По деревне ходит тега
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  По деревне ходит тега

Аркадий Васильевич Макаров

По деревне ходит тега...

Повести и рассказы

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»

© Аркадий Васильевич Макаров, 2018

Сборник состоит из ранее опубликованных в советской и российской печати произведений, рассказывающих о жизненных удачах и неудачах русского человека в переломный период эпохи.

18+

ISBN 978-5-4490-6439-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Оглавление

  1. По деревне ходит тега...
  2. ЛИЦОМ СРАМИТЬСЯ И РУЧКОЙ ПРЯСТЬ…
  3. ПОГОСТ
  4. ПО ДЕРЕВНЕ ХОДИТ ТЕГА…
  5. ДОРОГОЙ ДЯДЯ РЕДАКТОР…
  6. УКРАЩЕНИЕ СТРОПТИВЫХ ПО-УКРАИНСКИ
  7. УТРЕННЯЯ МЕЛОДИЯ
  8. Фантомы пожилого возраста
  9. …И СЕЙ ДЕНЬ НЕ БЕЗ ЗАВТРА
  10. БЫСТРЫЕ ДЕНЬГИ
  11. КОГДА Б ИМЕЛ ЗЛАТЫЯ ГОРЫ…
  12. совсем короткая жизнь
    1. 1
    2. 2
    3. 3
    4. 4
    5. 5
    6. 6
    7. 7
    8. 8
    9. 9
    10. 10
    11. 11
    12. 12
    13. 13
    14. 14
    15. ЭПИЛОГ
  13. БАБЬЕ ЛЕТО
    1. 1
    2. 2
    3. 3
    4. 4
    5. Эпилог

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

1

2

3

4

ЛИЦОМ СРАМИТЬСЯ И РУЧКОЙ ПРЯСТЬ…

1


Безденежье опрокинуло меня на самую низкую ступень соци­альной лестницы. Падать, правда, было не высоко, но ощутимо больно. Зарплаты мне больше никто не гарантировал, да и гонораров тоже, — рыночные отношения!

Свободное плаванье результативно только при попутном ве­тре и за отсутствием рифов, это еще притом, что есть хорошие паруса, а так, болтаешься, как некий предмет в проруби.

Вот ведь какие ассоциации приходят в голову, когда выкурена последняя сигарета, а новую пачку купить не на что.

Дом инвалидов и ветеранов труда не такое уж жуткое место, как рисует нам воображение.

Пригородный лес. Осенняя благодать природы! Лёгкий утрен­ний заморозок, как первая сединка в твоих волосах. Темная, но совсем не угрюмая зелень вековых сосен. Стоят, покачивая мудрыми вершинами, разглядывая нас, хлопотливых людишек возле старого двухэтажного раскидистого особняка, где нашла свой послед­ний приют бездомная старость, отдавшая некогда молодые силы и здоровье обескураженной двадцатым веком, дорогой стране. Да и са­ма эта страна, выпотрошенная вселенскими экспериментами, теперь тоже похожа на убогую нищенку, стоящую у парадного подъезда бла­гополучного запада.

Но, все это — политика, к которой мое повествование не имеет никакого отношения.

Я здесь на шабашке. Разгружаем трубы, сварочное оборудо­вание, нехитрый слесарный инструмент.

В интернате прохудились водоводы, не работает канализа­ция, чугунные гармони отопительных батарей, смонтированные полвека назад, забиты илом и многолетней накипью…

Шабашка тем и хороша, что за свой короткий и угробистый труд можно тут же получить живыми деньгами, а не бросовым то­варом по бартеру.

Ухнув, кидаю с кузова трубу, она, ударившись о старый пень, спружинив, отскакивает от земли, и стегает невысокую ограду, ло­мая почерневший от времени штакетник, из-за которого на высо­ких колесах выруливает инвалидная коляска с обезножившей пожи­лой женщиной. Прыгаю с машины, оттаскиваю в сторону трубу, за­городившую проезд к дому. Слава Богу, что женщина двигалась не­торопко, а то бы стальной хлыст сделал непоправимое.

— Ахмед! — дергает меня за рукав женщина, — Живой?

Я ошалело смотрю на нее. Сквозь темное морщинистое лицо при­ветливый отблеск глаз, вроде, как просвет в осеннем небе пока­зался и тут же скрылся.

— Ахмед, помнишь, мы в Фергане с тобой в госпитале лежали? Зажила, видать, дыра в плече, вон как трубы кидаешь! А мне вот ноги доктора отчикали, культи остались, зато зимой валенок не покупать.

Думаю, — старая использует мою азиатскую внешность. Разыг­рывает. Как теперь говорят, прикол делает.

— Не, я не Ахмед! Я Рома из детдома, цыганской повозки шплинт, —

отшучиваюсь.

Женщина укоризненно посмотрела на меня и, вздохнув, опеча­ленная покатилась, раскручивая руками колеса, на лесную стежку. «Насладиться одиночеством» — подумалось мне.

В любом интернате, как в солдатской казарме, самое боль­шое удовольствие — побыть наедине с собой.

Взрыв на ферганском базаре забросил эту женщину сюда, под колючие тамбовские сосны доживать отпущенное милосердной судь­бой время. Ей повезло, другие маются и бродяжничают, попрошайничая на городских улицах, неприветливых к чужому горю, замерза­ют в подвалах, отравленные алкогольными, суррогатами.

Я оказался здесь совершенно случайно. Никогда не думал, что рабочие навыки, полученные в юности, помогут мне на время одолеть денежную невезуху.

Иду смурной, смотрю под ноги, чтобы найти ключ от квартиры, где лежат деньги. Вдруг толчок в бок:

— Вчерашний день ищешь?

Поднимаю глаза, вижу — вот она, находка! Передо мной стоит старый товарищ с поднятыми парусами и в каждом сноровистый попут­ный ветер. Моему товарищу свободное плаванье в масть. Знай, рули, и веслами шевелить не надо. Хороший инженер, изобретатель, имею­щий множество патентов, забросил свое хлопотливое дело, и в удачный час организовал акционерное общество с ограниченной ответ­ственностью. Используя первоначальную сумятицу при переходе к народному капитализму, приобретя по бросовым ценам ваучеры, ско­лотил, хорошие «бабки», говоря новоязом, и теперь процветает мах­ровым цветом. Смеется, протягивает руку, хлопает по плечу:

— Как жизнь?

