автордың кітабын онлайн тегін оқу А почему бы и нет
Борис Наумов
А почему бы и нет
«А почему бы и нет» — автобиографическая книга с использованием элементов фантастики, лежащих в основе начальных лет жизни автора.
Вся последующая жизнь, его поступки, невероятные случаи и происшествия, несмотря на кажущуюся фантастичность, происходили в действительности.
С определённой долей юмора описывается нелёгкая судьба геолога, работающего в разных регионах земного шара: на юге и крайнем севере, в горах и глубоко под землёй.
Жизнь интересна в своём непрерывном течении, но, ещё более интересная и забавная она, если смотреть и оценивать её с высоты прожитых лет.
Глава 1. Самые, самые мои детские годы. Трудности и преодоления
Я не раз спрашивал свою любимую, покойную маму:
— Это правда, что, когда я появился на свет, то через минуту я открыл один глаз и, как бы прищуривая другой, начал осматривать окружающую обстановку?
Мама сама однажды сообщила мне такую новость. Она говорила это в контексте какого-то разговора, то ли в шутку, то ли с целью приукрасить значение моего появления для нашей последующей жизни. Не знаю, но теперь уже спросить не у кого.
— Ну, может быть, и не через минуту, а через десять, или через день, не помню я точно этого, — уже более ответственно она отвечала, когда я позже во второй или в пятый раз задавал ей каверзный вопрос.
А мне очень хотелось узнать подробности о моём «любопытстве» в первые минуты своего земного пребывания. Отец тоже не вносил ясности в интересующую меня ситуацию и только загадочно улыбался, приговаривая при этом:
— Да, да! По-моему, ты уже народился с открытыми глазами. Ну, и потом тоже, они у тебя не закрывались никогда. Всё высматривали что-то, выпытывали, запоминали. Да и поступки твои, поэтому были загадочными и необъяснимыми, а приносили они нам немало хлопот.
В общем, как бы то ни было, толком я так ничего и не узнал о начале своего жизненного пути. Но, где-то там, в «закромах» моего серого вещества зародилось и сохранилось убеждение в том, что жизнь — это интересная штука, и надо идти по ней с открытыми глазами. Или, хотя бы, с одним из них.
Были предвоенные годы. Я ещё ничего не понимал, но лёжа в своей «зыбке» — так называлась подвешенная к потолку, качающаяся деревянная коробка-кроватка — я видел молодую, красивую маму. Она была очень добрая, ласковая, счастливая. Но, временами своими, широко раскрытыми, глазами я замечал на её счастливом лице непонятную мне озабоченность и тревогу. Я начинал плакать, высвобождать свои ручки из аккуратно скрученного одеяльца. Однажды, помню, мама наклонилась ко мне, и крупная слеза упала мне на щёчку. Резко дёрнув рукой, я освободился от плена и ладошкой вытер эту слезу. Как большинство детей, я тоже любил всё пробовать на вкус. Мамина слеза оказалась горько-солёной и в чём-то очень значащей. Я всю жизнь потом помнил этот вкус и всегда, в предчувствиях каких-то неприятностей, он ощущался у меня на языке. Много-много лет я не мог объяснить связь своих жизненных неудач или их ожидания с горько-солёным вкусом, и только потом, имея за плечами ворох прожитых лет, я понял источник таких ощущений.
Наверно, мне тогда ещё не было года, но необычайность маминой слезы заставила меня подняться, сесть внутри качнувшейся зыбки и дотянуться ручкой до мокрой полоски на щеке.
— Мама, не плачь, — прошепелявил я эти три слова, или что-то похожее на них.
Молчаливое удивление на несколько минут застыло на родном мамином лице.
— Не плачь, — повторял я, как мне казалось, самые важные и нужные в то время слова.
Наконец, мама ожила, улыбнулась и вытащила меня из тёплого лежбища. Она прижала к себе и начала целовать моё лицо. Я всё помню, и это, кажется, был первый эпизод моей жизни, который сохранился в памяти до самых последних лет.
У родителей был ещё сын Слава, на целых три года старше. Да и до него были ещё дети — два сыночка и дочка. Они в голодные годы тридцатых годов умерли от болезней и голода. Естественно, что их я не могу помнить, а говорю об этом только потому, чтобы представить маму уже опытной, видавшей виды женщиной.
— Не плачу я, родненький. Это слеза счастья упала на твою щёчку. Отец, иди сюда, послушай, как говорит твой сыночек, — обратилась мама к моему отцу.
Не знаю, с этого момента, или до него, мои любящие родители называли друг друга не по имени, а просто «отец» и «мать». Наверно, им это нравилось и казалось, так лучше всего проявлялась их взаимная любовь. Ну, что ж, пусть будет так, ведь главное не в словах, а в чувствах, которые они отображают.
А я не выдал более ни одного слова, когда мои родители восхищались и просили меня произнести ещё что-нибудь.
Только вот память такая странная штука, что важные, этапные события через некоторое время стираются, тускнеют, а совершенно незначительный эпизод в моей жизни остался в ней навсегда и, как я теперь понимаю, на уровне подсознания формировал мой характер, поступки и действия.
Сейчас, вспоминая и описывая эпизод моего первого «разговора» с мамой, я пытаюсь осмыслить и пояснить тот печальный или тревожный образ родного лица. Все мои последующие годы жизни, личный опыт, общения, и другая обширная информация позволяют теперь предположить, что в предвоенный год среди народа уже чувствовалось приближение большой беды. Разговоры об этом не велись, но каждый человек по-своему ощущал витающую в воздухе тревогу. Думаю, такой момент я и уловил на лице своей матери и впервые почувствовал, что слёзы даже
родной матери имеют горьковато-солёный вкус.
После этого запомнившегося мне эпизода не случалось в моей жизни ярких событий. Знаю только, что я чувствовал любовь своих родителей и совершенно необъяснимую тягу к старшему брату Славику.
Приближалось лето сорок первого года. Я помню, беспричинно стал плакать, не имея на то никаких оснований. Не могу объяснить такое тогдашнее поведение, но сейчас чётко понимаю, что был полностью здоров, а слёзы и капризы появлялись без видимых на то оснований.
Папа, мама, Славик и я
Я уже крепко стоял на своих ногах, и настойчиво, но безуспешно пытался догнать или убежать от Славика. Лето было тёплое, и зелёная травка во дворе придавала детям ощущение всеобщего удовольствия и счастья. Мама позволяла нам с лихвой получать это счастье, хотя сама не принимала в этом участия и всё чаще и чаще оставалась в доме.
Она была беременна и, видимо, чувствовала себя не совсем комфортно. Я не понимал тогда её состояния, но, всё равно, мы с братом чего-то от неё требовали и получали необходимую ласку и заботу.
Грянул июнь сорок первого, который в корне изменил всю нашу жизнь и детство сделал суровым, пасмурным, голодным и безрадостным.
Папа работал на ткацкой фабрике и, не имея специального образования, сумел приобрести профессию красильщика и завоевать авторитет хорошего мастера своего дела. Он в первый же день войны был призван в армию и вместе с другими людьми мужского пола был направлен на фронт. Отдельными штрихами всплывают у меня в памяти события тех дней. Слёзы, душераздирающий плач женщин, крики детей и бесшабашные, под гармошку, песни подростков. Всё это создавало в моей детской головке полный хаос и неразбериху.
Больше всего, действовали на моё сознание и поведение беззвучный плач и крупные слёзы на щеках мамы. Она, провожая отца, придерживала руками округлившийся живот, что-то шептала ему, сделав полностью мокрым его лицо. Слов родителей мы со Славиком не слышали, но понимали, что в эти минуты рушится наш привычный, счастливый мир. А тревога и печаль взрослых прочно входили в наши детские головки.
Несколько дней после отъезда отца в доме стояла гнетущая тишина, и любые неуклюжие детские попытки, хоть что-то, вернуть из прошлого в сегодняшний день заканчивались неудачей и ещё, более убийственной, печалью на родном лице.
Мама несколько дней ходила работать на фабрику, откуда почти всё мужское сообщество ушло на фронт. Но, фабрика должна была работать и выпускать качественное сукно, так необходимое теперь для пошива шинелей, портянок, одеял. Работа была тяжёлая, изнурительная, и организм мамы не выдерживал двенадцатичасового издевательства над собой. Однажды, к концу рабочей смены, ей стало плохо, и она упала возле ткацкого станка. Руководство фабрики разрешило ей больше не выходить на работу и оформить декретный отпуск. Теперь мама была всё время с нами дома. Мы с братом, особенно я — мне исполнилось два годика — были довольны такой переменой в нашей жизни. Но, были в этом и отрицательные моменты. Дело в том, что на фабрике, работающим по двенадцать-четырнадцать часов труженикам, давали на обед нечто съедобное. Я помню сейчас это «нечто», потому, что мама съедала половину, или даже меньше, такого обеда, а остальное приносила нам — голодным малышам. Это была какая-то перетёртая, полужидкая субстанция, название которой я и теперь я не могу подобрать. Тем не менее, мы с братом всегда набрасывались на недоеденную мамой порцию и с превеликим удовольствием её поглощали.
А теперь, когда мама перестала ходить на работу, исчезла и эта наша радость.
