Марфа
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Марфа

Анна Гайкалова

Марфа

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»






16+

Оглавление

  1. Марфа
  2. Предисловие
  3. От автора
  4. Нам легко слушать небо
  5. Разбитый арбуз
    1. Строковы
    2. Настя
    3. Артем
    4. «Версия»
  6. Марфа
    1. Догадки
    2. Пряжа
    3. Мама
    4. Вечный Х`ока
    5. Стрелочник
    6. Кушать-пожалуйста-спасибо
    7. Кольца
    8. Список
    9. Клопы и кукуруза
    10. Эмоции
    11. Вечера открытий
    12. Прибавление
    13. Нити
    14. Пубертец
    15. Ночь
    16. Велосипедист
    17. Слезы
    18. Серый асфальт
    19. Приходить вовремя
    20. Образы
    21. Скачки
    22. Вороненок
    23. Невозможно
    24. Примета
    25. Цветы
    26. Вмешивание
    27. Повозки
    28. Ваня

Предисловие

Вот и еще одну книгу Анна Гайкалова выносила, родила и выпустила в мир. Равно, как и предыдущие ее книги — «День девятый» и «76 море Павла и Маши П.», эта книга не читается быстро, с налету, походя. Это чтение требует душевного труда, требует времени на осмысление и приятие. Вместо крутых сюжетных поворотов нам предлагается медленное течение реки времен, реки жизни, реки судеб. Эта книга, собственно, триптих, объединенный общей идеей, общим видением мира: «Нам легко слушать Небо», «Разбитый арбуз» и «Марфа». Все три повести, вроде бы, о разном, но, дочитав до конца, начинаешь понимать, что они об одном. Об отношении человека к миру и об отношении человека к другим людям, в основном, близким, но иногда и чужим, далеким.

В технике есть понятия — импульсные и аналоговые (непрерывные) системы. Мир, созданный Б-гом, явно аналоговая система, потому что он непрерывен. Но эту непрерывность надо вначале увидеть, почувствовать, а затем отразить ее. Это отражение есть почти непосильная задача для литератора. Так вот, в отличие от многих других отражений, которые дробят мир на осколки, отражение мира, которое нам дает Анна Гайкалова, непрерывно. Текст повести так устроен, что материальный и духовный миры постоянно переходят друг в друга, так что в конце концов — кто раньше, кто позже — мы начинаем понимать, что миры неразрывны, что они один в другом, как китайские костяные шары или даже более того…

Есть такой опыт: насыпать полный стакан гороха. Потом насыпать в него манки, встряхнуть и досыпать — будет полный стакан манки с горохом, а потом залить все это водой. Будет полный стакан гороха, манки и воды. Так и наш мир — все помещается в одном, и автор показывает людям, как все совмещено в одном пространстве и времени, в одной нашей жизни. Так, как написано:

«Вот так оно и будет перетекать, словно пряжа из руки в руку, словно радужная игрушечная пружинка малыша, словно содержимое песочных часов — размеренных, но скоротечных».

Персонажи повести — люди, животные, растения, строения, процессы, полный собственных мыслей и ощущений полуразвалившийся дом, хозяйка (явно лирический герой автора), муж, дети, кот, Луна, Солнце, старая целительница-ведунья, Святой, ястреб, облако…


«Человек не сможет больше ценить себя малой мерой, познав этот мощный зов. Ты нужен мне, — огромно вздохнет тебе навстречу благословенная земля. Ты увидишь ее простертость, ты узнаешь себя в ее предпочтении. И заговоришь со мной о Царе».


И, кроме того, очень важно: при трепетном отношении ко всему сущему (не испортить, не повредить) полностью положительное восприятие нового. Например, дворцы, о которые кто только ноги не вытирал — от зависти или по глупости — украшают пейзаж, и начинаешь понимать, что ни зависти, ни глупости в этой Вселенной места нет, они с душой автора не резонируют. Отсюда и приятие идеи детей, которые «не так воспитаны». Отсюда и этот конец, практически декларативный:

«Хватит нам разрушать. Пришла пора новый дом строить».


****************************************************

«Читатель ждет уж рифмы «розы»,

На, вот, возьми ее скорей»

(А. Пушкин, «Евгений Онегин»)

«Разбитый арбуз» — произведение совсем, казалось бы, другого рода. Сюжет, герои, мораль — все расписано и расставлено по местам. Муж, на первый взгляд, хам и грубиян, апологет финансового процветания, идет если не по трупам, то по раздавленным душам, жена — слабая страдалица с опущенными руками, несчастные дети, раздираемые противоречиями в идеологии родителей…

И что? И где мораль? Сострадание? Осуждение?

