она, есть мама с папой, есть человек, который ее любит. А все остальное – это просто призрачный свет, который, хоть и кажется теплым, на самом деле, таит много не добрых тайн. Татьяна, как никто другой, понимала это.

Подходила к концу Танина учеба. Она ждала от Михаила предложения, но он что-то медлил. Она чувствовала, что ей хорошо с ним. Они хорошо знали родителей друг друга, и даже порой слышали от них намеки на внуков. А предложения все не поступало… Возможно, Миша тяжело переживал увольнение с дипломатической службы своего отца, Романа Николаевича. Раньше он был сыном дипломата, завидным женихом, будущим загран переводчиком. Вся жизнь, казалось, будет как приятная прогулка на яхте по спокойной реке с красивыми берегами.

Татьяна видела, что ее Мишку это сильно беспокоит. Она предпочитала не говорить об этом напрямую, но стремилась показать, что Мишка ей нужен сам, а никак сын дипломата, перспективный жених и все остальное. Но, наверно, она не слишком очевидно это показывала…

Изменения в стране шли полным ходом. Уже два года Ленинград стал называться Санкт – Петербургом, появилось много нового. Казалось, что машины стали ездить быстрее. Гостиница напротив была переименована в отель. Как будто от этого она изменилась. Если и изменилась, то отнюдь не в лучшую сторону… Раньше была скромная вывеска – «Гостиница на Заневском проспекте», но было аккуратно прибранное, открытое, без подвоха, внутреннее убранство. Теперь же все было наоборот. Ее окно теперь выходило на отель «Заневский», и она видела, что за громкой вывеской скрывается весьма непривлекательное содержание. Перемены, хоть и происходили быстро, но не всегда к лучшему.

Татьяне хотелось проводить как можно больше времени дома. Не то, чтобы она боялась перемен, нет. Ничто на свете не вечно. Но… Ей не хотелось потерять то светлое, что таилось за тем окном, в новом времени. Этот свет был далеко не призрачным. За ним была жизнь. За ним был свет. И люди.

Татьяна получила диплом, и перед ней остро встал вопрос о работе. Татьяна даже жалела, что пошла изучать французский в своем Герценовском институте. Даже те, кто изучал английский, теперь могли хоть как-то устроиться – теперь все хотели изучать английский, и ее однокурсники с английского отделения теперь неплохо зарабатывали даже частными урокам. А французский мало кому был нужен. Татьяна знала английский, но почему-то всем надо было диплом с английским.

Несмотря на то, что она была юна, красива, с красным университетским дипломом, ее жизнь словно не хотела идти вперед. Она как будто жила в комнате, окно которой имеет старую добротную оконную раму, которая пропускает свет, но защищает от ветра перемен.

Первый год после окончания вуза Татьяна провела дома. Она пыталась найти работу, но ее, без опыта, никуда не брали. Что вы хотите? – вчерашние профессора дворниками работают, а вы думаете устроиться сразу на денежное место? Не было предложений – ни работы, ни руки с сердцем. Парадоксальные чувства – на многое способен, есть молодой задор и желание творить, а куда все это направить – не знаешь.

Спасали ее друзья и друзья ее родителей. Они приходили и, как прежде, собирались на кухне и болтали обо всем попало. Как и раньше. В этой легкой болтовне на кухне чувствовалась невероятная свобода. Окно кухни выходило не тесный узкий двор. Не такой узкий, как в старых дворах – колодцах, но все же узкий. Из окна кухни было видно больше окон соседнего дома, но не гостиницы. Но как легко лилась их беседа за кухонным столом! Они, своей, уже бывшей студенческой компанией, пили чай и говорили о прочитанных книгах, о том, что они могли бы сделать в жизни, или даже просто болтали на французском. В их разговорах чувствовалась свобода и жизнь…

Весной у Тани все же появился шанс начать трудовую жизнь. Переводчицей на Ленинградский северный завод.

Работа была интересной. Татьяна, такая гуманитарная девочка, никогда не имела дел с производством. А тут такие цеха, и для чего – оружие!

Бесконечная техническая документация ее не пугала. Наоборот – она чувствовала себя нужной, когда находила на французском слова, которые с трудом понимала на своем родном русском. Все в целях обороны.

Родители Тани старели. Татьяна была поздним ребенком. Но все же казалось, что они никогда не постареют. Татьяна винила в этом время, а не своих родителей. Ее мама могла объяснить, что происходило за окном гостиницы того времени, но она абсолютно не понимала, или абсолютно не принимала тех людей, которые селились сейчас.

Миша тоже потерялся в этом новом времени. Он все больше уходил в себя. Во время их болтовни на кухне он, по большей части, тихо сидел в угу, иногда курил. Таня пыталась хоть как-то втянуть его в разговор, но он только отмахивался.

Так они и шли через эти лихие девяностые. В окне напротив никогда не горел свет. Опасность была везде и нигде. Опасно было открывать бизнес, опасно было вечером выходить на улицу. Но была работа, был дом, и жизнь умеет добавлять день ко дню. Все шло как шло.

Многие Танины подруги мечтали уехать за границу. Их «кухонная» компания постепенно редела. Татьяна не то, что не мечтала и даже не то, чтобы не хотела, просто не понимала, для чего. Ведь если есть то, что тебя держит на определенном месте, для чего стоит уезжать?

Но (ирония судьбы) именно Татьяна и уехала. Случается, что от жизни получает нечто тот, кто меньше всего этого хочет. А может, это просто награда за то, что человек каждый день делает, что должен?

Татьяна вышла замуж и уехала в Палм Бич, во Флориду. Ее мужа (опять ирония) – звали Майк. Большой, красивый дом с видом на океан. Смотришь на это бурлящее чудо волн, и даже не верится, что в ее Ленинграде была маленькая квартира, построенной окно-в-окно с гостиницей. Стекло и свечи в ее просторной гостиной – красота, за которой никто не следит. Они с Майком много путешествуют, останавливаются в больших красивых отелях, в номерах которых много окон, если не комнат.

О чем же сердце скучает? О том маленьком окне гостиницы, которую сложно назвать отелем? Нет – о той маленькой девочке, которая смотрит на этот мир из окна своей комнатки и видит большой мир людей, приходящих и уходящих из того гостиничного номера. Таких постояльцев больше не будет, ровно, как и той маленькой девочки.

Атлантида для одинокой девчонки

По какой причине – не знаю, но именно зимой это манит особенно сильно.

Я сижу в заснеженной Москве, и при мысли о том, что этот снег скоро растает и станет частью того мирового водного пространства, о котором я никогда не устану мечтать, меня просто бросает в оторопь. Ничего не могу с собой поделать.

Ведь это только внешне у меня все нормально – девушка как девушка, далеко за тридцать, с квартирой в центре мегаполиса, одинокая, но ведь сейчас много таких. А внутри я, быть может, давно страдаю маниакально-депрессивным психозом, и мне, наверно, пора запастись антидепрессантами.

Оглядываясь на прошлое, мне кажется, что я на этом свете как – будто и нежилец. Именно так (надо же!) и сказал батюшка, когда меня крестил. Меня окунали в воду во время обряда крещения, я была вся синюшная после этого.

Но из воды всегда выбиралась. Никогда не могла понять – то ли это меня она выталкивает тихой, подспудной, но все же силой, то ли я сама, вопреки некоему водному притяжению, выбираюсь на сушу.

На суше я вроде бы и не существую. Когда захожу в лифт, мне порой приходится попрыгать, чтобы эта машина почувствовала мой вес и поехала. Когда подхожу к автоматически открывающейся двери, она тоже не всегда распахивается, потому что ее датчик меня просто не замечает.

У меня мало подруг. Пишу я с большим количеством ошибок, не могу ясно выразить свою мысль. Окружающие считают, что я витаю в облаках. Мне уже давно за тридцать, я не сделала карьеру и у меня нет семьи. Я чувствую, что не могу держаться на плаву этой жизни. Но когда меня спрашивают, есть ли что-то, что меня интересует, определенно могу сказать, что только она – Атлантида.

Уверена, что когда нам приходит час покинуть этот мир, то это происходит не так резко, как нам кажется. Ведь и граница между сушей и водой не резкая. Когда входишь в воду, можно ведь плыть. А можно оттолкнуться, а там – то, что манит, этот сказочный, призрачный свет.

…Я помню, как увидела блики этого света впервые. Тот день моего детства, когда впервые очутилась ТАМ.

Мы приехали на пикник на речку – на обратном пути с дачи. Было жарко, и кто-то из друзей родителей (как же я не помню его имени?) предложил мне покататься на плоту, а мама возилась с моим маленьким братом и видно не совсем понимала всю не безобидность мероприятия. С того самого момента, как плот оттолкнулся, я ощутила струнную смесь чувств – радости, предвкушения чего-то нового, гордости за то, что я одна из детей плыву на плоту – я чувствовала, будто стою на пороге прекрасного бесконечного. От движения плота становилось прохладно – и я даже чувствовали себя выше той мутной воды, по которой плыл плот. Мир не на суше оказался таким приятным. Вдруг – толчок по спине. Я оказываюсь ТАМ. Под водой…

Сначала я шла вниз. Вода в этом пруду была мутной, но через нее пробивался свет. Меня поразило это: вроде, вода мутная, тогда почему пропускает свет? И даже красиво. Помню, как я, стремясь увидеть побольше света, стала судорожно двигать руками и ногами. Когда я все-таки подняла голову над водой, то увидела на берегу маму, которая бегала вдоль и поперек, выкрикивая какие-то незнакомые плохие слова. Поскольку я не любила, когда мама расстраивается, то решила, что стоит постараться и поплыть к ней. И… поплыла. Сумбурные движения моих конечностей сами по себе вдруг стали ритмично, поочередно двигаться. Я выплыла.

Накинув мне полотенце, мама прижала меня к себе. Мне стало тепло. Очень тепло. Я закрыла глаза, и мне вдруг опять привиделся этот свет в той мутной воде.

Мое следующее свидание с Большой водой состоялось в студенческие годы. До этого я, конечно, время от времени посещала бассейн, но плавание почему-то не давало мне тех ощущений, которые дала тогда эта мутная, со светом, вода.

Это была одна из первых моих поездок за границу, на гостеприимное Средиземное море. Сейчас пляжный отдых мне кажется занудно-классическим, а вот тогда это было сказкой.

Я пришла с подругой на пляж и, слегка поджарившись на солнце, решила искупаться. Зашла в прохладную воду и поплыла. Отплыв чуть от берега, я так наслаждалась этим чувством прохлады в знойный день, что стала не просто плыть, а как будто танцевать – я поворачивалась в воде, волны не препятствовали мне, а, наоборот, помогали. Я просто плыла в этой мягкой лазури. Я раздвигала руки, как будто открывая объятия ласковому морю. Это было как флирт с мужчиной, с которым и так понятно, что все будет, и потому «процесс приятен, что радостный исход определен».