Весной сорок второго года у нас появился братик. Мы, или я буду говорить о себе, не совсем понимали, откуда и зачем появился этот кричащий комочек. Но, он занимал почти всё свободное мамино время, а мы со Славиком потеряли часть её любви и внимания. Сначала нам было обидно от такой потери, но, потом, со временем, видя, как мама хлопочет вокруг появившегося у нас человечка, наша с братом обида и недовольство стали исчезать. Мы чаще стали подходить, смотреть на его любопытное личико и качать, перешедшую к нему по наследству, зыбку.
Трудно сказать, что испытывала тогда мама от появления нового члена семьи: любовь, радость, а может быть, разочарование от неудачного времени для вхождения в этот мир. Малыш был слабеньким, плаксивым и, возможно, чем-то больным. Мама не могла полноценно накормить его, так как и сама всегда была полуголодной, а поэтому малыш — назвали его Шуриком — часто плакал и медленно набирал вес.
Мне, в два с половиной года, трудно было понять, почему этот человечек постоянно кричит. Но, память моя, обострённая трудностью существования, до сих пор хранит моменты, как жарким, летним днём мы со Славиком гладили его оголившиеся ножки и ручки. Они были тёплые, мягкие и очень тонкие. А у мамы в такие моменты, глядя на нас, глаза почему-то становились влажными и грустными.
Летом мама опять пошла на фабрику, и мы со Славиком остались одни на хозяйстве. Она оставляла нам еду для братика и давала подробную инструкцию, как и когда его надо кормить. Мы и сами должны были чем-то питаться, поэтому дополнительно к крохам, которые оставляла мама для нас, мы использовали дары лета. Щавель, «конёвки» — конский щавель, грибы — луговки и что-то ещё в сыром виде. Всё это прямо с корня шло в наши животы. Мы набивали их так, что чувство голода исчезало, зато появлялось постоянное ощущение боли в животе. Мне долго потом казалось, что бурчание и непрерывная боль — это непременное состояние человеческого организма, без которого никто не обходится.
Когда мы со старшим братом и такими же друзьями — одногодками выходили в поле или на луг за добычей, за младшим братиком присматривала наша двоюродная сестра Нюра, которая была старше Славика лет на пять и жила по соседству с нами.
Мама уходила часов в шесть утра и приходила только вечером — уставшая, молчаливая, но также любящая и ласковая. Она тут же делила пополам принесённое для нас со Славиком хлёбово, и мы с удовольствием, после дневной зелёной диеты, вмиг поглощали его. А вот с Шуриком у неё возни было гораздо больше. Молока, как я теперь понимаю, у неё не было, или почти не было, и она умудрялась что-то для него сделать. Но, это «что-то», видимо, ему не очень нравилось, и он выплёвывал его, сопровождая это действо очередным повышением громкости плача. Мама уговаривала его, снова давала ему отведать приготовленную еду, но успехов не всегда добивалась.
Сейчас я вспоминаю эти процедуры, удивляюсь и восхищаюсь терпением матери, её изобретательностью. Она, уставшая до изнеможения на работе, изготавливая тёплые солдатские портянки, которые, может быть, по счастливой случайности, достанутся и её мужу, нашему отцу, умела ещё и нас, троих малышей, приласкать и как-то накормить.
А завтра в пять утра надо вставать, чтобы снова повторить прошедший тяжёлый день.
Оставаясь дома вдвоём, мы — два малолетних «няня», не зная ещё ничего о детском воспитании, пытались разговаривать с Шуриком. А он, пялив на нас свои бессмысленные глазки, наверное, думал: «Оставьте меня в покое». Или ничего не думал, просто смотрел на нас и хотел кушать и пить, пить и кушать. Мы давали ему бутылочку с какой-то жижей, которую он не полюбил с «самого глубокого» детства.
Время шло, наступила осень, и зелёная полевая подкормка исчезла из нашего рациона. Живот стал болеть меньше, зато голодное журчанье, как музыкальное сопровождение, постоянно напоминало нам о том, что жизнь продолжается и надо терпеть и ждать.
Ножки и ручки у нашего Шурика не становились толще, и мы, по крайней мере я, не испытывали по этому поводу беспокойства. Плакать он стал меньше, видимо понимая, что плачем от нас ничего не добьёшься. Это я сейчас, на склоне лет так шучу, а тогда каждый из нас жил той жизнью, которая нам досталась.
Ближе к зиме мама пыталась научить Шурика, если не стоять на ножках, то хотя бы сидеть на диване. Она обкладывала его со всех сторон подушками, надеясь на то, что так окрепнет его спинка и шейка, и он постепенно сам сможет садиться. Но успехов не было. Как сейчас, помню, мы повторяли процедуру укрепления позвоночника обкладыванием подушками, но через некоторое время Шурик умудрялся раздвинуть все ограничения. Он падал на диван боком или носом в подушку. Нам со Славиком стоило большого труда и внимания, чтобы не потерять бдительность, сразу поднять его и не дать задохнуться в подушках.
Когда наш отец был дома, мы жили, как все рабочие семьи — не бедно и не богато. Всё, самое необходимое в доме было — и надеть, и поесть. А теперь, в тот единственный выходной день в воскресенье, когда маме надо было набраться сил и заняться детьми, она что-то собирала в узелок и с другими женщинами шла в ближайшие деревни, чтобы это «что-то» поменять на еду. Она приносила немного муки, какой-то крупы, чаще всего пшена и, если удавалось, кусочек сала. К вечеру она возвращалась усталая, но довольная. Обнимая нас, она всегда в таких случаях говорила:
— Вот теперь мы заживём, отъедимся.
При этих словах у нас почему-то наполнялся рот слюнной, и мы радостно предвкушали будущее «отъедание».
Надо ещё сказать, что жили мы в частном доме, и у нас был огород. Не знаю, когда и как, может быть, с помощью Нюры, мама умудрялась в огороде что-то посадить: немного картошки, свёклы, капусты, тыквы. Одним словом, не богатые, но какие-то продовольственные запасы на предстоящую зиму она делала.
В тёплые летние дни мы со старшим братом, успокоив и накормив Шурика, выходили на улицу поиграть с такими же мальчишками. В этих наших прогулках таилась одна опасность, о которой нас всё время предупреждали взрослые соседи и наша мама. Дело в том, что раз в неделю, а может быть, и чаще, по улицам, заглядывая в каждый дом, ходили группы цыганок. Они были ярко одеты, шумные и непредсказуемые. Подходя к дому, они стучали в окно, приглашая хозяев к разговору. Они предлагали женщинам погадать, за что надеялись получить награду. В домах были, чаще всего, одни старушки, которые, несмотря на бедность, часто соглашались послушать цыганок, узнать от них что-нибудь о своих мужьях, сыновьях. Обычно цыганки говорили женщинам, что их мужики живы, хорошо себя чувствуют и скоро вернутся домой. Женщины хотели это услышать, верили всему и благодарили цыганок, отдавая всё, что можно было оторвать от своего стола: кто-то даст одно-два яичка, у кого ещё осталась корова, тот угощал молоком или творогом. Вот такое взаимовыгодное существование образовалось в те сложные времена.
А нам, малышам, взрослые, в том числе и наша мама, говорили, что цыганки воруют детей и уносят к себе в табор. Что там цыгане делают с детьми, никто не знал, но нам было достаточно и этой информации.
Мы, малышня, только завидев издалека разноцветные, непонятные для нас одеяния, разбегались по домам и прятались там, пока цыганки не пройдут в обратном направлении.
Однажды мы потеряли бдительность, и я, не успев забежать в дом, спрятался в зарослях крапивы, которая выросла возле дома высотой в рост человека. Цыгане были страшнее крапивы, поэтому я, не ощущая боли от ожогов, притаился, дрожа всем телом. Мне хотелось плакать от того, что страшно, больно и обидно — все разбежались, а меня оставили на «съедение» цыганам.
Подойдя к нашему дому, одна из цыганок, которая была постарше, увидела мои голые ноги, торчащие из зарослей крапивы. Она подошла ко мне и таким ласковым, какого я не ожидал услышать от цыганок, голосом сказала:
— Не бойся, сыночек, вылезай оттуда. У тебя ножки и ручки горят красным пламенем.
А я, не доверяя её вкрадчивому голосу, залез ещё дальше в заросли, надеясь, что оттуда меня она не достанет.
«Вот и всё, — думал я — сейчас она вытащит меня и засунет в свою большую сумку, висевшую у неё за плечами».
Что будет со мной дальше, я не пытался угадать. Мне было достаточно представить только первый шаг, который сделает эта страшная цыганка.
Она вынула откуда-то из складок своего обширного платья одно яичко и удивительно соблазнительно пахнувшую лепёшку. Сил моих не было, чтобы отвести глаза от такой приманки.
— Возьми вот, поешь, сыночек, — протянула она мне, видно, только что у кого-то полученную за гадание награду.
Дрожащими руками, ещё не вылезая из крапивы, я попытался взять угощенье, потеряв на время страх от возможности цыганского плена.
Цыганка наклонилась и нежно рукой провела по обожжённым крапивой моим ногам.
Такой второй материнский жест полностью меня обезоружил, и я потихоньку начал выползать из убежища. Странным образом от нежного прикосновения женской цыганской руки мои ноги перестали гореть от ожогов. Я не смотрел ни на свои ноги, ни на цыганку, а видел только протянутые мне «вкусняшки» и, преодолев страх, осторожно взял всё, что было у неё в руке.
— Не бойся меня, дорогой. Мы не едим детей. У меня самой в таборе трое таких малышей, как ты.
Эти слова ещё больше меня обезоружили, и я с жадностью начал есть лепёшку, оставляя яичко на закуску.