— Да, как в курятнике, — отвечаю. Кто выше сидит, тому перья

— чистить не надо. Сверху никто не наваляет

— Все пишешь? — спрашивает.

— Пишу, — отвечаю неохотно.

— А, что такой квелый? Небось, гонорарами стенку в туалете

— обклеил?

— Ага, — говорю, — обклеить обклеил, а отодрать обратно не

могу, больно клей хороший попался. Ты чего без «Опеля»? Ноги поразмять решил? — зная его пристрастие к иномаркам, подслащиваю разговор.

— Э-э, чего вспомнил! Я уже третью тачку с той поры поменял, у меня теперь «Мерс» на пристёжке.

— А чего же ты не на колесах? — повторяюсь я.

От моего товарищ исходит запах вина и хорошего одеколона. Лицо розовое, гладко выбрито, ухожено. Не то, что в нашей далёкой молодости. Крутой мужик. Авторитет за квартал светится.


— Гуляю, — говорит мой товарищ. Жену на Азорские острова

— отправил. Холостякую. Вчера тёлку снял в кабаке, до сих пор в

— ушах шумит. Вампир, а не девка! Губы, как присоски у осьминога.

— Пойдем, я тебя опохмелю!

— Не пью! — мотаю головой.

— Давай, рассказывай сказки! На халяву все пьют. Помнишь,

— как мы по общежитиям гудели?

— Ну, это когда было… — отнекиваюсь я.

— Пойдем, пока я простой!

Пошли.

В ресторане молодежь пасется. Девочки солом­ки для коктейля губками пощипывают. Глазки, как котята мохнатые, пушистые, ластятся: «Погладь — говорят, — погладь…».

Еще не перебродивший хмель делает моего товарища сентимен­тальным и щедрым. Бутылка сухого мартини и лощёный пакетик со­лёных орешек располагают к релаксации, к полной расслабленности нервного напряжения, которое полчаса назад давило мой че­реп отчаянной безысходностью. Теперь бы ароматная затяжка «Мальборои могла возвратить меня в былые обеспечение дни, и я наглею:

— Толян, у тебя хрусты во всех карманах распиханы, отстегни

до первой возможности. У меня в Москве по издательствам ру­копись ходит. С гонорара отдам. За мной не заржавеет. Ты же

знаешь!

Товарищ хлопает меня по плечу. Смеется, Взгляд дружеский, обнадёживающий.

Я мысленно уже благодарен ему. Бот, что значит старый друг! Вместе по девкам шлялись, стеной в пьяных драках стояли. На нож шли. Выручит.

— Дать, я тебе дал бы. Но ведь ты мужик строптивый. Мало не возмешь обидишся. А много, я с собой не ношу. Деньги все в деле. Помнишь, как мы е тобой учили по политэкономии: капитал должен работать. Пей, я еще бутылку возьму!

Наливаю полный бокал. Пью. Вино хорошее. Согреваюсь. Мозг начинает плавиться. Волны тепла и света размягчают сознание. Нестерпимо хочется курить. Мой товарищ лет двадцать, как не притрагивается к сигарете. Кручу головой в поисках знакомых, — у кого бы отовариться куревом. Но здесь компания не моя. Лица все чужие, сосредоточение в своих разговорах, увлечённые. Вот оно «племя молодое, незнакомое» — вспоминается классик.

К нашему столу присаживается щеголеватый молодой человек. Мой товарищ знакомит меня с ним, — главный инженер разваливающегося строительного треста. Укачкин.

Фамилия знакомая. Когда-то, после окончания института, я нанимался на работу к его отцу, начальнику монтажного управле­ния. Отец его был стоящий мужик, и, несмотря на мою неопытность, взял меня на участок мастером. Его сын, имея тестя-депутата областной думы, быстро оказался в кресле главного инженера треста «Промстрой». Судя по заносчивому виду этого молодого человека и щегольской одежде, с отцом, прирожден­ным монтажником и работягой, он мало имел общего.

Несмотря на раздетое до крайности предприятие, главный инженер выглядел вполне преуспевающим человеком. Мягкий костюм из модной ткани, демократическая майка с оглушительной надписью, разумеется, на инглиш, делали его похожим на лобастых парней тусующихся возле игральных заведений. Садиться без пожатия руки, еле заметно кивнув головой, и начинает, не притрагиваясь к выпивке, какой-то деловой разго­вор с моим товарищем. Берёт быка за рога. Выло видно, что у них давние деловые отношения.

Разговор в данной ситуации для меня становился, не интересен, и я подлил в свой бокал еще вина и выпил. За­тем, окончательно обнаглев, потянулся к пачке деликатесных сигарет «Парламент», неосмотрительно положенным на стол новым знакомым, взял пару штук, одну про запас, и закурил, наполняясь блаженст­вом и ленью.

Укачкин быстро посмотрел в мою сторону и продол­жил разговор о пиломатериалах, трубах, бетоне. Из разговора я понял, что у него намечается выгодный подряд на капитальный ре­монт дома-интерната для престарелых и инвалидов, и теперь ему крайне необходимо найти бригаду скорых на руку ребят для быс­трого завершения сантехнических работ.

— Да, чего искать? — указывая на меня, говорит мой това­рищ. — Вот безденежьем мается! Он тебе за комиссионные по ста­рым связям целое монтажное управление приведет.

— Ну, управление без надобности, а пару-тройку человек я бы взял, — говорит Укачкин.

Я согласно киваю головой. Для меня найти свободного сварщика и тройку слесарей не составляет никакого труда. Шабашка — есть шабашка! Проведенный по левым бумагам подряд, освобожденный от налогов, сулил хорошие деньги, и Укачкин, теперь уже повеселев­ший, жмёт мне руку. Мой товарищ заказывает еще бутылку коньяка и мы, припозднившиеся в застолье, расходимся довольные друг другом.

Чего тянуть время? К работам приступили быстро под чест­ное слово Укачкина. «Плачу деньгами за каждый этап выполненных работ» — говорит главный инженер. — Ни каких бумаг! Не люблю бюрократию. Всё отдаю наличманом. Самая лучшая бумага — это дензнаки. Сроки поджимают. Идет?

— Идёт!

Пожимаем, друг другу руки — и расходимся.

