«Чӑваш тетрачӗсем» («Чувашские тетради»). Записки литературного переводчика
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  «Чӑваш тетрачӗсем» («Чувашские тетради»). Записки литературного переводчика

Александр Леонидов (Филиппов)

«Чӑваш тетрачӗсем» («Чувашские тетради»)

Записки литературного переводчика






12+

Оглавление

Жизнь как эпос, или творчество Константина Иванова в контексте мировой культуры

1

На центральной площади села Слакбаш Белебеевского района стоит памятник из шлифованного черного нидерландского гранита с барельефом. На нем написано: «Чувашский народный поэт и создатель чувашского литературного языка Константин Васильевич Иванов. 1890- 1915». Здесь 27 мая 1890 года и родился будущий классик чувашской литературы и, как указано в надписи на памятнике-обелиске, «создатель чувашского литературного языка».

А в центре села стоит добротный одноэтажный каменный дом, построенный в 1906 году. По постановлению Совета народных комиссаров Башкирской АССР, принятому в 1939 году, здесь открыт музей. В доме три комнаты. В них размещены экспозиции о жизни и творчестве Иванова, есть его личные и изготовленные им самим вещи, скульптурный бюст и портреты работы художников Чувашии.

Более 100 лет гремит над Уралом и Волгой имя Иванова. Недолго жил поэт — но вечно его искусство! Большой интерес вызывают в музее Иванова его акварельные рисунки, рукописи, перевод на чувашский язык лермонтовской поэмы «Песня про купца Калашникова». В музее мы благоговейно склоняем головы перед дневниками с набросками стихов и зарисовками. Здесь же хранится чувашский букварь 1912 года, составленный учителем И.Т.Трофимовым, с иллюстрациями К.В.Иванова. Большую ценность представляют фотоснимки, сделанные поэтом. Ежегодно в доме-музее К.В.Иванова бывают сотни туристов.

К 100-летию со дня рождения в 1990 году на XXV сессии ЮНЕСКО был объявлен Год К. В. Иванова. Тогда же по предложению Совета Министров Чувашской ССР и рескома Коммунистической партии РСФСР правление Государственного банка СССР приняло решение о выпуске в обращение в 1991 году памятной монеты, посвящённой К. В. Иванову, эскиз которой набросал заслуженный художник ЧАССР Элли Юрьев.

20 августа 1991 года монеты из медно-никелевого сплава достоинством 1 рубль введены в оборот. Общий тираж, отчеканенный на Ленинградском монетном дворе составил 2,5 млн. штук…

Кем был Константин Иванов? Cтранный вопрос, скажете вы: поэтом, классиком чувашской литературы. Ответ будет формально верным, но полным ли? Можно ли разместить личность К. Иванова в тесных рамках литературоведческих табличных артикулов?!

Для меня, для моего восприятия К. Иванов всегда был не только поэтом. Он был, кроме того, ещё и героем эпоса, который сам же и слагал своей жизнью. Живи он на век раньше, историки бы не поверили ни в то, что все его дела есть дела рук одного человека (они бы написали — свод творчества, приписанного легендарной фигуре Иванова), они не поверили бы в сроки его жизни и в детали его биографии. Эта яркая и почти мгновенная жизнь на сказку, легенду, эпос, народный миф, похожа гораздо больше, чем на обычную человеческую биографию.

Кроме литературного подвига — подвиг аскетической жизни, напоминающей жития святых. Константину Иванову, когда напечатали его поэму «Нарспи» было восемнадцать лет. Кроме «Нарспи», он писал стихи, оды, баллады, они переведены на английский, итальянский, немецкий, французский, венгерский, польский, якутский, башкирский языки. В двадцать четыре года Иванов умер. Умер от туберкулёза…

Его подтачивает тяжелая болезнь, необходимо было лечиться. Тогда Константин Иванов уезжает в Слакбаш. Но туберкулез прогрессировал, и 13 марта 1915 года наступил трагический конец. Хоронили 25-летнего поэта всем селом. Но не умерла с ним вместе, а год от года все крепнет и ширится его слава.

Образ жизни Иванова — эпический. Иванов не только творец великого авторского эпического свода чувашского народа, он ещё и сам герой эпоса. Соответственно и легендарное, почти сказочное растяжение времени в его биографии: здесь день идет, как в старинных былинах, за год, год за десятилетие. Те подвиги духа, которые творил Иванов, и от выдающихся сынов человечества потребовали бы долгой напряженной трудовой жизни — Иванову же нужны были месяцы, а то и дни, чтобы совершить невозможное!

В младенчестве он часто болел, почти умирал. Говорят, пошел на поправку, когда его окрестили в сельской церкви. Не меньше беспокойств досталось «испытать» поэту после своей смерти. Его отпевали в Слакбашской церкви и хоронили три раза. Дважды выкапывали из могилы и переносили на новое место. Вначале со старого кладбища на новое, потом с нового — на нынешнее место. При очередном перезахоронении изъяли череп, чтобы попросить академика М.М.Герасимова восстановить облик.

Какое-то время его хранили в музее, потом потеряли и не нашли[1]

2

В конце XIX века произошло грандиозное культурное событие на просторах Евразии, на территории Урала, Поволжья, Кавказа, Сибири: явление, которого убежденные европоцентристы предпочитают не замечать, а евразийцы называют «евразийским ренессансом». Почти одновременно, иногда год в год и даже день в день у угро-финских, тюркских, палеоазиатских народов появляются письменность и классическая авторская литература, будоражит цивилизационное пространство активный просветительский процесс.

Европоцентризм стремится все свести к проблеме модернизации угро-финского и тюркского регионов обитания, к европеизации и даже «европейничанию» «просыпающихся» народов леса и степи. Однако творчество таких культурных столпов, как просветители Юртов и Акмулла, поэтов и писателей Габдулмажита Гафурова, Бадмы Боована, Ивана Куратова, Сергея Чавайи, Михаила Герасимова (Микая), Николая Мухина, Абая Кунакбаева, и многих других великих сынов сердцевины континента далеко выходит за процесс простого «освоительства» западных стандартов, норм и ценностей. На глазах изумленного мира «молчаливые» народы вдруг открывали мистические глубины национальной классики, свежей, яркой, неподражаемой, покоряющей сердца не только своего, но и соседних народов.

Самая большая загадка — то, почему культурный ренессанс народов Урала, Поволжья, Сибири, Средней Азии столь единовременное явление, словно в магическую капсулу заключенное в 80–90-е гг. XIX века. Модернизация модернизацией, но именно во второй половине XIX века Россия переболела европоцентризмом, под руководством Александра III начала искать свой путь, свое место не на окраинных задворках Европы, а в сердце континента. Хтоническая сила суши, теллуризм и удивляли, и пугали европейский мир.

А национальная поэтическая классика евразийских народов, разом, — словно кто-то открыл плотную закупорку расистского презрения и ледяного невнимательного равнодушия, хлынула в мир.

Именно в контексте евразийского ренессанса второй половины XIX века, в эпоху континентальной теллуризации Российской империи, в эпоху нарастающего противостояния «русской ученицы» колониально-рыночному либеральному учителю — Западу можно рассматривать творчество великого сына чувашского народа Константина Иванова. Наконец — как это возможно за краткий срок его жизни?! — он перевел на чувашский язык Библию! Одно это делает людей бессмертными в памяти людей, порой переводчиков возводят в ранг святых, их жизнь обрастает мифо-легендарными подробностями и описаниями бывших с ними чудес.

Константин Иванов родился в 1890 году в деревне Слакбаш Уфимской губернии, в крестьянской семье. Ему суждено было прожить только 25 лет — он скончался в 1915 году, его песня оборвалась на полуслове, но след, оставленный им в истории евразийского ренессанса, важен не только для чувашей, но и для всех народов-соседей.

То, что Иванов оказался в числе деятелей, завершающих великие десятилетия поволжского ренессанса, и как бы в силу рождения невольно перенес свою деятельность в XX век, никоим образом не делает его эпигоном культурно-тектонического процесса, не ставит его по значению в число «последних».

3

По сведениям ученого-краеведа Алексея Кондратьева, отец Константина Иванова Василий Николаевич, был одним из богатых и грамотных крестьян в Слакбаше. Все его дети (их было восемь) получили хорошее образование. Не был исключением и Константин. Семья Ивановых продолжала род Прта (что значит «Волк») в селе Слакбаш[2] в Башкирии.

Здесь у жены Василия Евдокии родилось девять детей: Константин, Екатерина, Мария, Квинтилиан, Прасковья, Петр, Иван, Валентин и Евгений. Однако двое из них, дочь Екатерина и сын Иван, умерли во младенчестве. Родное село поэта расположено на реке Слак, в 155 км от Уфы, в 25 км от районного центра Белебей. Ныне там установлен памятник Константину Иванову, авторства известного скульптора В. Нагорнова.

В последнее воскресенье мая слакбашцы ежегодно принимают гостей — любителей поэзии со всего мира, в том числе и из Чувашии. В этот день в селе проходит большой праздник, и гости славят сразу двух поэтов — Константина Иванова и Якова Ухсая. Оба похоронены в Слакбаше. Константин Иванов скончался в Слакбаше в возрасте 24 лет, заболев туберкулезом. Яков Ухсай, его троюродный брат, народный поэт Чувашии, в возрасте 74 лет умер в Чебоксарах, похоронен по завещанию недалеко от Слакбаша на Гусли-горе. В Слакбаше также открыт его музей.

Жители Слакбаша до 1866 года — государственные крестьяне, занимались земледелием, животноводством, пчеловодством, лесными и прочими промыслами.

Деревня Сильби, о которой в поэме писал Константин Иванов, находилась в 3 км от Слакбаша. Сейчас этой деревни уже нет на карте. А вот Слакбаш благодаря поэту известен на весь мир. В отцовском доме Константина Иванова неравнодушные и дальновидные сельчане открыли дом-музей поэта благодаря стараниям местного жителя Петра Кудряшова. В экспозиции музея собран и экспонируется богатый материал: личные вещи Константина Иванова, изготовленные его руками шкаф, диван, узоры на потолке, двери, картины, документы, фотографии.

«В творчестве Константина Иванова меня привлекает чудо не „реконструированного“, а „вновь обретенного“, „возвращенного нам“ именно такого изначального поэтического отношения к космосу. Поражает то, что юноша сумел совершить это чудо в абсолютно зрелой форме, несмотря на то, что он не мог опираться на многовековое развитие письменной традиции» — писал о родоначальнике чувашской поэзии Леон Робель, французский поэт и литературный критик.

А известнейший болгарский критик и переводчик Иван Сестримский вторил ему так: «Поэма обладает замечательными художественными достоинствами, которые обеспечивают ее прочный успех и долгую жизнь».

Творчество Константина Иванова высоко оценено не только в истории чувашской литературы, где он занимает главное место, как Пушкин в русской поэзии, но и во всем мире. В год 100-летия со дня рождения поэта на XXV сессии ЮНЕСКО 1990 год был объявлен Годом Константина Иванова. 2015 год в республике указом Главы Чувашии был объявлен Годом поэта. 130-летний юбилей классика чувашской литературы в этом году отмечается флешмобом «Читаем Константина Иванова».

Памятный всем нам с детства С. Михалков так оценил вклад Иванова в мировую поэзию: «Иванов, бывший в моей жизни „чувашским Пушкиным“… — первый крупный чувашский поэт и драматург, мастер поэтического перевода, первый чувашский мастер-фотограф, один из первых историков-этнографов, фольклорист, художник-живописец. Геннадий Айги, народный поэт Чувашии Константин Иванов внес золотую искру собственного дарования в общий благородный свет земли, свет разума всех народов»[3].

А вот оценка башкирского классика, Мустая Карима: «Я никогда не перестану удивляться и поражаться чуду, имя которому — Константин Иванов. О нем я сужу не только по его широкой славе, а по свету, звучанию, аромату, по сути каждой его поэтической строки. Ибо как сопереводчик „Нарспи“ на башкирский язык я испытывал неописуемый праздник в себе от прикосновения к этому шедевру, от причастности к нему. В Иванове я вижу высшее проявление раскованного творящего духа нации. Он дал беспредельную свободу чувашскому слову и долговечную жизнь ему. Это был неповторимый взлет». Из старых газетных вырезок:

«Чувашский народ пo праву может гордиться таким великим талантом. Восемнадцатилетний Константин Иванов обессмертил себя, написав великолепную поэму „Нарспи“. Пройдут годы, века, но имя Иванова никогда не померкнет в памяти народной»[4].