Наслаждаясь всем этим, я уплыла настолько далеко, что, когда обернулась, то уже не было видно пляжа. Берега тоже не было видно. Вокруг было море, и все. Я повернулась на триста шестьдесят градусов и поплыла, как мне показалось, в противоположную сторону. Паники у меня не было – ведь я чувствовала, что это море, оно не может меня бросить, оно такое ласковое. У меня есть силы, чтобы доплыть. Я была уверена, что, еще чуть-чуть, и я увижу берег и приветливые пляжные бары отелей. Но сколько бы я не плыла (по моей уверенности, назад) пляжа отеля не было видно. Мне стало страшно. Но я помнила про «солнце в мутной воде» и опять, как в детстве, начала судорожно передвигать конечностями. Ведь я по гороскопу Рыбы, и должна выплыть из любой воды. Но берега видно не было. Совсем.

Тут я заметила… судоходное средство. Я не очень разбираюсь во всем этом надводном транспорте, поэтому не могу сказать, что это было. Вроде не баржа, и не моторная лодка, и уж тем более не яхта.

На этом суденышке было три араба. Один из них помог мне забраться на борт. Я села. Мне было холодно. Такого исхода после ласк я от моря не ожидала. Я была в шоке, как любая брошенная любовником женщина. Это чувство, что «мною просто воспользовались», и «я этого так не оставлю» не покидало меня там, на этом корабле. Ведь получается, что мне не удалось выплыть. В той прохладной воде солнца было слишком много.

Я в принципе не люблю, когда меня водят за нос. По мне, пусть лучше горькая правда, чем поманить, надавить на больную точку, показать в качестве приманки то, чего действительно не достает, а потом с холодной жестокостью вырвать эту сладкую приманку сразу же после того, как ты попробовала, насколько она сладка.

Эти арабы не говорили по-английски, а по-арабски я успела выучить только одно слово: «шонокан» – спасибо. Очевидно, для них самих была неуместной эта ситуация – девушка плывет, на помощь никого не зовет.

Они стали меня рассматривать. Только в этот момент у меня включилось благоразумие. Я в арабской стране, на лодке с тремя мужчинами. На мне только бикини, и у меня нет с собой документов.

Тут показался берег (заплыла я конечно со всей страстью, очень далеко), раз этот буксир вез меня минут пятнадцать. Я жестом указала в сторону берега, и, сказав по-английски, что там беспокоятся и, даже изобразив как могут беспокоиться, я, поблагодарив единственным известным мне арабским словом, прыгнула в воду. Эти молодые арабы просто не успели ничего ответить.

Я быстро доплыла до берега. Подруга, с которой я путешествовала тогда в эту арабскую страну, уже подняла тревогу. На берегу я увидела спасателей, которые только раздумывали, стоит ли напрягать свои выращенные мышцы и прыгнуть в воду, или еще подождать, вдруг уже само все само разрешится – либо сама выплыву, либо меня вынесут. Я успокоила их, сказав, что встретила знакомых и покаталась на катере.

Той ночью я долго не могла заснуть. Мышцы ныли от проделанной работы, к которой они никак не были готовы. Но еще больше была ноющая боль от обиды… на тот морской мираж. Я не могла простить морю, что меня так просто обвели вокруг пальца.

Начиная со следующего утра, я стала делать далекие заплывы. Но установила жесткий контроль. До окончания отдыха я заплывала каждый раз так, что мне не было видно линию берега. Я уже поняла, что плыть от берега гораздо легче, чем плыть к берегу (этот знаменитый зов Атлантиды) и поэтому всегда рассчитывала свои силы.

Я понимала, что рискую, ведь подруга привыкла к моим далеким заплывам, и могла не поднимать тревогу, если вдруг со мной что-нибудь случится. Но об этом предпочитала не думать.

Пытаясь разгадать, как же так морю удалось обмануть меня, я догадалась, как надо выигрывать – не стоит думать о том, что это опасно, а просто делать то, что можешь, то есть просто плыть. В самом деле! Если бы я беспокоилась о том, какова скорость течения, как резко может меняться рельеф дна, и что может свести судорогой ногу, или даже о том, как опасно в море встречать незнакомцев, я бы никогда не поплыла и не выплыла. Говорят, это первый принцип спасателей – внушить тому, кого спасаешь, что человек сможет – даже если это для него в первый раз… или в последний.

С того лета свои далекие заплывы я проделывала всякий раз, когда выбиралась на море. С некоторым скептицизмом я смотрела на таких же «пловцов на дальние дистанции», как я сама. Бывало, мы плыли на расстоянии друг от друга метров десять. Пытаясь удержать дыхание, мы посматривали друг на друга – кто первый сдастся и повернет обратно к берегу. Но в дальних заплывах мне не было равных. Они (как правило, это были мужчины) считали меня чокнутой, и разворачивались. А я продолжала плыть одна в море. Это был мой вызов Ему. Никто из этих пловцов не мог с Ним поспорить. Они Его боялись. А я – нет. Поэтому и плыла.

Научившись нырять, я тем самым запутывала спасателей на берегу. Я долго плавала вокруг буйков, потом отплывала в сторону берега, делая вид, что возвращаюсь, а потом отплывала далеко.

Помню, как один португалец – лет пятидесяти, но крепкий и моложавый – из тех пловцов, кто пытался меня переплыть в моих дальних курортных заплывах – вернувшись на берег (естественно, раньше, чем я) сообщил охране отеля, где я тогда остановилась, что одна русская девушка хочет покончить жизнь самоубийством. Она плывет в сторону Атлантиды – кричал он. Я успела вернуться на берег раньше, чем спасатели тронулись. Я им наплела что-то про разряд по плаванию, что не стоило беспокоиться, что в Атлантиду я не собираюсь. Правда, последние слова я произнесла не очень убедительно – ведь сама не была до конца уверена.

Они, помнится, очень удивились: как такая щуплая девушка плавает настолько далеко, насколько не плавают здоровые мужики. Я парировала, сказав, что хрупкая женщина способна на грандиозные поступки, если чувствует, что кто-то сильный ее не обманет. Тогда меня пригласили вступить в один элитный морской клуб. Меня уговаривали пойти в яхтенную школу, обучиться навигации и управлению яхтой, но я не стала этого делать. Если я бы и собралась в Атлантиду, то предпочла бы явиться туда не на транспорте, а на своих двоих, или четырех – как получится.

Да, я предпочитала надеяться на себя. Мне казалось, что мои конечности никогда не должны меня подвести. Но однажды море вновь сказало, что все не так, как я думаю.

Это было в одном из самых дорогих курортов Солнечного берега Испании (в тот раз мне удалось увидеть море с одной из самых красивых его сторон). В том году на этом берегу Средиземноморья было невиданное нашествие медуз. Все пляжи пестрели объявлениям про то, как опасно плавать. Большинство отдыхающих на пляже брали средства от укусов этих безмозглых беспозвоночных.

Меня эти безмозглые аморфные желе не пугали. Они лишь подтверждали, что в море есть жизнь. А я и сама это осознала – еще тогда, когда видела лучи света в мутной воде.

Поначалу медузы меня кусали как комары, а я не придавала этому значения – подумаешь, полчаса почешется и пройдет. К тому же медузы кучковались около берега, где была еда, и мне стоило лишь побыстрее отплывать на свое обычное дальнее расстояние, как я опять была наедине с Ним. Правда, море там было очень холодным. Оно не ласкало как обычно, а больно покалывало то тут, то там. Медузы были всего лишь физическим воплощением этого. Меня это только раззадоривало. Я хотела найти то место, где море будет обычно-ласковым. Ведь я знала, каким Оно бывает. Я чуть было не заплыла дальше обычного, но во время сдержалась, поняв, что Оно меня дразнит. В эту нашу встречу оно не будет дружелюбным. Я развернулась назад.

Уже почти подплыв к берегу, пререкаясь с невоспитанными испанскими мальчишками, которые, видно перегревшись, дразнили всех подряд. Они то изображали медуз, которых видели в воде, то воинов с гарпунами, воюющих против жгучей морской армии. Тут меня вдруг что-то сильно схватило за ногу. Было больно, очень больно, но я подумала, что это был кто-то из хулиганов-мальчишек, и потому стремилась не показывать, что их невыносимые дразнилки меня задели. Но хватка была мощной, и продолжалась еще тогда, когда хулиган отплыл.

Меня кто-то тянул вниз. Сильно и настойчиво. Сказать, что было больно, значит ничего не сказать. Эта настойчивая железная хватка говорила: если ты не пойдешь за мной вниз, тебе придется лишиться части ноги. Я не кричала. Привыкнув рассчитывать только на себя, по крайней мере, в воде, я терпела. Я почему-то знала, что Оно все же даст мне выбор: если я пойду Туда, то исключительно по своей воле, никакая сила меня не заставит, как бы больно не делали.

Паника у меня началась, когда я подплыла к берегу и уже поставила ноги на дно. У меня потекли слезы. Ступив на берег, я упала. Меня ослепило солнце, а потом стало все темно-синее с белыми точками, потом черное…

Очнулась я от яркого больничного света. У меня была перебинтована нога выше бедра. Нога болела так, как будто ее исполосовали самым острым ножом.

Откуда-то материализовалась медсестра. (Меня всегда удивляло, куда они прячут камеры в европейских больничных палатах? Почему, когда я лежу в палате на родине, я могу хоть умереть, и никто не подойдет, а тут медперсонал появлялся ровно за полминуты до того, как ты поймешь, что тебе нужна помощь).

Медсестра мне улыбнулась, и сказала, как я поняла по своим знаниям испанского, что сейчас придет доктор.

Он оказался милым и знающим. Он говорил по-английски, активно жестикулируя, как будто говорил на своем родном испанском.

У меня был сильный ожог. Область поражения была значительной, плюс болевой шок. Должно быть, та огромная медуза подумала, что очень обрадовалась, когда схватила столько «мяса» – так пошутил доктор.

Я пробыла в испанской больнице два дня. Три длинных полоски на внутренней стороне бедра долго не заживали. Часто по ночам я просыпалась от боли. Меня предупредили, что потребуется время, пока оттуда будет выходить.. всякая гадость.

Мне было не понятно, почему так произошло. Оно обиделось, что я вовремя остановилась и развернулась к берегу? Мне надо было плыть дальше? А что тогда могло бы быть? Как бы я не хотела узнать, что скрывается за блестящими всплесками волн, и что действительно стоит за Его силой, во мне была еще земная жизнь, которая держала меня. И потом, как же я могу узнать, что таится там, если я до конца не поняла, что здесь? Еще не время, как бы Оно не сердилось. Если я выжила, значит для чего-то. Только вот для чего?