Не будет вам рифмы «розы», не дождетесь! Во второй части «Арбуза» начинается катавасия и свистопляска, а автор вместо раздачи — сестрам по серьгам — ставит все с ног на голову. Героиня едет в «странное место», где воспитатель любит и понимает своих воспитанников, а дети, в свою очередь, полностью доверяют воспитателю, где повариха любит свою работу и тех, кого она кормит, где гостям даруют любовь, и теплые валенки, и новое понимание жизни. И церковь стоит именно на том месте, где должна стоять.

Как редко попадаются нашим детям такие воспитатели! И как хорошо, что они все-таки существуют.

И вот на всем этом чудесном, почти сказочном фоне появляется классификация людей по цветам: красные, оранжевые, зеленые. И уже кажется, ну как же так, где же непрерывность мира? Вот уже нас и разделили по группам, классам и подразделам. Но на самом деле никто нас не разделял, это ограничение и классификация — просто урок, который в такой форме гораздо легче усвоить тем, кто никогда не сталкивался с непрерывностью Вселенной. «Раз ступенька, два ступенька — будет лесенка…». И эта лесенка поднимает героиню настолько, что у нее получается встать над собственной жизненной ситуацией и простить тех, кого не удавалось простить раньше. А ведь это — самое главное.


«…Блекло-сиреневый снежок-время приглушил звуки вселенной и медленно растянул свой шатер над округой, занял видимое пространство зимы. От глубин его огромного купола то ли лампочки, то ли звезды пронизали неплотную темноту пунктирами лучей. Потерявшей слух Алене показалось вдруг, что именно от этой площадки, от центра ее, как от завязи всех времен, и ведут пути-дороги в прошлое и будущее веков. Дороги расходились в разные стороны, прорастали из завязи, и тянулись вдаль, а там, вдали, по горизонту едва угадывались храмы, или Алене казалось так. Она поднесла ладони к ушам, на миг прикрыла глаза…»


**************************************************


Третья повесть «Марфа», по которой и назван весь триптих, помещает нас в мир переплетения реальности и сказки. Даже интонации здесь сказочные: «Но не все стрелы стремительны, иные и плавны, и неторопливы, но они также не минуют цели».

Через случаи, рассказы, притчи, побасенки автор показывает нам одухотворенную семейную жизнь — и она прекрасна. Муж дает потенциал, а жена осуществляет реализацию этого потенциала. Она варит бульон, печет печенье, стирает и гладит — и все это наполнено огромной глубины духовностью. Это тоже урок для нас, но урок другого типа, не такой, как в «Арбузе». Это урок жизни в гармонии с собой, близкими и Вселенной:


«Если держишь в руках пряжу, если пропускаешь ее, несобранную, покалывающую и непослушную, свиваешь, перекручивая многократно, стягиваешь, выравнивая на катушке, кажется, иного мира не существует. Чудо творится в твоих руках, и даже если ты чувствуешь себя усталым, это чудо сотворения нового послушно тебе. А нить пусть себе пропадает где-то в глубинах мотка, чтобы потом твои же руки извлекли ее из темной общности и сделали частью огромного полотна. Где именно в этом полотне разместится малая частица, не так уж важно».


Вся атмосфера повести необычна — она колеблется, переливается, она наполнена светом, цветом, радостью. Опять логика и интуитивность, реальность и мистика — одно в другом, одно, переходящее в другое, но тут еще и мистика, облеченная в сказки, — детский вариант. Папа-сказочник и мама-фея — воплощенная детская мечта. Хорошо быть ребенком в такой семье, но не просто. Вон как высока планка, вон как мама с папой разговаривают:


«Самооценка, Марфуш, ничего не стоит в современном понимании, потому что она утверждение: „Я стою дорого“. И все бы ничего, но второй фразой в этом утверждении — „А ты стоишь меньше меня“. Есть самоуважение. Это значит — „я не могу себе позволить“. Ты при детях ругаться не стала, значит, уважаешь и детей, и себя. А самооценка современная, это совсем другое, знаешь что? Она — „да кто ты такой?“, вся от амбиций по происхождению. Пусть бы она уже обрушилась окончательно».