Поэмой восхищался и Александр Алексеевич Жаров — советский поэт, редактор. Автор гимна пионерии «Взвейтесь кострами, синие ночи»…

4

В 1902 году он уехал учиться в Симбирскую чувашскую учительскую школу. Но неудачно, так как приема в школу в тот год не было. Вернувшись назад, Константин Иванов проучился год в Белебеевском городском училище. На здании бывшего училища установлена мемориальная доска, а одна из улиц города носит имя Иванова. Осенью 1903 года Константин приступил к учебе в подготовительном (двухгодичном) классе школы. За участие в ученической забастовке Иванов в числе 37 учащихся был исключен из школы, где учился в первом классе. Он выжден был уехать в родное село.

Писать будущий классик Чувашии К. Иванов начал в 1906 г., когда он впервые по семейным преданиям начал сочинять цикл рассказов «Потомки Прты» («Волки», «Старуха Прта» и др.). Тогда же в деревнях Кайраклы и Кистенли Белебейского уезда записал образцы чувашских молений и наговоров. Параллельно Иванов написал стихотворение «Вставай, поднимайся» и перевел русскую народную песню «Дубинушка».

Вероятно, еще в Слакбаше во время вынужденного отдыха Константин Иванов задумал лирико-эпическую поэму. Назвал он ее «Нарспи». Это оригинальное произведение поставило Константина Иванова в ряд лучших мастеров поэтического слова России. Идея борьбы против гнета богатеев, косности, рутины, патриархального быта старой чувашской деревни, реализм в изображении явлений действительности сделали поэму одним из самых значительных произведений чувашской литературы.

Осенью 1907 года своего ученика вызвал в Симбирск чувашский просветитель И.Я.Яковлев. Иванов начинает работать в комиссии по переводу на чувашский язык и изданию духовных и богослужебных книг. Появляется баллада «Вдова». В ней поэт пытается раскрыть проблемы, присущие зарождающемуся XX веку.

Иванов перевел стихотворения М. Ю. Лермонтова «Узник», «Волны и люди», «Парус», «Горные вершины», «Утес», «Ангел», «Чаша жизни» и «Песню про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова», а также стихотворения А. Н. Майкова, К. Д. Бальмонта, отрывки из стихотворений Н. П. Огарева, А. В. Кольцова, Н. А. Некрасова. Написал баллады «Железная мялка», «Две дочери», «Вдова», «Голодные», отрывок легенды «Думы старого леса».

В апреле 1908 года вышел в свет сборник переводных произведений М. Ю. Лермонтова под названием «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова» на чувашском языке. Большинство произведений, вошедших в сборник, было переведено К. В. Ивановым. К октябрю того же года Иванов завершил поэму «Нарспи».

5

За свою короткую и яркую жизнь К. Иванов успел оказаться в числе революционных демократов. События революции 1905 года не оставили его равнодушным. Он пишет «Чувашскую марсельезу», которая начиналась словами «Вставайте, поднимайтесь, чуваши!». Но очень скоро вместе с другими учениками, участниками митингов против царизма, его исключают из школы.

Он уехал в Слакбаш. Вернул Иванова в Симбирск Иван Яковлев, он привлек его к работе в комиссии по переводу и изданию книг на чувашском языке. Молодой поэт блестяще перевел стихотворения Михаила Лермонтова «Узник», «Волны и люди», «Парус», «Горные вершины», «Утес», «Чаша жизни» и другие.

Хотя в 1907 году он и был изгнан из Симбирской учительской школы (т.е. из школы, где готовили учителей, по современному говоря — из Университета), отказать в праве продолжать образование ему не смогли. Он экстерном сдал все экзамены, и получил назначение в Симбирское женское училище. Позднее преподавал чистописание и рисование.

К 40-летию Симбирской чувашской учительской школы и 60-летию ее основателя И. Я. Яковлева он написал стихотворение «Наше время» (прочитал на торжественном вечере), подготовил фотоальбомы с видами наиболее значительных моментов из жизни школы.

Кроме того, им был издан сборник «Сказки и предания чуваш», в котором были напечатаны основные произведения К. В. Иванова «Две дочери», «Железная мялка», «Вдова», «Нарспи».

В Симбирске в 1909 году Иванов сдает экзамены на звание народного учителя и преподает чистописание и рисование в женском училище при Симбирской учительской школе. Он продолжает много работать — переводит на родной язык произведения классиков русской литературы: Некрасова, Кольцова, Огарева, Майкова.

В 1909 году Иванов перевел для послебукварной книги для чтения в чувашских школах рассказ Л. Н. Толстого «Море». Тогда же была издана «Первая книга для чтения после букваря», составленная И. Я. Яковлевым в соавторстве с К. В. Ивановым (на чувашском языке).

Зиму 1909 Иванов посвятил изучению и записи образцов народных устно-поэтических произведений в родном селе Слакбаш. Затем возвратился в Симбирскую чувашскую учительскую школу, начал работать в канцелярии, занимаясь переводом и изданием книг.

В 1911 году в сборнике П. В. Пазухина «Образцы мотивов чувашских народных песен и тексты к ним, II часть», увидели свет тексты песен, записанных К. В. Ивановым «Лист березовый», «Черная коровушка», «Чибис», «На горе крутой».

В 1912 году составленный И. Т. Трофимовым при участии К. В. Иванова новый «Букварь для чуваш с присоединением русской азбуки» поступил в школы. Прописи и иллюстрации к букварю были исполнены К. В. Ивановым. В букварь включены были песни «Телега» и «Дождь», переводы стихотворения в прозе «Ласточка», сказки «Репка» и стихотворной загадки «Времена года». Был издан перевод «Псалтыри» в литературной обработке К. В. Иванова.

Ещё при жизни, сто лет назад, в далёком 1910 году, вместе со своим другом Фёдором Павловым Константин Иванов мечтал поставить оперу на сюжет своей поэмы «Нарспи», но тогда этому помешали не только материальные трудности, но и бюрократические препоны. Мечта поэта осуществилась спустя десятилетия после смерти — в послевоенный 1946 год состоялась премьера спектакля «Нарспи» в Чувашском академическом драматическом театре.

6

В 1913 году Иванов нарисовал декорации к отдельным сценам из оперы «Иван Сусанин», исполненным учащимися Симбирской школы, и полотно, воспроизводящее один из эпизодов поэмы «Нарспи». В течение года готовится к созданию либретто для оперы «Нарспи», Иванов читает своим друзьям перевод «Песни песней».

Как и многие собратья по перу евразийского ренессанса, К. Иванов совмещал творческую деятельность с научным изучением фольклора и методической деятельностью. Он в числе немногих выступил составителем букварей и учебных пособий для чувашских школ.

Вот отрывок из воспоминания Н. Краева, который я сохранил среди старых газетных вырезок: «…Сочинение было задано на тему: «Зимняя ночь в деревне». Учитель, проверив тетради, поднял на уроке первую:

— Хорошо написал. Я тебе поставил самую лучшую отметку.

Маленький Костя смущённо привстал из-за последней парты. Тогда ещё ни он, ни его одноклассники по Симбирской чувашской школе не знали, что он позднее напишет поэму «Нарспи» и она станет эталоном чувашской поэзии, будет переведена на многие языки»[5].

Одноклассница поэта по Симбирской школе, впоследствии чувашская писательница Марфа Трубина в своих воспоминаниях о поэте писала: «В 1903 году я поступила в подготовительный класс чувашской школы в Симбирске (ныне Ульяновск). Среди одноклассников был один темноволосый мальчик с красивыми чертами лица. Был он очень спокойным и тихим. Скорее всего, поэтому в нашей среде его прозвали красной девицей. Когда он разговаривал, на его кругленьких щечках видны были ямочки, нос прямой, темно-карие большие глаза излучали свет».

Константин не был особо общительным, почти не участвовал в оживленных играх сверстников, постоянно читал книги. Кроме этого, много рисовал и профессионально интересовался биографией и драматическими коллизиями судеб великих художников, среди которых особо выделял и обожал Леонардо да Винчи.

Под крышкой парты он приклеил лист бумаги, на котором записывал названия прочитанных книг. В списке были Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Гете, Гейне, Жюль Верн, Майн Рид, Виктор Гюго, Достоевский, Данилевский, Салиас, Лесков, Гончаров и другие.

Иванову принадлежал альбом с рисунками, на первой странице которого было изображение портрета Пушкина мальчишеских лет, на последующих листах — Лермонтов, Гончаров, Кольцов, Некрасов, Гоголь, Тургенев, Коперник, Суворов[6]

Величайшее достижение чувашской изящной словесности — поэма Нарспи» — вышла в 1908 году не сама по себе, как это ни удивительно, а в сборнике «Сказки и предания чуваш».

К 1915 году художественные и эстетические достижения К. Иванова уже представляли из себя значительный свод для мирового поэтического наследия человечества. Естественно, они стали как бы визитной карточкой чувашского народа в общении с соседними и даже дальними народами на протяжении всего XX века.

7

«Нарспи», с её драматургическими. элементами поэма заложила основы и чувашской драматургии. Отметим высший накал драматизма в поэме, в духе Эсхила и Софокла. Автор, как и положено мифоэпическому герою, порой выходит как бы из-за кулис, разговаривая то с героями, то с самой природой, то с читателем.

Советская власть чтила Иванова, вроде бы классово близкого ей крестьянского сына, разночинного интеллигента, революционного демократа, протестовавшего против эксцессов царизма. Но одновременно, в своей ограниченности и схематизме подхода к поэтическому наследию, стала для Иванова и неким прокрустовым ложем, усекавшим ненужные, по мнению диктатуры пролетариата, смысловые и образные глубины.

Я — русский человек, и пишу, в первую очередь, для русских, поэтому для меня на первом плане стоит проблема перевода произведений К. Иванова. Только в русском переложении Иванов мог перешагнуть национально-этнические границы и занять подобающее его дару место в пантеоне всечеловеческой славы.

Однако что мы могли узнать о духовном мире и образах Иванова из произведений советских литературоведов? Увы, европоцентристская тенденция, пронизавшая русскую марксистскую эстетику, сильно навредила нам в познании солнечного духа чувашского поэтического слова.

Нам сообщали прежде всего, что К. Иванов «первым среди чуваш использовал силлабо-тонический стих» и то, что он «перевел на чувашский язык революционные песни, стихи Лермонтова, Огарева, Кольцова, Некрасова». При всем уважении к двум этим достойным поступкам — заимствованной архитектонике стиха и переводам — они как бы ненароком отодвигают своего носителя во второй ряд литературных имен, из титана и творца «евразийского ренессанса» обращают его в некое, чуть ли не местечковое явление. Получается, что К. Иванов актуален только для чувашей, а всем другим малоинтересен. Нам преподносили его в «адаптированном» виде, как «внедряющего» и «продвигающего» передовые достижения европейской мысли и эстетики в мир «темного» евразийского «спящего» народа.

В конце XX и тем более в XXI веке у ряда публицистов проскальзывало желание еще более принизить Иванова, на волне антикоммунистической идеи забросать грязью и его (совершенно иного порядка) революционный демократизм. При этом помощь советской власти (зачастую «медвежья») в распространении ивановского слова среди окрестных народов и республик представлялась как некое «идейное кумовство» — мол, «продвигали своего», классово близкого, не за литературные, а за политические заслуги…

Советская профанация переводного процесса и постсоветская дегероизация предстают, таким образом, как бы двумя сторонами одной болезни — «европейничания русской жизни», хотя и открещиваются всеми возможными способами друг от друга.

8

Попытки отменить, аннулировать пропуск Константину Иванову в мировую литературу делались малограмотными вассисуалиями лоханкиными по причине их собственной духовной и интеллектуальной слепоты. Однако осуждение таких нелепых попыток не снимает объективной проблемы качества переводов произведений К. Иванова. И вот тут-то как раз происходит аберрация смыслов — то есть то, что принято считать эталоном качества перевода, европейский стиль и образец русскоязычного текста — не может удовлетворить придирчивого эстета.

Казалось бы — чего проще? Бери подстрочник, подгоняй стихосложение ближе к оригиналу, не забывай при этом про рифму и размер — и дело в шляпе.

И никоим образом нельзя упрекнуть тех, кто великим трудом и переводческим самоотречением донес до нас, русских, смысл и красоту чувашской поэтической метафоры.

Однако, на мой взгляд, в некоторых имеющихся переводах есть две «ахилессовы пяты»: не учтена связь фонемы с семантикой языков и чересчур по-европейски «причесан» стиль (несомненно, из лучших побуждений), что устранило часть эстетического субстрата бесценных строк чувашского гения.