Я вернулась в душный мегаполис уже «помеченной» морем. Боль постепенно спадала, но появился страх. Страх, что Оно показало свою силу именно в тот момент, когда я уже чувствовала, что выиграла в нашей очередной схватке.

На три года я прекратила далекие заплывы. Если я и выбиралась к морю, то плавала как все – вдоль берега. Во мне появилось убеждение, что все это было юношеским бредом, нелепым наваждением, что никакого соблазна моря, тайн мирового океана не существует. А все эти морские приключения, как я считала, были просто реакцией моей психики на тот радикальный метод обучения плаванию. Не больше.

Но на четвертый год, летом, я не удержалась. Все пошло по новой. Я неожиданно вспомнила, с какой сноровкой я ухитрялась обманывать спасателей, с какой быстротой русалки плыла, и как было прекрасно, что меня никто не видит с берега, а вода меня встретит весьма и весьма приветливо. Ведь нашей встречи так долго не было. Я снова поплыла.

Не могу описать ту насыщенную страстью радость, с которой я плыла. Это был просто экстаз! Волны ложились на оголенные нервы и насыщали их необыкновенным волнением (нет, во мне нет ничего привратно-извращенного, у меня тогда были нормальные отношения с мужчинами, я не склонна ко всем этим отклонениям).

Плыла я долго. При этом, я не только получала радость от заплыва, но чувствовала, что этот восторг имеет уже зерно опыта, и от этого мой заплыв делался еще приятнее, более острым, чем обычно. Такое ощущение, что к любимому блюду прибавили новую пряность, которая настолько хорошо сочеталась с ним, что даже было не понятно, почему раньше ее не добавляли. Наверно, для этого должно созреть искусство повара.

Поняв, что проплыла достаточно далеко, я развернулась. Заплыв назад был таким же приятным, как заплыв вперед. Мне это показалось странным. Обычно, когда я плыла назад, я чувствовала сопротивление волн. Волны словно не хотели отпускать меня, уговаривая плыть все дальше и дальше, к самой середине.

Тут было все подозрительно странно. Волна подплывала откуда-то сбоку и чуть-чуть помогала мне. Все это настораживало (после тех шрамов медузы, я уже не была такой самоуверенной).

Плыла я достаточно долго и, по моим прикидкам, уже должен был показаться берег. В мышцах появилась усталость. Поначалу я списывала все это на длительный перерыв в долгих заплывах, и не придавала этому большого значения. Однако во всем этом было много непонятного.

Мне пришлось расположиться на волне, чтобы перевести дух. Сердце учащенно билось, силы меня покидали, а берега все не было видно. Держась на волне, я, ориентируясь по солнцу, старалась не забыть направление обратного заплыва (да, в плавание «вголую» компас не возьмешь).

Успокоив сердцебиение, я повернулась по солнцу в нужном (мне так казалось) направлении и начала повыше поднимать голову, раздвигая волны, стремясь увидеть берег. Но его так и не было видно.

Панику я старалась не поднимать в себе, ведь это отбирало силы, да и рассчитывать мне было не на кого, кроме самой себя.

Глаза стало слепить соленой водой, мышцы сдавали. Я не могла поверить, что я так ослабла (я стараюсь держать мышцы в тонусе и регулярно в городе хожу в спорт клуб, и физическую форму я свою всегда контролирую). Я все пыталась увидеть берег…

Одного я не учла – это было не море, это был Океан. Тихий. У Магеллана было очень развито чувство юмора, а ирония, должно быть, была его коньком.

Нет, я не утонула тогда, ведь я пишу эти строки на суше.

Меня ослепило волной. Я продолжала плыть, или, лучше сказать, барахтаться. Но потом лучи солнца в мерцании слились с блеском волны, это было слишком ярко. Я пыталась не сдаваться и плыть в нужном, уже по наитию определяемом, направлении. По-моему, я порой теряла сознание, но все еще пыталась не сдаваться и плыть… как-то и куда-нибудь.

Что случилось потом, я не знаю.

Я очнулась в соломенном шатре – баре, мне абсолютно не знакомом. Меня знобило, хотя я была укутана в плед. Вокруг меня бегали трое тайцев. Они суетились. Видно, я совсем плохо выглядела. Увидев, что я открыла глаза, они заулыбались и что-то бормотали. Наверно, радовались. Бармен налил мне виски. Очень щедро, учитывая, что денег у меня с собой не было. Мне протянули стакан, но как я не пыталась сконцентрироваться и взять его, у меня не получалось – настолько сильно дрожали руки. Я расплескала часть виски из стакана. Но сам запах «клопов» заставил меня чувствовать себя чуть лучше.

Тогда один из тайцев стал поить меня виски с ложки. Наверное, это было единственный и последний раз в моей жизни.

Но, когда мне по ложечке дали почти половину стакана, я пришла в чувство. Голову сильно закружило, но теперь я хотя бы могла пусть и медленно, но шевелить руками и ногами.

Виски был чем-то земным и при этом очень сильным. Все это морское безумие стало уходить.

Мозг тоже стал включаться. Ведь я была в другой стране, вокруг меня были незнакомые люди, к которым я непонятно как попала, да еще и в бикини. Меня могли уже раз двадцать продать, да и бар казался не очень приличным. Но сил бежать у меня не было, да я и не знала, в каком направлении мне двигаться, да и вообще где я нахожусь.

Кончилось все благополучно. Эти тайцы мне рассказали, что один из них увидел, как я барахтаюсь в воде, за мной послали байдарку и меня успели вытянуть за ногу, пока я совсем не ушла на дно. Оказалась я в трех километрах от своего отеля.

Круг замкнулся. Я решила, что больше не буду так заплывать. Как бы Там ни было притягательно.

Мне уже скоро сорок, а я все витаю в облаках. Личная жизнь моя так и не сложилась, и вряд ли сложиться. Рожденный плавать летать не может.

Я хотела быть, как та чайка по имени Джонатан Левингстон, которому нравилось летать. Но Джонатана небо не звало куда-то в тернии, а море постоянно засасывает. Я знаю, что там, в морской бездне, наверняка будет свет. Ведь он шел Оттуда, а не сверху в тот мой самый первый раз. Возможно, Там мне бы не пришлось терпеть эту жизнь.

Но меня по-прежнему на земле как будто не существует. Но ведь есть, наверное, и белые двери…

А завтра будет как раз то июля, когда я выпью стакан виски в качестве лечебно-профилактического средства от атлантического безумия.

Морячка

Солнце просачивалось сквозь зеленую листву. Марина шла по аллее к вилле, куда скоро родители привезут детей в дневной лагерь. Она медленно ступала по дороге и вдыхала тишину этого утреннего часа, надеясь, что это придаст ей сил провести еще один суматошный день с детьми. Слышалось пение птиц.

Их пение приобретало особое звучание в этот тихий утренний час, когда все, кому надо на работу, уже, отшумевшись, ушли, а те, кому не надо никуда спешить, еще не вышли, или же наслаждались редким в этой скандинавской стране солнцем. Эта погодная пересменка выпадала не в каждое утро, а даже когда и выпадала, не всем была заметна.

Марина очень любила эти утренние минуты, когда тихо, солнечно, когда летнее тепло только-только набирало силу. Могло показаться, что день обещался быть хорошим. Обещался для всех, но не для нее. Она чувствовала, что уже к полудню погода изменится. Не сильно. Дождь, если и будет, то не очень сильный. День просто «не раскачегариться», как говорила ее мама.

Многих удивляло, откуда у нее, городской жительницы, такая способность «чувствовать природу». От него. Он научил ее этому, хотя сам говорил, что этому нельзя научить. «Дыши воздухом, подними вверх голову. Смотри на небо, почувствуй ветер. Он дует с моря. Оно само тебе все скажет. По тому, как играет на листве. Они ведь, знаешь, как будто сопротивляются плохой погоде».

Вспоминая эти слова, Марина почувствовала, как в горле застрял комок. Эта сухая печаль, которая так и не прошла. Как морская соль, которая не растворяется, а лишь кристаллизируется и иногда дает о себе знать своими царапинками маленького, но твердого холодного камешка. «Поскорей бы ночь», – думала она. Ночью можно поплакать. Она давно уже не плакала, но очень много накопилось таких царапинок, которые никак не заживали и напоминали о себе, и от этого хотелось плакать.

Ей вообще все в жизни давалось «через царапины». Она поздно вышла замуж – в тридцать лет. Не потому, что не было кавалеров, нет. Как и всем девушкам, ей, в свою юность, было отпущено достаточно красоты и кротости, чтобы привлекать парней. Она просто не разменивалась по мелочам – ее не устраивали те молодые люди, которые к ней сватались.

Вскоре в ее маленьком эстонском городке на ней уже было поставили крест как на невесте. Но она знала, что жизнь, как море – на нем бывают «дежурные» волны, а бывают очень красивые, которые меняют всю картину. У этих волн совсем другая пена, море их выносит из только ему ведомых глубин или берегов.

Она не ошиблась. Море подарило ей эту волну любви. Как и следовало ожидать, он был моряком. Сильным и выносливым. Ей было тридцать один, когда они поженились. Ему нравилось, что она его понимала, ведь он любил море, а у нее с морем были свои отношения…

Она пыталась вспомнить ту радость, которую ей дарило море, когда в детстве напрашивалась с отцом в плавание. Это был восторг, бесконечный как море, который можно чувствовать только в детстве. Казалось, что восторг этот начинался с того момента, как она вытягивала короткую палочку (Да, они с сестрой тянули жребий, кто в этот раз пойдет с отцом в рейс). И продолжалось все плаванье.

Но теперь кристаллики боли и обид словно отцепили ту далекую детскую радость. Она даже ругала себя, как она вообще могла так радоваться. Но тогда все было не страшно. Казалось, что море слушается отца, и ей было так спокойно, когда отец стоял у штурвала.

Навсегда она запомнила и то, как отец впервые взял ее с собой в море – им с сестрой тогда было по шесть лет. Это было их первое большое, аж пятидневное плавание. Штурман их судна, на котором отец был капитаном, тогда зло шутил, что две девушки на корабле – эта верная погибель. Моряцкие шутки – то ли суеверие, то ли привычка смерти. Но их папа (а слово капитана – закон!) тогда ответил, что два ангела на корабле – это дополнительный белый парус. Вот так.

Ах, лучше бы тот штурман ничего не говорил. Погибель пришла, но не на то судно, а на ангельский белый парус. Море забрало ее сестру. Эта была первая трагедия, которую она не могла простить морю. Сестре было восемнадцать, ее муж пел песни на корабле, она заскучала на каникулах и напросилась с отцом в море. А Марина тогда не смогла поехать – она поступала в университет в Тарту и ждала результатов вступительных экзаменов. Глупый, конечно, был повод остаться на суше – ведь если поступила, то поступила, а если нет, то нет. А все же осталась, чего не могла себе простить. Только два ангела могли дать парус (ох, пророческие слова отца!). В ту бурю этот парус мог бы пригодиться. А она осталась…

Мама после этого больше не ходила на море. Наверное, у нее с морем тоже была своя история. Да и как это простить… Ведь даже не нашли… то, что осталось от сестры (никак не решалась она применить это протокольное слово труп). Шторм был очень сильный.