В «Марфе» есть непрерывность мира, как в «Небе». В «Марфе» есть также и дидактика, как в «Арбузе», но она спрятана в кружевах — занавеска, органза. Получается обрамление, а это — классика. «Марфа» соединяет в себе качества, присущие и первой, и второй повестям, и как центр представляет гармонию правой и левой сторон.

Последняя фраза книги: «Если повел ты свой рассказ, подари людям надежду, и будешь знать, зачем живешь».

Анна Гайкалова знает, зачем живет, и ее книги всегда дарят нам надежду.

Потому что без надежды — как жить?

Лея Халанай

От автора

Отрывки из этой книги, пока она складывалась, я показывала многим. Одни радовались содержанию, другие резко отметали не только ценность, но даже правомочность этого текста и ругали меня. Порой вокруг книги, особенно — вокруг «Разбитого Арбуза» разгорались нешуточные страсти! Но каждое новое мнение, даже самое возмущенное, только помогало мне искать более точные формулировки, более подходящие примеры. И сейчас, когда книга написана, я благодарна всем, кто читал ее полностью или частично, кто принимал ее или отвергал.

Елена Томлянович, Степан Томлянович, Людмила Фролова, Маргоша Нейман, Рена Афанасьева, Людмила Третьякова, Юрий Третьяков, Наталья Василькова, Наталья Родивилова, Ида Михайлова, Евгения Жмурко, Надежда Давыдова, Мария Давыдова — за каждое высказанное мнение, даже самое резкое или насмешливое — благодарю и прошу прощения у тех, кого здесь не назвала.

Иссэт Котельникова — за «теорию развития души» — благодарю.

Мария Максимова, Юлия Голомазова, Лея Халанай, Мария Давыдова — за помощь в корректорской и редакторской правке — благодарю.

Делясь со мной вашими взглядами и убеждениями, вы помогли этой книге появиться на свет, а мне — укрепиться в своем решении ее издать.

А. Гайкалова

Нам легко слушать небо

Повесть первая

Спасибо тебе, Господи, что ты меня так устроил. Мне не сложно привыкать к любым условиям жизни, Ты научил меня находить радость в каждой крохе.

Шесть часов дороги машиной, несколько минут отрешенного смотрения на разбитые окна чердака, через которые снуют изящные ласточки, вид перекошенных стен дома, что все еще держится ради своих нерадивых хозяев… И вот уже какая-то особенная тишина снисходит в душу. И тут же, еще не вступив за порог, я ловлю свои случайные мысли: а может быть, мне не только июль провести тут, может, захватить август?

А ведь только вчера в эту разруху не хотела ехать.

Но так часто бывает, что, вынужденная подчиниться, я вдруг обретаю радость.

Осмотрев цветущую кремовыми венчиками огромную липу, вхожу в первую дверь. Она на уровне земли, а за ней лестница вверх. Сруб дома поднят. Как на сваях, он стоит на шести валунах, подальше от сырости здешней земли.

Дверь с улицы — из тонких досок, вторая, что выше, покрепче, а главная, через сени, ведет в комнату с печкой. Она обложена ватой и обита тряпьем для тепла. От прежних хозяев осталась черная икона, что темнеет над дверью, и ее уже не отчистить. Мы было сначала пытались, но решили, что лучше оставить как есть. Уж очень она хрупка, страшно испортить.

Сразу улавливаю здешние ритмы. Неожиданно я начинаю даже думать стихами, и сейчас они словно постучались изнутри, но отступили. Все равно придут, тогда можно их записывать, а можно просто говорить ими. Или ими думать.

Вот так оно и будет перетекать, словно пряжа из руки в руку, словно радужная игрушечная пружинка малыша, словно содержимое песочных часов — размеренных, но скоротечных. Перестраиваюсь послушно, уже и думаю иначе. О том же, но на другой мотив.

Гигантских размеров паук невозмутимо покачивается перед входом: откуда вы, незваные? В свой мир я не приглашал.

Но мы идем мимо, муж тащит огромные пакеты с поклажей, а мои поноски не крупнее пуделиных — я по этим разломанным ступеням даже с пустыми руками поднимаюсь осторожничая, словно таясь. Уж очень все хлипкое, хрупкое, как истонченные косточки кого-то, отдавшего Богу душу столетия назад.

Этот дом — прикосновение к бывшему, которое уже почти неосязаемо, но почему-то продолжает жить и посылать свои вести тем, кто дерзнет побыть рядом, прикоснуться, припасть.