Нашёл знакомого сварщика. Тоже сидит на мели…

Тот обрадовался:

— Какой разговор! Работа — деньги. Лучше маленький калым,

чем большая Колыма! — восклицает мой бывший рабочий, а теперь и напарник Гена Нуриев

После ознакомления с объектом работы, мне показалось не совсем этичным брать деньги за посредничество, и я реши их честно заработать в качестве слесаря-сантехника, припомнив свою трудовую молодость. Весь объем можно было выполнить двум ра­бочим — главное, чтобы не подвел сварщик. И мы, оговорив все условия, приступили с Геной к работе.

…В подвале сыро, смрадно и гнусно. За шиворот с потолка каплет ско­пившийся конденсат. Пахнет дохлятиной и гнилью. Вокруг какие-то тряпки, куски бинтов, ваты, пищевые отбросы. Из про­худившихся труб напористо бьет вода.

Меняем проржавевший водовод на новый.

— Падла! — крутясь волчком на одной ноге, кричат на меня

Гена Нуриев. Кусок металла белого каленья проваливается ему за

широкое голенище кирзового сапога. — Сука! Держи трубу прямее!

Это тебе не на участке командовать! Инженеры! Бездельники! —

уже миролюбивее обобщает Гена, лучший на монтажном участке, где я когда-то работал, сварщик. — Стыкуй ровнее, пока я не прислюню. ­

Гена снова берет автоген в руки и делает короткий стежок прихватки.

2


Прислюнил…

Я облегченно отхватываюсь от раскаленного сты­ка и разгибаю затекшую спину. Труба надежно закреплена. И те­перь можно спокойно перекурить, пока Гена будет, неимоверно изворачиваясь, обваривать в неудобии неповоротное соединение. Прорывающаяся сквозь стык упругое пламя ревет в трубе, и я уже не слышу смачных матерков в мой адрес.

Я взял Гену к себе в напарники, зная его усердие и добро­совестность.

3


Геннадий Махмудович Нуриев — тоже бывший интеллигентный человек, в свое время с отличием закончивший математический факультет пед­института. Проработав около года за мизерную зарплату учителем в школе, он, плюнув на это занятие, пришел к нам на участок учеником сварщика и быстро втянулся в рабочую лямку.

Полу-таджик — полу-русский он, как сам рассказывал, обладал нестерпимым темпераментом, который сжигал его внутренним ог­нем. Любимая подружка, узнав, что из учителя он успешно переко­вался в монтажники, бросила его за свое ущемленное самолюбие. И Гена метался обездоленный, выплескивая передо мной обиду за свою пору­ганную любовь.

Я, решив над ним подшутить, сказал, что твоя подружка, раз ты так мучаешься, присушила к себе, и надо тебя сводить к «баб­ке», которая твою «присушку» ликвидирует в один прием, и ты снова станешь человеком. Отчитает тебя, водички наговоренной даст, ты потом свою подружку за километр обегать будешь.

— Своди! — мужественно сказал Гена. — Бутылку коньяка пос­тавлю.

— Ну, ставь!

И я сводил Гену, заранее договорившись, к одной разбитной бабенкой, которая, прочитав над головой моего подопечного какую-то белиберду, окатила его из кружки водой, и оставила у себя отсыхать. Пока Гена «отсыхал» я, потихоньку моргнув весе­лой вдове, улизнул из дома.

На другой день Гену, как подменили. Ласточкой в руках его летала газовая горелка, производительность пошла в гору.

Так мы с Геной и сблизились. Характера он был незлобивого, а сегодня ругал меня нарочито грубо в отместку за мои сентенции в его адрес, когда он был у меня в подчинении. Шабашка по­ставила нас в равные условия, и мой напарник не скупился на самые изысканные выражения в мой адрес.

— Ты не обижайся, — говорил он мне в перекуре. — Это все

те же слова, которыми ты когда-то крыл меня, а теперь я их воз —

вращаю по адресу, чтобы ты знал, как с работягами разговаривать.

А-то с утрянки сам, бывало, по-черному матерился. Нехорошо брат!

Вот теперь мне на тебе отыгрываться приходиться.

…Сантехнические коммуникации расположены под дощатым полом первого этажа, где располагается столовая и все службы интер­ната. Днём вскрывать полы нельзя, люди ходят, обслуживающий персонал и подопечные поселенцы — кто на костылях, кто на колесах. Днем мы отсыпаемся в бытовке, где от храпа моего товарища виб­рируют ушные перепонки, и уши приходиться затыкать, за неиме­нием ваты, лежащей тут же паклей для уплотнения резьбовых со­единений труб. Сначала неудобно, но потом привыкаешь и спишь, как младенец.

Приходится работать ночью.

— Физдюки! — кричит на нас директор этого богоугодного за­ведения тучный мужик лет пятидесяти, хватаясь за голову. — Физдюки, вы у моих бабок на целый год охоту ко сну отобьёте. В медчасти все снотворные кончились. Гремите потише. Здесь вам не кузница.

А, как не стучать, коль с металлом работаем.

— Владимир Ильич, — перекрываю я гул автогена, — сон разума

— порождает чудовищ. Там отоспятся!

— Все шутишь! А у меня голова, — во какая! Пухнет. Распряглись,

— — не пройти, не проехать. Я вам сколько раз говорил — зовите

— меня без фамильярности, просто, как Ленина — «Ильич».

Директор этого хосписа с юмором. Смерть у него всегда пе­ред глазами ходит, косой помахивает. Не углядишь, — она в палату, да и прихватит кого-нибудь с собой.

Меланхолику на такой должности никак нельзя — крыша поедет.

Вчера захожу в столярную мастерскую ручку к молотку попра­вить, а там две ладьи через речку Стикс печальные стоят. Нос к носу. Мужики на крышках посиживают, в домино колотят, «рыба» получается — пусто-пусто. Обвыклись. А я, пока ручку к своему инструменту прилаживал, все пальцы посшибал, соринки в глазах мешались.

Мужики похохатывают веселые, крепкие. Сивушкой попахивают.

Полночь, Дом, как больное животное, спит, беспокойно поджав под себя конечности, подёргивая в краткой дремоте тусклой запаршивевшей кожей. Через лестничный проем слышатся: нераз­борчивое бормотанье, надрывистый кашель, какой-то клекот и резкие вскрики. Обитателям сниться — каждому своё. Кому распашистая молодость, а кому тягостные образы старческих дум — пред­вестники затянувшегося конца.