А Маринка еще по глупости не могла поверить, что море вот так вот просто заберет ее сестру. Сидя на берегу, теперь уже единственная дочь моряка, просила море вернуть ей сестру. Она просила, чтобы море забрало все самое дорогое, даже ее самую жизнь, но только бы вернуло. Почему-то тогда вспомнилась Герда, которая просила вернуть реку Кая и взамен отдала красивые башмачки. Глупости какие! Ведь море назад не отдает. Никогда. Зато теперь стал изнутри понятен некий тайный смысл, почему люди так радуются, когда причаливают на сушу из плаванья.

Но как же легко морю разрушить чью-то жизнь! Оно накрывает тебя волной, так, что ты не можешь дышать. И все. Наверно, попадаешь туда, в эту вечную Атлантиду, откуда пути назад не бывает.

Морю можно многое не простить, можно обижаться, можно даже как тот царь приказал пойти и высечь море. Но вся боль в том, что оно – вечно, а она всего лишь простая смертная.

Маринка только не могла понять одного – почему море, причинив ей столько горя, не забирает ее саму? Оно забрало у нее отца, сестру, мужа, а ее оставило жить на суше. Если бы все вместе, тогда было бы не так страшно. А так оно точно издевается над ней, поливает своей соленой водой раны, и, возможно, поэтому они не заживают.

Почему оно их забрало? Ведь они никогда не предавали его. Они ходили в море, потому что не мыслили иного существования кроме него.

Сестра… Она сказала, что не желает участи морячки, и рано, едва ей исполнилось восемнадцать, вышла замуж за… трубадура. Так теперь в Эстонии называют тех музыкантов, которые поют на лайнерах. Деверь пользовался популярностью, играл не только на лайнерах, но и в кабаках. Неунывающий певец, как про него говорила сестра. Он и не унывал. Спустя год после гибели сестры женился на другой. Бывают же люди, у которых печаль как волной смывает.

А, может, она слишком многое морю прощает? Несмотря на те потери, которые причинило ей море, она все же не озлобилась, не опустилась, и все еще выходит на море. Только потом Марина поняла, почему. Море забрало ее мужчин, забрало ее сестру, потому что они его не боялись. У них были некие другие ценности. Море для них было работой.

Море не принесло прочной озлобленности, но с той ее первой трагедией смыло и надежду, и стремление что-то добиваться. Трагедии, принесенные морем, научили ее одному – просто жить и ждать – нет, не у моря погоды, а новых волн. Ждать.

Боже упаси – но она знала, что это вполне могло быть так – в глубине души она осознавала, что виной всему, возможно, было и не море, а просто людская зависть или ненависть.

Сестру мог столкнуть тот штурман, который давно имел зуб на отца – ведь папа был капитаном, и ему можно было брать дочерей. Но вот является ли это знаком благородства со стороны моря – смывать следы проступков людей?

Но смерть отца. Тут все было по-другому. Он просто вернулся очень больным из очередного плавания. Да и сама атмосфера перед плаванием была крайне непонятная.

В ее родной Эстонии, где она родилась и выросла, вдруг стали не любить русских. В университете, где она училась, стали появляться группы, мечтавшие стать общественной организацией, против русских. Две ее подруги, с которыми она на первом курсе университета бок о бок сидела на лекциях, с которыми они вместе зубрили латинские пословицы и вместе на втором курсе писали короткие мессы на латыни, вдруг перестали с ней разговаривать. Это было так… низко, по-предательски…

Заканчивался четвертый курс, они готовились к зачетной неделе. Марина подбежала к аудитории – та была закрыта, увидела Тарью и Кайю – своих подруг. Подбежала к ним, сказала, что сделала тот конспект по педагогике, а вы, дадите ли свои списать. А в ответ – ноль внимания… Она стала вспоминать, не сделала ли она им чего плохого, не сказала ли дурного слова, ведь еще позавчера они все вместе пили у нее дома чай. Марина чувствовала себя полной идиоткой тогда, в университетском коридоре. Что плохого она могла им сделать? Только потому, что родилась русской и, по семейно-историческим причинам, оказалась на их земле? А как же «мы дети разных народов, мы мечтою о мире живем»?

Почему люди так по-мелочному причиняют боль? А море… если оно и делает больно, то словно исполняет божественную волю – больно, но ведь мы все смертны.

Отец всегда служил капитаном у эстонцев. Это был их порт, а он всего лишь простой моряк, и в море нет национальностей – так говорил отец. Но как только начались эти (опять протокольные слова… а ведь за ними столько боли!) антирусские настроения, отец стал приходить из плаваний очень грустный.

Марина помнила из детства, с какой радостью отец приходил с моря. Они ходили его встречать в порт. Он вводил свое судно на причал в родную гавань с такой гордостью, уверенностью и ощущением того, что ничего не может произойти – словно король входил в свои владения. Она навсегда запомнит эту улыбку отца, когда он, стоя на капитанском мостике, выруливал у причала – по-мужски сдержанную, но затаившую удовлетворение от хорошо сделанной работы.

А потом… они даже перестали ездить в порт встречать его. Отец сам настоял на этом. Конечно, мама готовила праздничный ужин к его приезду, сама прихорашивалась. Но при приезде из последних рейсов отца даже это не радовало. Он с грустной улыбкой целовал мать в щеку, потом ее в лоб, садился за стол. И ничего не рассказывал. Совсем ничего. «То ли старею, то ли море мне велит уже жить на суше», – говорил он. Они молча ужинали. Потом расходились по комнатам.

Марине вот еще что показалось странным. Раньше после плавания папе звонили его друзья-эстонцы, поздравляли с удачным рейсом, говорили, что им их жены разрешили «посидеть», так, может, завтра… Теперь ни одного звонка. Из последних рейсов отец возвращался, словно с каторжных работ.

Она пыталась поговорить об этом с мамой, но та только отмахивалась: «Я не знаю, о чем ты, дочка. Стареем мы с отцом, вот и все. Это только море не стареет». Хотя она видела, что не в старости дело, и не в море… Просто люди вдруг приписали национальность морю, у которого ее, по определению, нет.

Марина понимала, что отец, как гордый моряк, не сдается. Он просто ходит в море, в котором знает, как плыть. Слово капитана в море закон, нравится это остальным или нет. Никакая национальность, никакая политика на суше этого не изменит. Отец слишком хорошо знал законы моря. Знал, что никто из людей не может их заменить или отменить. Поэтому не пошел на поводу у эстонцев. Море не предает. Предают люди.

Отца хотя бы удалось увидеть на суше из его последнего плавания. Его тогда с корабля вынесли на носилках. Отец был почти без сознания, и умер через три дня в больнице. Сильное пищевое отравление. Арне, кок на корабле отца, эстонец – он даже не пришел, когда отца хоронили в море.

Вкусный, от души приготовленный мамин ужин, мог спасти его. Нет, это не море виновато в смерти отца. Он просто, как старый моряк, выполнял свой долг, до конца. Не подчинился эстонцам.

Мама умерла через год после смерти отца. Марина начала работать в школе, преподавать русский. После работы она бежала к маме. Та лежала, отказывалась есть, принимать лекарства. Марина все время держала ее за руку. Что еще она могла делать? Марина никогда бы не смогла найти слова утешения для мамы, ведь она сама этого горя не пережила. Горе от потери семьи научило Марину ценить то, что есть и не требовать многого от жизни. Она радовалась, что мама еще жива, что она может подержать ее за руку. Единственная ценность в жизни – эта сама жизнь. У нее есть мама. Пока она держит ее за руку, она ее не отдаст. Она будет держать ее, даже если на море будет очень сильная волна, она ее удержит. Марина просто сидела у кровати и держала ее за руку. Даже когда та спала. Когда мама засыпала, Марина одной рукой держала маму за руку, другой писала планы уроков. Потом ложилась рядом. Утром убегала на работу, а потом бежала к маме. На работе она все беспокоилась, что мама уйдет, ведь сейчас она не с ней и не держит за руку.

Мама бредила, и в бреду все говорила про море. «Не в добрый час мы поселились на море». «Уезжай, дочка, уезжай, туда, где моря нет совсем». «Отца нет, тебя море заберет, отец-то знал, как справляться с морем, я тебя не уберегу». «Почему я мучаюсь? На суше дольше умирать, чем на море». «Только моряк может тебя спасти, доченька, но и горя принесет столько же, сколько счастья»…

Эти последние мамины слова были словно Богом сказаны.

Потеряв семью, Марина уже и не думала, что обретет счастье.

То лето после смерти мамы, она почти не выходила из квартиры. У дома в лавке она два раза в неделю покупала сыр, молоко и хлеб. Она боялась выходить на улицу. Она не то, что не понимала, как жить дальше – не понимала зачем. Друзья ее предали, а море унесло ее родных.

Но однажды ночью она, все же, вышла к морю. Она была готова сделать шаг, и пойти туда – пусть море заберет и ее. Но не решилась… Пришла домой, кинулась на кровать и расплакалась. Поняла еще одно – это море выбирает, кого забирать. Человек этого не выбирает.

Так прошло восемь лет. Она ходила на работу, учила детей. Ее хвалили и считали, что она способна на большее. Но… видно потеря семьи показала ей, насколько зыбкими, надутыми и ненужными могут быть эти человеческие амбиции. Она просто будет ходить на работу и выполнять свой долг. Коль скоро так случилось, что только она одна осталась из семьи и получила высшее образование, значит так надо. Она будет делать то, что должна.

Марина была молода и все еще хороша собой. Однажды она услышала, как в учительской сказали – «Такая невеста пропала! Ладная такая девчонка, так вот ведь печаль совсем глаза блеска лишила!». Странно, но Марину даже не затронули эти слова.

Однажды осенью в ее квартире раздался звонок. Молодой голос, говорили по-эстонски.

– Алло?

– Здравствуйте, Марина! Я сын капитана соседнего судна, наши отцы служили в одной флотилии. Мой отец недавно умер. Он попросил связаться с кем-нибудь из вашей семьи и попросить прощения, что долго не видел старого друга. Я хотел бы это сделать лично, поэтому давайте встретимся. У меня есть три дня перед рейсом.

Как лаконично! Если бы сказать то же самое по-русски, было бы все по-другому… Так они и встретились. Два корабля из одной гавани, которые поочередно уходили в рейсы и никак не могли причалить на соседние доки.

Их любовь, семейное счастье – она как будто снова вернулась в детство. Кажется, Гераклит сказал, что в одну и ту же реку нельзя войти дважды. А в одно и то же море, наверно, можно. Она снова стала ждать, как когда-то ждала отца, что любимый вернется из рейса. Марина даже не думала, что ее сердце еще способно так переживать – скучать, надеяться, ждать и любить.