Съев половину лепёшки, я, наконец, посмотрел в глаза цыганки, которая стояла рядом и по-матерински глядела на меня. Я увидел в её глазах нежность и слезу, тихо ползущую по щеке.
Положив яичко в карман штанишек, я окончательно вылез из зарослей крапивы и стоял, не понимая, что делать дальше. Знал теперь я только одно: цыганы не страшные, и я больше не буду их бояться.
Погладив меня по головке, цыганка улыбнулась и поспешила догонять своих коллег по «бизнесу».
А я стоял долго, глядя ей вслед и крепко сжимая в кармане ещё не съеденное яйцо.
Событие, только что происшедшее со мной возле крапивных зарослей, не представляет собой какого-то особенного значения и не стоило бы того, чтобы вспоминать о нём, но оно, в каком-то смысле, перевернуло мои детские восприятия жизни и предопределило дальнейшие мои поступки, образ мышления и многое-многое другое.
Я больше не бегал в потайные места, чтобы спрятаться при появлении цыган и, даже наоборот, ждал их и выходил навстречу. Несколько раз я потом ещё встречался с той волшебницей, которая изменила моё поведение и понимание жизни.
Мои друзья-мальчишки и старший брат долго не могли понять меня и удивлялись моей смелости.
Между тем, пришла осень, потом и зима нагрянула. Мы со Славиком по совету мамы долго пытались поддержать Шурика, обкладывая его подушками на диване. Но он не только не становился крепче, но и слабел с каждым днём. Была ли у него какая-то болезнь, или нет, мне это неизвестно. Знаю только, что мама неоднократно приглашала доктора на дом (тогда не было понятия «вызвать» врача или скорую помощь), но он не мог определить причину болезненного состояния малыша и только выписывал какие-то порошки, микстуры. Всё было бесполезно. Шурик не мог самостоятельно сидеть, головка у него плохо держалась. Мама, как белка в колесе, билась, металась между работой на фабрике и домашними проблемами. Зная о состоянии младшего ребёнка, на фабрике ей сначала сократили рабочий день, потом вообще освободили от работы, предоставив отпуск по семейным обстоятельствам.
Была зима, снегу намело по колено, морозы разукрасили волшебными узорами окна в доме.
Может быть, мой старший брат Слава что-нибудь знал, но я ни о чём не догадывался, когда пришли к нам бабушка с дедушкой и тихо с мамой о чём-то переговаривались. Лицо у мамы было красное, опухшее от слёз. Бабушку нашу мы все внуки почему-то называли мамой старой (мамстара). А внуков у бабушки было много — человек двадцать. Да и детей было семеро: двое мальчиков и пять девочек. Старший мальчик — мой дядя Евгений — был танкистом и потом, как выяснилось позже, сгорел живьём в танке. Бабушка, как, и другие матери и жёны, тоже часто пользовалась услугами цыганок, чтобы узнать какие-нибудь сведения о судьбе дяди Жени. От них же она узнала, что он погиб в бою, а смерть была мучительной. Позже было официально подтверждено о жуткой кончине старшего сержанта Расторгуева Евгения Васильевича.
Бабушка (мамстара) и дедушка (тятя) Расторгуевы
Бабушка была строгой и решительной женщиной. Я её, позже, для себя называл Вассой Железновой. Она в общении с нами — внуками не часто опускалась до сюсюканья. А сегодня нас со Славиком она обнимала, гладила по головкам, чем-то угощала. Потом пришли тётя Мотя и тётя Даша. Нас они тепло укутали и хотели на санках отвезти к бабушке. Но тут пришли двое соседских мужиков — оба были инвалидами — и я увидел, как они взяли с маминой кровати какой-то свёрток и понесли на улицу. Мама громко заплакала, бабушка на неё прикрикнула, и все заспешили на выход. Когда люди вышли, а мы с братом остались в комнате, он мне шепнул:
— Шурик умер, — и больше не проронил ни слова.
Только теперь я понял причину маминых слёз и появления у нас в доме такого количества родственников.
Я понял слова брата о смерти Шурика, но сейчас не помню, были ли у меня тогда какие — то чувства, или нет. Знаю точно, что я не плакал и даже не переживал, видно, ещё не до конца понимая, что такое смерть, и, что Шурика больше не будет с нами никогда.
Мужики положили маленький свёрток на санки и куда-то повезли. Несколько женщин, вслед за ними и за сгорбленной, заплаканной мамой по узкой, протоптанной в глубоком снегу тропинке, молча, пошли. Мы с братом смотрели им вслед и не знали, что делать нам — сидеть одетыми или раздеться и ждать их возвращения. Наконец, раздевшись, Слава подошёл к опустевшей зыбке и, обращаясь ко мне, сказал:
— Нет. Смерть.
— Что нет? — задал я ему глупый вопрос.
— Шурика нет.
Вот только теперь дошёл до моего сознания смысл слова «смерть» и, что мы сейчас навсегда потеряли нашего младшего братика.
Кажется, в эту минуту я второй раз после встречи с цыганкой перешагнул некую грань между детством и взрослой жизнью.
Спустя некоторое время мама с нашими тётками и бабушкой вернулись и все расселись вокруг обеденного стола. Вскоре пришли и двое мужиков, которые увезли завёрнутого белым материалом Шурика.
На столе появились две тарелки с едой и бутылка какой-то жидкости. Один из мужиков, молча, налил в стаканы жидкость из бутылки, и все, опять же без единого слова, подняли эти стаканы. Мужики выпили, крякнули, утёрлись, что-то взяли из тарелки и начали усердно жевать. Женщины поднесли стаканы ко рту, но никто из них не сделал ни глоточка. Выпив ещё по стакану или полстакана жидкости, мужики встали и вышли из комнаты.
— Ну, дочка, крепись — обратилась «мамстара» к нашей матери, — у тебя вон ещё двое. Их надо вырастить. А завтра отправь их ко мне. Пусть поживут у нас с дедом. Да и ты приходи. Чего тебе здесь одной в холодной избе куковать? Места у нас хватит.
Мама ничего не ответила на предложения бабушки, но было видно, что они ей понравились, и мы переедем к ней жить.
В связи с нашим семейным горем, маме на фабрике предоставили один день отпуска, чтобы прийти в себя и оформить кое-какие документы. Тётя Даша пришла за нами, и мы повторили вчерашнюю процедуру одевания, рассчитанную на приличный мороз.
С этого дня мы стали жить у мамы старой, осваивая новые условия и правила жизни. Дедушка, или как мы его звали «тятя», тоже работал на ткацкой фабрике, так что дома мы бывали в основном с бабушкой и двумя тётками — мамиными сёстрами — Дашей и Мотей. Они были близнецами, и исполнилось им по семнадцать лет. На фабрику их почему-то ещё не брали, и занимались они делами по дому. Вечерами они выходили с подругами погулять и частенько пели молодёжные, популярные в то время песни. Мой, ещё не забитый всякой всячиной, мозг запомнил некоторые песни и, как сейчас помню, когда меня укладывали спать, мне почему-то очень хотелось пропеть одну — другую песенку. Всем присутствующим, видимо, нравилось моё исполнение. Они усмехались, дослушивая мои излияния до конца, пока я не сбавлял свою голосистость и окончательно не замолкал, засыпая.
Жилось у бабушки нам со Славиком неплохо, и вскоре я стал забывать о младшем братике, недавно ушедшем в мир иной.
Ткацкая фабрика, где работали почти все местные жители, как и любое производство, таило в себе разные неприятные неожиданности. Однажды наш дедушка, тятя, появился дома не поздно вечером, как обычно, а в середине дня. Дедушка был среднего роста, худенький, с красивой, седой бородой. Его привезли на санях две молодые женщины. Мы, молча, смотрели, на них, ничего не понимая. А женщины положили тятю на кровать и, взяв под руку бабушку, сообщили ей новость:
— Опрокинулась бутыль с кислотой, а дед ваш стоял рядом. Бутыль разбилась и съела ему ногу.
— Как? Что значит, съела? — только и успела спросить бабушка.
— Сами увидите. Доктора пригласите, — не вдаваясь в подробности, ответила одна из женщин. Они, не прощаясь, молча, вышли из комнаты.
Бабушка подошла к тяте, откинула покрывало, и мы увидели лоскуты штанины и, кем-то наложенные окровавленные тампоны, прилипшие к обожжённой от паха до колена ноге. Дедушка застонал, а тётя Даша взяла нас со Славиком за руки и отвела в другую комнату.
Так, в очередной раз за короткое время, жизнь преподнесла нам негативный урок, закаляя нашу детскую психику.
Мама приносила с работы несколько кусочков хлеба, которые давали ей для поддержания сил и здоровья семьи. Хлеб был выпечен из ржаной и овсяной муки и на треть состоял из длинных, острых овсяных колючек, которые, как я позже узнал, имеют название «ость». Эти колючки давали хлебу дополнительный вес и объём, но были совершенно непригодны для еды.
Однако я с удовольствием потреблял положенный мне по возрасту кусочек такого хлеба, долго пережёвывал его, как бы подсознательно понимая, что еды у меня очень много и удовольствия тоже будет достаточно. Но это удовольствие частично уменьшалось оттого, что острые овсяные колючки вонзались в горло, больно его царапая. С трудом же, проглотив кусочек, мы обрекали себя на предстоящее мучительное и долгое сидение на туалетном горшке. Но, это нас не останавливало, и мы с братом всегда с нетерпением ждали прихода мамы с работы.