В белой длинной рубахе, раскинув, как в распятье руки, на слабых ногах, ощупывая белёную стенку, движется к нам то ли слепой, то ли в сомнамбулическом сне человек. Он шел так тихо, что мы его заметила у самого провала — освобождая технологический канал для трубопроводов, мы с Геной вскрыли полы. Из подполья тянет крысиной мочой, сладковатым запахом гнили и сырыми слежалыми грибами — плесенью.

Гена, неожиданно увидав деда, матюкнувшись, вскакивает, за­гораживая ему дорогу:

— Ты куда, дед? Назад! Здесь яма, грохнешься, и хоронить не

— надо.

— Сынки, — трясущимися губами в короткой позеленевшей поросли

— стонет человек. — Мне бы в буфет, хлебца купить. Голодный я, сынки.

— В какой буфет, мужик? — недоверчиво спрашиваю я. — Ты, действительно, есть хочешь?

— Собаки здесь работают, мать-перемать! — переходит он на понятный нам с Геной язык. — Есть, не дают. Заморили. Мне бы хлебца…

Я бегу на кухню, где на тарелке лежали ломти хлеба — оста­ток от ужина. Набираю несколько кусков пшеничного, сомневаясь, что проснувшийся ночью старик, хочет есть. Ведь сегодня на ужин давали гречневую кашу с разварной тушёнкой и яблочный компот. Может, деду приснились его голодные годы, в которых он прожил почти всю свою жизнь.


Старик слеп. Я сую ему в холодную костистую ладонь хлеб, расстраиваясь, что у нас нет ничего посущественнее — человек хочет есть!

Дед сжимает рукой куски хлеба, кроша и разминая их, пово­рачивается назад, и снова ощупью поднимается к себе.

Он уже, наверное, забыл свою просьбу. Куски испачканного побелкой хлеба вываливаются из его ладони, он топчет их, и так же тихо, как пришел, уходит.

Мой напарник шумно втягивает воздух, да и я полез за куревом, с удивлением замечая, как быстро здесь кончаются сигареты.

В доме шумно, толчея, тянет волей и чем-то давним, забытым, как в моем прошлом, когда цех, в котором я начинал работать, получал зарплату. Жильцы сбиваются в кучу, что-то радостно об­суждают, гомонят. В разговорах участвуют больше старики, бабки и женщины помоложе, а жертвы несчастного случая и инвалиды дет­ства, тончатся в стороне, иные на колясках прокатываются взад-вперед, с вожделением посматривая на белую закрытую дверь, где находиться касса.

Сегодня пенсионный день. Обещали привезти деньги после обеда, но с утра уже, нет-нет, да и вспыхивают озорные искор­ки в, казалось бы, давно отцветших глазах.

Обсуждают: кто кому, сколько должен и когда расплатиться.

Инвалидная коляска для обезножившего или разбитого параличом человека, здесь больше, чем личный автомобиль. Утром, перекатив свое непослушное тело в коляску, — ты на коне! Ты на коле­сах — кати себе в любую сторону. Мобильность! Фигаро здесь, Фигаро там. Многие так удобно влиты в свои коляски, что, кажется, вросли в колеса. Кентавры! Как тут не вспомнить древних: дви­жение — это жизнь.

Навстречу мне, толкая руками маятниковые рычаги, на ста­ром драндулете еще военного образца катится женщина. Наш инс­трумент и разбросанные обрезки труб мешают проезду, и я подо­шел помочь ей миновать захламлённый участок, и дальше толкать свою тачку жизни в никуда. Женщина еще не старая. Глаза смотрят на меня с каким-то удивлением, потом выражение лица меняется, она кладет свою тёплую ладонь мне на руку, останавливая благородный порыв. Ладонь по-мужски жесткая, крепкая.

— Вот она, жизнь-то, какая случилась! И тебе, видать, от

новой власти ничего не досталось, писатель.

В словах ее горечь сочувствия.

Я обескуражен. Откуда эта несчастная прознала, что я дей­ствительно член Союза писателей России? Женщина провела рукой по моей ветхой испачканной известью и ржавчиной одежде.

— А ведь какой голубь был! Не помнишь?.. Да, теперь меня

разве кто угадает!

Я растеряно улыбаюсь. Стараюсь вспомнить это опечаленное недугом лицо. Может землячка из Бондарей?.. Да нет. В моем се­ле, вроде такая не жила…

— Да не мучайся! Марья я, Алексеевна, знатная доярка из

Красного Октября! Ты еще в колхозе у нас выступал. Стихи мне

хорошие посвятил. В газете пропечатал.

Я вспоминаю: Марья Ильичева, передовик труда! Как же! — «Над Уметом зима бедовая. Зябнуть избы в иглистой мгле. Вот доярки, гремят бидонами. Разрумянились на заре».

Марье Алексеевне стыдно за свое положение в этом безрод­ном и безрадостном приюте. Мне стыдно за мое положение слесаря-сантехника, такого же, как мой сосед Ерёма, пьяница и сканда­лист, как сотни российских сантехников стреляющих с хозяина на похмелку за пустячную работу по устранению течи в кране.

— Спился что ль? — жалеет меня бывшая знатная доярка.

— Ага! — говорю, как можно веселее. — Не пей вина — не

— будет слез!

— Да-а, вот она судьба-то, какая! Каждому — своё. Живи —

не зарекайся, — вздыхает Марья Алексеевна, и я осторожно пере­вожу ее по досочкам в медицинский кабинет на процедуры.

Услышав наш разговор, ко мне заворачивает высокий прямой, как фонарный столб старикан. Вид его необычен. Несмотря на про­мозглую погоду и сквозняки в протяженном коридоре, на нем толь­ко одна майка десантника и войсковые с множеством карманов брю­кв. На груди у него поверх майки большой старообрядческий ки­парисовый крест на витом шелковом шнуре. На затылке пучок пе­гих выцветших волос стянутых резинкой от велосипедной камеры. Он протягивает мне узкую, жилистую руку. Знакомиться:

— Арчилов! Бывший полковник КГБ!

Достает какое-то потертое удостоверение и горсть желтых увесистых значков и медалей.