Вот оно, нутро дома. Снимаем с рук главную поклажу ― огромного городского кота, и он немедленно вспоминает свое прошлогоднее блаженство. Породистый хвост вздымается опахалом, и новый пуховый обитатель в один прыжок преодолевает то самое пространство, где я, не имея удали бродить по местным просторам, буду медленно кружить весь следующий месяц. Боевой клич домашнего любимца звучит как «муррра — ваша жизнь», да так в городе и переводится, но тут, несомненно, исполняется иначе.

«Мирррр, — воркует кот. Он и так размером с двух крупных котов, а тут еще больше увеличивается, растет на глазах, пропуская врачующий воздух деревни через каждую шерстинку. — Мирррр вам, веррррные мои слуги. Вы сумели угодить своему властелину!»

Непостижимо, отчего ему, не ведающему свободы, так нравится здешняя жизнь.

Комната загромождена нашим скарбом, мы выходим на улицу и вдыхаем аромат вечерней липы и густой запах молока, наплывающий плотными волнами со стороны фермы.

И как будто бы не было ни печали, ни лени трогаться с места. Очарованный край забирает внимание, обращает к себе и веру, и душу, и сердце.

Но надо разбирать вещи.

Возвращаемся в дом, я слушаю, как скрипят ступени, каждая что-то рассказывает, у каждой свой голос.

— Ах, некоторые вовсе не против, чтобы по ним походили ногами, — смущается первая.

— Разве это тяжесть, ощутить чье-то тело, если ты изнемогаешь от одиночества? — размышляет вторая.

— Я еще крепка, мой голос самый звонкий, но и самый глубокий, — кокетничает третья.

— Нас скоро сожгут? — тревожно бьет чечетку четвертая.

— Я помню руки огня, не бойся, это вовсе не страшно, — утешает ее пятая и добавляет: — Да и не так уж скоро, видишь, они снова приехали жить.

— Кроме огня есть и другие обращения, и мы перейдем своими путями во что-то новое, что сейчас от нас скрыто, — немного нудно философствует шестая.

— Ах, это еще далеко за горами, — беззаботно радуется седьмая, — вот увидите, никакой конец света нам не грозит!

— Разговорились, болтушки, — шутливо журит их восьмая, самая главная, потому что она не просто ступень, но и пол перед дверью в сени. — То-то я уже подзабыла, как звучат ваши голоса…

Восемь ступенек в дом. Несчетное количество раз мы шагаем по ним туда и обратно за этот вечер. Дом постанывает, кажется, даже стены расходились, не особенно прислонишься. С радостью подставляет себя под банки и ведра больше ни на что не годная печка. Прокашливается старый шланг, по которому только что погруженный в колодец насос гонит в дом воду, ведра наполняются живой водой и туда сразу же погружается блаженная физиономия кота.

«Пьющая кошка воды не оскверняет», — я помню, от кого эту мудрость слышала. Так говорил один человек, любитель кошек и монастырей. Люблю людей, у которых истории есть истории на любой случай.

Кап-кап-кап — оживает рукомойник, с трудом вставляются сетки в кривые оконные рамы, выпадает с чердака на пол через щели в потолке песчаный дождь.

Под домом квакают лягушки. Мелкие мошки ползут по стенам, причитает закатная птаха. А мы обустраиваем свой уют.

Но вот наступает долгожданный отдых. Вещи разобраны, кое-какой порядок устроен, и можно спокойно плыть в завтра. Уже ночь.

У меня в изголовье — открытое настежь окно, через него струится запах молока и меда. А внутри, в душе, как половицы этого дома, что-то поскрипывает, щелкает, а потом затихает, прислушивается. Может быть, тут и есть мне уготованная, моя обетованная земля?

Я думаю о том, что большой город лишает нас чего-то тайного, утробного, какого-то главного послания от бытия.

«Вам не прикоснуться к нашим секретам, — кажется, слышу я голос невидимой стражи этого края. — Вы произносите слова, но под защитой шума не узнаете их смыслов. В ваших больших городах не постичь ни глубин, ни значений, даже догадки не смогут озарить надежную тьму ваших убежищ, если вы забыли о хрупкости ваших тел и о том, что вы смертны».

— Какая благодать, — шепчет муж, засыпая. Это скорее вздох, чем слова, и я молча киваю ему в ответ.

Вспоминаю.