Хочется ещё отметить, что мучительное наслаждение овсяным хлебом иногда, но очень редко, прерывалось появлением пеклеванного хлеба. Мама его приносила и долго раздумывала над тем, как же его поделить между всеми. Это был желтоватый, мягкий, как вата, вкусный до умопомрачения хлебушек. Кусочек, который доставался мне, наверное, весом грамм пятьдесят, я ел целый день. Откусывая по крошке, я старался долго держать его во рту. Но он, почему-то не подчинялся мне и быстро таял, оставляя приятное послевкусие. Вот с таким мучительным наслаждением и предательски исчезающим жёлтым кусочком я проводил долгие зимние будни.
Мы со Славиком росли, познавая суровый мир и, всё-таки умудряясь наслаждаться мелкими детскими радостями.
Я стал забывать папин образ, и все военные события проходили, не оставляя в моей памяти важных, значительных моментов.
В один прекрасный день вернулся с фронта муж тёти Насти, старшей сестры моей мамы. Он потерял пальцы на правой руке и был комиссован по причине непригодности. Первые дни после его возвращения у них в семье было много радости. Тётя Настя где-то находила самогонку и каждый день, на радостях, приносила её вернувшемуся мужу. Она была довольна тем, что вот муж, хоть и без пальцев, но живой, вернулся домой, и теперь им легче будет прокормить двоих детей.
Но, время шло, а муж не хотел заканчивать праздник возвращения и требовал всё больше и больше веселящего напитка, пока тётя Настя не сказала ему:
— Хватит, дорогой муженёк. Пора браться за работу.
Она думала, что её слова будут правильно восприняты, но реакция оказалась совершенно противоположной. Оставшаяся невредимой левая рука была настолько «работоспособной», что без труда справлялась с сопротивлением тёти Насти. Бывший солдат так успешно использовал нерастраченную на фронте злость, что его жена после этого несколько дней лежала, не имея сил подняться. Такие воспитательные процедуры повторялись довольно часто, и мы, родственники, почти не видели тётю Настю без синяков и кровоподтёков, а её мужа в, более или менее, приличном состоянии. Даже после того, как у них один за другим родились ещё двое сыновей, моих двоюродных братьев, покалеченный на войне отец не смог найти себя в мирной жизни.
Глава 2. Продолжение детства
Война продолжалась, забирая сотни тысяч воинов и мирных жителей. Мы, малышня, постепенно начинали понимать трагедию современной жизни, хотя и не были непосредственными участниками или свидетелями ужасающих событий.
Слава пошёл в первый класс. Мама, как могла, одела его и снабдила самодельной сумкой для учебников и тетрадей. Но, ни того, ни другого, в полном смысле этих слов, у него не было. Учебники были довоенные в количестве одного для нескольких учеников, а вместо тетрадей использовали любые материалы, пригодные для письма. Как счастливое исключение, откуда-то появились тетради в косую линейку для первого класса. Они мне так понравились, что я часами сидел возле Славика, глядя на то, как он старательно выписывал буквы в этой тетради. Я очень хотел заняться таким же увлекательным делом, но… не было у меня тетрадки. Я брал исписанные братом листочки и карандашом вычерчивал косые линии, как бы, создавая тетрадь для первого класса.
После уроков по письму Слава начинал учить арифметику. Вот тут уж я совсем терял голову. Всё, что делал брат, я повторял за ним и получал от этого неописуемое удовольствие. Цифры и счёт я освоил очень быстро, арифметические действия по программе первого класса для меня не представляли трудностей. Выходя на улицу, я везде — на дороге, на стенах и заборах — записывал какие-нибудь примеры и тут же решал их. Взрослые люди, которые видели в то время меня — четырёхлетнего пацана, решающего «сложные» задачки, — собирались в кружок, наблюдали за решением, восхищались мной. А я гордился этим и всё больше и дальше продвигался в деле освоения уличной арифметики.
Слава никогда не отказывал мне в помощи и в освоении новых знаний. Можно сказать, что я вместе с ним учился и закончил первый класс.
Но не только математика была предметом моих интересов. Все сказки и детские книги, которые по счастливой случайности попадались мне в руки, я читал и перечитывал неограниченное число раз.
Не знаю, откуда появилась во мне любознательность к неизвестному. Я тогда не задумывался над этим. А вот намного позже я не раз вспоминал слова мамы о том, что сразу после рождения я открыл один глаз и с интересом рассматривал всё, что меня окружало. Я, конечно, не воспринимал это всерьёз, но интерес ко всему новому был во мне с тех пор, сколько я себя помню.
Закончилась война. Выжившие в ней мужчины возвращались к своим семьям: кто-то на одной ноге, а кто-то целый и только в шрамах. Но, всё же они были дома, и здесь их с радостью принимали такими, какими они стали. Большинство же женщин с повзрослевшими детьми стояли поодаль и с болью наблюдали за немногочисленными процедурами долгих поцелуев. Слёзы радости встречающих женщин отзывались слезами горести и зависти у тех, кому некого было встречать, к кому не приехал и не приедет муж, сын, брат.
Я видел все эти церемонии и не понимал тогда, зачем, почему всё так происходит, кому это нужно, кто виноват в том, что у одних детей снова есть папа, а другие никогда не произнесут такого слова.
Не помню, какие чувства и мысли были у меня по поводу возвращения нашего отца, но отчётливо до сих пор вижу посветлевшее в последние дни лицо мамы. Она нам ничего не говорила, ждала, но не знала, приедет отец или нет, и, если приедет, то когда это будет. Но, надежда у неё была, и она изнутри освещала её лицо.
Было лето, и мама, в каком-то неизвестном мне красивом платье, то выбегала на улицу, то снова возвращаясь в дом, крутилась перед зеркалом и нежно гладила по головкам, потом, поцеловав нас со Славиком, снова выбегала на улицу. У неё было ощущение, что вот сегодня или завтра приедет наш папа, и, главное, не пропустить бы этот момент, быть начеку.
А я, вспоминаю, был в каком-то «разбрызганном» состоянии: вроде бы чего-то ждал и в то же время не представлял себе, кто такой папа, как он выглядит и как он появится возле дома: пешком, на машине или как-то по-другому? Будет ли он один или с каким-нибудь другим солдатом?
И вот тот памятный момент: подъехал грузовик, остановился чуть поодаль от нашего дома. Мама смотрела в окно и не знала, что делать — идти встречать мужа или ждать подтверждения, что приехал именно он. Мы со Славой тоже прильнули к оконным стёклам и ждали, ждали, ждали. Несколько минут никто не выходил, из кабины тоже никто не выпрыгивал.
Мой отец
Наконец, показалась одна военная фуражка, потом другая, и через борт лихо спрыгнули двое молодцов. Мама вскрикнула и выскочила на улицу. Слава — за ней, а я впал в ступор. Как стоял, прижавшись лбом к стеклу, так и продолжал я наблюдать за происходящими событиями. Пошатываясь, лёгким шагом от машины отделился один солдат и направился навстречу маме. Я видел только долгие объятия, никаких слов мне слышно не было. Освободившись от маминых рук, папа шагнул к Славику и, погладив по голове, как будто только вчера с ним расстался, прижал к себе его тельце. Я, как заколдованный, всё ещё не мог оторваться от оконного стекла. Папа стал оглядываться по сторонам, что-то спросил у мамы. Она ему ответила, и Славик мигом побежал в дом. Он силой вытащил меня на улицу, что-то приговаривая, а я упирался, как баран, которого ведут на бойню. До сих пор я не могу пояснить своего поведения. Испугался я или застеснялся, но вёл себя препротивно. Папа взял меня под мышки и легко вскинул над головой. После двух трёхкратного повторения таких манипуляций он поставил меня на землю и крепко прижался своей небритой щетиной к моему растерянному лицу.
— Ну что, сынок, — обратился он ко мне, — ты не рад нашей встрече?
Я, молча, уткнулся лицом в его гимнастёрку, не зная, как вести себя с неизвестным мне родным отцом.
Приехавший вместе с папой солдат, стоявший до сих пор в сторонке, подошёл к нему и, хлопнув по плечу, сказал:
— Я рад за тебя, старший сержант. Всё у тебя нормально. А я поеду дальше, к своему дому. — Они обнялись. Солдат, как я потом узнал, жил через несколько домов от нас. Он откуда-то достал фляжку, налил из неё в металлические кружки дурно пахнувшую жидкость и, сначала обнявшись, они выпили её. Крякнув и утёршись, солдаты с удовольствием закинули в кузов машины эти, ненужные теперь атрибуты солдатской жизни.
Мама не отпускала отца ни на секунду, то держа его за руку, то просунув руку за широкий солдатский ремень.
— Ну что, родные мои! Пошли домой, я соскучился.
Он подхватил тяжёлый чемодан и солдатский вещмешок. Мы двинулись к дому, навстречу своему семейному счастью. Слава шёл рядом с отцом, солидно шагая и держась за ручку чемодана. Ну, что ж, он был уже солидный, закончил с отличием первый класс. Я — ещё малышня — рядом бежал то с одной, то с другой стороны, тайком заглядывая в лицо отцу, пытаясь признать в нём долгожданного, родного человека.