— Вот они молчаливые свидетели моих подвигов! Тайный фронт! Вынужден бежать из Абхазии от преследования. Гарун! T-cс! — пол­ковник боязливо крутит головой. И совсем тихо: — Меня здесь тре­тируют. Никакого уважения. Колхозники! — кивает в сторону дирек­торского кабинета. — Я на внутреннем фронте кровь проливал. Мафия! Я тебе расскажу. Всё расскажу, — шепчет он торопливо — тут осиное гнездо. Все воры. Простыни воруют волки тамбовские! В кашу машинное мыло льют. Нас травят. Я писал — знаю куда. Но мне не верят. Ты напиши. Напиши депутатам, чтоб комиссию выс­лали! — ссыпает он в карман горстью, как железные рубли, свои награды. — Ко мне дохляка подселили. А мне, по моим заслугам, положено одному жить. Я выстрадал.

За несколько дней работы в интернате, я на короткую ногу сошелся с директором «Ильичём», как он просил себя называть, и подался выяснять: но какому праву здесь обижают полковника вышедшего неопалимым из горячих точек Закавказья. Вон у него, сколько орденов и медалей за боевые действия!

— Да пошел он к такой-то матери! По кляузам этого Арчилова, пять комиссий было. Вот они, бумаги! Им даже в ФСБ интересовались. Смотри! Ильич достает ворох листов из стола. Удостоверение и медали за Арчиловым не значатся. По его соб­ственному признанию оперативнику, он все это купил на базаре в Сухуми. Там еще и не то купишь! Избавиться от него не могу. Обследование делали. Говорят — не шизик. Здоров, как бык! Зи­мой снегом натирается. С ним в одной палате жить не кто не хочет. Ссыт прямо в валенки. Мочу собирает, а потом в них ноги парит. Вонь страшная! А выселить его не имею права. Без­родный! Вынужденный переселенец! У меня для инвалидов мест не хватает. А этот боров ещё на старух глаз метит. Жду, пока из­насилует какую. Может, тогда от него освобожусь. Как чирей на заднице! Дай закурить!

Я протягиваю сигареты, и мы с Ильичом разговариваем о превратностях судьбы.

— Я ведь тоже по молодости писал. На филфаке учился. А те­перь забыл все. Здесь такого насмотришься, на целый роман хва­тит. Горстями слезы черпай! Иди ко мне в завхозы! — хитро смот­рит на меня директор Дома Призрения.

Сегодня вечером в коридоре шумно. Обитатели приюта получа­ли им причитающуюся пенсию. За вычетом на содержание, у каждого остается для своих нужд. А у русского, тем более казённого че­ловека, какая нужда! Крыша есть. Кормёжка, хоть и диетическая, а тоже имеется. Надо и грешную душу потешить.

Ко дню выплаты пенсий местные спиртоносы, крадучись, чтобы не заметило начальство, доставляют самогон прямо к месту упот­ребления, в палаты — обслуживание на дому.

— Надоели мне эти компрачикосы! Стариков травят. У него зав­тра на похмелку инсульт будет, а он пьёт, — имея в виду своих постояльцев, сокрушается Ильич. — Милицию вызывал. Оштрафуют двоих-троих, а на следующий раз другие приходят, в грелках от­раву приносят. Хоть охрану выставляй! Пойдем, поможешь бабку до полати дотащить. С катушек свалилась, а все петь пытается.

Мы с Ильичом поднимаем пьяную женщину, пытаясь усадить ее в инвалидную коляску. За женщиной тянется мокрый след. Видать не справился мочевой пузырь с нагрузкой. Протёк. Отвезли бабку в палату. Пошли через коридор к умывальнику руки мыть.

В углу на старых вытертых диванах посиделки. Оттуда слышится протяжная старинная песня: «Мил уехал, мил оставил мне малютку на руках. На руках. Ты, сестра моя родная, воспитай мово дитя. Мово дитя. Я бы рада воспитати, да капитала мово нет. Мово нет…»

Потянуло далеким семейным праздником, небогатым застольем в нашей избе. Здоровая, молодая, шумная родня за столом, пока­чиваясь, поёт эту песню. Дядья по материной линии голосистые, напевные. Песню любят больше вина. Я лежу на печке, иззяб на улице — теперь греюсь. Слушаю. И не знаю, почему наворачиваются слезы на глаза. Мне жалко брошенной девушки. Жалко малютку на руках, такого же, как и мой братик в полотняной люльке с мар­левой соской во рту… Да… Родня… Песня… Детство… А-у!..

4

Беру в руки скарпель, — зубило такое с длинной ручкой, моло­ток и начинаю долбить кирпич в стене. Здесь должна проходить труба. Кирпич обожженный. Звенит. Бью резко, Скарпель, проскаль­зывая, вышмыгивает из кулака. Палец краснеет и пухнет на гла­зах. Гена, буркнув какую-то гадость в мою сторону, подхватывает скарпель и продолжает вгрызаться в стену, пока я изоляционной лентой пе­рематываю ушибленное место. Гнусно на душе. Пакостно. Хочется всё бросить и уехать в город: принять ванну, надеть чистое белье, развалясь в кресле, пить кофе с лимоном, и смотреть, смотреть очередной бразильский сериал, от которого я недавно испытывал только зубную боль. А теперь и он вспоминается с затаенной то­ской.

Назавтра — Седьмое Ноября. День согласия и примирения, так теперь, кажется, называется памятная дата начала глобальных экспериментов над Россией, приведшего её к такому постыдному со­стоянию, когда затюканный народ, чтобы прожить, должен наподо­бие нищего «лицом срамиться и ручкой прясть».

В Дом пожаловали представители администрации области поздравить неизвестно с чем, собравшихся в маленьком кинозале обитателей, болезненно напомнив им о шумной молодости и дружных демонстрациях в честь Октября — красного листка календаря. До одинокой, неприкаянной старости, тогда было далеко, да и не верили они, хмельные и здоровые в эту самую старость, когда душа становится похожа на дом с прохудившийся крышей, через которую осеннее ненастье льет и льет холодную дождевую воду. А спрятаться негде…

— Безобразие! — выговаривает высокий гость директору, пока­зывая

на нас с Геной, громыхающих ключами возле истекающего

ржавой водой распотрошенного вентиля. — Праздник портят! Сейчас

должна самодеятельность прибыть, а здесь они с трубами раскоря­чились!