Что я имею в виду под связью фонемы и семантики? На первый взгляд, это совершенно разные вещи: фонема есть условный знак опознания образа, а смысловые проблемы имеют совершенно иную природу: аналога памяти.

Но, если дело касается поэзии, говорить о полной непересекаемости фонемы и семантики нельзя (хотя говорят, и много). И дело не только в непередаваемой игре слов-звуков (это лежит на поверхности, и оттого с этим часто успешно справляется переводчик), а в принципиальном отличии степени «твердости» или «мягкости» языка. Чтобы не ударяться в дебри звуковых тональностей и ударений, приведу простые примеры. Очевидно и далекому от филологии человеку, что французский язык значительно фонетически «мягче» немецкого. При переводе с немецкого на французский стихи будут эстетически «размякать», терять фонемную мелодию, что немедленно скажется и на семантике слов — ведь речь идет про образы! Из трех славянских братских языков украинский самый «мягкий», русский — значительно «тверже», а белорусский — наиболее жесткий, твердый язык.

Чувашский язык — весьма «мягкий», и при переводе на русский возникает проблема «черствеющего», как хлеб, образа, лирической ситуации. Для устранения такого неожиданного фонемного влияния на семантику необходимо искать особые формы выражения мысли, далекие от норм и правил технического перевода.

Еще более важно для правильного восприятия уникального дара К. Иванова учесть духовный мир, ментальность чувашского этноса, непереносимые напрямую в русский язык. В чем видится мне недостаток в целом очень точных и ярких переводов Хузангая? Глубокий символизм Иванова, его экологическая микориза, пронизавшая человеческую жизнь, при переводе блекнет до простой природоописательной картинки. Да, красиво, да метко, да, видишь словно бы глазами красоту Слакбашевских мест. Но не более. А ведь был уже Тютчев, Аксаков, Баратынский, Жуковский… И, может показаться, Иванов для русского читателя как бы дополняет уже достигнутые другими поэтами пейзажные образы.

Русскому это очевиднее, чем чувашу. Однако если сопоставить с готовыми переводами чистый, дословный подстрочник с пояснениями ментального характера (какой, на мое счастье, оказался в моем распоряжении), то начинаешь видеть упущенное, тот «тонкий эфир», который ускользнул при переложении.

На самом деле К. Иванов — не природоописатель (точнее сказать, не только природоописатель). Пейзажная лирика была бы в начале XX века уже подражанием имеющимся мировым аналогам, но у К. Иванова она вовсе не подражательна, потому что не пейзажна, а духовна. Иванов не просто видит — он пронизан природой, картины природы на самом деле есть зеркальное отражение событий мира в его душе. Это явление Шушарин (уже в конце XX века) назовет «полилогией» — методом, в котором «все связано со всем». Экологический универсализм К. Иванова (напомню: экология — не просто «охрана природы», а учение о неразрывной связи человека и природы) проистекал от недр родной земли, но стал поистине мировым прорывом эстетического мироощущения. Такого до Иванова никто из поэтов не создавал. В мире! Поэтому сказки о некоей «провинциальности» значения творчества К. Иванова пора закрывать в сундук заблуждений.

Переводы «погасили» второй, пунктирный контур Иванова — его солипсический элемент, тонко живущий в оригиналах. Дух поэта и его лирического героя иногда в переводах совсем потерян — именно потому, что в оригинале дух этот растворен в стихотворце: естественном сочетании человеческой духовности (внутри) и окружающей природы (снаружи). Так импрессионистская картина поэтической «живописи» Иванова стала при переводе простой фотографией красивой местности.

Иванов в оригинале и точном подстрочнике полон метафизики пантеизма. В его «Дожде» день сознательно угасает, как бы выключает себя; грозовые тучи собираются, словно бы по собственной воле, как селяне на сходку; дождик по-человечески, духовно, радуется крупным и ядреным каплям; травушка светлеет как бы от почти человеческого удовольствия; ветер, как мальчик, играет с рожью, клонит ее шаловливою рукой, а тучный колос кланяется ему почтительно, словно доброму знакомому. Удивительно ли, что радость в душах людей под занавес — лишь звено, рядовой элемент в великой цепи серчающих, улыбающихся, трудящихся и балующих духов крестьянского гармоничного, экологического мировосприятия?

9

Конечно — передать все это по-русски, так, чтобы русский прочувствовал это, как чувашский читатель, куда как нелегко. И вот получается бледнеющий образ вполне традиционного приуготовления природы к дождю.

Или вот еще одно стихотворение К. Иванова, в русском переводе ставшее совсем «пейзажным»: «Близ дубравы протекая…». В оригинале здесь заложена глубочайшая философская мысль, которую помогает расшифровать подстрочник: вселенная погружена в маленькую, нежно-голубую речку, то есть большее парадоксально размещается в меньшем, как небо может уместиться в капле воды. А вот и ускользающий, застрочный солипсический элемент: ведь это дух поэта вместил большее в меньшее, небо, вселенную — в речку, пронизанную солнцем и голубой прозрачностью чистых вод! Только в области духа возможны такие «помещения», немыслимые для материального мира.

Наконец — «Вселенная ликует, светлой радости полна». С чего бы это в пейзажном стихотворении ликовать Вселенной?! Другое дело, если принять душой метафизические образы К. Иванова: красота малого элемента, речки, вместила в себя всю красоту Вселенной, и сама уместилась в душе лирического героя стихотворения — а оттого ликует, ибо бесконечность (Вселенная), красота (в образе речки) и дух (в образе такой человеческой радости, ликования) сошлись в точку равноденствия у поэта.

Но для русского читателя столь сложная и многоплановая трактовка, к тому же сокрытая под умышленной стилистической простотой, — словно шифровка. И читатель проскакивает внутреннюю, духовную красоту стихотворения, лишь поверхностно полюбовавшись его внешней, «пикниковой» стороной. А это ненадолго — будут другие красоты слова, и Иванов недолго задержится в русской памяти.

10

Европоцентристы, походя зачислившие К. Иванова в «ученики Запада», к концу XX века станут восторгаться стилевой техникой «литературного мифа», рукотворного квазифольклора, выходящего на наших глазах альтернативой постмодернистскому хаосу извращений. Но то, до чего литература Запада дорастет к концу века, у К. Иванова заложено было уже в его начале. Естественным образом мир чувашских духов природы, добродушный мир абсолютной целостности, неделимой монады бытия-восприятия вошел в мировую поэзию с кончика ивановского пера.

Уникальность творческого наследия К. Иванова в контексте мировой поэзии — это глубинное отличие его духовного экологизма от простой «руссоистской» пасторальной, столь распространенной в поэзии народов мира, особенно народов Европы. У Иванова — впервые! — происходит не просто совмещение, но и слияние объекта и субъекта. Автор, лирический герой — присутствуя, одновременно как бы отсутствует, и, напротив, отсутствуя, присутствует, является, растворяясь в объективной реальности, и обретает именно в этом слиянии свою яркую индивидуальность, тождественную природной совокупности.

Непостижимое сочетание, смешение европейского принципа «эго-индивидуальности» и восточного «дао-растворения» в ментальности и творческом методе К. Иванова приводят к замечательным художественным открытиям и высочайшей самобытности ажурной эстетики стиха. Нет в мировой поэзии аналогов мягкому мифологизму и духо-пронизанности Иванова, внутреннему взгляду на зеркальное отражение природы в душе лирического героя. Это наше признание, согласитесь, весьма далеко отстоит от куцего, скупого, ревнивого признания советского литературоведения, определявшего за К. Ивановым лишь «первенство в силлабо-тоническом методе в пределах Чувашии», т.е., в сущности, «изобретение велосипеда».

Единосущность восточного «дао-слияния», занесенного в чувашскую ментальность ветрами восточной Азии, открывает для К. Иванова совершенно оригинальные формы поэтического изложения, например, в форме придания индивидуальности неодушевленным предметам и последующего деления этой индивидуальности для внутреннего диалога.

В знаменитой песне К. Иванова «Телега» именно это происходит с телегой, как бы беседующей сама с собой. Подстрочник показывает, что лирический герой автора никак не выделен, телега словно сама задает себе наводящие вопросы, и сама же на них отвечает немудреными, но меткими чувашскими идеомами.

Однако в переводе произошла европеизация текста с одновременным его упрощением. Роль внутрисущностного диалога «вещи в себе», сложная и трудно постижимая для европоцентриста, заменена диалогом телеги с нарочито выделенным лирическим героем, и из философской притчи об «одиночестве вещей» и «умножении сущностей» получилась детская сказка, неглубокая, зато целиком вложенная в европейскую традицию чтения и понимания.

Все это вполне в канве описанного основателем евразийства Н. Трубецким процесса, суть которого в инфантилизации европоцентристом непонятных ему вещей иной культуры, в сведении сложности многокрасочности культур к простой «детскости», к выведению некоей инфантильности непонятого до конца автора. Особенно это бьет по азиатским поэтам «второго эшелона», которых, подгоняя под «младший класс» европейской традиции, представляют в переводах сущими детьми. Такого титана слова, как К. Иванов, трудно исказить до ребячливости, даже в неряшливых переводах, сквозь шорох искажений проступает родниковая свежесть и самородковая новизна его образов. Отметим, что от инфантилизации переводного слога сильно и очевидно пострадали Тукай, Махмуд Махмур, Ибрай Алтынсарин и многие другие классики евразийских народов.

К. Иванова отличают также особые манеры народного причета, отраженные в стихотворной форме, взятые не на манер распространенной стилизации, а в удивительно подлинной, земляной, даже хтонической форме, когда мурашки бегут по коже от его описаний поклонения Хаямату, молитв Киреметю, то есть духовному воплощению (персонофикации) могилы и духа зла. Здесь тоже мы встречаем удивительную чувашскую способность одушевлять, одухотворять все вещи, обращаться к идеальной проекции вещей в себе, в солипсическом режиме творчества души. А в переводе русский читатель получает обыкновенную фетишизацию — опять-таки побеждает неистребимая тяга свести ВСЕ язычество к капищам дохристианских романо-германцев.

Неподражаем Иванов и в особой светлости, яровитости поэтического мира, для него природа — как бы застывшая в тверди радость, счастье бытия. Его поэзия так лучиста и безоблачна, что кажется даже странным, если учесть бурную и несчастную долю рано ушедшего поэта. Горе у Иванова всегда временно, преходяще, зло — неглубоко укоренено, а вот радость и добро — первичные основы, фундаментные опоры мироздания. Погружение в солнечный мир великого чуваша рождает и в русской душе великое наслаждение успокоением, своего рода психотерапевтический эффект: долгой и пасмурной зимой хорошо держать при себе томик Иванова — это непередаваемое ощущение духовных «солнечных ванн». На разгоне веков, в эпоху нарастающего стресса, философия ивановской эстетики только увеличивает свое международное, общемировое значение утешительницы духа, эликсира красоты, обретаемой Ивановым порой в самых обыденных вещах.

11

Конфликт дуального, манихейского мира европейской поэзии снят у К. Иванова в соответствии с чувашскими традициями со-возрождения сил в кажущемся, игривом противоборстве. Вот мы в Сильби, где ликует и царствует весна. Никто более сильно и страстно не может приветствовать весну, чем К. Иванов. Его гимн весне ложится на сердце даже в иноязыком искажающем изложении. Европейский — или даже русский поэт — обязательно бы в этом случае противопоставили светлой силе весны темную власть зимы. Да чего далеко ходить — помните — «взбесилась ведьма злая»? Это о зиме, неохотно, с боем сдающей позиции весне.

А у Иванова суровая зима все же подана с уважением и любовью, она идет по холодному насту дремучих лесов, тяжко вздыхает, льет слезы. Для Иванова зима — это «сон природы», сон, а не враждебная оккупация. Какая глубина восприятия ипостасей единства природы, не тронутая эрозией мичуринской ярости природопреодоления и природоприспособления!

Да и в отношениях между народами все тот же контр-манихейский, духолитный универсализм. Глубочайший патриотизм К. Иванова, его сыновняя любовь к чувашскому народу, равной которой по свету еще поискать, вовсе не требует, как у прибалтов или поляков, дуалистической ненависти к русскому народу, без которой у тех и любви не бывать. Иванов без национального чванства может искренне восхититься русской косой, которой радостно косить сено, уважительно отозваться о русских учителях, берущих «наших деток в ученье». Но это нигде не переходит у него в космополитический слепой восторг перед западными пришельцами, которым столь же часто, сколь и шовинизмом, грешат адепты европейской цивилизации. Для Иванова свое — дорого и свято, а хорошее — свое или пришлое — хорошо само по себе.