Несколько дней у нас в доме царила полная эйфория. Приходили родственники, соседи. В основном, это были женщины, которые ещё ждали своих родных мужчин, или те, у которых уже не было никакой надежды на встречу с ними. Но, они приходили к нам, чтобы хоть краем глаза поглядеть на счастье нашей семьи, порадоваться за нашу маму и, на минутку представить себя в такой же обстановке, со своими, уже не ожидаемыми мужьями.
Приходили и другие, вернувшиеся чуть раньше, солдаты. Они обнимались, пили водку и долго вспоминали пройденные дороги и испытанные при этом ужасы и муки, ранения и смерти.
Нам, пацанам, особенно мне, вся эта круговерть казалась нереальной и бесконечной. Я не находил себе законного места — то сидел в уголочке, слушая солдатские рассказы и, временами наблюдая их слёзы и всхлипывания, то выбегал на улицу поделиться услышанным с мальчишками, которые постоянно были возле нашего дома и ждали моих рассказов.
Но, увы! Время неумолимо. Оно катится дальше, оставляя только в памяти людей прошедшие события и, требуя от них соответствующих, сегодняшних действий.
Мама уволилась с работы, а папа снова вернулся на фабрику, на своё рабочее место. Его там встретили с восторгом, так как требовались такие специалисты, а возвращались туда далеко не все. Женщины ещё долгое время будут составлять основную часть рабочего коллектива, пока молодое поколение, народившееся после возвращения солдат, не подрастёт и не займёт места своих матерей.
В эмоциональном плане послевоенные годы были насыщены позитивной энергией, но, в материальном — было ещё тяжело. Еды не хватало, в магазинах всё продавалось по карточкам и в ограниченном количестве. Да, и ассортимент продаваемого товара, заставлял, желать лучшего. Не помню, по сколько, но точно знаю, что хлеб продавали в строго определённом количестве, в зависимости от состава семьи. Да и того не всегда доставалось каждому. Очереди за хлебом были безразмерные, растягивающиеся на десятки и сотни метров. Чтобы завтра купить хлеб, мы сегодня со Славиком и другими мальчишками вечером шли к магазину, занимали там очередь и всю ночь оберегали её, чтобы утром гарантированно купить привезённый, свежий хлеб. Ночи бывали прохладными и, чтобы согреться, мы, по одному, по двое, выходили из жужжащей толпы и бегали с мальчишками по пустынным, ночным улицам.
Ближе к утру очередь почему-то уменьшалась по длине, но укреплялась по плотности. В определённое время появлялась машина или повозка с хлебом, и от очереди оставалось только название. Нас, малышей, затирали, прижимали, сминали, но мы твёрдо держались за своё место, несмотря на помятые рёбра и затруднённое в толпе дыхание.
Привезённый свежеиспечённый хлеб издавал такой умопомрачительный аромат, что он забивал тошнотворный запах пота зажатых в толпе людей. Если рядом, в так называемой очереди, оказывался безразмерный человек, раза в два выше нас ростом, то, как мне помнится, даже при дурманящем запахе хлеба, жить не хотелось. Опять же, при этом, часто вспоминалось и то, какое удовольствие в военные годы доставлял нам колючий овсяный хлеб. Ради этого, сегодняшнего, хлеба, можно теперь выдержать любые муки.
Это сейчас я так философски оцениваю свои чувства и состояние, но, тогда была великая цель — купить хлеб, во что бы то ни стало: умереть, но не сдаваться. Ведь не зря же была потрачена целая ночь, чтобы теперь отступить!
Была ещё одна очередь. Тоже всю ночь, мужики дежурили возле пекарни, чтобы утром, сразу из печи загрузить хлебушек на транспорт, привезти его в магазин, потом разгрузить и, гарантированно, в числе первых купить положенную им порцию. Рано или поздно, и мы со Славиком, сжимая в потных руках карточки, приближались к продавщице, которая с точностью до грамма, отвешивала нам нашу долю. Часто, или почти всегда, эта доля состояла из одного большого куска, и нескольких кусочков, разных размеров, словно пирамида, лежащих друг на друге. Как правило, верхние кусочки в пять-десять граммов тут же нами съедались, а более крупные — надёжно прятались в сумку. Не выспавшиеся, но довольные победой, мы возвращались домой, чтобы отдохнуть и приготовиться к завтрашнему дежурству. Так продолжалось почти каждый день, до тех пор, пока лето не заканчивалось, и погода уже не позволяла нам ночи проводить на улице.
Естественно, что никаких деликатесов или сладостей мы в детстве не пробовали, не видели и не знали об их существовании.
Жаркое, сухое лето сорок седьмого года запомнилось мне и наложило отпечаток на мою психику во всей последующей жизни. В один из ветреных, жарких дней загорелся соседний дом, и через несколько минут пламя бушевало сразу на ряде других домов. Наших родителей не было в то время дома, и мы со Славиком, впервые оказавшись в такой ситуации, не знали, что делать. Соседи, что смогли, выносили вещи на улицу. Мы ничего вынести не могли и только с ужасом наблюдали за страшным, всё пожирающим пламенем. Произошло какое-то чудо — ветер внезапно поменял направление, и дом наш уцелел среди кромешного ада.
Шёл сорок седьмой год. Несмотря на постоянное недоедание, мы, дети войны, были беззаботны и шаловливы. В животе опять всё время раздавалось голодное журчанье. Сначала я не понимал, почему мама стала поправляться при таком постоянном недоедании. И только потом кто-то из более смышленых друзей шёпотом сообщил мне:
— У тебя скоро появится братик или сестричка.
— Это о чём ты? — не сразу сообразив, что он говорит, спросил я его.
— Ты что, не видишь, у тебя мама беременная?
Я долго молчал, переваривая только что услышанную новость.
«Ах, вот в чём дело!» — наконец, я сообразил и побежал домой.
Я залетел в комнату и долго смотрел на маму, занимающуюся своими делами.
— Ты чего, сыночек? — спросила она удивлённо.
— Это правда?
— О чём ты?
— У нас будет братик?
— Правда, правда. Только вот я не знаю, братик или сестричка.
Я не был готов к такому повороту событий, к появлению в нашей семье ещё одного или одной…
— Когда? — задал я глупый вопрос, не зная от растерянности, что же ещё спросить.
Мама тихо, как-то по-особенному, нежно засмеялась, погладила меня по голове и ответила:
— Скоро, сыночек, скоро. Будет у нас малышка.
Я выбежал из комнаты и с глупым видом подошёл к своим, более осведомлённым друзьям.
— Ты чего такой размазанный? — спросил кто-то из них. — На тебе лица нет.
Не поняв от растерянности этих слов, я неуклюже потрогал свой нос и, убедившись в том, что моё лицо на месте, я «сморозил» ещё одну глупость:
— У меня есть лицо. А скоро у нас ещё будет брат.
Все засмеялись, начали трогать мои щёки, уши, лоб.
— Действительно, у него лицо. А мы думали, это картошка.
— Сам ты картошка, — огрызнулся я и толкнул остряка так сильно, что он неожиданно отлетел в крапиву.
Хохота было на всю улицу.
Когда Слава пришёл из школы, я сразу решил его огорошить новостью.
— А у нас скоро будет братишка. Или сестричка.
— Ну и что? — равнодушно отреагировал он на мою новость.
— Тебе что, не интересно знать?
— Я уже давно об этом знаю.
Второй раз за сегодняшний день я оказываюсь в дураках.
— Ты знал и ничего мне не говорил?
— А ты что, сам без глаз?
— Причём тут мои глаза? — опять я высказал глупость.
— Притом, что это уже давно все видят, кроме тебя.
Дурачком я себя вроде бы не считал, но сейчас я выглядел именно так и с обиженной физиономией ушёл от брата.
Одним весенним тёплым днём папа взял на работе машину и отвёз маму в больницу.
Через два дня он радостно сообщил нам со Славой:
— Ну, что, братья-кролики? Вы готовы встречать пополнение в нашей семье?
— Как?.. Где?.. Что, уже есть? Как его зовут? — один за другим посыпались вопросы.
— Уже есть. И зовут его пока никак, — со смехом отвечал отец. — Скоро сами увидите.
Так появился у нас ещё один мальчишка. Маленький, сморщенный и очень голосистый.
Он занял когда-то бывшую нашу со Славой зыбку, которую накануне папа подвесил и закрепил на потолке. Назвали его Алексеем — Алёшенькой.
Не скажу, что с появлением братишки круто изменилась наша мальчишеская жизнь, но, всё-таки, свободного времени поубавилось. Когда мама занималась домашними делами, она приспосабливала нас со Славиком к воспитательному процессу. Мне, как имеющему больше свободного времени, чаще, чем Славику, доставалось получать удовольствие от качки зыбки, кормления из бутылочки голодного крикуна и замены мокрых пелёнок.
Иногда, чтобы для семьи добыть дополнительное питание, мы с друзьями выходили на речку или на пруд ловить рыбу. Снасти у нас были немудрёными. При ловле мелких рыбёшек в реке — это была даже не река, речушка — мы пользовались намётом. Это такая мешкообразная сетка, прикреплённая к длинной жерди. Удавалось наловить за день килограмма два на всю нашу ватагу. Делить на всех этот улов не было смысла, поэтому мы в старом, видавшем виды, котелке варили вкуснейшую уху и тут же, на реке, съедали прямо из котелка. Иногда мы выходили на более серьёзную рыбалку. Рано утром, ещё до рассвета, с удочками мы отправлялись на пруд. В пруду водился карп, и поймать такую еду считалось большой удачей.