Халтурщики!

Мы с Геной ухмыляемся, переглядываясь, и начинаем еще рети­вее греметь железом.

Правда, обещанная самодеятельность так и не приехала. Чи­новники, подражая ведущим передачу: «Алло, мы ищем таланты!» вы­зывали на сцену под бравые выкрики, тоже принявших на грудь ра­ди такого дела, повеселевших старичков с рассказами о героичес­ком начале дней давно минувших. Не обошлось, конечно, и без Арчилова, который и в этот раз клеймил позором неизвестно кого, призывая с корнем выкорчевывать иждивенческие настроения масс.

В этот день и нас тоже не обошел нежданчик.

К вечеру на белом джипе подкатил наш работодатель. Румяный, молодой, в ярком адидассовском спортивном костюме, модным ныне среди «новых русских» на фоне серого обшарпанного здания и нас, замызганных и усталых, среди пергаментных постояльцев Укачкин выглядел молодцом. Король-олень, да и только!

По рукам ударять не пришлось, но поприветствовал он нас вполне дружески:

— Ну, что, мужики, с праздником вас! Работу кончили?

Гена почесал в затылке — больно скорый начальник.

Делов еще на целую неделю, а он уже прикатил.

— Ну, ладно, — говорит он миролюбиво. — Поднажмете ещё. Я, вот,

позаботился о вас! — достает из машины полиэтиленовый пакет. В пакете бутылка водки и румяный батон вареной колбасы.

Ну, вот, теперь и для нас День Революции! Работодатель улыбается:

— Ну, что — со мной можно иметь дело?

— Можно, можно — говорит мой напарник, забирая угощение. — Да

и авансец надо бы выплатить. Работа кипит. Пойдём, посмотрим!

Укачкин идёт за нами. Осматривает сделанное. Доволен. Взгляд хозяйский покровительственный. Было видно, что здесь он имеет свой маленький бизнес, копает денежку, Лезет в карман, достает несколько сотен. Протягивает — берите, берите. Бумаги на полу­чение аванса никакой. Зачем бюрократию разводить. Вот они, деньги! Пластаются на ладонь листок к листку. Пусть пока сумма не­большая — аванс всё-таки!

Мы довольны. Хороший человек! Хоро­ший хозяин. Своих работников не забывает! Бросает ногу на педаль, газуя, лихо разворачивается и уезжает.

Нам с Геной нить некогда. Дела. Потом догоним. Дом без го­рячей воды. Директор нервничает. Который день не работают ду­шевые и прачечная. «Вы, ребята, пожалуйста, пожалейте стариков…» И мы поспешаем, жалеем стариков — бьём-колотим, гнём-контуем, режем-свариваем, концы заводим.

За полночь к нам подходит дежурная медсестра. Уговаривает не греметь:

— Тише! Человек умер. Хороший дедок был. Аккуратный. Учитель бывший. Пришла к нему укол делать, а он холодный. А этот малахольный Арчилов кричит, что он с покойником вместе спать не будет. Может, в коридор учителя поможете вынести? А?..

Смерть — самое естественное в этом мире, а привыкнуть нель­зя. Разум кричит. Как сказал великий поэт, — «Перед этим сонмом

уходящих я всегда испытываю дрожь». И у меня нехорошо сжимает­ся сердце.

Бросаем работу. Гена зачем-то берет обрезок трубы, и мы поднимаемся в палату, где лежит покойник. Арчилов возмущенно размахивает руками, что-то клокочет.

— Замолчи, гнида! — Гена поднимает трубу и Арчилов в подштан­никах, взлохмаченный, прихватив одеяло, выбегает в коридор и ус­траивается в углу на диване.

— Пусть учитель побудет один, — говорю я, и медсестра согла­шается.

Накрытый тёмным солдатским одеялом, бывший учитель с неес­тественно выступающими ступнями страшен в своей неподвижности.

Мы, не выключая свет, уходим.

Арчилов уже храпит на весь этаж беззаботно и отрешенно.

Идём в свою бытовку помянуть учителя.

Утром в маленькой комнатке, служащей чем-то, вроде, домашней церкви, возле бумажных икон горят несколько свечей. Кучка старушек неумело крестятся, глядя на горящие свечи. Их комсомольская атеистическая молодость все еще проглядывает сквозь сухие скор­бные лица.

В столярке опять оживленно. Выбирают доски, которые посуше да попрямее на новый гроб. Жизнь идет своим чередом…

А Укачкин так и не заплатил нам за выполнение работы. Го­воря по-теперешнему — кинул. Что с него взять? Какое время, таков и человек в нем,

А мне как раз подоспел гонорар из журнала. Так, что с куревом теперь все в порядке. Хотя заразу эту пора бы и бро­сить» Да все никак не соберусь. Прилипчивая сволочь!

ПОГОСТ

Не в силе Бог, а в правде

Александр Невский

Грустно, что лето осталось где-то там далеко-далеко, от­куда нет возврата. За сеткой долгих и нудных дождей незаметно, как вражеский лазутчик, короткими перебежками подкралась осень. Над бондарским погостом кружат большие беспокойные и крикливые птицы. Как только я ступил за ограду кладбища, они тут не снизились и расселись по крестам, внимательно наблюдая за мной. Когда я двинулся дальше, птицы, соскакивая с крестов, услужливо засеменили впереди, будто показывая дорогу к печальному и родному месту. За небольшой, сваренной из стальных прутьев оградой нашли вечное пристанище мои незабвенные родители: на крохотном бетон­ном обелиске фотография смущенно улыбающейся матери, а рядом, слева, на жестяном овале горделиво взирающий на этот мир отец. Я тихо прясел на врытую в землю скамью. Всё это — мой дом и моё отечество…

Резкие, скрипучие звуки бесцеремонных пернатых не давали мне поговорить с родителями.

Птицы, христарадничая, расположились возле меня. Из-за своей всегдашней недальновидности я пришёл на кладбище без гостинцев, — так получилось. Поднявшись со скамьи, вывернул карманы, показывая черным монахам, что у меня ничего нет. То ли испугавшись моего резкого жеста, то ли действительно поняв, что от меня ждать нечего, они разочарованно взлетели и, снова ворча и переругиваясь, закружили над тополями и зарослями буйной сирени, плотной, упругой стеной отгораживающей старую часть погоста от новой. Там, на старом кладбище, тогда еще так буйно не заросшем сиренью, мы, пацанами играли в любимую игру тех лет — войну, пря­чась в старых, полуразрушенных склепах, давным-давно построенных именитыми людьми Бондарей.