«Константин Васильевич Иванов отдал всю свою жизнь, весь свой блистательный талант чувашскому народу. Он внес классический вклад в Чувашскую литературу, спел перед ее колыбелью могучие песни, пронес о своем сыне в будущие века и в будущее поэму «Нарспи» — говорил другой основоположник чувашской литературы и литературного языка, известный широко во всём СССР Яков Ухсай, чувашский народный поэт (пер. А. Леонидова[7]).

Особенностью семантики классической чувашской поэзии является внегегелевская неразделенность, непротиворечивость противоречий, то есть «черное-белое» вместо европейского жестко-модального «черное или белое». При этом взгляд на «евразийский ренессанс» как на «открытие народами Поволжья для себя европейской культуры» (Г.П.Садовников) — оптический обман. Не народы Поволжья (в частном, взятом Садовниковым, случае) открывали для себя Европу, а изумленная Европа открывала для себя тысячелетнюю культуру прежде непонятных и непостижимых народов.

Для этого должны были появится люди, в совершенстве овладевшие двумя культурами разом — и своей, родной, национальной, и европейской, посторонней, но великой. Таким человеком был Константин Иванов — блистательный по-европейски интеллектуал, и пронизанный токами земли слакбашский крестьянин в одном лице. Только благодаря ему удалось адаптировать для европейского (то есть во многом и для нашего, русского) понимания духовные богатства чувашского народа, отчего честолюбивые европейцы, естественно, решили, что Иванов вместе с формой заимствовал у них и содержание, то есть как бы на пустом месте, с нуля, создал чувашскую поэтическую классику.

Высочайшие эстетико-лирические достижения К. Иванова должны стать и непременно станут достоянием всего человечества, поскольку они неповторимы, неподражательны, ярко-самобытны, в высшей степени оригинальны по художественному методу и методу поэтического образного мышления. Именно опираясь на творчество Иванова, развитие чувашской литературы XX века прошло разные стадии.

Но у истоков всего, альфа и омега этого литературного космоса — создатель чувашского литературного языка Константин Иванов!

Кем же был Константин Иванов? Странный вопрос, скажете вы: поэтом, классиком чувашской литературы. Ответ будет формально верным, но полным ли? Можно ли разместить личность К. Иванова в тесных рамках литературоведческих табличных артикулов?!

Автор бессмертной поэмы «Нарспи», которая на русском языке вышла в шести переводах таких мастеров слова, как А. Петтоки, В. Паймен, П. Хузангай, Б. Иринин, А. Жаров, А. Смолин, был человеком разносторонних дарований.

Из известных нам семи переводов «Нарспи» на русский язык лучшей считается у большинства литературоведов работа Бориса Иринина, перевести которому произведение К.В.Иванова на русский посоветовал А. Твардовский.

Друзья с любовью называли его «чувашским Леонардо да Винчи». Константин Иванов жил недолго, всего двадцать пять лет. Но оставил такое творческое наследие, что им гордятся не только чуваши, но и все народы мира. Его баллады «Железная мялка», «Вдова», трагедия «Раб дьявола», стихи «Дума старого леса», «Осень стала у ворот», «Голодные» и многие другие вошли в золотую сокровищницу мировой литературы.

«Мы можем сказать, что гений Иванова, проявившийся прежде всего в „Нарспи“, решил судьбу чувашской культуры, как и Яковлев, — но по — своему, в свое время, — для всего будущего. Это нас все удивляет. В стихах, составляющих три тысячи строк — дана нам без издержеу вся энциклопедия прежней Чувашской жизни» — отмечал Петр Хузангай, народный поэт Чувашии (пер. А. Леонидова[8]).

12

Самое важное во всей проблеме К. Иванова, как и в любом подлинно-народном эпосе — отношение общего и индивидуального. Стиль его — это такой свод чистейшего народного языка, который рисует нам жизнь того или иного народа, подчиняющей себе своими закономерностями решительно всякую личную жизнь, и потому всякая отдельная личная жизнь получит для нас интерес только в связи с общей жизнью ее коллектива.

Это не значит, что в эпосе Иванова решительно нет никакого изображения личной жизни. Но это значит, что всякая личная жизнь в эпосе получает свой смысл и свое закономерное развитие только от того народа, к которому она принадлежит. Эта личная жизнь может быть полна самых глубоких, самых жгучих чувств. Но эти чувства, если речь идет об эпосе, вызваны жизненными задачами коллектива и получают свое удовлетворение только в связи с жизнью этого коллектива.

Иванов, как эпический художник, подобный Гомеру, не просто объективен. Он очень деловито подходит к изображаемой им действительности. Эта деловитость и обстоятельность, конечно, была возможна для Иванова только благодаря любовному вниканию во всякие мельчайшие подробности чувашской народной жизни. И это, конечно, одна из самых существенных сторон эпического стиля.

Известна горячая и постоянная поддержка просветителя чувашей Яковлева по отношению к юному поэту. Одной из их встреч посвящена известная картина «И. Я. Яковлев и К. В. Иванов» видного художника Петра Сизова, написанная в 1985 г. Так пересекаются отрасли культуры, даруя вдохновение друг другу!

Для меня, для моего восприятия К. Иванов всегда был не только поэтом. Он был, кроме того, еще и героем эпоса, который сам же и слагал своей жизнью. Живи он на век раньше, историки бы не поверили ни в то, что все его творчество суть дело рук одного человека (они бы написали — свод творчества, приписанного легендарной фигуре Иванова), они не поверили бы в сроки его жизни и детали биографии. Эта яркая и почти мгновенная жизнь гораздо больше похожа на сказку, легенду, эпос, народный миф, чем на обычную человеческую биографию.

Кроме литературного подвига — подвиг аскетической жизни, напоминающей жития святых. Константину Иванову, когда напечатали его поэму «Нарспи», было восемнадцать лет.

В предисловии книги «Нарспи» друг и единомышленник Иванова Николай Шубоссинни — в 1930 году писал: «В 1907 году до меня дошла информация, что мой друг Константин Иванов после исключения из Симбирской чувашской учительской школы работает в Симбирске же — в переводной комиссии. Я сразу же выехал к нему. Наш наставник по переводческой деятельности И. Я. Яковлев — поклонник творчества М. Ю. Лермонтова — попросил нас переводить произведения Михаила Юрьевича. Мы дружно начали создавать свои оригинальные произведения. Тогда же К. Иванов начал своё знаменитое произведение „Нарспи“. В это время в Симбирске с нами жил сторож по прозвищу Чалдун. Он был большим знатоком всяких историй и преданий. В один из тихих вечеров он рассказал нам историю про несчастную чувашскую девушку Нарспи. Иван Яковлевич живо интересовался литературным стремлением 17-летнего поэта и поддерживал творческий дух молодого таланта».

Восторженно отзывались о поэме А. Твардовский, А. Фадеев, П. Тычина.

Твардовский, в частности писал: «Нарспи» — поэма, принадлежащая перу чувашского поэта, просветителя и демократа Константина Иванова — произведение яркое, своеобразное, вместившее в себе большое богатство устной поэзии, проникнутое прогрессивной идеей борьбы против гнета богатеев, против предрассудков темной и забитой дореволюционной чувашской деревни.

Трагический конец сильной и светлой любви Нарспи и Сетнера, насильно расторгнутых и гибнущих в неравной борьбе с темными силами, заостряет и подчеркивает глубоко гуманную мысль автора, его тоску о свободе и достаточной человеческой жизни, звучит как призыв против тьмы и призыв к свету…»[9].

П. Тычина, поэтический голос канувшей в лету советской Украины писал так: «Талант К. В. Иванова на карте литературы братских республик светится, как яркое солнце».

Поэма «Нарспи» была переведена на 16 языков мира и народов России. По этой поэме поставлены мюзикл Н. Казакова «Нарспи», спектакль Л. Родионова и В. Яковлева «Нарспи», написана опера Г. Хирбю «Нарспи». В столице Чувашии г. Чебоксары есть улица Нарспи, торговый дом «Нарспи» и т. п.

13

Кроме «Нарспи», Иванов писал стихи, оды, баллады, они переведены на английский, итальянский, немецкий, французский, венгерский, польский, якутский, башкирский языки. В двадцать четыре года Иванов умер. Умер от туберкулеза. Мы знаем, что это болезнь бедных, болезнь холодных комнат и плохого питания. Иванов — не бедняк, конечно, он представитель одной из состоятельных, даже богатых семей Слакбаша. Дело не в том, что у него не было финансовых средств для хорошего питания и отопления своего жилища; дело в том, что погруженный в работу, он не обращал внимания ни на свое питание, ни на отопление, пустил это дело на самотек. И, в итоге, умер от самой типичной для своего в основной массе бедного народа болезни. Как и положено герою эпоса!

Образ жизни Иванова — эпический. Иванов не только творец великого авторского эпического свода чувашского народа, он еще и сам герой эпоса. Соответственно и легендарное, почти сказочное растяжение времени в его биографии: здесь день идет, как в старинных былинах, за год, год за десятилетие. Те подвиги духа, которые творил Иванов, и от выдающихся сынов человечества потребовали бы долгой напряженной трудовой жизни — Иванову же нужны были месяцы, а то и дни, чтобы совершить невозможное!

В младенчестве он часто болел, почти умирал. Говорят, пошел на поправку, когда его окрестили в сельской церкви. Не меньше беспокойств досталось «испытать» поэту после своей смерти. Его отпевали в Слакбашской церкви и хоронили три раза. Дважды выкапывали из могилы и переносили на новое место. Вначале со старого кладбища на новое, потом с нового — на нынешнее место. При очередном перезахоронении изъяли череп, чтобы попросить академика М.М.Герасимова восстановить облик.

Какое-то время его хранили в музее, потом потеряли и не нашли…

Как не отметить тут глубокой недооценки личности эпического героя чувашского народа Константина Иванова в советской, а после и в постсоветской литературной критике? Ведь он плохо поддается аналитическому разбору и навешивающей стандартные ярлыки литературоведческой систематизации. Он — обретающий черты народного эпического героя, черты легенды, — основатель не только литературы, но и всей светской современной чувашской культуры, включая живопись, театр, скульптуру, даже фотографическое искусство.

Иванов соединяет в своей краткой и трагической жизни два этапа в жизни языка: завершает своим творчеством генезис богатейшего литературного чувашского языка и открывает эпоху, следующую уже за генезисом, эпоху охранительной традиции языковой чистоты.

Велика не только литературная, но и философская, научно-аналитическая, художественно-образная одаренность великого юноши. Отметим хотя бы одну деталь — громадную этнографическую ценность «Нарспи», в которой быт и обычаи, обряды чувашей предстают не в музейно-мертвом, а живом антураже, живой плоти действующей традиции. Как этнограф, Иванов обладал высоким уровнем научной подготовки, ничто не ускользает от его внимательного взора: и детали одежды, и основные события в жизни этноса, и мир духов, и мир крылатых слов, и даже материал, из которого делают в чувашских избах столы…

«В „Нарспи“ масштабно осмыслены основные философские проблемы: человеческая личность и общество, добро и зло, соотношение материальных ценностей, гуманизм, противоборство жизни и смерти» — писал известный литературовед Ю. Артемьев. Но разве только это?!

Нарспи — это имя главной героини поэмы, в переводе на русский язык оно звучит примерно как «Госпожа огненного цвета».

Нарспи была дочерью богатого чуваша Михедера. Отец любил, лелеял ее, пока она была маленькой. А когда подросла, продал другому богачу — старому Тахтаману.

Но Нарспи не покорилась тяжкой участи. Она восстала против страшного мира, где властвуют деньги, богатство и зло. В неравной борьбе она гибнет. Таков формально изложенный сюжет эпической поэмы.

14

Если же отойти от формальных критериев, то Нарспи — это энциклопедия жизни чувашского народа, это энциклопедия его чистого и сказочного языкового, фонетического богатства певучей и мягкой речи, одной из древнейших в Евразии, это кладезь фольклористической образности. С великими эпосами народов мира роднит «Нарспи» ее глубоко укорененная народность стиля и слога, единство духовного и материального миров, когда вещи, люди и невидимые духи создают единую канву повествования, особое, мифо-эпическое понимание времени и пространства в поэме.