Однажды мы с ребятами договорились выйти на такой промысел, и чуть только забрезжил рассвет, мы уже расположились на берегу пруда. Мы — человека четыре или пять — выстроились в рядок на берегу и ждали хорошего клёва.
Утро было прохладное, безветренное. Пруд, как волшебное зеркало, завораживал своей неописуемой красотой. По берегу кустистые вётлы опускали в воду свои ветви.
Карп не хотел в такое утро помирать и совсем не набрасывался на нашу наживку. Мы терпеливо стояли и, не спуская глаз, смотрели на неподвижные поплавки. Эта напряжённость, тревожная с ожиданиями ночь и утренняя прохлада действовали магически успокаивающе на наше состояние. Хотелось спать.
Берег был обрывистый, высотой примерно метр. Рядом со мной расположился Петя Щёкин. Он, как и все мы, напряжённо следил за своим поплавком. Чтобы комфортнее себя чувствовать, Петя руки спрятал в карманы рваных штанов, а удочку засунул под мышку.
В какой-то момент Петя задремал и полетел прямо по направлению своей удочки.
Начало этого акробатического нырка, устремив свой взор на поплавок, я не видел. И только услышав в утренней тишине возле себя нешуточный всплеск, я подумал, что Петя поймал громадного, килограммов на десять, карпа, но, повернув в его сторону голову, не увидел ни карпа, ни Пети. И через мгновение я заметил бултыхающегося в воде соседа. Руки из карманов при падении он вытащить не успел, а моментально намокшие штаны крепко их прихватили.
Пытаясь вытащить руки и, видимо, спросонья, ещё не понимая, что с ним случилось, он неуклюже барахтался, высовывая из воды голову и, выплёвывая изо рта струи воды.
В какой-то момент, я своим детским умом понял, что тут дело не шуточное, и, быстро положив свою удочку, прыгнул на помощь своему соседу. Глубина у берега была не более одного метра, так что, при своём росте я смог, стоя по грудь в воде, схватить за штанину Петра и подтянуть его к себе. Наглотавшись воды, с вытаращенными от испуга глазами, да, так и оставшимися в карманах, руками, Петя оказался на берегу. Ребята подбежали к нам, вытащили на сухой берег ныряльщика, и помогли мне вылезть на сушу.
Когда всё успокоилось, и Петя уже сидел на берегу, снимая мокрую одежду, ребята начали подшучивать и смеяться над ним:
— Как там в водичке? Есть рыба?
— Ты не мог схватить одну за хвост?
И так далее. Я тоже выжимал свои мокрые штаны, присоединившись, при этом, к подшучиваниям ребят над незапланированным нырянием Петра.
В мокрой одежде дальнейшая утренняя рыбалка мне показалась не комфортной, и я предложил всем свернуть свои удочки.
Мой относительно свободный учебный режим облегчал учителю решение других школьных проблем. Надо выбрать старосту класса или выпустить классную, а потом и школьную, стенную газету. Я для этого — самая подходящая кандидатура. Я не стремился этим заниматься, но, перечить учителю и сопротивляться ему — тогда было не принято. Как ответственный за выпуск стенгазеты, я сначала просил учеников написать какую-нибудь заметку, но все эти мои просьбы оставались без ответа. Я сам всё писал и, при зачатках художественного таланта, красочно оформлял газеты, особенно праздничные выпуски.
В старших классах — с пятого по десятый — меня привлекали для оформления и изготовления других материалов. Помню, в пятом классе учительница литературы предложила, или попросила меня, подготовить и выпустить школьный, молодёжный журнал «Юность». Я с удовольствием занялся творческой работой. Там были разделы прозы, поэзии и художественных произведений. Журнал произвёл фурор в учительской среде и очень нравился ученикам. Всё свободное время я посвящал этому журналу. Без ложной скромности отмечу, что несколько лет спустя после окончания школы, я посетил её и на почётном месте увидел старые журналы «Юность» моего выпуска.
В шестом классе та же учительница литературы Анна Георгиевна решила подготовить с нами школьный спектакль. Она просила нас, учеников, подыскать и принести в школу какую-нибудь детскую пьесу. Ни у кого, да и у меня тоже, ничего подходящего не нашлось. Недолго думая, я написал сам пьесу в нескольких действиях и принёс её преподавателю на рассмотрение. Я не сказал ей, что это моё произведение и с нетерпением ждал реакцию художественного руководителя. Естественно, она знала мой стиль письма, и сразу догадалась, кто автор этого шедевра. Несколько раз в классе было обсуждение моего произведения, даже были расписаны роли и назначено время репетиции и постановки, но, не помню, почему, сама постановка не состоялась. Сейчас я с ужасом и смехом вспоминаю, какую галиматью я тогда мог написать. Единственное, что я могу сказать в своё оправдание — это были мои первые серьёзные литературные попытки, и они заложили в меня любовь к литературе и ещё больше — к сочинительству.
Картины, или просто рисунки, я тоже творил, очень старался сделать их красивыми, но они мне давались с трудом и даже самому не нравились, хотя другие зрители говорили, что у меня есть талант. Это, безусловно, было величайшее преувеличение, и я об этом прекрасно знал.
Забегая вперёд, скажу, что неполная моя загруженность в учебном процессе, продолжалась до выпускного вечера. Кроме литературных и художественных творений, я участвовал в самодеятельности и, где-то в восьмом-девятом классах, был руководителем танцевального кружка. И это при полном отсутствии у меня танцевальных данных!
Вот так, жизненное колесо докатилось до десятого класса. При этом, хотелось бы отметить, что я любил учиться, учёба давалась мне легко, и я всё время ходил «в отличниках».
Сейчас я написал всё это, и мне кажется, что я уж слишком расхвалил себя. Но, потом подумал: ничего сверх нормы я не написал, а вспомнил и отразил лишь то и только так, что и как оно было в жизни!
Между прочим, кроме учёбы и школьных нагрузок, у меня была и личная, весьма интересная и забавная жизнь. Я уже описывал свои детские годы и запомнившуюся встречу с необыкновенной цыганкой. Эта встреча, время от времени, всплывала в моей памяти и привела меня в третьем, или четвёртом, классе к абсурдному решению.
На окраине нашего населённого пункта однажды расположился цыганский табор и заставил меня решиться на отчаянный шаг.
Если в младенчестве я боялся цыган и прятался от них, чтобы меня не украли, то теперь я, вдруг, захотел этого. Я, бывало, прогуливался неподалёку от цыганского табора с одной только целью, чтобы цыгане меня украли. Я сейчас не могу вспомнить, и тогда не знал, зачем мне это надо было. Может быть, воспоминания о доброй цыганке, которая доставила мне своим угощением незабываемое удовольствие, надежда на новую встречу с ней, толкали меня на неординарный, сумасшедший поступок.
Почти каждый день я крутился возле цыганского табора и надеялся, в противоположность прошлым, детским мыслям, что цыгане меня украдут, и у меня будет сказочная, свободная, интересная жизнь. Я видел их быт, грязных бесшабашных детишек и думал: «Вот это жизнь. Никаких у них забот. Свобода. Разнообразие».
Мама замечала частое моё отсутствие в толпе бегающих друзей, часто у меня спрашивала, где я пропадаю. Но, я выкручивался, как мог, каждый раз придумывая новый ответ. Слава знал о моих походах, но он был занят своими делами и совсем не придавал значения моим причудам.
Сколько бы я ни ходил вокруг табора, изредка стоя рядом с ним, мне так и не удавалось увидеть ту цыганку, которая навсегда засела у меня в памяти. Может быть, с нею что-то случилось или это был другой табор.
Осмелев, однажды я зашёл на территорию табора. Неразбериха, грязь, беготня цыганят очаровали меня.
«Вот это романтика! Это настоящая свободная жизнь!» — думал я, проходя по территории табора, спотыкаясь о многочисленные, незнакомые мне предметы.
Цыганята, наконец, обратили на меня внимание. Они окружили, дёргали меня за волосы, рубашку, штанишки. Я, честно говоря, даже не пытался сопротивляться. Я смотрел на ребят, на их веселье и ещё больше понимал, что всё это моё.
— Оставьте мальчонку, — прикрикнул на ребят вышедший из палатки чёрный, лохматый цыган. Дети вмиг разбежались в разные стороны. Цыган потрепал меня по голове и сказал:
— Ты не бойся их, они не тронут. А ты ищешь кого-нибудь?
— Я…я, — не нашёлся я, что мне ответить.
— Ну, иди, гуляй, — ещё раз грязной рукой потрепал меня цыган и снова нырнул в палатку.
По дороге домой я думал об одном:
«Я хочу жить с цыганами».
Мы и раньше в летнее время с пацанами подолгу пропадали где-нибудь в лесу или на речке. Родители не переживали за меня и не замечали моего долгого отсутствия. Военное время внесло свои коррективы в правила воспитания и наше поведение. Это ободряло меня всё больше и больше, и подталкивало к принятию сомнительного и абсурдного решения.
Ночь я провёл с открытыми глазами. Я задумывался о том, как лучше сделать, чтобы цыгане или выкрали меня или взяли с собой на добровольных началах. Я уже был готов напроситься к ним или, в крайнем случае, спрятаться среди их барахла, когда они будут менять место своего базирования. Единственное, что меня беспокоило, и не находилось правильного решения — это проблема, как сказать родителям об этом. Если же уйти тайком, как сделать, чтобы они не сильно переживали. Вот так, при всех моих школьных успехах и правильных поступках, в голове у меня засела глупая, совершенно абсурдная идея.