Во время гражданской бойни и коллективизации эти-убежища спасли не одну жизнь. Здесь мой дядя, ныне здравствующий Борисов Николай Степанович, двенадцатилетним подростком несколько дней и ночей сторожил семейный скарб от большевистского разграбления. Дядя рассказывал, как, холодея от страха, он задами и огородами сносил и прятал в один из склепов не очень уж и богатые пожитки. Комбед подчищал все. Когда к моему деду пришли описывать имущество, часть его была уже надежно припрятана. Это и дало возможность пережить зиму моей матери с семьей. Дядя Коля еще говорил, что разъярённый председатель комбеда Иван Грозный, так звали у нас на селе одного из самых жестоких борцов за чужое добро, сорвал с гвоздя понравившийся ему ременный кнут и, когда мальчишка, плача, вцепился в него всей детской силёнкой, доблестный коммунист, черенком кнута, борясь за правое де­ло, размозжил мальчику губы. Ho…, это другая тема. Всё минуло и заросло быльём, как кладбищенской сиренью. Такой сирени я нигде больше не встречал. По весне, голубыми и розовыми шапками наряжалась она, встречая печальные шествия, и прощально покачиваясь, провожала в последний путь очередного бондарца. Вон их, сколько тут улеглось молчаливо и безропотно в родную землю, которую они ласкали и холили при жизни, а теперь вот накрылись ею — и не докричишься. Слабые и сильные, правые и неправые, все они тут рядышком, посреди колосистого поля, на островке скорби. Кресты, кресты, кресты…

Правда, на некоторых могилах встречаются и звёзды — судьба сама распорядилась: кому под крест, кому под звезду…

Неподалёку от моих родителей под высеченной на чёрном мраморе звездой нашёл успокоение профессиональный партийный работник, отчим моего друга, — Косачёв Иван Дмитриевич. Да будет ему пухом земля наша! Учился на актера, а вот, поди, ж ты, пришлось играть на партийных подмостках в театре абсурда. В раннем детстве он познакомил меня с тогда ещё запрещённым Есениным, и я всю жизнь благодарен этому партийцу за это. Со мной, мальчишкой, он говорил всегда, как с равным, и тогда ещё пробудил во мне страсть к поэзии и литературе. А сколько потом в затяжных застольях было разговоров о политике, о жизни, об искусстве! Я всегда, когда бываю здесь, захожу к нему поклониться и, вздохнув, вспомнить прошлое.

За зеленой стеной сирени, возле задернённого вала, отделяющего погост от поля, теснятся высокие, ещё не тронутые осенней позолотой, деревья. Эти тополя были посажены в шестидесятых годах на заброшенной и неприбранной братской могиле сердобольными женщинами, среди которых была и моя мать.

Прислонившись плечом к тополю, над братской могилой стоит слегка покосившийся, кованный из полос стали чёрный крест. Его делал мой дядя, тот исхлестанный любителем цыганских кнутов. Красный бондарский царь Иван Грозный с партийным благословением на разбой яро защищал права местной, почему-то всегда нетрезвой, голытьбы, не забывая при этом и о себе. Но не про то сегодня. Не про то…

Под этим плоским, черным, с остроконечным распахом — крестом лежат в земле невинные люди, попавшие под Серп и Молот большевицкого Молоха. На жестяной дощечке, прикрепленной к кресту, черным по белому написано:


Здесь покоиться прах рабов Божьих,

Убиенных в 1918 году

24 человека:

иерея Алексея,

иерея Александра,

диакона Василия,

ктитора Григория,

раба Михаила,

Фёдора, Антипа,

И других неизвестных рабов.

Мир праху вашему.

Спутник, отдохни,

Помолися Богу,

Нас ты помяни.


И я пришёл сюда, чтобы помянуть их в своём очерствевшем под жизненным ветром сердце. Мир праху вашему, рабы Божьи! Ктитор Григорий и раб Михаил — мои кровные родственники по матери. И нашей кровью умывала руки большевистская сволочь в ноябре 1918 года, нагрянувшим в Бондари карательным отрядом.


2

Бондарцы народ хитроумный и недоверчивый, Потомки беглых людей, с северных губерний России посмеиваясь и пошучивая, восприняли сообщение о большевистском перевороте в Питере. «Не, далеко Петроград, сюда не дойдут! — самонадеянно говорили они, занимаясь своим извечным ремеслом. Что им Революция? Мастеровые люди, занятые фабричным и кустарным делом, жили своим трудом. И жили ничего себе, об этом свидетельства моих стариков-односельчан. «Если есть голова и руки, то всё остальное приложится» — говаривали они.

Бондарская суконная фабрика, построенная еще в 1726 году и исправ­но действующая после все время, вплоть до семнадцатого года давала возможность местным жителям хорошо зара­батывать. К тому же большие, богатые базары помогали торговым людям и местным мастерам-умельцам держаться на плаву.

Бондари славились своими кожевниками, кузнецами, шорниками, ну, и, конечно, бондарями. Крепкие дубовые бочки под разносолы, схваченные коваными обручами, ценились высоко.

— Не-е, не дойдут! — по-бондарски растягивая слова, упрямо твердили они на тревожные и страшные вести приезжих людей.

Даже тогда, когда салотопщик и пропойца Петька Махан ходил по селу, поигрывая бомбами на поясе, они всё посмеивались, показывая паль­цем на Махана и дразня его.

Выхваляясь, Петька грозился взорвать фабрику и половину Бондарей спалить — лавочников и мещан грёбаных!

— Обожди, обожди! — хрипел он. — И на нашей улице будет праздник!

И его праздник пришёл.

Стылым осенним днём, кидая ошмётья грязи на чистый утренний снежок, на штыках карательного конного отряда в Бондари ворвалась новая власть. «Чё за гостёчки ранние?» — боязливо отдергивая занавески, поглядывали бондарцы на верховых».

Казенные люди для русского человека — всегда опаска. А тут их вон сколько! И все с ружьями и при саблях. «Нешта немец до Тамбова дошёл?» — спрашивали друг у друга.