«Имя Иванова в чувашской истории не угасает ни в пространстве, ни во времени. Имя Константина будет светиться во веки веков, и все мы будем почитать его как святого и великого учителя. „Нарспи“ — это источник чувашской поэзии, ее символы вновь и вновь, в каждом поколении обретают силу, возрождаются вновт и вновь» — отмечал в своей работе на чувашском языке Геннадий Волков, этнолог, профессор (пер. А. Леонидова[10]).

У нас, у русских, был Пушкин, который создал окончательный эталон живого русского литературного языка, как Цицерон — латинского. У нас был И. Даль — собиратель богатств русского бытового языка. Для чувашей К. Иванов — это их Пушкин и Даль в одном лице, и при этом он успел прожить только четверть века! Если бы этого не было, то это невозможно было бы придумать, это казалось бы неправдоподобным в романе, фильме, любой выдумке. Но жизнь сложнее правил…

Оставшись навеки юношей, Иванов каким-то чудом избежал даже в самых ранних поэтических произведениях болезни молодых поэтов — подражательности. Мы прекрасно знаем, что в его годы Пушкин подражал Байрону, Лермонтов — Пушкину, в непростых исканиях пробивая дорогу к собственному поэтическому лицу. А Иванов? Он как-то сразу выходит к читателю, минуя стадию ученических подобий, с самобытным, одним из самых узнаваемых в мировой поэзии, образом лирического героя. Потому он и эпический герой — человек, словно бы преодолевший законы физики и метафизики…

Каково литературное качество «Нарспи»? Я не буду говорить от своего имени, ибо еще школьником влюбился в поэму и не могу быть объективным. Скажу чужими словами: поэмой восхищались известные поэты А. Твардовский и Л. Жаров. Из известных нам семи переводов «Нарспи» на русский язык лучшей является работа Бориса Иринина, которому А. Твардовский посоветовал перевести произведение К.В.Иванова.

Сохранились замечательные строки Мустая Карима о поэте К. В. Иванове и его поэме «Нарспи», столетие которой отметили в 2008 году. Мустай Карим написал: «Как сопереводчик „Нарспи“ на башкирский язык, я испытывал неописуемый праздник в себе от прикосновения к этому шедевру, от причастности к нему. В Иванове я вижу высшее проявление раскованного творящего духа нации. Он дал беспредельную свободу чувашскому слову и долговечную жизнь ему. Это был неповторимый взлет».

15

Самое важное в поэме Константина Иванова, как и в любом подлинно-народном эпосе — соотношение общего и индивидуального. Стиль его — это такой свод чистейшего народного языка, который рисует нам жизнь того или иного народа, подчиняющей себе своими закономерностями решительно всякую личную жизнь, и потому всякая отдельная личная жизнь вызывает у нас интерес только в связи с общей жизнью всего коллектива.

Это не значит, что в эпосе Иванова решительно нет никакого изображения личной жизни. Но это значит, что всякая личная жизнь в эпосе получает свой смысл и свое закономерное развитие только от того народа, к которому она принадлежит. Эта личная жизнь может быть полна самых глубоких, самых жгучих чувств. Но эти чувства, если речь идет об эпосе, вызваны жизненными задачами коллектива и получают свое удовлетворение только в связи с жизнью этого коллектива.

Биографам Константина Иванова ничего не известно о любовных переживаниях и отношениях поэта. По некоторым данным, в числе тех, кого с нетерпением ждал поэт в предсмертные часы своей жизни, была жена деревенского учителя Наталья Лаврентьевна, которая была намного старше поэта. С ней он делился в тех случаях, когда вопрос касался тонкостей женской психологии, и она всегда давала мудрый совет. Был, говорят, случай, когда семнадцатилетнему поэту приглянулась гостевавшая в Слакбаше девушка Таринкка (Дарья), он, по обычаю предков, послал к ней в качестве свахи Наталью Лаврентьевну. Но отец поэта Василий Николаевич не одобрил выбор сына, сказав, что девушка без образования не может быть его невестой[11].

Иванов, как эпический художник, подобный Гомеру, не просто объективен. Он очень деловито подходит к изображаемой им действительности. Эта деловитость и обстоятельность, конечно, была возможна для Иванова только благодаря любовному вниканию во всякие мельчайшие подробности жизни своего народа. И, конечно, это одна из самых существенных сторон эпического стиля, которая обрастает мифо-легендарными подробностями и описаниями бывших с ними чудес.

Но для Иванова не нужно вымысла! Он сам — явленное чудо от самого крещения своего. Он прекрасно рисовал, благодаря чему до нас дошли портреты его отца и матери, делал иллюстрации для букваря, писал декорации для спектаклей. Художник, иллюстратор, оформитель.

Волшебник на все руки, он создал прекрасную пишущую машинку. Притом всю из дерева. В механизме ее не было ни единого гвоздя, ни одной железной детали.

Он лепил из глины и вырезал из дерева фигурки людей и животных, как скульптор. Он собирал народные песни, поговорки и пословицы, изучал обычаи народа — то есть был ученым-фольклористом. Еще и фотограф! Он учил детей рисованию, чистописанию, фотографированию. Был простым учителем — никто не освобождал его от рутины достаточно утомительного и однообразного учительского труда. Проверьте-ка перед сном тридцать тетрадок малышни с диктантами, хватит ли у вас сил потом на переводы или творчество?..

Собственноручно создал эскизы массивных дубовых ворот и каменного дома, в котором находится настоящий музей. Он — архитектор и строитель. Он придумал и собственными руками соорудил сундук, столы и шкафы, украсив их резными узорами. Столяр…

Во время каникул он подрабатывал в качестве землемера, умел шить и вышивать. Сохранился прекрасно вышитый кисет на память другу.

Иванов очень тонко чувствовал время, которое (время становления уродливого капитализма) бесконечно близко и нам, сегодняшним его читателям. В незаконченнной трагедии «Раб дьявола» (начатой в 1907 году) Иванов от лица губящего душу персонажа проникновенно восклицает:

«Жизнь сошлась к единой точке:

Деньги! — нет руки длинней.

Все возносят, все порочат,

В наши дни их все сильней!»

(Пер. А. Леонидова)

«Нарспи» с ее драматургическими элементами заложила основы чувашской драматургии. Отметим высший накал драматизма в поэме, в духе Эсхила и Софокла. Автор, как и положено мифоэпическому герою, порой выходит как бы из-за кулис, разговаривая то с героями, то с самой природой, то с читателем.

У Иванова — как у сказочного богатыря — сил хватало на все… Может быть, думаю я, эта колоссальная перегрузка, доступная только легендарному герою, а не человеку из плоти и крови, и подорвала его здоровье, погубила его так рано: нельзя, невозможно нести на живых плечах человеческих бремена сказочного богатыря, бремена антеевы и геракловы…

16

Ныне останки поэта покоятся в сосновом сквере, посаженном в его честь напротив дома родителей, в проектировании и строительстве которого он участвовал сам. Он обрел покой в памяти народной, в памяти многих народов.

Как не отметить тут глубокой недооценки личности эпического героя чувашского народа Константина Иванова в советской, а после и в пост-советской литературной критике? Ведь он плохо поддается аналитическому разбору и навешивающей стандартные ярлыки литературоведческой систематизации. Он — обретающий черты народного эпического героя, черты легенды основатель не только литературы, но и всей светской современной чувашской культуры — включая живопись, театр, скульптуру, даже фотографическое искусство.

Иванов соединяет в своей краткой и трагической жизни два этапа в жизни языка: завершает своим творчеством генезис богатейшего литературного чувашского языка и открывает эпоху, следующую уже за генезисом, эпоху охранительной традиции языковой чистоты.

Велика не только литературная, но и философская, научно-аналитическая, художественно-образная одаренность великого юноши. Отметим хотя бы одну деталь — громадную этнографическую ценность «Нарспи», в которой быт и обычаи, обряды чувашей предстают не в музейно-мертвом, а в живом антураже, в живой плоти действующей традиции. Как этнограф, Иванов обладал высоким уровнем научной подготовки, ничто не ускользает от его внимательного взора: и детали одежды, и основные события в жизни этноса, и мир духов, и мир крылатых слов, и даже материал, из которого делают в чувашских избах столы…

Нарспи — это энциклопедия жизни чувашского народа, это энциклопедия его чистого и сказочного языкового, фонетического богатства певучей и мягкой речи, одной из древнейших в Евразии, это кладезь фольклористической образности. С великими эпосами народов мира роднит «Нарспи» её глубоко укорененная народность стиля и слога, единство духовного и материального миров, когда вещи, люди и невидимые духи создают единую канву повествования, особое, мифо-эпическое понимание времени и пространства в поэме

У нас, у русских, был Пушкин, который создал окончательный эталон живого русского литературного языка, как Цицерон — латинского. У нас был В. Даль — собиратель богатств русского бытового языка. Для чувашей К. Иванов — это их Пушкин и Даль в одном лице, и при этом он успел прожить только четверть века! Если бы этого не было, то этого невозможно было бы придумать, это казалось бы неправдоподобным в романе, в фильме, в любой выдумке. Но — жизнь сложнее правил…

Оставшись навеки юношей, Иванов каким-то чудом избежал даже в самых ранних поэтических произведениях болезни молодых поэтов — подражательности. Мы прекрасно знаем, что в его годы Пушкин подражал Байрону, Лермонтов — Пушкину, в непростых исканиях пробивая дорогу к собственному поэтическому лицу. А Иванов? Он как-то сразу выходит к читателю, минуя стадию ученических подобий, с самобытным, одним из самых узнаваемых в мировой поэзии, образом лирического героя. Потому он и эпический герой — человек, словно бы преодолевший законы физики и метафизики…

 Твардовский, А. «Т. Идите сюда, смелые люди!»: очерк/ А. Т. Твардовский // Чуваши в русской литературе и публицистике в 2-х т. — Чебоксары: Изд-во Чуваш. гос. ун-та, 2002. — Т. 2. — С. 489—490.

 По преданиям, село основано в середине XVIII века чувашскими крестьянами, выходцами из города Белебей, вначале осевшими на реке Сильби, а потом переселившимися в верховье реки Слак. По другим данным, Слакбаш образован в 1760 году чувашами из села Ермолкино Белебеевского уезда. Имеется легенда о более раннем происхождении села, согласно которой оно возникло в 1618-м после переселения сюда чувашей из селений Тупах и Кавал Чебоксарского уезда Казанской губернии (ныне Тансарино и Ковали Урмарского района).

 Черепа Гоголя и Пушкина тоже были похищены. Кто и зачем похищает черепа великих людей из их могил? Об этом даже был особый выпуск передача в передаче «Тайны мира» с Анной Чапман на РЕН-ТВ. Гробокопатели прибрали к рукам головы Шекспира, Моцарта. Йозеф Гайдн умер в Вене в 1809 г. Знаменитого композитора спешно похоронили на следующий день без почестей. Поскольку город был захвачен Наполеоном. В 1820 г князь Эстергази решил достойно перезахоронить Гайдна в склепе. Когда вскрыли гроб, вместо головы увидели лишь парик! А гению немецкого Просвещения, поэту, драматургу Фридриху Шиллеру, умершему в 1805 г, мародеры в гробу подменили череп. Слухи об этом кощунстве ходили еще в 19 веке. В 2007 г эксперты из университетов Йены и Инсбрука по ДНК доказали: действительно, у Шиллера «фальшивая» голова. Поговаривают про подобное святотатство с останками Гете, Петрарки, Бетховена… Говорят о некоем тайном обществе, которое поставило целью собрать в одном месте черепа всех наиболее значимых людей в истории человечества. Поскольку в них, якобы, содержится ген, отвечающий за сверхспособности. Он достался людям в наследство от цивилизации, существовавшей ещё до потопа. Носители этого гена живут среди нас и по сей день. Череп легендарного предводителя одного из племен апачей украли участники тайного общества студентов Йельского университета «Череп и кости» в 1918 году и поместили его в стеклянную витрину в их штаб-квартире.

 Народный поэт Башкортостана Мустай Карим, газета «Республика Башкортостан», 12 cентября 2001 г.

 Сергей Михалков, поэт: «Он вдохнул в народ веру» / Г. Быкова // Советская Чувашия. — 2000. — 27 мая. — С. 3.

 Газета «Грани», 30.05.2020 / Ирина Павлова / Культура / «Неизвестные факты из жизни Константина Иванова».

 Н. Краев. «Молодой коммунист», 30 сентября 1975г.