О поиске и надежде встретить ту запомнившуюся цыганку я уже и не помышлял. Я думал о романтике, преодолении трудностей жизни: скакать на лошадях, спать на земле, видеть новые места. Эти и другие атрибуты романтической жизни тревожили мою детскую душу и манили куда-то в неизвестность.
Я уже давно прочитал поэму А. С.Пушкина «Цыганы» и хорошо помнил главного героя Алеко. Я в душе восхищался его романтизмом, свободолюбием. Помню, я плакал, когда читал, как он убил свою возлюбленную Земфиру. Этот его поступок тогда на какое-то время принизил в моих глазах образ свободолюбивого цыгана.
Теперь, при посещении табора, я забыл про Алеко, и все пушкинские, цыганские перипетии казались мне выдуманными, не настоящими.
Ближе к концу лета табор начал готовиться к переезду. Я в таборе уже был своим человеком. У меня среди цыганских мальчишек появились друзья, а взрослые принимали меня за цыганёнка, хотя внешне я совсем не был похож на такого.
Не знаю, чем я понравился женщинам, но они относились ко мне уважительно, мне даже казалось, с материнской любовью. Они угощали меня традиционными цыганскими пирогами с курагой, орехами и творогом. Особенно мне нравился самоварный чай с яблоками. Если дома у нас не часто было на столе мясо, то цыганы всё время где-то его добывали и ели, макая хлеб в мясное варево. Мне нравились цыганские песни и музыка. Девочки танцевали, развевая цветные юбки.
Однажды мне пришлось видеть слёзы и плач совсем молодой девчушки. Я тогда ещё не знал и не понимал, как люди женятся или выходят замуж. А тут, когда я услышал девичий плач, я спросил одного цыганёнка, почему она так громко плачет. Мне объяснили, что отец выдаёт её замуж, а она этого не хочет. Я ничего не понял, но девочку было жалко. Я подходил к ней, говорил утешительные слова, но она после этого только ещё сильнее рыдала.
— Хочешь, я попрошу твоего отца, чтобы он не выдавал тебя замуж?
— Он тебя не послушает, — замолчав, вдруг сразу, она внимательно посмотрела на меня.
— Почему?
— Потому, что у нас всегда так делают.
— Я скажу, что, когда я подрасту, я женюсь на тебе.
Секунду молчания и раскатистый девичий смех прокатился по табору.
Вышел цыган — папа девочки — и подошёл ко мне.
— Молодец, парень. Только ты смог развеселить мою дочку. Прямо, как в сказке. Заходи к нам.
Я не знал, как разговаривать с отцом, да и о чём можно с ним говорить.
Один цыган, звали его, как и моего отца, Петром, предложил покататься мне верхом на лошади. Я испугался, но желание приобщиться к романтизму цыганского быта победило страх. Пётр легко подсадил меня на лошадь, и я впервые почувствовал силу животного, его послушность, покорность. Пётр сунул мне в руку поводок, а сам отошёл в сторону. Страх и восторг охватили меня, когда лошадь шагом пошла вдоль табора. Я никого не видел вокруг, крепко вцепившись двумя руками в поводок, стараясь сдержать лошадку от быстрого хода. А она и не думала этого делать — шла себе и шла, как будто понимая, что седок у неё на спине не знает, как ею управлять. Цыганята шли сбоку, криком и смехом пытаясь привести меня в чувства.
Долго ли, коротко ли я объехал вокруг повозок, палаток, раскиданных кругом тряпок, котелков, обрезков досок и всякой цыганской утвари. Лошадь остановилась возле Петра, словно обученное цирковое животное, и я попытался слезть с её вспотевшей подо мной спины. Надо сказать, что и у меня спина, да и не только она, но и лоб и отпустившие, наконец, поводок, руки были мокрые от напряжения. Дети ржали, видя мои попытки слезть с лошади. Они что-то, по-цыгански кричали — я думаю, не лестные в мой адрес слова.
Откуда-то появившееся у меня чувство собственного достоинства заставило меня принять решительные действия. Я сполз по влажному лошадиному боку на землю. Взрыв хохота заставил меня быстро подняться и я, не чувствуя боли в левой ноге, вскочил и захохотал вместе с ватагой цыганят. Девчонки, при этом, пританцовывая, хором запели какую-то цыганскую песню, подбадривая меня. Из всей песни я слышал и понимал только одно: «Ай, да ну. Да ну».
Теперь я чувствовал себя совсем своим членом цыганского табора. Время клонилось к вечеру и я, радостный, уставший побежал домой. Там меня, наверное, заждались и, сейчас будет взбучка от мамы и папы за то, что, не сказав ни слова, я целый день пропадал в неизвестности.
Так оно и случилось. Молча, я выслушал все «ласковые» слова от мамы и с покорностью готовился принять «награду» в виде ремня от папы. Но, всё закончилось только угрозой, и я, поужинав, отправился в кровать.
Я заснул моментально. Всю ночь мне снилось, что я уже, как прирождённый цыган, живу в их таборе, кочую вместе с ними по всем городам и весям.
Под впечатлением ночных видений я, проснувшись утром, лежал с открытыми глазами, упёртыми в ещё тёмный потолок. Думы были одни: приняв окончательное решение о перемене места и образа жизни, я не знал, как поступить с самыми близкими мне людьми: мамой, папой и братьями. Все они любят меня и, конечно, так просто не отпустят ни в какое, хоть самое распрекрасное, романтическое путешествие. Это в двенадцать-то лет! Да и разговора не может быть. Но, я тоже имею кое-какой характер. И, если уж предстоит какое-то дело, то надо искать выход и делать задуманное без оглядки.
К сожалению, приближается осень, а вместе с нею и моя любимая школа. Это тоже проблема! Я не хочу бросать учителей, школьных друзей.
Короче говоря, так ничего конкретного и не придумав, я принял абсурдное решение: никому, ничего не говоря, сегодня вместе с табором уйду, если, конечно они меня возьмут. Да, если возьмут! Ведь, там у меня с ними тоже не было никакой договорённости.
Ближе к обеду, я надел свои лучшие сандалеты, новую рубашку и, пока мама была в огороде, я выбежал на улицу. Я рассчитывал уйти только на неделю, оставшуюся до начала школьных занятий, а родителям об этом сообщу через кого-нибудь из цыган, которые ещё остаются в этом лагере для наведения после снятия табора надлежащего порядка.
Всё! Решение принято. Глупое, несуразное, но оно окончательное!
Когда я появился перед цыганским табором, все уже были готовы к отъезду, отходу. Детвора подскочила ко мне и засыпала меня вопросами:
— Какая красивая рубашка. Куда ты нарядился?
— А сандалии! Дай померить.
Я, не отвечая на бесконечные вопросы надоедливых цыганят, прошёл прямо к уже разобранному шатру старого цыгана. Мой решительный вид удивил его, и он сразу спросил:
— У тебя неприятности?
— Нет. Я хочу уйти с вами. Возьмите.
Старый цыган прожил долгую жизнь, много видел, поэтому не проявил никакой реакции, Видно, бывали в его бытности и такие повороты человеческих судеб.
— А как твоя мама? — только и спросил он. — Ты поссорился дома?
— Нет, не ссорился. Она ничего не знает.
— Тебя будут искать.
— Тётя Клара зайдёт к маме и всё ей расскажет. — Я знал, кто остаётся в лагере. Тётя Клара среди них.
— Всё равно будут искать, а мы далеко переезжаем.
— Пусть, она скажет, что я скоро вернусь.
— Зачем тебе это нужно? Ты не сможешь жить так, как мы.
— Я хочу попробовать. Вот Алеко тоже пробовал, — снова вспомнил я Пушкина.
— Хочешь романтики?
— Очень. Очень хочу, — поспешил я ответить, обрадовавшись подсказке цыгана. Мне казалось, что такая веская причина является неопровержимым доказательством правильности моего решения.
После коротких раздумий и дополнительных вопросов дядя Роман, так звали цыгана, сказал:
— Ну, оставайся, будешь цыганёнком.
Моё сомнительное желание и неожиданно быстрое решение вопроса не вызывали в моей глупой голове понимания того, что вся эта авантюра не закончится для меня добром.
Мама с папой вечером этого же дня, не дождавшись моего возвращения, домой, забили тревогу. Они обошли всех моих друзей, спрашивая их обо мне. Никто меня не видел и не догадывался о месте моего пребывания. Кто-то высказывал предположение, зная о том, что я частенько бывал возле цыганского табора.
— Может быть, его цыганы украли. Они сегодня снялись и уехали неизвестно куда, — высказал робкое предположение мой лучший друг Алексей.
— Да какие цыганы? — возмутился мой отец. — У них своих дармоедов, хоть пруд пруди.
— Не знаю, я нынче его не видел.
— И я не встречал.
— Он уже три дня не был с нами.
Один за другим друзья подтверждали своё неведение о моих мечтах, планах, действиях.
До самого утра в доме у нас горел свет. Родители не находили себе места. Телефонов тогда не было, звонить куда-нибудь не представлялось возможным.
Только появились на востоке первые лучики солнца, отец стал одеваться.
— Я поеду в милицию, — сказал он.
— Куда же ты в такую рань? — неуверенно спросила заплаканная мама.
— Пока доеду, будет в самую пору, — не отступал отец.
Несколько позже всё это мне рассказал Слава, который тоже волновался и не спал всю ночь.