Тамбов для немца был действительно далековато, но смерть уже застучала костяными пальцами по окнам. Перво-наперво в революционном порыве были арестованы все служители храма вплоть до сторожей и приживалок при церкви. Потом начались погромы продуктовых лавок и трактира. Бондарцы недоуменно пожимали плечами: «Как же так? Средь бела дня грабят, а им нету никакого окорота! Что же за власть такая?..»

Мой родственник, «раб Михаил» из того черного списка, пришёл в лавку купить дочери сосулек — леденцов по-теперешнему. Лавка была распахнута полки чистые, ходят какие-то пришлые люди, хозяйничают. Михаил стал возмущаться: вот, мол, пришли порядки — сосулек купить надо, а лавки пустые.… Загребли и его — так, для счёта. Может, система у них была поголовная — чем больше, тем лучше. Загребли даже одного приезжего из Саратова — навестил больную малолетнюю дочь, которая гостила в Бондарях у родственников. Его, Свиридова Фёдора Павловича, загребли только за то, что человек не местный и заартачился быть понятым при шастаньях по чужим закромам, — думал порядки старые, царские, — ан нет! Новая власть оказалась обидчивой — после избиения привязали его зa руки к седлу, и погнал потехи ради красный кавалерист лошадь галопом. Так и тащили его с Дуная (Дунайской улицы) до самой церковной площади по мёрзлой кочковатой земле, как был, в одной рубахе и кальсонах — знай наших! Неча по больным дочерям ездить! Тоже — родню нашёл!

Большевистские рыбари приличный улов сделали — с одного села более двадцати человек буржуев и пособников империализма зацепили…

Мой дядя — Борисов Сергей Степанович, ныне тоже здравствующий, со своим сверстником тайком, из-за угла скобяной лавки, погляды­вали на скучковавшихся возле церкви людей. Жители попрятались по домам, зашторив окна. Дядю Серёжу, то есть двенадцатилетнего пацана, мой дед Степан послал поглядеть: Чтой-то будет делать новая власть с Михаилом да Григорием? Пацаны и поглядывали украдкой за страшным делом. Потому-то, со слов очевидца, у меня достоверные данные о кровавой расправе над ни в чём не повинными людьми.

Они никакими действиями не оказывали сопротивления так называемой пролетарской диктатуре. Не богачи и не белогвардейцы — такие же рабочие, мещане, служители Господу — словом обыватели. Ещё не было и года советской власти, и такое злодейство!

Коммунисты оказались скоры на руку. Чего там судить? Всего и делов — то, что шлёпнуть!

Когда несчастных людей вели на расстрел, к красноармейцам цристал-да-пристал один дед глуховатый. Был такой в Бондарях, безродный дед Пимен, почему-то в списках он не обозначен. Списки делали в шестидесятых годах полулегально, по памяти, потому и выпал дед.

Так вот, новая власть могла и благодушно пошутить. Дед всё спрашивал: «Куда-то, сынки, людей ведёте?» — «В баню, дед, в баню!» — «Ой, хорошо-то как! И я попарюсь, небось, слава Богу! Вшей пощёлкаю!» — «Пошли, дед, за компанию! Намучился, поди, по свету шастать?» Воткнули пулю и ему. Дед стоял, понимающе улыбался: — «Во, шутники, прости Господи!..»

Расстреливали у северной стены храма, чуть левее колоннады. Дело привычное. Уронили всех сразу. Только иерей Колычев Александр, крутясь на одном боку, всё норовил вытащить из груди раскалённую занозу. Один из стрелявших по доброте своей сжалился над ним. Подойдя поближе, он резким движением с оттяжкой опустил кованный железом приклад винтовки ему на голову. «Хрустнула, как черепушка!» — вспоминая, говорил дядя Серёжа.

Убитые долго ещё остывали на свежем, только что выпавшем снежке. Оставили так, для острастки — попужать. Потом, сняв с них кое-какую одежонку, — небось, пригодиться, — сволокли в дощатый сарай пожарной команды, и они лежали там ещё долго за ненадобностью. А куда спешить? Дело сделано. Морозец на дворе — не протухнут. Да и застращать надо…

Хоронить на кладбище по христианскому обычаю родственникам не разрешили. Свезли их на подводе за кладбище, как навоз, какой! Вырыли одну общую яму (большевики всегда имели слабость к общаку), покидали их окоченевших, полунагих, как, попадя, засыпали стылой землицей, докурили самокрутки, поплевали под ноги и пошли думать свои государственные думы.

Вот тогда-то и поверили бондарцы, что новая власть пришла всерьёз и надолго. И затужили. Куда подевались смешки и подначки? Враз скушными стали. По всему было видно, что власть пришлась не ко двору. Отношение бондарских мужиков к ней, этой власти, было глумливо-ироническое. Уже в моё время, я помню, как отец в трудные минуты, вздыхая, приговаривал: «Эх, хороша советская власть, да уж больно долго она тянется». Или взять слово «колхоз», давно уже ставшее синонимом бесхозности и разгильдяйства. А чего стоят одни анекдоты! Ну, никакого почтенья к Великой Революции и вождям пролетариата!

…А Петька Махан всё-таки не натрепался — и фабрику взорвали, и пол-Бондарей извели.

3


Резко вскрикнув, как от боли, какая-то птица вернула меня к действительности. Над густыми тополями собирались тучи. Надо было идти в село. У меня там остались в живых двое дядьёв по материнской линии — дядя Серёжа и дядя Коля. Два ствола одного дерева, от корней которых пошёл и мой стебель.

Обычного застолья не получилось. Дядя Серёжа недомогал, как-никак — возраст к девяносто приближается, а дяди Коли дома не оказалось. Надо было бы посидеть, выпить, погоревать, поохать — вспомнить некогда многочисленную родню, плясунов и певунов. Хорошие певуны были! Но что поделать? На этот раз песни не получилось. Не получилось песни…

ПО ДЕРЕВНЕ ХОДИТ ТЕГА…

Ветер сухой и жесткий, как жухлая картофельная ботва, хлестанул меня по лицу так, что пришлось нырять в воротник широкой и просторной куртки спортивного покроя из расхожего плащевого материала с оторочкой искусственным мехом по воротнику.

Погода — хуже некуда! Мне на минуту показалось, что я иду по облачной серой мгл

...