 В оригинале: «Пуринчен ытла „Нарспире“ палӑрнӑ Ивановӑн генийӗ чӑваш культурин шӑпине, Яковлев пекех, — анчах хӑйне майлӑ, хӑй вӑхӑтӗнче, — пӗтӗм малашлӑхшӑн татса пани теме пултаратпӑр эпир. Ку пире йӑлтах тӗлӗнтерсе яратъ. Виҫӗ пин йӗрке сӑвӑра ӗлӗкхи чӑваш пурнӑҫӗн пӗтӗм энциклопедийӗ курӑнать». — Петӗр Хусанкай, чӑваш халӑх поэчӗ Чӑваш поэзийӗн ҫӑлтӑрӗ: литературӑпа музыка композицийӗ / Чӑваш Республикин наци библиотеки; хатӗрл. П. А. Семенова, А. В. Матросова. — Шупашкар, 2005. — С. 20.

 К. В. Иванов ячӗ — чӑваш историйӗнче вӑхӑт та, ӗмӗр те тӗксӗмлетеймен ят. Кӗҫтенттин ячӗ ӗмӗр-ӗмӗрех ҫуталса тӑрӗ, ӑна пурте таса чунпа аслӑ вӗрентекен вырӑнне хурса хаклӗҫ. «Нарспи» вӑл — чӑваш поэзи ҫӗршывӗн ҫӑлкуҫӗ, унӑн симне тутанса пӑхакан вӑй илет, ҫӗнӗрен ҫамрӑкланать». — Геннадий Волков, этнопедагог, профессор Чӑваш поэзийӗн ҫӑлтӑрӗ: литературӑпа музыка композицийӗ / Чӑваш Республикин наци библиотеки; хатӗрл. П. А. Семенова, А. В. Матросова. — Шупашкар, 2005. — С. 20.

 В оригинале: «Константин Васильевич Иванов пӗтӗм пурнӑҫне, ҫиҫсе тӑракан тивлетлӗ талантне пӗтӗмпех чӑваш халӑхне панӑ. Вӑл чӑваш литературине классикла тӳпине ҫӗкленӗ, унӑн сӑпки умӗнче хӑватлӑ юрӑсем юрланӑ, хӑйӗн ывӑҫӗ ҫинчен ҫитес ӗмӗрсене, малашлӑха «Нарспи» поэмине вӗҫтернӗ. Яков Ухсай, чӑваш халӑх поэчӗ Константин Иванов: фотоальбом. — Чебоксары: Чуваш. кн. изд-во, 1990. — С. 71.

 Газета «Грани», 30.05.2020 / Ирина Павлова / Культура / «Неизвестные факты из жизни Константина Иванова».

 Черепа Гоголя и Пушкина тоже были похищены. Кто и зачем похищает черепа великих людей из их могил? Об этом даже был особый выпуск передача в передаче «Тайны мира» с Анной Чапман на РЕН-ТВ. Гробокопатели прибрали к рукам головы Шекспира, Моцарта. Йозеф Гайдн умер в Вене в 1809 г. Знаменитого композитора спешно похоронили на следующий день без почестей. Поскольку город был захвачен Наполеоном. В 1820 г князь Эстергази решил достойно перезахоронить Гайдна в склепе. Когда вскрыли гроб, вместо головы увидели лишь парик! А гению немецкого Просвещения, поэту, драматургу Фридриху Шиллеру, умершему в 1805 г, мародеры в гробу подменили череп. Слухи об этом кощунстве ходили еще в 19 веке. В 2007 г эксперты из университетов Йены и Инсбрука по ДНК доказали: действительно, у Шиллера «фальшивая» голова. Поговаривают про подобное святотатство с останками Гете, Петрарки, Бетховена… Говорят о некоем тайном обществе, которое поставило целью собрать в одном месте черепа всех наиболее значимых людей в истории человечества. Поскольку в них, якобы, содержится ген, отвечающий за сверхспособности. Он достался людям в наследство от цивилизации, существовавшей ещё до потопа. Носители этого гена живут среди нас и по сей день. Череп легендарного предводителя одного из племен апачей украли участники тайного общества студентов Йельского университета «Череп и кости» в 1918 году и поместили его в стеклянную витрину в их штаб-квартире.

 По преданиям, село основано в середине XVIII века чувашскими крестьянами, выходцами из города Белебей, вначале осевшими на реке Сильби, а потом переселившимися в верховье реки Слак. По другим данным, Слакбаш образован в 1760 году чувашами из села Ермолкино Белебеевского уезда. Имеется легенда о более раннем происхождении села, согласно которой оно возникло в 1618-м после переселения сюда чувашей из селений Тупах и Кавал Чебоксарского уезда Казанской губернии (ныне Тансарино и Ковали Урмарского района).

 Сергей Михалков, поэт: «Он вдохнул в народ веру» / Г. Быкова // Советская Чувашия. — 2000. — 27 мая. — С. 3.

 Народный поэт Башкортостана Мустай Карим, газета «Республика Башкортостан», 12 cентября 2001 г.

 Н. Краев. «Молодой коммунист», 30 сентября 1975г.

 Газета «Грани», 30.05.2020 / Ирина Павлова / Культура / «Неизвестные факты из жизни Константина Иванова».

 В оригинале: «Константин Васильевич Иванов пӗтӗм пурнӑҫне, ҫиҫсе тӑракан тивлетлӗ талантне пӗтӗмпех чӑваш халӑхне панӑ. Вӑл чӑваш литературине классикла тӳпине ҫӗкленӗ, унӑн сӑпки умӗнче хӑватлӑ юрӑсем юрланӑ, хӑйӗн ывӑҫӗ ҫинчен ҫитес ӗмӗрсене, малашлӑха «Нарспи» поэмине вӗҫтернӗ. Яков Ухсай, чӑваш халӑх поэчӗ Константин Иванов: фотоальбом. — Чебоксары: Чуваш. кн. изд-во, 1990. — С. 71.

 В оригинале: «Пуринчен ытла „Нарспире“ палӑрнӑ Ивановӑн генийӗ чӑваш культурин шӑпине, Яковлев пекех, — анчах хӑйне майлӑ, хӑй вӑхӑтӗнче, — пӗтӗм малашлӑхшӑн татса пани теме пултаратпӑр эпир. Ку пире йӑлтах тӗлӗнтерсе яратъ. Виҫӗ пин йӗрке сӑвӑра ӗлӗкхи чӑваш пурнӑҫӗн пӗтӗм энциклопедийӗ курӑнать». — Петӗр Хусанкай, чӑваш халӑх поэчӗ Чӑваш поэзийӗн ҫӑлтӑрӗ: литературӑпа музыка композицийӗ / Чӑваш Республикин наци библиотеки; хатӗрл. П. А. Семенова, А. В. Матросова. — Шупашкар, 2005. — С. 20.

 Твардовский, А. «Т. Идите сюда, смелые люди!»: очерк/ А. Т. Твардовский // Чуваши в русской литературе и публицистике в 2-х т. — Чебоксары: Изд-во Чуваш. гос. ун-та, 2002. — Т. 2. — С. 489—490.

 К. В. Иванов ячӗ — чӑваш историйӗнче вӑхӑт та, ӗмӗр те тӗксӗмлетеймен ят. Кӗҫтенттин ячӗ ӗмӗр-ӗмӗрех ҫуталса тӑрӗ, ӑна пурте таса чунпа аслӑ вӗрентекен вырӑнне хурса хаклӗҫ. «Нарспи» вӑл — чӑваш поэзи ҫӗршывӗн ҫӑлкуҫӗ, унӑн симне тутанса пӑхакан вӑй илет, ҫӗнӗрен ҫамрӑкланать». — Геннадий Волков, этнопедагог, профессор Чӑваш поэзийӗн ҫӑлтӑрӗ: литературӑпа музыка композицийӗ / Чӑваш Республикин наци библиотеки; хатӗрл. П. А. Семенова, А. В. Матросова. — Шупашкар, 2005. — С. 20.

 Газета «Грани», 30.05.2020 / Ирина Павлова / Культура / «Неизвестные факты из жизни Константина Иванова».

Классическая чувашская поэзия в России. (Записки литературного переводчика)

1.Чувашская классическая поэзия в контексте «евразийского ренессанса»

В конце XIX века произошло грандиозное культурное событие на просторах Евразии, на территории Урала, Поволжья, Кавказа, Сибири: явление, которого убежденные европоцентристы предпочитают не замечать, а евразийцы называют « евразийским ренессансом». Почти одновременно, иногда год в год и даже день в день у угро-финских, тюркских, палеоазиатских народов появляются письменность и классическая авторская литература, будоражит цивилизационное пространство активный просветительский процесс.

Европоцентризм стремится все свести к проблеме модернизации угро-финского и тюркского регионов обитания, к европеизации и даже «европейничанию» «просыпающихся» народов леса и степи. Однако творчество таких культурных столпов, как просветители Юртов и Акмулла, поэтов и писателей Габдулмажита Гафурова, Бадмы Боована, Ивана Куратова, Сергея Чавайи, Михаила Герасимова (Микая), Николая Мухина, Абая Кунакбаева, и многих других великих сынов сердцевины континента далеко выходит за процесс простого «освоительства» западных стандартов, норм и ценностей. На глазах изумленного мира «молчаливые» народы вдруг открывали мистические глубины национальной классики, свежей, яркой, неподражаемой, покоряющей сердца не только своего, но и всех без исключения соседних народов.

Самая большая загадка — то, почему культурный ренессанс народов Урала, Поволжья, Сибири, Средней Азии столь единовременное явление, словно в магическую капсулу заключенное в 80-90-е гг. XIX века. Модернизация модернизацией, но именно во второй половине XIX века Россия переболела европоцентризмом, под руководством Александра III начала искать свой путь, свое место не на окраинных задворках Европы, а в сердце величайшего из континентов. Хтоническая сила суши, теллуризм и удивляли, и пугали европейский мир.

А национальная поэтическая классика Евразийских народов, народов суши, разом — словно кто-то открыл плотную закупорку расистского презрения и ледяного невнимательного равнодушия, хлынула в мир.

Именно в контексте Евразийского ренессанса второй половины XIX века, в эпоху континентальной теллуризации Российской империи, в эпоху нарастающего противостояния «русской ученицы» колониально-рыночному либеральному учителю — Западу можно рассматривать творчество великого сына чувашского народа Константина Иванова.

— «…и дышит почва и судьба…»

Константин Иванов родился в 1890 году в деревне Слакбаш Уфимской губернии, в крестьянской семье. Ему суждено было прожить только 25 лет — он скончался в 1915 году, его песня оборвалась на полуслове, но след, оставленный им в истории евразийского ренессанса, важен не только для чувашей, но и для всех народов-соседей.

То, что Иванов оказался в числе деятелей, завершающих великие десятилетия Поволжского ренессанса, как бы в силу рождения, невольно перенес свою деятельность в ХХ век, никоим образом не делает его эпигоном культурно-тектонического процесса, не ставит его по значению в число «последних».

За свою короткую и яркую жизнь К. Иванов успел оказаться в числе революционных демократов, за что в 1907 году был изгнан из Симбирской учительской школы (т.е. из школы, где готовили учителей, по современному говоря — из Университета). Хотя ему отказали в праве продолжать образование, он экстерном сдал все экзамены, и получил назначение в Симбирское женское училище.

Как и многие собратья по перу «евразийского ренессанса», К. Иванов совмещал творческую деятельность с научным изучением фольклора и методической деятельностью. Он в числе немногих выступил составителем букварей и учебных пособий для чувашских школ.

Величайшее достижение чувашской изящной словесности — поэма «Нарспи» — вышла в 1908 году не сама по себе, как это ни удивительно, а в сборнике «Сказки и предания чуваш».

К 1915 году художественные и эстетические достижения К. Иванова уже представляли из себя значительный свод для мирового поэтического наследия человечества. Естественно, они стали как бы визитной карточкой чувашского народа в общении с соседними и даже дальними народами на протяжении всего ХХ века.

Советская власть чтила Иванова, вроде бы классово близкого ей, крестьянского сына, разночинного интеллигента, революционного демократа, протестовавшего против эксцессов царизма. Но одновременно в своей ограниченности и схематизме подхода к поэтическому наследию стала для Иванова и неким прокрустовым ложем, усекавшим ненужные, по мнению диктатуры пролетариата, смысловые и образные глубины.

Я — русский человек, и пишу, в первую очередь, для русских, поэтому для меня на первом плане стоит проблема перевода К. Иванова для ознакомления с его наследием в кругу народов-братьев. Только в русском переложении Иванов мог перешагнуть национально-этнические границы и занять подобающее его дару место в пантеоне всечеловеческой славы.