— Мы проехали с тобой триста верст, так мало для нашей страны. А бывают страны такие по размеру…

Он нигде больше за всю жизнь не был.

Уплывая, мы прикасаемся к тайне. Словно мы — одинокие странники океана, под которыми всего-то лишь есть, что хрупкий плот из ветвей.


И начинается время, только времени — всего один день. Назавтра хлынут дети, наедут, навезут малышей. Пару часов с утра — и глаза присмотрелись, вот уже закипели кастрюли на плите, отправилась на перемыв после годовой спячки посуда, все розетки в доме перестали пустовать и включились в дела.

Во дворе пока и присесть негде. Трава стоит по грудь, кругом крапива. Ворота хозяйственной части дома не открыть — просела стена, ушла в землю. Вот настанет следующий день, добавится мужских рук — и каково им придется?

— Кому? Рукам или воротам?

— Воротам, конечно, на руки у нас все мастера!

— Откопаем!

Время здесь привыкло жить иначе. Оно медленное, но утекает, как сквозь сито. Только поднялись, а уже пять часов. Разве что пройтись по дороге чуть вверх, оттуда видна большая река. Если вниз спуститься, тоже река откроется, скромная, притоком. В других краях и она показалась бы широкой. Но когда до нее дойдешь, если завтра дети.

Муж тянет шнуры и шланги, роняет старую залежь, и она катится и скачет по сеням. Хожу как цапля, огибая и перешагивая. Посмеиваюсь. Ну и хлама тут, и когда собрали. Немыслимо.

Я бы оставила пятую часть. Но уже научилась: выбрасывать мужнино нельзя. Только выброшу что-то, как он тут же ищет. Как будто кто-то включает сигнал «тебе это нужно немедленно». И он тут как тут. Не находит. Приходит спросить. Мне, конечно, остается отвечать. Говорю правду, а в ответ одно огорчение. Прислушалась к себе раз, второй, что чувствую? И выбрала зарастать хламом. Пусть муж не волнуется.

К вечеру дом наполнен запахами жизни. Смотрю в зеркало на женщину в пестром. Она улыбается одними глазами. Что-то знает об этом разрушенном доме, о хозяевах его и о тех, кто завтра его заполнит. И знание это ей нравится.

А на небе луна чуть с ущербом. Еще крупная, красноватая. Целый месяц нам тут быть, за луной послеживать.

И за солнышком.


Говорят, в этих краях жил давным-давно один Старец. О нем ничего не знали — ни откуда родом, ни с каких годин он тут поселился. Древний был совсем, ходил согнувшись. Впрочем, эта земля к старости гнет, тут немало можно увидеть тех, чьи спины над землей стелются.

Поначалу пытались к Старцу наведываться — совета спросить, наставления, кто зачем. Домик его маленький стоял у леса по ту сторону большой реки, рядом с болотами, где много клюквы. Местные за дымком его трубы поглядывали. Вьется дымок — и спокойней у людей на душе.

Дом, говорят, у него был — одно слово, иной сарай крупней. Кто к нему добирался, он выходил встречать, внутрь не впускал никого, садился на лавку у дома, смотрел. Кому велит: «Говори, зачем пришел», а кому наоборот: «Молчи». Посмотрит и сам скажет что-нибудь. Но и тех, с кем он разговаривал, все равно от себя отваживал. Так ответит да пригрозит, что тот потом кого ни встретит по дороге, идти к Старцу отговаривает. Неласковым к пришлым Старец был, иначе не скажешь.

Зато когда по земле ходил, до сих пор говорят, не мял травы. Вот что он ни скажи, а люди всегда смотрели вслед, как завороженные. Старец движется, а трава как стояла, так и стоит. Поневоле забудешься.

Я вот в этом месте, кому ни возьмусь рассказывать, всегда думаю: сколько тысяч за мной по земле следов?

Было у Старца имя, потом-то и деревни в округе тоже стали зваться подобно — приставляли люди в названьях к имени Старца где суффикс, где окончание. Вот и наша деревенька в его честь названа.

Про дела Старца местные до сих пор рассказывать любят, важничают: был ли он пришлый, нет ли, все равно им родня. Он землю благословил, он на ней дух свой оставил. Пророческий. Вот пойдешь в село, посмотришь, а люди идут, родством гордятся.

— Завтра дети к скольким приедут?

— К полудню.

— Как бы успеть?

Надо все же спуститься и посмотреть на звезды. Их тут россыпи.