А их «праздники на суше»! Как они прятались за ширмой, когда их дочки засыпали! Смеялись, наслаждались морскими деликатесами, привезенными из рейса. В их доме загорелся светлый огонек счастья.

А в стране, тем временем, менялась жизнь. Ее Эстония стала независимой от России страной. Да, иногда на нее косо смотрели – русская, преподает в эстонской школе русский. Но она не ощущала себя чужой здесь, и не потому, что ее муж – эстонец. Она была морячкой. И ждала мужа из рейса. Разве для этого важна национальность?

У нее снова появились подруги – такие же морячки, как она. Марина заметила, что они побаивались ее мужа, считали, что его сила – грубая. Да, Айно был немногословен, и порой непримирим. Вкупе с его физической силой это могло показаться грубым. Одна из подруг даже осмелилась спросить, не бьет ли он ее. Марина тогда посмотрела на нее удивленно. Она знала, что он никогда не переступит черту, да и вообще это противоестественно природе – мужчине сила дана, чтобы защищать, а не разрушать.

Подрастали их девчонки. Клаудия и Юлия – они были погодками. Их словно принесли волны одна за другой. Они обе были беленькими, аккуратненькими, такими живыми, как и должно быть – они выросли на море, где много пространства и света, и в семье, где много любви.

Но как же быстро они выросли! Почему горе переживается дольше, чем счастье? Счастье – оно просто было, как бывает солнечная дорожка на море. А горе – это ж царапины-камешки на душе. У немолодой женщины, которая идет в финский детский лагерь, которая рада, что ее вообще взяли на работу, с ее-то косоглазием.

Марина стала косоглазой после смерти мужа. Она не могла поверить. Сын моряка, сам капитан, он был таким сильным, таким выносливым. Его сила и ее нежность, казалось, были оплотом их семейного счастья, которое никто никогда не смог бы разрушить.

Почему он ей ничего не говорил? Он лишь однажды упомянул, что теперь будет водить торговое судно, принадлежащее дагестанцам. У них лучше суда, и они больше платят. Еще, спустя два года, он сказал, что с дагестанцами трудно работать. Но он ведь знает море лучше их. Эти слова были знакомыми до боли. Марина тогда вздрогнула, услышав их. Она стала судорожно говорить, уговаривая мужа бросить это судно и уйти на другое. Пусть будет меньше денег, она потерпит, она знает, как справиться. Но он с удивлением на нее посмотрел, сказав, что он капитан и сам знает, какие суда водить. Марина больше ничего не могла сказать – слово капитана. Может, надо было тогда настоять?

Через полгода его не стало. Это не море его забрало, это дагестанцы свалили вину на море. Но… море настолько благородно, что никогда не выдаст, ведь оно не оставляет следов. Она знала, что это рок гордыни моряка – он не пошел у них на поводу. Она знала, что его убили, но что она могла сказать? Даже доказать ничего нельзя – никто не знает, что произошло там, на этом корабле, в его последнем рейсе.

День, когда Марина получила свидетельство о смерти мужа, был последним днем, когда она могла смотреть на мир прямым взором. Она пришла на море, стояла на берегу и плакала. Наплывали волны, они едва касались берега, море в тот день было ласковым. Но слезы катились из глаз, и, в какой-то миг, сначала перед глазами, а потом и в сознании сплелось все одно на другое – волны на берег, горизонт неба на море, слезы на горизонт, капли слез на остывший песок. А потом не встало на свои места. Марина вернулась домой, обняла спящих девчонок. Утром, когда ее дочурки проснулись, увидели маму, обняли ее и заплакали. Они все поняли и так.

Через год она с девчонками переехала в Финляндию. Жизнь в Эстонии стала совсем не выносимой. Учителя намеренно занижали ее дочуркам оценки в школе. Из школы, где она проработала всю жизнь, ее уволили по сокращению штата. Она поражалась – столько она отдала этой стране, ее родному городу Тарту, могилы ее близких – все здесь. Ведь столько вместе пережито, почему люди вдруг поддались этому национально-политическому безумию и поверили этому, просто наплевав на своих друзей детства?

Марина несла с собой книжку сказок сегодня в лагерь. По своей учительской привычке она спрашивала детей их мнение, просила ответить на вопрос – чем сказка отличается от повседневной жизни. Сама она поняла ответ на этот вопрос только недавно – в сказках герои не предают. В жизни предают все и вся. Если встречается человек, который не предает, значит в твоей жизни есть немного сказки.

В Финляндии море не соленое, поэтому Марина не ощущала себя морячкой. Дело морячки сложное, и вместе с тем простое – ждать. Теперь ждать уже нечего.

«Мне дело – измена, мне имя – Марина

Я бренная пена морская.

Кто создан из глины —

Тем гроб и надгробные плиты

В купели морской крещена – и в полете

Своем – непрестанно разбиты!»

Она вдруг вспомнила себя в юности, в старших классах, когда выучила это стихотворение своей знаменитой тезки, словно прославившее всех морячек и Марин. Она вдруг вспомнила свою раннюю юность, как они, девушки моря, с некоторой долей кокетства говорили, что море для них привычно и море их «не сделает солью земною».

Теперь она с некоторой твердо-соленой улыбкой относится к фразе молодых девчонок «Я без моря не могу». Можете. Вы без него ой как можете. Говоря так, вы просто кокетничаете и намекаете на отдых на море.

Марина не хотела участи морячек для своих девчонок. Но вот месяц назад старшая Клаудия заявила «Мама, я еду в Италию учиться! В город на море». И ведь уже начала смотреть эти студенческие ссуды. Как она могла этому препятствовать?

Девчонки ее еще хотели выдать замуж. Прошло десять лет, а она никого к себе не подпускала. Претила сама мысль обращаться в брачное агентство, как теперь многие делали, или идти на сайты знакомств. Не надо пятнать память, не надо размениваться по мелочам. Море само тебе все скажет.

Чекистка

Осень в Москве в этот год была некрасивой. На улицах было сыро, серо, ветер был очень колючий.

Был четверг. Обычно в этот день недели в ней уже зарождалось предвкушение выходных. Теперь же из-за этой погоды ей абсолютно не хотелось ехать на дачу.

Но и перспектива провести в городе ее тоже не радовала. Скорее всего, по телевизору ничего интересного не будет, и в лучшем случае они с мужем съездят на электричке в один из подмосковных городков. Да и это уже приелось.

А, может, она просто становится взрослой? Может, именно это и подразумевает вся эта взрослая жизнь? Ведь нельзя же знать наверняка.

Это раньше она радовалась, когда родители уезжали на дачу, а она оставалась. Друзья, подруги, веселье. Теперь – нет.

Серое здание Лубянки еще больше угнетало, словно воплощая серую реальность утра.

Светлана шла, как всегда, на работу, в это безрадостное утро. Ничего хорошего день не предвещал. Впрочем, и плохого тоже.

Уже полгода в цитадели государственной безопасности. Все хорошо. А что было делать. Либо школа, либо..тут. Тут больше платили. Еще ее любимый английский. На предприятия переводчиком не устроится, это могло быть только по блату.

Поэтому, когда ей предложили… хотя это сложно было назвать предложением. Когда речь идет о безопасности государства, то предложения не делаются. Если и предложение, то заваулированное.

Она шла прямо. Ее муж сказал, что ее походка изменилась. Да, прошли времена, когда она шла «летящей походкой из мая». Высокая литература осталась позади. Она шла бодрым шагом, слегка размахивая руками (да, немного женственного сопротивления осталось).

Редкие прохожие, попадавшиеся ей на встречу, тоже шли безрадостно. Она научилась смотреть «сквозь толпу», и обращать внимание только на то, что таило хоть малейшую опасность госбезопасности. (Помниться, ее, как филолога, любителя слова, сначала потрясло сочетание, но потом… – а как иначе скажешь?).

Светлана подошла. С трудом открыв тяжеленную дубовую дверь, она вошла на работу. Поднялась по широкой лестнице, прошла направо. Первая «захватка» (да, она тоже удивилась, когда первый раз услышала это слово), вторая «захватка» (это всего лишь коридор, ограниченный с обеих сторон дверными проходами), третья – ее. Светлана вошла в свой маленький кабинет – вернее, даже отсек, как у телефонистки. Повесила пальто на крючок. Села за стол. Причесалась, глянула на себя в зеркальце – еще молодая и красивая. Налила воды из графина, глотнула. Включила аппарат. Повернула рычажок, надела наушники. Информация пошла.

…Когда она выходила с работы, еще было светло. Она любила выходить с работы в светлый день. В их рабочем помещении было не светло. Свет, проникающий из узких окон в их полутемные кабинеты, выглядел как -то неуместно и неестественно.

Сильно болела голова. В последнее время она стала подозревать у себя мигрень. У многих в их системе это была профессиональная болезнь. Мигрень, слабые сосуды, бессонница.

Надо пройтись, развеяться. Муж все равно еще долго не вернется из смены. Тем более, что, кажется, распогодилось, и еще светло, и не так тоскливо.

Светлана пошла вдоль Моховой. Головная боль заставляла ее ступать мягко. Она слышала от коллег, что у тех, кто сидит «на ушах» сужение сосудов головного мозга и, как следствие, мигрень, – это профессиональная болезнь. Светлана свернула на Никитскую, шла, чуть размахивая сумочкой. Она пыталась воспроизвести ту легкость в походке, которая так отличала ее в студенческие годы, которая и свела с ума ее будущего мужа.

Но… попав в этот железный каркас системы, она понимала, что это такие жесткие рамки, в которых места для манёвра практически нет.

От этого порой становилось грустно. Грустно от того, что все эти тиски казались правильными, очень правильными, но вот что потом? Как будто она что-то потеряла, что всю жизнь принимала как должное… теперь было только одно чувство долга. Перед мужем, перед государством, еще Бог знает перед кем и чем.

Может, это всего лишь очередной переходный возраст?

– Вам лишний билет не нужен, девушка?

Какой билет? Куда?

– Нет, лишнего мне не нужно.

Все-таки у нее еще остались хотя бы остатки юмора.

– Возьмите, не пожалеете, уверяю вас.

– А куда?

– Вы меня поражаете все же своей наивностью! Вы находитесь рядом с залом, в который многие мечтают попасть! А вы называете это лишним!

Светлана повернула голову. Размышляя о своей жизни, она не заметила, как дошла до Консерватории. Большой зал, куда многие мечтают попасть.

Она решила, что пойдет. Несмотря на головную боль, и даже на то, что она никогда не разбиралась в музыке, если не считать двух лет в музыкальной школе по классу виолончели. Случайно занесло, и не понятно, как закончилось. В ее семье никогда не было музыкантов.