Однако что мы могли узнать о духовном мире и образах Иванова из произведений советских литературоведов? Увы, европоцентристская тенденция, пронизавшая русскую марксистскую эстетику, сильно навредила нам в познании солнечного духа чувашского поэтического слова.

Нам сообщали прежде всего, что К. Иванов «первым среди чуваш использовал сибалло-тонический стих» и то, что он «перевел на чувашский язык революционные песни, стихи Лермонтова, Огарева, Кольцова, Некрасова». При всем уважении к двум этим достойным поступкам — заимствованной архитектонике стиха и переводам — они как бы ненароком отодвигают своего носителя во второй ряд литературных имен, из титана и творца «евразийского ренессанса» обращают его в некое, чуть ли не местечковое явление. Получается, что К. Иванов актуален только для чуваш, а всем другим мало интересен. Нам преподносили его в «адаптированном» виде, как «внедряющего» и «продвигающего» передовые достижения европейской мысли и эстетики в мир «тёмного» евразийского «спящего» народа.

В конце ХХ и тем более в XXI веке у ряда публицистов проскальзывало желание ещё более принизить Иванова, на волне антикоммунистической идеи забросать грязью и его (совершенно иного порядка) революционный демократизм. При этом помощь советской власти (зачастую «медвежья») в распространении ивановского слова среди окрестных народов и республик представлялась как некая «идейное кумовство» — мол, «продвигали своего», классово близкого, не за литературные, а за политические заслуги…

Советская профанизация переводного процесса и пост-советская дегероизация предстают, таким образом, как бы двумя сторонами одной болезни — «европейничания русской жизни», хотя и открещиваются всеми возможными способами друг от друга.

Попытки отменить, аннулировать пропуск К. Иванову в мировую литературу делались малограмотными Вассисуалиями Лоханкиными по причине их собственной духовной и интеллектуальной слепоты. Однако осуждение таких нелепых попыток не снимает объективной проблемы качественного перевода произведений К. Иванова. И вот тут-то как раз происходит аберрация смыслов — то есть то, что принято считать эталоном качества перевода, европейский стиль и образец русскоязычного текста — не может удовлетворить придирчивого эстета.

Казалось бы — чего проще? Бери подстрочник, подгоняй стихосложение ближе к оригиналу, не забывай при этом про рифму и размер — и дело в шляпе. И никоим образом нельзя упрекнуть П. Хузангая, Б. Иринина, которые великим трудом и переводческим самоотречением донесли до нас, русских, смысл и красоту чувашской поэтической метафоры.

Однако, на мой взгляд, в имеющихся переводах есть две «ахиллесовы пяты»: не учтена связь фонемы с семантикой языков и чересчур по европейски «причесан» стиль (несомненно, из лучших побуждений), что устранило часть эстетического субстрата бесценных строк чувашского гения.

Что я имею в виду под связью фонемы и семантики? На первый взгляд, это совершенно разные вещи: фонема есть условный знак опознания образа, а смысловые проблемы имеют совершенно иную природу: аналога памяти.

Но, если дело касается поэзии, говорить о полной непересекаемости фонемы и семантики нельзя (хотя говорят, и много). И дело не только в непередаваемой игре слов-звуков (это лежит на поверхности, и оттого с этим часто успешно справляется переводчик), а в принципиальном принципе степени «твердости» или «мягкости» языка. Чтобы не ударятся в дебри звуковых тональностей и ударений, приведу простые примеры. Очевидно и далекому от филологии человеку, что французский язык значительно фонетически «мягче» немецкого. При переводе немецкого на французский стихи будут эстетически «размякать», терять фонемную мелодию, что немедля скажется и на семантике слов — ведь речь идет про образы! Из трех славянских братских языков украинский самый «мягкий», русский — значительно «тверже», а белорусский — наиболее жесткий, твердый язык.

Чувашский язык — весьма «мягкий», и при переводе на русский возникает проблема «черствеющего», как хлеб, образа, лирической ситуации. Для устранения такого неожиданного фонемного влияния на семантику необходимо искать особые формы выражения мысли, далекие от норм и правил технического перевода.

Ещё более важно для правильного восприятия уникального дара К. Иванова учесть духовный мир, ментальность чувашского этноса, непереносимые напрямую в русский язык. В чем видится мне недостаток в целом очень точных и ярких переводов Хузангая? Глубокий символизм Иванова, его экологическая микориза, пронизавшая человеческую жизнь при переводе блекнет до простой природоописательной картинки. Да, красиво, да метко, да, видишь словно бы глазами красоту Слакбашевских мест. Но не более. А ведь был уже Тютчев, Аксаков, Барятинский, Жуковский… И, может показаться, Иванов для русского читателя как бы дополняет уже достигнутые другими поэтами пейзажные образы…

Русскому это очевиднее, чем чувашу. Однако если сопоставить с готовыми переводами чистый, дословный подстрочник с пояснениями ментального характера (какой, на мое счастье, оказался в моем распоряжении), то начинаешь видеть упущенное, тот «тонкий эфир», который ускользнул при переложении.

На самом деле К. Иванов — не природоописатель (точнее сказать, не только природоописатель). Пейзажная лирика была бы в начале ХХ века уже подражанием имеющимся мировым аналогам, но у К. Иванова она вовсе не подражательна, потому что не пейзажна, а духовна. Иванов не просто видит — он пронизан природой, картины природы на самом деле есть зеркальное отражение в его душе событий мира. Это явление Шушарин (уже в конце ХХ века) назовет «полилогией» — методом, в котором «все связано со всем». Экологический универсализм К. Иванова (напомню — экология — не просто «охрана природы» а учение о неразрывной связи человека и природы) проистекал от недр родной земли, но стал поистине мировым прорывом эстетического мироощущения. Такого ДО Иванова никто и нигде из поэтов не писал и не делал. В мире! Поэтому со сказками о некоей «провинциальности» значения творчества К. Иванова пора запирать в сундук заблуждений.

Переводы «погасили» второй, пунктирный контур Иванова — его солипсический элемент, тонко живущий в оригиналах. Дух поэта, лирического героя иногда в переводах совсем потерян — именно потому, что в оригиналах дух этот растворен в естественности сочетания человеческой духовности внутри и окружающей природы снаружи стихотворца. Так импрессионистская картина Ивановской поэтической «живописи» стала при переводе простой фотографией красивой местности.

Иванов в оригинале и точном подстрочнике — полон метафизики пантеизма. В его «Дожде» день сознательно угасает, как бы выключает себя, грозовые тучи собираются словно бы по собственной воле, как селяне на сходку, дождик по человечески, духовно радуется крупным и ядреным каплям, травушка светлеет как бы от почти человеческого удовольствия, ветер, как мальчик, играет с рожью, клонит её шаловливою рукой, а тучный колос кланяется ему почтительно, словно доброму знакомому. Удивительно ли, что радость в душах людей под занавес — лишь звено, рядовой элемент, в великой цепи серчающих, улыбающихся, трудящихся и балующих духов крестьянского гармоничного, экологического мировосприятия?

Конечно — передать все это по русски, так, чтобы русский прочувствовал это, как чувашский читатель, куда как нелегко. И вот получается бледнеющий образ вполне традиционного приуготовления природы к дождю.

Или вот ещё одно стихотворение К. Иванова, в русском переводе ставшее совсем «пейзажным»: «Близ дубравы протекая…». В оригинале здесь заложена глубочайшая философская мысль, которую помогает расшифровать подстрочник: Вселенная погружена в маленькую, нежно-голубую речку, то есть большее парадоксально размещается в меньшем, как небо может уместиться в капле воды. А вот и ускользающий, застрочный солипсический элемент: ведь это дух поэта вместил большее в меньшее, небо, вселенную — в речку, пронизанную солнцем и голубой прозрачностью чистых вод! Только в области духа возможны такие «помещения», немыслимые для материального мира.

Наконец — «Вселенная ликует, светлой радости полна». С чего бы это в пейзажном стихотворении ликовать Вселенной?! Другое дело, если принять душой метафизические образы К. Иванова: красота малого элемента, речки, вместила в себя всю красоту Вселенной, и сама уместилась в душе лирического героя стихотворения — а оттого ликует, ибо бесконечность (Вселенная), красота (в образе речки) и дух (в образе такой человеческой радости, ликования) сошлись в точку равноденствия у поэта.

Но для русского читателя столь сложная и многоплановая трактовка, к тому же сокрытая под умышленной стилистической простотой, словно шифровка «Юстас-Алексу»; И поверхностный читатель проскакивает внутреннюю, духовную красоту стихотворения, лишь поверхностно полюбовавшись его внешней, «пикниковой» стороной. А это ненадолго — будут другие красоты слова и Иванов недолго задержится в русской памяти.

Европоцентристы, походя зачислившие К. Иванова в «ученики Запада», к концу ХХ века станут восторгаться стилевой техникой «литературного мифа», рукотворного квазифольклора, выходящего на наших глазах альтернативой постмодернистскому хаосу извращений. Но то, до чего литература Запада дорастет к концу века, у К. Иванова заложено было уже в его начале. Естественным образом мир чувашских духов природы, добродушный мир абсолютной целостности, неделимой монады бытия-восприятия вошел в мировую поэзию с кончика ивановского пера.

3. Неповторимость и неподражание

Уникальность творческого наследия К. Иванова в контексте мировой поэзии — это глубинное отличие его духовного экологизма от простой «руссоистской» пасторальности, столь распространенной в поэзии народов мира, особенно народов Европы. У Иванова — впервые! — происходит не просто совмещение, но и слияние объекта и субъекта. Автор, лирический герой — как бы одновременно присутствуя, отсутствует, и отсутствуя, присутствует, является, растворяясь в объективной реальности, и напротив, обретает именно в этой слиянности свою яркую индивидуальность, тождественную природной совокупности.

Непостижимое сочетание, смешение европейского принципа «эго- индивидуальности» и восточного «дао-растворения» в ментальности и творческом методе К. Иванова приводят к замечательным художественным открытиям и высочайшей самобытности ажурной эстетики стиха. Нет в мировой поэзии аналогов мягкому мифологизму и духо-пронизанности Иванова, внутреннему взгляду на зеркальное отражение природы в душе лирического героя. Это наше признание, согласитесь, весьма далеко отстоит от куцего, скупого, ревнивого признания советского литературоведения, определявшего за К. Ивановым лишь «первенство в силлабо-тоническом методе в пределах Чувашии», т.е., в сущности, «изобретение велосипеда».

Единосущность восточного «дао-слияния», занесенного в чувашскую ментальность ветрами восточной Азии открывает для К. Иванова совершенно оригинальные формы поэтического изложения, например в форме придания индивидуальности неодушевленным предметам и последующего деления этой индивидуальности для внутреннего диалога.

В знаменитой песне К. Иванова «Телега» именно это происходит с телегой, как бы беседующей внутри себя, получающей вопросы неведомо откуда. Подстрочник показывает, что лирический герой автора никак не выделен, телега словно бы сама задает себе наводящие вопросы, и сама же на них отвечает немудреными, но меткими чувашскими идеомами.

Однако в переводе произошла европеизация текста с одновременным его упрощением, роль внутрисущностного диалога «вещи в себе». Сложная и трудно постижимая для европоцентриста, сменена диалогом телеги с нарочито выделенным лирическим героем, и из философской притчи об «одиночестве вещей» и «умножении сущностей» получилась детская сказка, неглубокая, зато целиком вложенная в европейскую традицию чтения и понимания.

Все это вполне в канве описанного основателем евразийства Н. Трубецким процесса, суть которого в инфантилизации европоцентристом непонятных ему вещей иной культуры, в сведении сложности многокрасочности культур к простой «детскости», к выведению некоей инфантильности непонятого до конца автора. Особенно это бьет по азиатским поэтам «второго эшелона», которых, подгоняя под «младший класс» европейской традиции представляют в переводах сущими детьми. Такого титана слова, как К. Иванов трудно исказить до ребячливости, даже в неряшливых переводах, сквозь шорох искажений проступает родниковая свежесть и самородковая новизна его образов. Отметим, что от инфантилизации переводного слога сильно и очевидно пострадали Тукай, Махмуд Махмур, Ибрай Алтынсарин и многие другие классики евразийских народов.