Вот она, земля благословенная. Приедет кто-нибудь вроде по воле случая, а глядишь — тут уже задумывается, как бы подольше остаться здесь. Даже если человек никогда в деревнях не жил. Земля проникает в душу, заставляет ее снизить голос, смириться, попросить пристанища. И возрасти. Будто осчастливить собой.

Может быть, у пришлых просыпается память надежности крепкого сруба, древнее знание причастности, родства с этим диким простором — неохватным и нежилым. А может быть, тут вершится бесконечное таинство венчания человека с плодоносной землей, но Исайя все еще ждет, когда же его окликнут и призовут к ликованию.

Люди не спешат покидать эти края и, уезжая, обещают вернуться, все назад оборачиваются. Ну а держат они потом слово или нет, это кому как доведется. У кого глубоко в душу упало зернышко памяти, те, конечно же, возвращаются.

Широко раскиданные деревеньки вместе с природой умирают по зимам, редким огоньком перебросится со светом звезд чья-то одинокая изба. Но едва омоют землю талые воды, едва сделает свой первый вздох новая весна, как тут же и попросит своих убранств, и тусклый бисер оставленных домов начнет снова сверкать ожерельями оживших деревень.

Земля украшает себя людским трудом, призывает к себе человеческие силы. Жизнь возвращается, поворачивая колесо сезонов, и детские голоса вновь посылают свою уверенность небу, покрикивая и смеясь в его бесконечность.

Здесь воздух медленный и волнистый, он движется, словно вода в русле огромной реки, что идет по холмам, не скрывая себя от человеческих глаз. Совсем немного времени — и вот уже суетливая походка горожанина исполняется степенности, а глаза его наполняются глубиной и тайной, переставая привычно отбрасывать мир так, словно он бесполезно путается у него под ногами.

Днем, насколько хватает взгляда, — поля. Далеко друг от друга вьются неровные дороги, по которым не стоит бродить в темноте. Черные и белые птицы встречаются в небе в полдень, и люди растирают затекшие шеи, пытаясь предугадать значения их стремительных танцев.

Я подумала о своем друге и поняла, почему он не любит разговоров о царях. Он просто не помнит себя царем, вот и мнится ему, что нет правды в моих рассказах.

«Приезжай в эти края! — говорю я своему другу мысленно. — Я верю, твои взгляды изменятся, едва дух этой земли проникнет в тебя. Ты ощутишь свою царственную малость, ведь только истинный царь помнит, что он всего лишь длань высшего. Ты прикоснешься сердцем к тому, в чем подлинное величие, ты по-другому услышишь мои слова. Здесь познаются вечность и право, эта земля наделит тебя нужностью, о которой ты совсем забыл.

Человек не сможет больше ценить себя малой мерой, познав этот мощный зов. «Ты нужен мне», — огромно вздохнет тебе навстречу благословенная земля. Ты увидишь ее простертость, ты узнаешь себя в ее предпочтении. И заговоришь со мной о Царе».

Так разговариваю я с далеким другом и смотрю на звезды, считаю их, вспоминая, что когда-то верила, будто сосчитала все.


Наутро радость: вчера я все успела. Иду смотреть поле, как оно, меня помнит? Вон отсюда виден берег, где стоял дом Старца. Там и сейчас что-то есть, не дом, нет, а что-то. Люди к этому месту близко не подходят, одни боятся, другие, которые живут без страха, не знают, как пройти.


Болота тут расправленные, густые, сочные. Даже зная тропу, не всякий уцелеет. Местные не рискуют, Старец и прежде не любил непрошеных гостей, а пришлые да заезжие, кто пробовал, тот плутал, сам не рад делался. Даже если потом в печали, все равно больше уж не дерзал. А печали ей что, только дай поселиться.


Я помню, как говорил о своих картинах художник, как, не смолкая, читал стихи поэт. Так раб беспрестанно толкует о рабстве, и сетуют на несчастья несчастливцы. Разве ты убедишь поэта, что его строки не есть соль земли?

— А я умею стихи складывать! Я их много сложил!

— Молодец! — я глажу по голове рыжего мальчонку и думаю, какую службу сослужит ему это уменье, но сначала все равно разобьет его сердце.

Царь говорит о своем царстве, видишь, я снова возвращаюсь к Царю. Ты все еще хочешь повторять, что ты — невезучий раб?