– Девушка, решайтесь!

– Да, я, пожалуй, возьму ваш лишний билет.

– Для вас он не будет лишним. Уверяю вас.

Светлана открыла сумочку, проверила удостоверение, достала деньги. И вошла…

Белый мраморный холл Консерватории был настолько светлым и отличным от того, который каждый будний день встречал ее на работе, что на минуту она даже забыла про головную боль.

Высокая мраморная лестница словно давала гарантию встречи с чем -то высоким.

Светлана вбежала по лестнице. Билет был на балкон, с правой стороны. Первой мыслью было, что ничего не увидит. Потом только подумала, что ведь не для этого приходят в этот зал.

Объявили что-то для фортепиано с оркестром.

И тут… она полилась. Эта музыка, которая вылилась сначала мягко, но потом все же цепко. Она как будто сделала невидимый круг в воздухе, захватила ее головную боль и начала ее развивать в разные стороны, словно тесто месить. Ее боль перестала ей принадлежать. Она витала вокруг головы, подчиняясь этой мелодике.

Сначала это непонятное чувство вызвало настороженность, оно пугало своей новизной. «Будьте зорьки и бдительны». Нет, опасности это не представляло. То, что сделала с ней эта льющаяся мелодия… Оно возобновило чувство той легкости, о которой она сегодня думала, и, которую, казалось, давно утратила. Она звучит. Сильно. Эта легкость, юность, ощущение, что все по плечу и все еще впереди.

Но откуда? Она уже почти свыклась с мыслью, что это навсегда ушло. А тут это появилось вновь.

А она думала, что классическая музыка – это скучно. И кто бы мог подумать?

Но можно ли? Вдруг на работе не одобрят? Возможно, они уже узнали, что она была в этом зале, куда многие мечтают попасть. А этот мужчина, что предложил ей лишний билет – вдруг это все не случайно? Вдруг завтра, как она придет на работу, ей могут все высказать?

Было ли что-то в тех бумагах, что она подписывала при приеме на работу про классическую музыку? Вроде нет. Да и что может быть плохого?

Она, должно быть, сходит с ума. Или это просто хорошая пропагандистская работа компетентных органов, на которые она работает.

Светлана сидела в вагоне метро. За окном вагона мелькали огни тоннеля. В их ритмичном мелькании Светлана пыталась найти ту легкость, которая пришла к ней в том большом зале, в который многие мечтают попасть.

На следующее утро большая дверь оплота безопасности уже не казалась такой тяжелой. Или та внутренняя гармоничная игра, которая происходила в ней, давала некоторую уверенность.

Или просто было не так грустно. Внутри появилась некоторая капля гармонии, которая давала уверенность, что все получится.

Ведь она ж не гайки на заводе закручивает, она работает с информацией – все в целях безопасности.

Светлана стала часто ходить в консерваторию. Ей это безумно нравилось.

Она даже не могла описать, что это за связь – между тем, что она делает и той музыкой, которую она слышит в зале консерватории. Это нечто не материальное, и в то же время вполне чёткое. Это уловимая дымка, которая вьется вокруг сердца и скользит вокруг губ.

Слушать, не пропустить главного, передать. Она услышит. Обязательно услышит то самое главное, что должна услышать. Не может не услышать. Эта сетчатая дымка не может пропустить главного.

Наушники. Светло-серый свет за окном. Чистый лист бумаги. Ручка. Идет информация.

Перерыв. Небольшой перекур. Да, она стала курить. В студенческие годы только баловалась, а теперь стала курить. Это скорее даже не страсть к никотину, а повод выйти на улицу.

Почему-то некурящие никогда не выходят на улицу во время рабочего дня. А курящие выходят. Вот и она курила, чтобы выходить. Это повод.

Помнится, в студенческие годы она так познакомилась с преподавательницей. В курилке. Потом на зачете та ей сказала, что это был один из лучших ответов, и не только потому, что вы мне дали зажигалку.

Как все казалось – нет, не низким, а простым. Да, именно простым, по сравнению с теми эмоциями, той вдохновляющей дымкой, которую она получала в залах консерватории.

Осенним утром 1992 года Светлана возвращалась с работы. Позвонили среди ночи – надо было срочно перевести документ. Сложно порой вот так вот, среди ночи, заставить себя сосредоточиться и сработать четко. Но лучше на работу, чем домой. Уже свернув на свою улицу, Светлана все еще не хотела идти по направлению к дому. Она свернула в переулок. Церковь. Она же была заколоченной, но вот уже полгода, как открыта. Соседки все стали туда ходить и даже покрестились. Светлана не понимала этого – как это так? Все-все, тайно, столько лет, почти всю жизнь, верили, но отчаянно скрывали и претворялись будто уверены в победе коммунизма? Теперь, когда СССР нет, все вдруг стройными рядами опять в церковь? Если бы все верили, она бы это услышала. Никто об этом не говорил – если только для красного словца, всуе. Она бы услышала, если бы говорили.

А все равно домой не хочется, так что может зайти посмотреть, как раскрасили церковь. Простите, реставрировали.

Ее, она знала, крестила бабушка в деревне. Ей было три года. Мама ей тогда говорила. Но этот факт она, конечно, она предпочла не упомянуть при приеме на службу.

Кажется, для входа нужен платок. Есть шаль. Она повязала ее и вошла в церковь.

Богато тут. Иконы красиво расписаны. Лики святых точно эталоны земных.

– Покреститься хотите? – Светлана услышала голос батюшки.

– Я крещеная. Спасибо.

Батюшка перекрестил ее и куда-то ушел.

В церкви надо ставить свечки. Где их взять? Да, вон там. Светлана подошла купить свечек. К какой иконе их ставить? Надо было хоть какой-нибудь инструктаж пройти, или тут он называется памяткой? Куда ставить-то? Вот эта икона, кажется, Николай Чудотворец. Может, ему? Или Богородице? Вон в том углу распятие – там точно за упокой. надо пока за здравие.

Светлана подошла к иконе перед алтарем. В церкви было мало людей, но вокруг этой иконы было больше всего свечек. Зажгла. Поставила.

Как молится-то? Без четких инструкций никогда не знаешь, что делать. В одном французском романе Светалана читала, как одна крестьянская девушка говорила, что знает Отче наш и Богородицу. А Светлана и этого не знает. Надо бы поучить.

– Деточка, что ж ты в себе-то таишь? Расскажи все Богу – он поймет. Поможет. Не допустит он выше того, что вынести сможешь.

Кто это? Бабушка какая-то собирает оплавившийся со свечек воск. Откуда она может знать? Если уж Светлана не знает, откуда ей, этому ничем не примечательному объекту, это знать? Светлана хотела резко ответить, но во время сдержалась. Чего, ничего святого что ли – в церкви базар устраивать. Ведь Иисус, кажется, выгнал торговцев из храма.

Старушка эта тоже ушла.

Светлана смотрела на пламя своей горящей свечи. Смотрела, как оно мелькает перед иконой. Как же все просто. Символика, которая заставит тебя говорить. Опять богохульство. прости Господи. Да как молиться-то? Чего она вообще приперлась в эту церковь? Повернула голову и снова посмотрела на пламя свечи. И тут словно плотину прорвало.

«Господи, прости меня. Мне сказали, что ты не дашь мне больше, чем я смогу вынести. Я верю, что ты не ошибешься. Но тогда дай мне силы снова и в другое поверить. В свою работу, в свою дочь, в мужа, чтоб тот перестал пить. почему он стал пить? Почему на работе у нас полный бардак и никто не верит в то, что делает? Почему дочь стала такой хамкой? Я не могу больше, Господи. Я хочу верить, что все, что я делала и делаю не зря. Пожалуйста. Аминь».

Снова посмотрела на свою свечу. Светлана загадала – если почувствует, как свеча сгорит, когда она уйдет, значит все сбудется.

Светлана вышла из церкви. Посмотрела с опаской вокруг. Вдруг ее кто-то «провожал» и завтра донесут за проступок, не достойный офицера? Кажется, это уже сверхбдительность – недоверие к своим.

Светла прошла к себе в подъезд. Поднялась на третий этаж. Муж не спал. Сидел за столом. Перед ним стоял наполовину наполненный стакан (оптимизм тут излишний).

– Ты где была?

– По работе вызывали.

– Подполковник Пупс. Разведчик Пупс

Он стал подергиваться от хохота.

Светлана прошла к себе в спальню. Дочь вернется из школы скоро.

Легла на кровать – она и не знала, что так устала.

«Сгорела» – как будто шепнуло что-то у нее внутри. Что? Что сгорело? Она? Что? Тут только вспомнила. Она почувствовала, как та свеча в церкви, что она сегодня поставила, сгорела.

Лето 2015 года выдалось очень скороспелым и жарким. Возникало ощущение, что даже природные процессы ускорились, стремясь не отставать от современных технологий. Раньше, когда в начальной школе вели дневник наблюдений, то записывали, на сколько миллиметров в неделю набухала почка, а сейчас, казалось, что даже монтаж не нужен для кино: утром идешь на работу, почки еще набухают, а вечером, когда идешь с работы уже листочки проклевываются. К концу следующего дня набухают. Если бы было время смотреть в окно, то можно было бы увидеть это видео без ускорения – как из почки получается листочек.

Светлана шла тяжелой походкой. Она стала тучной, но все еще могла ходить твердо и быстро – походкой подполковника.

Светлана несла рюкзак. Наверное, она выглядела нелепо – тучная женщина в возрасте с розовым рюкзаком. Ну и что – рюкзаки нынче в моде.

Хотелось спать. Вчера ее дочь уехала в Италию, и они долго паковали наряды. А еще она проверяла переводы своих слушательниц – с курсов повышения квалификации.

Думала, что проверит быстро. Не получилось. Она понимала, конечно, что перевод – это не математика, где дважды два всегда будет четыре. Но мысль – если она есть, то абсолютно не важно, как ее можно выразить.

Но почему среди ее учеников только единицы, которые видят и умеют передавать эту мысль, эту информацию? Ведь это их работа – узреть то, что другим не дано.

Как им это объяснить? Или нужен опыт? Был ее опыт полезным? Как она ходила в консерваторию? Как в какой бы город их необъятной родины ее не посылали, выполнив задание, она все равно стремилась забежать в музей? Как в девяностые, когда не платили, когда многие ушли, она все равно шла на работу и открывала эту дубовую дверь? Садилась и слушала, слушала, слушала – чтобы потом зареферировать главное.

Наверное, в этом и состоит ее работа. Искать главное.

Она этому и научит этих вчерашних выпускниц.

Пусть другие смеются над ее нелепым розовым рюкзаком, пусть другие считают ее ограниченной. Даже дочь ее назвала ее чекисткой. Светлана и не спорит. Одной уточнение – чекисткой второй степени. У нее значок есть.