К. Иванова отличают так же особые манеры народного причета, отраженные в стихотворной форме, взятые не на манер распространенной стилизации, а в удивительно подлинной, земляной, даже хтонической форме, когда мурашки бегут по коже от его описаний поклонения Хаямату, молитв Киреметю, то есть духовному воплощению (персонофикации) могилы и духа зла. Здесь тоже мы встречаем удивительную чувашскую способность одушевлять, одухотворять все вещи, обращаться к идеальной проекции вещей в себе, в солипсическом режиме творчества души — а в переводе русский читатель получает обыкновенную фетишизацию, опять таки неистребимая тяга свести ВСЕ язычество к капищам дохристианских романо-германцев.

Неподражаем Иванов и в особой светлости, яровитости поэтического мира, для него природа — как бы застывшая в тверди радость, счастье бытия. Его поэзия лучиста и безоблачно, что кажется даже странным, если учесть бурную и несчастную долю рано ушедшего поэта. Горе у Иванова всегда временно, преходяще, зло — неглубоко укоренено, а вот радость и добро — первичные основы, фундаментные опоры мироздания. Погружение в солнечный мир великого чуваша рождает и в русской душе великое наслаждение успокоением, своего рода психотерапевтический эффект, долгой и пасмурной зимой хорошо держать при себе томик Иванова — это непередаваемые ощущения духовных «солнечных ванн». На разгоне веков, в эпоху нарастающего стресса философия ивановской эстетики только увеличивает свое международное, общемировое значение утешительницы духа, элексира красоты, обретаемой Ивановым порой в самых обыденных вещах.

Конфликт дуального, манихейского мира европейской поэзии снят у К. Иванова в соответствии с чувашскими традициями со-возрождения сил в кажущемся, игривом противоборстве. Вот мы «в Сильби» — где ликует и царствует весна. Никто более сильно и страстно не может приветствовать весну, чем К. Иванов. Его гимн весне ложится на сердце даже в иноязыком искажающем изложении. Европейский — или даже русский поэт — обязательно бы в этом случае противопоставили светлой силе весны темную власть зимы. Да чего далеко ходить — помните — «взбесилась ведьма злая»? Это о зиме, неохотно, с боем сдающей позиции весне.

А у Иванова суровая зима все же подана с уважением и любовью, она идет по холодному насту дремучих лесов, тяжко вздыхает, льет слёзы. Для Иванова зима — это «сон природы», сон, а не враждебная оккупация. Какая глубина восприятия ипостасей единства природы, не тронутая эрозией мичуринской ярости природопреодоления и природоприспособления!

Да и в отношениях между народами все тот же контр-манихейский, духолитный универсализм. Глубочайший патриотизм К. Иванова, его сыновья любовь к чувашскому народу, равной которой по свету ещё поискать, вовсе не требует, как у прибалтов или поляков, дуалистической ненависти к русскому народу, без которой у тех и любви не бывать. Иванов без национального чванства может искренне восхититься русской косой, с которой радостно косить сено, уважительно отозваться о русских учителях, берущих «наших деток в ученье». Но это нигде не переходит у него в космополитический слепой восторг перед западными пришельцами, которым столь же часто, сколь и шовинизмом, грешат адепты европейской цивилизации. Для Иванова свое — дорого и свято, а хорошее — свое или пришлое — хорошо само по себе.

Рядом, в каком-то смысле, неразрывно с великанской фигурой К. Иванова стоит творческое наследие чувашской поэтессы Эмине. Иванов воплотил в себе мужское начало чувашской классической поэзии, мужество в высшем понимании этого слова, а Эмине — женственность и женское начало, волшебную красоту девичества. Первейшее романтическое стихотворение — трагедия Эмине — это её собственная жизнь. Она вся, целиком — вне прозы, она непереложима на прозу, потому что колдовски романтична. В рамках европоцентрического восприятия вообще трудно поверить в её реальность, в её существование, этой несчастной девушки из Висьпюрта, творившей стихи не пером на бумаге, а кровью израненного сердца. Мы не знаем ни года её рождения, ни года смерти. Призраком мерцая во второй половине XIX столетия, она прожила всего 19 лет, по одному году за каждое десятилетие своего века. Дитя и богиня любви, Эмине была воплощенной Афродитой евразийских просторов: любовь составляла всю её краткую жизнь, и любовь же стала причиной её смерти. Когда её навсегда разлучили с суженым, поэтесса не смогла этого вынести, и убила себя…

Такая девушка просто в силу особенностей своей судьбы не могла сочинять плохие стихи. Но важно отметить иное — стихи были не просто хороши, а в высшей степени самобытны, уникальны и ни с чем иным несравнимы. «Иволга Чувашии», как Эмине прозвали на Родине, пела для всего мира, способного ценить красоту и непохожесть.

Естественно, в прозаичном, сероказарменном европоцентричном литературоведении был заложен соблазн отрицать существование Эмине, выставлять её не более, чем аллегорией любви и песни, мифологическим персонажем, которой не более чем «приписаны многие чувашские народные песни». Но Чувашстан — особая земля, земля на которой легенда, аллегория, метафора плавно перетекает в реальность и плоть, а плоть и кровь, напротив, бесконфликтно преображаются в метафору, идеальный образ. Лучшим доказательством авторства песен Эмине служит их глубокая индивидуальность, ощутимый единый и неоспоримый авторский стиль, отражение реальных коллизий судьбы юной одаренной девушки.

— «Хурапа-шура» или «черное-белое»

Действительно, в случае поэтического наследия Эмине пропадают, стираются столь отчетливые в европейской культуре грани между народным творчеством, фольклором и авторской, индивидуалистической литературой. В Чувашстане эпохи «евразийского ренессанса» жил дух народности поэтов. Звание «Народный поэт» звучало бы непонятно на Западе, где даже лучшие поэты стремились всегда быть если не с элитой, то сами по себе элитой, духовной аристократией.

Народность поэтов, как вершин, возвышенных духом, но не гордыней, сочеталась с высоким поэтизмом народной речи. Это речь былинного народа, традиционного общества, не расторгнутого ещё на образованный класс и тёмные низы, единого, перемешанного в себе (отчего европоцентристы полагают «тёмными низами» весь такой евразийский народ!).

Степень народного единства у разных народов была, естественно, разной. Если у русских только лучшие и редкие стихи авторской поэзии обретали великое право стать Народной песней (у Пушкина, Некрасова и т.д.), поскольку русские поэты были уже во многом европейцами, то девочка из Висьпюрта практически все свои стихи подарила песнями народу, и народ воспринял их на уровне фольклора, не забыв при этом автора.

Особенностью семантики классической чувашской поэзии является внегегегелевская неразделенность, непротиворечивость противоречий, то есть «чёрное-белое» вместо европейского жестко-модального «чёрное или белое». При этом взгляд на «евразийский ренессанс» как на «открытие народами Поволжья для себя европейской культуры» (Г.П.Садовников) — оптический обман. Не народы Поволжья (в частном, взятом Садовниковым, случае) открывали для себя Европу, а изумленная Европа открывала для себя тысячелетнюю культуру прежде непонятных и непостижимых народов.

Для этого должны были появится люди, в совершенстве овладевшие двумя культурами разом — и своей, родной, национальной, и европейской, посторонней, но великой. Таким человеком был Константин Иванов -–блистательный по европейски интеллектуал, и пронизанный токами земли слакбашский крестьянин в одном лице. Только благодаря ему удалось адаптировать для европейского (то есть во многом и для нашего, русского) понимания духовные богатства чувашского народа, отчего честолюбивые европейцы, естественно, решили, что Иванов вместе с формой заимствовал у них и содержание, то есть как бы на пустом месте, с ноля, создал чувашскую поэтическую классику.

Феномен поэзии Эмине разбивает эту европоцентристскую позицию, потому что её творчество гораздо менее адаптировано для европейского менталитета. Здесь живет стволовая и корневая чувашская самобытность, подлинно-глубинная поэтика родной земли. Надо отметить, что Эмине великолепно переведена И. Озеровой, понимающей эту самобытность, может быть, не рассудочно, а неким женским чутьем. Поэтому иноязычный читатель может оценить если не все, то большинство великолепных творческо-эстетических находок Эмине. Но дело не в этом.

Творчество девушки, ушедшей из жизни в 19 лет — то есть создавшей большую часть своего поэтического наследия ещё раньше, не могло «висеть в пустоте», опираясь только на личное высочайшее дарование, посреди «дикого и варварского» неграмотного народа, наполненного темнотой и предрассудками, по детски наивного и жестокого. Эмине могла опереться только на могучую духовную и поэтическую традицию, взять свои образы и озарения у народа — мудрого, просвещенного (правда, не совсем по европейски) доброго и духовного. Читая Эмине в хороших переводах (число которых, конечно, же надо умножать — наивно думать что разок переведенный иноязычный поэт уже не нуждается в дальнейшей переводческой работе) русский или европейский читатель изменяет и свое мнение о чувашском народе ХIХ века, как бы устраняет свои набившие оскомину предубеждения: «неевропейское — значит, дикарское».

Поэтому чувашская классическая поэзия выступает в ещё одной роли — роли «народного дипломата», преодолевающего духовные пережитки эры колониализма и социал-дарвинистстической культурологии.

Поэзия Эмине, возникшая на стыке культурных ветров Европы, России и Азии, навеянная народу, из родников которого черпала поэтесса, духовными традициями всей Евразии содержит в себе некое сходство с произведениями Фирдоуси, Низами, Навои. Это проявляется в области построения образа, смыслового ряда, художественного метода, эмоциональной красочной насыщенности, «драматического романтизма», когда и несчастье, и слёзы окрашены в яркие краски эстетической любви к слову. Однако я далек от мысли о влиянии среднеазиатской средневековой поэзии на Эмине — не думаю, чтобы она даже слышала о вышеназванных поэтах.

Скорее можно говорить о культурных «гольфстримах» народов — как первичных носителей поэзии, взаимно влияющих друг на друга и создающих всепланетарные, общечеловеческие ценности в момент взаимопонимания. Творчество Эмине — неотъемлимая и яркая страница «евразийского ренессанса», которая знакомит мир с духовным миром чувашского народа ярче, чем сотня социально-экономических визитных брошюр.

Ещё одним столпом не только чувашской, но и в целом евразийской поэтической самобытной культуры явился поэт послевоенного времени Яков Ухсай. Хотя его следует рассматривать уже в контексте советской многонациональной литературы, а не заявленного нами «евразийского ренессанса», все же он ещё черпает свое вдохновение от «великого литературного пробуждения» рубежа ХIХ –ХХ веков.

Переводчику Яков Ухсай интересен прежде всего немыслимой, неодолимой связью с землей, почвой, этнической средой, которые превращают голос поэта в литой звук органной мелодии. Можно сказать, что даже в иноязычном или подстрочниковом переложении поэзия Якова Ухсая не теряет своей особой «гулкости», смысловая и образная мощность доведены до предела, они оглушают переводчика, отчего возникает соблазн «поуменьшить громкость», снизить в русском переводе накал литого весомого слога Ухсая.

В итоге Ухсай теряет часть своей неповторимой колоритной басовитости строк и как-то «мелеет», воспринимается русской средой не в полном объеме присущей ему статной богатырской красоты слога.

Естественно, задачей нового века станет поиск новых форм и методов передачи русскому и другим народам поэзии Ухсая с тем, чтобы произошло «второе открытие» поэта в его подлинном объеме, значимости и первозданной красоте. Распахнуть сокровищницу необходимо для всего мира, а не только для владеющих чувашским языком писателей.

В целом по итогам всего сказанного можно отметить, что в Чувашстане «евразийский ренессанс» отнюдь не замыкался подражательным копированием на этническую среду европейского поэтического наследия, как это пытаются представить некоторые недалекие или недобросовестные литературоведы. Поэты досоветской и советской Чувашии сумели достичь небывалых эстетических и художественных высот, шагнуть во многом дальше и глубже своих европейских коллег, выступить в определенных аспектах уже не учениками, а равноправными самобытными величинами мировой поэтической среды.

Именно этот наш вывод приводит нас к мысли о большой важности поливариантных переводов чувашских поэтов-классиков на русский и иные языки, о преодолении проблем ментального восприятия в иноязычном переложении, которые практически преодолены в отношении европейских поэтов, но остаются острыми в отношении поэтов евразийских.

Высочайшие эстетико-лирические достижения К. Иванова, Эмине, Якова Ухсая должны стать и непременно станут достоянием всего человечества, поскольку они неповторимы, неподражательны, ярко-самобытны, в высшей степени оригинальны по художественному методу и методу поэтического образного мышления.

Октябрь-ноябрь 2004 года