Наверно, не стоит здесь рассказывать о стандартном, в таких случаях, поведении милиции, соседей, друзей. Было много советов, предположений и предложений о помощи.
Вскоре возле нашего дома появилась цыганка Клара и рассказала маме и папе историю с исчезновением их сына.
Беспокойство родителей несколько уменьшилось, но появилось чувство злости и наказания.
Я чувствовал себя на седьмом небе. Всё, о чём я часто грезил, получил сполна. Езда в кибитке, цыганские песни, ночные костры и еда, не похожая на привычную еду, домашнюю. И свобода, отсутствие обязанностей! Хотя, конечно, цыганские ребята занимались какими-то делами и помогали взрослым. В основном, это были: уход за конями, их выпас, купание, ремонт сбруи. Я постоянно набивался к ним в помощники, но мне твёрдо отказывали, разрешая иногда подержать поводок. Я не знаю, почему они так поступали, но мне было обидно, и у нас часто по этому поводу возникали споры. Моя новая рубашка стала чёрной от дыма костров или от грязи тряпок, на которых мне пришлось спать. Новые сандалеты я где-то потерял, а может быть, их кто-то присвоил, и ходил я босиком, часто накалываясь на что-то острое.
Мы переместились довольно далеко от того места, где я стал «цыганом». Мне было неизвестно название населённого пункта, возле которого цыганы разбили свой лагерь и я начал размышлять, как теперь я буду возвращаться домой.
Через три дня к табору подкатил мотоцикл с коляской, на котором сидел милиционер и мой родной отец.
Рассказывать долго о том, как произошла встреча, не стоит.
Я с группой моих грязных сотоварищей, молча, стоял, не догадываясь о том, что сейчас со мной будет.
— Ну, выбирай, отец, — обратился к моему отцу милиционер. А папа, то ли, не узнав беглеца, то ли ещё не придумав, как со мной обойтись, осматривал меня с головы до ног.
Милиционер зашёл внутрь палатки и долго там общался с цыганом. Разговор с Романом сначала был спокойным, потом перешёл на повышенные тона. После нескольких минут затишья из палатки вышли милиционер с Романом и, пожимая друг другу руки, начали прощаться. Я не знаю, как они разрешили ситуацию с моим «оцыганиванием», но разговора между ними больше не было.
— Ну что, отец, — обратился к папе милиционер, — будешь сыночка забирать домой?
— Надо забрать, — ответил тот, — может быть, ещё пригодится.
Я не знаю, что передумал мой отец за те несколько минут, пока милиционер был в палатке, но он не сказал мне ни слова: не ругал, не упрекал, не спрашивал.
Я смотрел на его лицо и ожидал услышать крепкое словцо или даже получить хорошую оплеуху, но увидел там странное и непонятное перевоплощение чувства злости в умиротворённое состояние. Он взял меня за руку и посадил в коляску. Цыганята запрыгали вокруг, пытаясь дотронуться до моего тела. Они полюбили меня и так выражали свои чувства. Один из них откуда-то принёс мои сандалеты и сунул их мне в руки.
На удивление мирно прошло моё возвращение домой — ни папа, ни мама не проявили, ни гнева, ни недовольства. Это их поведение сильно повлияло на мои чувства и опять же, на мою психику. Если бы они ругались, или побили меня, я бы считал это заслуженным, правильным и вскоре бы всё забыл. Но они предоставили мне возможность самому казнить себя, что гораздо сильнее, ощутимее и, наверно, более правильно.
Эпопея с цыганской дружбой сделала меня старше, разумнее и оставила след в моей голове на всю жизнь. Во-первых, я понял, что свобода, риск и решительность определяют образ и смысл человеческого существования. Во-вторых, родительское поведение однозначно предопределило моё отношение к воспитанию своих будущих детей.
Последние дни лета задали мне много поводов для осмысления своего настоящего и будущего существования.
Пришёл сентябрь, а вместе с ним и школа раскрыла свои объятья для встречи любимых и нелюбимых учеников.
Глава 3. Интересен процесс школьного взросления
Я не знаю, в какую категорию этих учеников определила меня школа, но мне точно известно моё отношение к школе. Я был влюблён в неё. В школу! И ходил туда с радостью и удовольствием. В связи с тем, что учёба давалась легко, и мне не надо было тратить время на дополнительные занятия, я не пренебрегал любой возможностью дольше бывать в школе.
Вид на школу из окна моего дома
Расстояние от школы до моего дома составляло двести метров, поэтому, сейчас я с уверенностью могу сказать, что школа и дом были для меня чем-то одним целым, неразделимым.
Всевозможные кружки, спортивные мероприятия занимали в моей жизни всё оставшееся от уроков, время.
Мой третий класс
Вспоминаю сейчас свою и жизнь, пишу эти строки и ловлю себя на мысли, что будто бы я был каким-то идеальным мальчиком. Конечно, нет. Я был «мальчишкой» со всеми, присущими этой категории людей и этому возрасту чертами характера и поведения.
В шестом классе я впервые в жизни влюбился в девчонку из нашего класса. Она была красива, энергична, весёлая, шумная. Одним словом — самая лучшая.
Так как учителя любили меня и, как лучшего ученика, сажали на первую парту, чтобы в нужный момент увидеть и попросить меня помочь классу. Моя «любимая» сидела, обычно, на третьей парте. Для меня было невыносимо трудно не видеть её в течение целого урока. Вот она — детская любовь! Я крутился на своём почётном месте, и стал всё чаще и чаще получать замечания от учителей.
Однажды, без разрешения учителя, что в те времена приравнивалось к «криминальному школьному преступлению», я пересел на третью парту, рядом с ней!
Не увидев меня на законном месте, учительница заволновалась — не заболел ли я — потом остановила свой взгляд на моём лице и строго произнесла:
— А кто это разрешил тебе, Наумов, пересесть на новое место?
Я молчал, не зная, что ответить на этот убийственный вопрос. К тому же, мне совсем не хотелось менять решение о нахождении возле объекта своего обожания.
— Займи своё место, Наумов, и больше не проявляй самодеятельности.
— Я с первой парты плохо вижу, что написано на доске, — вдруг, пришла мне в голову глупая мысль, и я решил твёрдо придерживаться этой версии.
— Вот как? — удивилась учительница. — Почему же ты раньше об этом не заявлял? Приведи завтра в школу своих родителей, поговорим об этом. И всё же, прежде чем пересаживаться, надо было попросить разрешения у учителя.
Вот такие строгие правила были в те времена.
С этого момента я сидел рядом с обожаемой девочкой и чувствовал себя на седьмом небе оттого, что теперь возле меня «она», и ещё потому, что я ощущал себя победителем. Каждую секунду, которая не требовала учебного внимания, я смотрел на неё, конечно, не помышляя о каких-либо планах — просто чувствовал себя хорошо. Большего мне ничего не требовалось.
Ни на следующий день, ни позже родители в школе не появлялись. Надо сказать, что я сам был причиной такого поведения моих родителей. Их никогда не приглашали для беседы из-за моей успеваемости, не было необходимости. И на этот раз они решили проигнорировать приглашение.
Мало-помалу, инцидент с моей самовольной пересадкой забылся, но, мне он дал повод снова, как и дело с цыганами, чувствовать себя победителем. Вся моя дальнейшая жизнь строилась на основе принятия решений и достижений положительных результатов. Я всегда анализировал разные варианты и останавливался на том, который казался мне правильным.
«Лучше попробовать так, — думал я, — а почему бы и нет»!
Наступило время весенних экзаменов. Мы сдавали экзамены по семи-восьми предметам. Я с удовольствием помогал своей девочке готовиться и успешно всё преодолевать с первого захода. Наконец, лето. Счастливая пора. Я не помню, когда я объяснился своей ненаглядной в своих чувствах, знаю только точно, что мы провели всё лето вместе.
Мои товарищи, видя наши отношения, расценивали это по-разному. Одни завидовали мне, другие, с постоянным ехидством, дразнили, высмеивали нас. Постепенно я привык к разным подковыркам и гордился тем, что сумел выстоять против насмешек и издевательств.
Я не драчливый и никогда не любил силовые методы решения каких-либо вопросов, но тогда, перед окончанием летних каникул, случилось непредвиденное и, до сих пор непонятное мне, событие.
Когда двое из особо назойливых пацанов остановили нас с девочкой и, в довольно обидной форме, начали издеваться над нами, злость моя возникла моментально. Я, не рассуждая о последствиях, моментально набросился на них. Это была детская драка, без намерения нанести друг другу боль и увечье, но я смог доказать в неравной борьбе, что они не правы и, что нас надо оставить в покое. Спустя много-много лет, изредка вспоминая этот случай, я так и не смог припомнить имена побеждённых тогда обидчиков.
И вот снова школа. Мы — всё те же дети, чуть повзрослевшие, но, всё же ещё дети, пришли в седьмой класс. Так как летом со многими одноклассниками мы встречались, у нас не было бурных эмоций и объятий.
Учёба — дом, учёба — дом. Вот и осень пролетела. Приближался Новый год и зимние каникулы. Школьные, учебные дела шли успешно, без каких-либо запоминающихся событий. А вот в голове моей произошёл переворот. Без всяких причин у меня, вдруг, пропал интерес к моей девочке. Бывало, по нескольку дней мы не общались с ней один на один, а я на её вопросительные и завлекающие взгляды отвечал спокойным равнодушием. Позже я упрекал себя за такое поведение, но оправдания не искал. Дело