Мамские горести

Анна возвращалась домой. В голове все еще звучал Рахманинов. Она знала, что сыгранная мелодия не отпустит ее – до тех пор, пока она не услышит Полинкин плач. Перед ее плачем классика уступала, затихала – настолько глухо, что даже не верилось, что она снова может их услышать и сыграть. Лучше пойти поскорее. Когда бежишь, то нет времени думать, а няню давно пора отпустить.

Анна торопилась. У ее дочки резались зубы, и ночью обе не спали. Бессонные ночи Анна переносила хорошо, вот только на работу на следующий день трудно выходить. На репетиции она опять вовремя не вступила, и дирижёр был крайне зол на нее, не скупился на сарказм. «Как я сочувствую вашему мужу, если вы такая безответная». Пусть язвит, она уже давно привыкла к методам работы в этом богемном музыкальном коллективе, «дружественном террариуме». Наверное, гиббоны и ящерицы, если бы выучились их витиеватом языку, то говорили бы точно так же, как и все претендующие называться интеллектуалами люди.

Почему надо спешить? Всегда, когда спешишь, ничего не успеваешь. Не хватает времени на наполнение. Но ведь если делать все медленно, то наполнения тоже не будет. Это как темп в произведении – он указывается в начале и задается до самой последней ноты.

Зачем она вообще ходит на работу? С материальной точки зрения, она посчитала, выгода составляет три тысячи семьсот пятьдесят рублей. Абсолютно бессмысленно, если говорить числами. Морально тоже: на репетициях и на выступлениях она думает о том, как там ее дочурка, а как приходит домой, думает, как лучше сыграть партитуры.

Но ведь она пыталась не ходить на работу. Ничего не получилось – нет, не из работы, а из того, что она пыталась на нее не ходить. Хотелось играть, причем так, чтоб струны порвать. Но Полька либо спала, либо плакала – в любой из этих моментов играть было невозможно. Ночи давались легче, чем дни. Плач, хождение по комнате от одной стороны к другой. Сколько ж она прошла так с Полинкой на руках – километры наверно…

Это сначала были иллюзии – что она обязательно поедет с Андреем в этот город, куда его послали возглавить производство. Она рассуждала так, что поскольку все равно ей надо в декрет, так пусть лучше она его проведет с мужем. Поедет в этот городок поменьше, и будет там жить. Родит ребенка, будет домашней королевой, встречать мужа с улыбкой и всегда красивой. Эти мечты только сейчас кажутся девическими и наивными. А тогда она относилась к ним вполне серьёзно. Но родилась Полина, и своим горьким плачем разрушила эти грезы до последней нелепой кристаллинки.

Вместо светлых дневных иллюзий у нее был ночной кошмар. Она не помнила, когда начинается день и заканчивается ночь. Она превратилась в машину по присмотру за ребенком. Дать грудь, поесть самой, погладить, поменять памперс, постирать, погулять.

Поставить бы классику и успокоится. Но Полькин крик, как фальцет на натянутой струне. Она зажимала струны, но струна звучала так, словно это не она прижимает струны к грифу, а сам звук давит через пальцы на ее душу, сбрасывая фальцет лишь в самом сердце.

Сколько ж прерванных снов растворились в ее мамских горестях! Услышав плач, Анна заставляла себя открыть глаза, и в который раз снова бросалась утешать Польку, а сон казался таким сладким, в нем было что-то вдохнавляющее. Как бы хотелось вспомнить хоть один из тех недосмотренных снов или чтобы хоть один из них повторился.

Еще было пение птиц. Их дом в этом маленьком городке стоял как раз на границе с лесом, где птицы начинали петь за окном, когда Полька просыпалась на предутреннее кормление. Пение тех птиц было каким-то особенным. Наверно, это был определенный вид птиц, которые пели в это время, причем настолько тихо, что если бы не Полька, то Анна и не услышала бы этого мягкого их щебетания. Они пели, словно пытались ее хоть чуточку утешить. Анна прислушивалась к этому рассветному пению и, по профессиональной привычке, пыталась провести аналогии с какой-нибудь мелодией, но не могла. Такое даже не сыграть.

Однажды (не дай Бог кто узнает!) она подхватила ребенка на лету, потому как ее, бестолочь, осенило как сыграть лучше тот самый переход в Первой симфонии Рахманинова, и, естественно, Анна отвернулась, взяла Ее, и начала играть. А Полинка в это время перевернулась на туалетном столике… Боже, Боже.. надо все же ее покрестить, а то как же… Хотя ангел-хранитель явно есть у ее Поли.

Нет, можно, конечно, бросить все. Сходить в салон, постричься по-богемному, купить себе что-нибудь необычное из одежды. Выходить в свет, пусть и провинциальный. С некоторым даже «а-ля столичным» шиком говорить: «Да, я играю. Да, ваш театр очень даже не плох. Конечно, я скучаю по своей музыкальной альма матер». Тьфу! Среди зрителей она видела таких. Сидит нарядная такая, скучает. Пришли не понятно зачем. Престижно наверно – столько музыкантов собрались ради них играть. Или как инвестиция на удачу – вдруг да поможет.

Она приучила себя не смотреть на эти лица. Глядя на эту «а-ля богему», Анна вдруг ощущала, что то, что она делает – бессмысленно. В такие моменты ей хотелось уйти играть в кабак – там, по крайней мере, все по-честному: высокое искусство, опущенное до уровня кабацкой забавы. Какая разница как там сыграть партитуры. Сам факт!

Но мысли о дочурке не так легко было откинуть, как вид этих надменных зрителей. Анна ждала своего вступления в оркестре, и, со взмахом дирижерской палочки, на нее вдруг нападала тревога. Что, если она не сыграет так, как обычно привыкла играть? А вдруг с Полей что-то случилось?

Но Анна вступала вовремя и как надо. Было утешением представлять, что смычок становится волшебной палочкой, и, как только она коснется своей скрипки, все будет так, как она хочет. И тот звук, который издает Она донесется и до ее Полины. Ведь классика не раз утешала многих, утешит и в этот раз. Все будет хорошо.

Так Анна поняла, что значит играть для кого-то. Раньше она не могла понять, когда ее сосмычковцы говорили, что играют для мужа, мамы или брата. Анна считала, что инструмент настолько эгоистичен, что требует игры исключительно для САМОЕ себя. Только теперь начала понимать, что значит посвящать исполнение любимому человеку.

Когда преподаватель в консерватории просила ее почувствовать, а потом сыграть, она не понимала, что от нее хотят. Она делала переходы на столько, на сколько могла. Что ж еще надо было Таисии Павловне, она не понимала. Только теперь поняла. То чувство, которое она вкладывала в игру, – это некое оправдание своей игры.

Странно, что даже своему мужу, тогда еще жениху, она и то не могла посвятить исполнение. Нет, она могла бы слукавить, сказав, что играет в этот вечер только для него, но ведь это было бы неправдой – она играла так, как играла. Когда он приходил на концерты, она скорее терялась, чем раскрывалась.

Может, в этом была виновата его настойчивость. Он так ее добивался. Ей льстило, что он ценил не только ее музыку, но и ее игру. До этого ей казалось, что это могли оценить только музыканты. Но ее коллеги-музыканты не были ее героями. Они ценили только то, как она может играть. Как ловко она играет пиццекато, например.

Странно и удивительно, что она, такая талантливая, тонкая и звонкая – «настоящая первая скрипка», как называли ее преподаватели Консерватории, вышла замуж за человека, абсолютно далекого от искусства. А ее Андрей не имел никакой склонности к музыке, не был из богемной семьи. Но он чувствовал талант, как все талантливые люди чувствуют друг друга, даже если их таланты из разных областей.

На том самом втором концерте, на который он пришел – уже не случайно, как в первый раз – ей хотелось просто показать ему, как она может играть. Она почувствовала, что он оценил ее игру, и, в то же время, она скорее ощутила, чем увидела его заинтересованный мужской взгляд (ведь его ни с чем ни спутать, правда?) на то, как грациозно она взмахивает смычком, как горделиво наклоняет голову, касаясь Ее подбородком. Но даже тогда она не могла сказать, что играет для него.

Только теперь поняла, что такое игра с чувством.

Но ведь это не пустяк – то, что она делает.

Все же не пустяк тогда то, что она делает.

Анна подходила к дому. Она просто слишком много думает. Она справится, сделает все правильно. Сыграет по нотам, но не механически, по-ремесленному, а так, чтобы звучала каждая нотка. Анна услышала главное в этой музыке, и понимает, какие дальше буду аккорды в этой симфонии. Гармония алеаторики. Ноты звучат настолько гармонично, что ты знаешь их истинное звучание, настолько гармоничное, что в будущем не подведет.

Что было бы самым страшным – не сыграть это прекрасное. Не дать звучать музыке и Полинкиному плачу, пусть сильному, но любой звук – она знала – создается не спроста. Если он звучит, то это кому-нибудь да нужно.

Анна спешила. Вдруг она не успеет поддержать Полинку, когда та падает, утешить, когда ей плохо, развеселить, когда той грустно, накормить, когда ей голодно. Всегда быть рядом. Любить, любить бесконечно.

Анна смахнула невесть откуда взявшуюся слезу. А что до жизни, то это дело музыки.

Дом в поселке городского типа

Ирина закрыла глаза, вспоминая вчерашний кошмар. Стоит июнь, и черные очки вполне оправданы – никто и не подумает, что Ирина за ними что-то прячет. В них даже глаза закрыть можно.

Музыка на стадионе гремела, но из-за боли в висках эти спортивные марши в голове отзывались пронзительным гулом.

– Ирин, ты никак задремала? – голос Насти, соседки, заставил ее очнуться.

– Да… Нет… Вчера с Катей мягкую игрушку шили – в школе ей надо, так долго не спали.

– Ирин, ну ты совсем что ли? Какая школа – июнь месяц! Катька уж месяц в школу не ходит! Со своим что ли отношения были?

«Ох и влипла! Что вот она имеет ввиду этим „отношения были“? Милостивый Боже… А вдруг заметно?» – с тревогой подумала Ирина

– Да нет, Насть, нормально все. Игрушку-то не к школе – это она так, вспомнила, что в школе как-то мягкие игрушки шили, вот и уболтала меня новую сделать. Я и делала до полуночи… Увлеклась.

– Ненормальная ты, ей-богу! Ты смотри, твоя Катька вон вторая бежит, а ты сидишь полумертвая! Вон Светка как прыгает-ерзает – у нее Ленка за твоей бежит – а ты как неживая!

Ирина подняла голову – ее Катька действительно бежала второй. После Лидки – ту вообще обогнать никто не может. Молодец ее Катюшка, умничка! Вообще у нее дочки молодцы, что Катька – старшая, что Маша – младшая. Дети только и радуют ее, а остальное – пропади оно все пропадом.