Я то к одному другу обращаюсь, а то к другому. В городе я оставила за собой многих, еще больше в стране. И не счесть — в мире.

Тут я могу позвать любого, заговорю — и откликаются все.

Так бывает, подойдешь и встанешь плечом к плечу. И в мыслях я так подхожу. А потом получаю от них письма. Или во снах вижу.

В деревнях спиваются мужики, об этом толкуют повсюду, и да, вот они снова пьяны и, шатаясь, с повисшими руками бредут к дому. Маленький мальчик-поэт хмурит брови, глядя вслед мужикам, но его окликают и он бежит к другим детям, сыновьям тех, порожних. Когда-нибудь он напишет стихи об этом крае, о мужиках с огромными ладонями незанятых рук. Мужиков убедили, что от них ничего не зависит, они утратили веру в свою принадлежность. Нужно ли умереть их земле, чтобы снова начаться для них?

Я не верю в единственное рожденье. Того, с чем иные приходят в мир, не собрать и за несколько воплощений. Разве немые молчат из-за внутренней пустоты? Заглянешь в глаза молчуну и увидишь тома его жизненных накоплений. Да и священные книги рассказывают о многих рождениях, стоит ли верить в то, что однажды решили люди?

Только человек приложил к прочтению свой ум, как истина искривилась под давлением его взгляда. Потому я беру от многих учений, но полностью не следую ни одному. Только заповеди для меня безусловны, остальное лишь поле для размышлений.

Но если мой закон верен, то тогда эти пьющие мужики все же более оправданы в глазах неба, чем те, кто разучился плакать.


Они приехали, и дом узнал, что жив, хоть и думал, что уже нет. Мы с ним вместе думали это.

Вот кто-то из младших запрыгал и все закачалось, того и гляди улетит.

— Не прыгай по полу, в этом доме прыгать нельзя!

— Почему?

— Он может сломаться.

— Дом? Сломаться? Ты все врешь!

— Так нельзя говорить старшим.

— Дома не ломаются, дома не ломаются! Никогда!

Трактор привез что-то мощное — шесть крупных плоских колес между ржавыми балками. Устройство отстегнули и поставили вдоль забора напротив. Рыжая, изъеденная конструкция ползабора заняла. Рядом еще одна — поменьше. Тоже замысловатая. Трактор рядом, тракторист приехал к матери на обед.

— Это железное чудище, оно кто?

— Малая — валялка. Она идет по земле и траву скошенную на один бок сваливает. А большая, да бог ее знает, какое название у нее. Траву она катает.

Пока рассказывают, иду вниз, за дом. Раньше, при прежних хозяевах, там был сад. Теперь осталась согнутая двурогая вишня, у которой сбило грозой верхушку, немного малиновых кустов в зарослях крапивы, широкий куст черноплодной рябины да еще пара корявых деревцев неизвестной породы. Я предлагала мужу их убрать, а он нет. Бережет.

Стою на цыпочках, иначе не видно, смотрю через реку. Вдруг кажется, Старец с того берега машет мне. Увидел, что я заметила, руку поднял, погрозил: «Иди в дом!» И пропал.

Щурюсь на яркий свет, повожу глазами от края до края. И лезу в сарай. Там короткая табуретка с подломанной ножкой. Пыль стряхнула, несу.

А в дверях все столпились, смеются, руками машут. Еле прошла.

Ставлю табуретку к окну и зову ту, что прыгала. Говорю: «Залезай, радость моя».

Кот забрался на самый высокий шкаф, свесил морду и хвост, широко развернул розовую лапу и покачивает ею. Недоумевает.

— Кот сверху воздух портит!

— Иди-иди, оставь его! Видишь, вон там, вдалеке, стадо?

— Где?

— Да во-он там!

— Ой, коровы! Живые коровы! — и на табуретке подпрыгивает. Тут же треск — и она на полу, ножка от табуретки отвалилась, сиденье на ребро.

— Старая табуретка, вот и сломалась. Твой папа говорил правду, этот дом такой же.

Сидит на полу, ножки в стороны, рядом обломки. Смотрит на меня. В глазах — небо.


Я люблю их кормить. Люблю видеть довольные лица. Едят и даже глаза прикрывают, так вкусно. Наверно, это вода. Тут в колодце такая вода, что ни свари — праздник. Набегались, наелись, теперь отдыхают — средние и маленькие.

Старшие пришли.

— А ты отдыхать будешь?

— А я не устала.

— Тогда расскажи?

