упная голова, со слипшимися на лбу мокрыми воло
Уважение к минувшему — вот черта, отличающая образованность от дикости». Пушкин.
Сидоров никогда ничего не откладывал ни на завтра, ни на после обеда, ни на после перекура. Начинал новую работу так, будто продолжал старую.
Опять я ел борщ со сметаной, и гречневую кашу, и творог с молоком и допил бутылку портвейна, купленную дедушкой к моему первому приезду, и помидоры, и лук, и соленые огурчики. У нас дома все это считалось несовместимым. А дедушка считал совместимым. И когда я рубал, он посматривал на меня, может быть, даже думал, что я вернулся из-за него. И не ошибался. Я вернулся из-за него, из-за всего, что было вокруг него. Пусть я опять буду жить в вагончике, все равно дедушка здесь, я в любую минуту могу прийти к нему, остаться ночевать. Он постелит мне на этом диванчике, и лунные блики, преломленные листьями фикуса, причудливым узором будут лежать на полу.
Молодые ребята, им бы жить и жить… Вот так-то вот молодых война косит. Меня, старого, пощадила, а их нет. — Он показал на стену, где висели портреты моих дядей. — Пришло матери извещение: погибли в боях, а где их могилы — не знаю… Все бы отдал, чтобы узнать.
Дедушка сказал это просто, как все, что говорил. Но у меня перехватило горло. Я никогда не интересовался, где похоронены мои дяди: погибли на войне — вот все, что я о них знал. И никто не говорил мне, что их могилы неизвестны.
— Да, — вздохнул дедушка. — Конечно, трудно найти солдата. А каждый кому-то дорог, особенно матерям. Помнишь, у Некрасова?
Средь лицемерных наших дел
И всякой пошлости и прозы
Одни я в мире подсмотрел
Святые искренние слезы.
То слезы бедных матерей.
Им не забыть своих детей,
Погибших на кровавой ниве,
Как не поднять плакучей иве
Своих поникнувших ветвей.
Дедушка прочитал эти стихи по-старинному, «с выражением», «с чувством». Но, честное слово, это было очень трогательно.
Молодой очкарик, к тому же толстый, обычно ассоциируется с каким-нибудь добродушным увальнем вроде Пьера Безухова. А если очкарик худой, то с каким-нибудь болезненным хлюпиком типа… Не приходит на память тип… Во всяком случае, очки, свидетельствуя о каком-то изъяне, о физическом недостатке, придают их обладателям обаяние человечности, некоей беспомощности. Я не мог бы себе представить, скажем, Гитлера, Геринга или Муссолини в очках. Но если в очках хам, то он из всех хамов — хам, из всех нахалов — нахал, я в этом много раз убеждался. У таких очки подчеркивают их хищную настороженность. Их скрытое за стеклами коварство.
Ирина, жена византийского императора Льва Четвертого, красавица, умница, — Виктор Борисович бросил в стакан лед, добавил томатного сока, — управляла государством вместо своего сына Константина, которого свергла с престола и ослепила.
Но дедушка отнесся к этому делу нормально.
Он сидел против меня. Смотрел, как я рубаю творог со сметаной со здоровенным кусищем хлеба. Морщинки собрались в уголках его глаз; он улыбался моему молодому, здоровому аппетиту. Мне нравится такая старость — мудрая, умиротворенная. Человек не суетится, мало думает о себе, а больше о других, спокоен и доброжелателен. И наоборот, очень не нравятся нервные, раздражительные, беспокойные старики.
Только выйдя из вагончика, я осознал нелепую скоропалительность своего поступка. Куда и зачем я торопился? Не хватило духу сказать: «Я подумаю». Ведь я пришел только выяснить ситуацию. Каждый человек, решая свою судьбу, должен взвесить все. А я проявил слабость, поддался внешним обстоятельствам. С той минуты, как вошел в вагончик, сразу стал оформляемым на работу, действовал не так, как это нужно мне, а как нужно начальнику участка. Удивительно даже, как я сумел отбиться от лопаты и граблей. Нажми он на меня чуть посильнее — я бы на лопату согласился и на грабли. Меня оформили слесарем; я считал это своей победой, на самом деле это было поражением. Начальник участка предложил мне наихудший вариант (чернорабочий), чтобы потом, сделав якобы уступку, зачислить простым слесарем, вместо того чтобы принять шофером. Он надул меня, оболванил, объегорил. Я даже не спросил, какой у меня будет оклад! Повременка, а какая повременка? Сколько мне будут платить? Что я здесь заработаю? Неудобно, видите ли, спрашивать. Болван. Сноб! Ради оклада люди и работают, а меня это, видите ли, не интересует.
Сердца вот пересаживают… — продолжал дедушка. — Мне семьдесят — на сердце не жалуюсь, не пил, не курил. А молодые и пьют и курят — вот и подавай им в сорок чужое сердце. И не подумают, как это: нравственно или безнравственно?
— А ты как считаешь?
— Я считаю, безусловно, безнравственно. На все сто процентов. Лежит человек в больнице и ждет не дождется, когда другой сыграет в ящик. На улице гололед, а ему праздник: кто-нибудь расшибет котелок. Сегодня пересаживают сердца, завтра возьмутся за мозги, потом начнут из двух несовершенных людей делать одного совершенного. Например, слабосильному вундеркинду пересадят сердце здорового болвана или, наоборот, болвану — мозги вундеркинда; будут, понимаешь, свинчивать гениев, а остальные на запчасти.