Как, ну как жить дальше? Ведь не спрячешься же никуда – их поселок маленький, все у всех на виду. Никуда не деться. Сор из избы нельзя выносить. Все как у всех. И почему только в жизни так все вышло? Был, ведь был же у Ирины шанс жить другой жизнью. Тогда, когда она училась в Лесотехническом в Свердловске. Виталий, старше ее курсом. Так нет – она же гордая была, у нее ведь родина, ее поселок городского типа. Тут родители, родственники. Ей, видите ли, надо было вернуться дипломированным специалистом, быть гордостью поселка! А Виталий только у виска покрутил, когда она ему сказала, что вернется. Где она теперь? Администратор в местной гостинице. Можно было и не трудиться пять лет, чтоб занимать такую должность. Все могло бы быть по-другому. Дети бы у них с Виталием тоже были. А жизнь в большом городе – это совсем другое, чем жизнь в поселке, пусть даже и городского типа. Но что теперь говорить? Вот эта маленькая худенькая фигурка, которая бежит-старается – это и есть то, чем она живет. Смотришь на нее, и просто сердце от любви и нежности сжимается. И Машка! Она такая маленькая – ей всего два. Как прижмется, как обнимет своими ручонками, так снова жить хочется. Она ведь нужна им. Ради них надо терпеть. Ведь не может быть, чтобы это было навсегда.

Ирина спустилась на стадион и обняла Катю.

– Молодец! Как же ты старалась!

– Мам, а Лидка все равно первая прибежала!

– Лидка не считается, у нее папа – тренер по легкой атлетике. Для таких, вообще, нужно отдельные соревнования делать. Давай не будем ее считать, как будто она просто показала, как надо бегать, а ты и без нее знала. А сейчас пойдем и купим торт в магазине – вафельный, твой любимый, и будем пить чай, праздновать твою победу.

– Давай! Только без папы.

– Катя, но почему?

– Без папы ты радостнее, чем с папой.

Почему дети все понимают? Ведь и не хочется, чтобы они так много понимали. А они все, абсолютно все понимают.

– Это твой папа, Маша. Он имеет полное право на кусок торта за победу дочки.

– Нет, не имеет! Тогда пускай с тобой дружит, а то, что ты с ним не радостная, и вообще ему не нужен этот торт – он придет и будет телевизор смотреть, и клыкать, а ты не радостная будешь! Я не буду с ним торт кушать! Ты не радостная, значит, и торт нерадостно кушать.

– Ну, хорошо, тогда купим торт и пойдем к бабушке, хорошо?

– Ладно!

У мамы Ирине было хорошо. Перед этим Ирина зашла в уборную на стадионе, и прилизала волосы так, чтобы они закрывали виски. Ее мама ничего не заметила – у нее вообще глаза не те стали в последнее время, так что если она не заметила, то это и не факт, что ничего не видно.

Как же было хорошо в ее отчем доме! И почему в молодости так хочется удрать от родителей? Кто бы нашел слова объяснить ей, семнадцатилетней, что жить с папой и мамой – самое хорошее, так нет – ей надо было доказать, что она может поступить в хороший вуз и жить одна, и вообще. Все равно ничего из нее не вышло. Она мечтала о большем, ну да что теперь говорить… Сейчас попьет чаю с матушкой, выслушает нравоучения, пригреется чуть-чуть – и домой.

…День подошел к концу. Ирина уложила девчонок. Маша вот уже полгода как спит с Катюхой в одной комнате. Когда Ирина спала вместе с маленькой Машкой, была хоть какая-то защита. Теперь – нет. Вот он придет, и начнется. Хоть бы не приходил! Ну может же случиться такое! Ей в детстве бабушка рассказывала, что бывают такие «божеские чудеса» – когда уже совсем не веришь, вдруг что-то происходит – и автобусы внерейсовые откуда-то приезжают, и люди чудодейственным способом выздоравливают, и…и.… А ей ведь ничего такого не надо. Пусть он просто не придет, не придет и все.

Чудо не случилось. Он пришел. Пришел, но еле на ногах держался. «Я тебя сс-сс-су..», – даже словесно не смог угрожать. Господи, и это ее Григорий – первый парень на деревне, гордость их поселка городского типа! На доске почета напротив исполкома висел. Ему директором завода пророчили стать. Все девчонки на выданье локти кусали, когда она за него замуж вышла. Теперь самой вот впору локти кусать…

Слезы катились на глаза. Когда же все пошло не так? Когда ее Григорий превратился в забулдыгу, в такое быдло? Он же ей стихи читал. Он – почти инженер, с неоконченным техническим образованием. Были же чувства, и Машку он ох как любил – по полночи мог с ней ходить. Когда же он, так вот, с катушек съехал?

Сколько, сколько можно терпеть? Ведь так нельзя жить. Выплакать бы все слезы, все горе, так чтобы стать камнем, а потом ничего, абсолютно ничего не чувствовать. Как же больно, когда все вокруг рушится! Рушится ее мечта о семейном счастье. Она представляла свою семейную жизнь здесь, на своей родине, в их поселке… городского типа. Как все будет хорошо – как она будет работать в их санатории здесь же, в пяти километрах – заведовать строительством, или лесную территорию санатория поддерживать. Как она мечтала о новом доме – современном, она проект видела! Как они будут там жить – ведь там аж четыре комнаты, не то, что здесь – в старой избе на две сквозные комнаты. Ирина всегда мечтала иметь свой дом. А на проекте, который ей показали, все так красиво. Они, кажется, уже и яму под их участок вырыли – Григорий как-то обмолвился. А для некоторых домов уже и фундамент заложили. Фундамент…

Ирина вытерла слезы, накинула платок и, тихонько прикрыв дверь, выбежала из дома. Яма… Фундамент… Дом… Она быстро бежала по ночному поселку туда, на пустырь, где строились эти новые дома. Вокруг была тишина – в их поселке рано ложились спать.

Вот оно, место их дома. Рядом, на соседнем участке, уже действительно полфундамента выложено. А на их участке еще только большая яма. Рядом вырытая земля. Яма… Глотая слезы, которые все катились и катились, Ирина начала ногами кидать землю в яму. А не нужно! Не нужен ей этот дом. Бац – и на дно упало немного земли, а потом еще и еще. Фундамент они собирались заложить – а шиш! В темноте Ирина наткнулась на лопату – она и не заметила ее сначала сквозь слезы. С лопатой дело пошло быстрее – вырытую землю было легче засовывать обратно. Фундамент! А ей не нужен этот дом! Не ну-же-н! И фундамент не нужен! Она не будет тут жить! Она не может уже терпеть. Как же он ее бил, бил так, что мозги вышибало! Так она больше жить не будет – бац! – и еще одна охапка земли поверх ямы! Надоело прятать синяки, надоело – черпок, и еще земля вниз полетела! Она просто зароет эту яму, и тогда ничего не будет, совсем-совсем ничего. Не будет дома – не будет и такой жизни. Все просто.

Пот лил с нее градом – дно уже почти засыпалось. Еще – еще немного! Виски, в том месте, где он ей вчера врезал, сильно болели. Раз черпок – и в яму, два черпок – и снова в яму. Ничего не будет. Еще черпок… И еще..

…Ирина села на только что зарытую яму. Какая-то смесь жалости к себе, глупое слабое удовлетворение, еще и чуть смешно от всего этого. И опять покатились слезы. Удивительно, почему даже когда очень устанешь, все равно найдутся силы, чтобы поплакать. Глупо все получилось в жизни, да и вообще. Яму она зарыла, так ведь сегодня же новую выроют. Так всегда в ее жизни – уйма усилий просто в никуда тратилась.

Ирина еле шла назад. Скоро рассвет. Все. Уже зарыто. Ничего нет. По крайнее мере, пока. Мечты нет. Оно зарыто. Дома нет. А она, дура, уже и занавески присмотрела в их универмаге. Даже думала попросить свою подругу, Клаву, отложить пять метров – чтобы они ну точно в ее новом доме висели. Мебель уже мысленно расставила. Думала, где деньги взять, чтоб докупить сервант и диван. Нет. Ничего не будет. Она хорошо все затоптала. Вот так. И дом ей этот не нужен. Нафиг не нужен. Все сровнялось. Она сама затоптала.

Ирина пришла домой. Все тихо. Девочки еще спали, и из гостиной, где завалился мертвецки пьяный Григорий, даже храпа не было слышно. Хорошо. Обтеревшись полотенцем и надев рубашку, она прилегла – спать оставалось ровно два часа. А потом – девчонок в садик – и на работу.

Ирину разбудила Машка – «Мам, кушать дай, ам-ам». Ирина встала, ее ночная выходка казалась полусном. Из гостиной по-прежнему не было никаких звуков. И хорошо – хоть старые синяки заживут. Утро прошло спокойно. Девчонки даже не спросили про отца. Она отвела Машку в садик. Катю – в школьный лагерь, и – к себе на работу, за стойку регистрации – на должность для пэтэушниц. Но что делать – время такое, в больших городах, говорят, кандидаты наук дворниками устраиваются, и то рады. А у нее работенка не пыльная. Вот на днях ей московский гость духи подарил – за то, что она номер ему получше дала. «Красную Москву» – раньше в универмаге иногда их завозили, а теперь не достать. Но она боялась душиться при Григории – отматерит и побьет так, что не дай Бог она и не встанет. Прятала она их от него, а то выпьет – быдло чертово!

…Чудо все-таки произошло. Григорий не проснулся. Водка, которую он выпил, оказалась «паленой» и отравленной. Его молодого собутыльника откачали – он не храпел во сне как обычно, и мать скорую вызвала. А Ирине была занята делом, а даже если бы и нет, ей было бы все равно— храпит он или нет. Он и не проснулся. Это чудо.

В поселке потом говорили, что вот судьба-злодейка Иринке всю жизнь в один день замела. Котлован-то кто-то зарыл их будущего дома, и Григорий-то помер. А Ирине его было нисколько не жалко. Она считала, что это чудо произошло – то самое, божеское чудо, о котором ей бабушка в детстве говорила. Случилось – в тот самый момент, когда она не знала, как жить дальше. Ей ведь вправду этот дом не нужен был. Все сровнялось. Вот только перед дочками было неловко и даже стыдно немного. Как они, когда вырастут, будут людям говорить, что их папка от водки умер. Был бы город большой, все бы можно было скрыть. А тут, в их поселке городского типа все знают, кто, когда и почему умер.

Но потом и эта стыдливость прошла – сколько людей погибло от паленой водки в смутные-мутные девяностые. Мечта о доме у Ирины все-таки сбылась. Спустя пять лет при санатории построили гостиницу – небольшую, на пятьдесят комнат, из них десять – номера – люкс, и Ирину назначили директором, и квартиру ей в гостинице выделили – в отдельном пристрое. «Штаб-квартира», как называли жилище девочки. Вот и дом свой в поселке городского типа – получше многих.