Просят, и вот я думаю: о чем рассказывать? Дневные истории и те, что к ночи, друг от друга сильно отличаются.

— Хотите, я расскажу вам о молитве? Мне известны ее секреты, я знаю, как может она свиваться, вытягивая, вынимая сердце, так что его не остается, словно все оно устремляется ввысь.

— О молитве так о молитве, — и разлеглись.

А я этим пользуюсь.

— Начинаешь молиться и чувствуешь, что сердце прикоснулось к приятию и вернулось обратно, наполненное, вновь готовое отдавать.

— К приятию — это как?

— Ты кричишь, а тебя не слышат или слышат, но не отвечают. Значит, там приятия нет, там планы с твоими идут вразрез. А тут по-другому, тут слышится и ответ возвращается.

Когда мы смотрим на людские беды и прижимаем к груди руки, то, кажется, чувствуем сердце — бывает, оно так и рвется, хочет взлететь.

— И взлетает?

— По-разному. Над городом плотная пелена дыма, собранного из скоростей. Тот, кто молится в городе, тот знает, как, пробивая гарь, его молитва восходит. Молитве нет другого пути, как только стремиться вверх

лучом, пропарывая собой непрозрачный слой взлетевших в воздух отходов человеческих дел.

Люди кишат мыслями и свивают над городом плотные сети своих намерений и устремлений. Но бескорыстная молитва сильнее этих пут. И вот уже мы слышим неведомый отзвук, знаем: молитва ушла туда, где туч больше нет.

— Неужели и правда есть разница? Почему?

— Здесь, на бескрайних землях, небеса чисты, потому что под ними не роятся люди. И если поднять глаза к небу и обратиться с молитвой городской силы, то с изумлением увидишь, как, вновь отняв твое сердце, едва покинув тебя, молитва растворяется невысоко. Образуется она не лучом, что стремится пробить броню этой вознесенной суеты, а стелется над землей, едва приподнявшись над ней.

— Ты специально так говоришь, чтобы мы сегодня больше не ушли?

— Я просто думаю вслух. Какой силы должна быть молитва, чтобы не утратить своего образа, чтобы не стать маленьким облаком, не раствориться легким дыханием среди бескрайности просторов незамутненного неба над этой неизведанной, невзнузданной, не познавшей мужа землей…

— Красиво получается у тебя. Ты молишься так же?

— Я видела во сне Святого этих мест, с ровной спиной он поднимался над полями и реками, над лесами округи, как если бы они были игрушки младенца. И таяла, вилась легким дымком у его ног иступленная молитва горожанина, того, что дерзнул искать заступничества у неба о рассеянных жителях русской земли…

— А я смогу поднять молитву? — один из них.

Тихо под небом, вечер тянет за ниточки песни ночных птиц, запах реки и засыпающего поля. Комары ищут замену ушедшим под крышу людям.

— Бог даст.


С утра хлынул дождь. Годовалый ребенок пухлыми ножками топочет по просевшему полу, а крыша уже протекла, и с печки слышится: «кап, кап» пока еще медленно, неопасно.

В этих местах в июле дожди редки. Потому мы и приезжаем сюда в середине лета, ведь с дырами в крыше, что позже, что раньше, тут никак. Смеемся: сквозь щели нашего дома пространство посылает свои вести, и нам ничто не помеха их принимать. Мы дурные хозяева, или просто живем одним днем, но в каждом дне мы честны и наши плечи не изнывают под ношей.

Нам легко слушать небо.

К полуночи дождь иссякает, и воздух, напоенный свежестью и влагой, струится в открытые окна. Молоко, черника и свежий хлеб, слегка подхваченный на огне. Хорошо понимать, что все свершенное было к благу, все текущее превосходно, а будущее предстоит.

— Ты хочешь богатства? — спросил меня внук.

— Нет, — ответила я и не покривила душой. — Тебе ли не знать, что я умею достигать цели, и провидение помогает мне. Но тут каждый свидетель: ради богатства я не ударила пальцем о палец, не смолчала и не солгала, чтобы сохранить его дары. Я видела своими глазами, что делает богатство с иными людьми, и отвернулась от него. Но я готова трудиться вновь и вновь ради своей цели.

— А какая у тебя цель? — спросил он меня.

И я ответила:

— Быть верной.


Дождь еще шел, и потому вечер тянулся неторопливо. То стайками, то по одному дети все равно выходили под небо и смеялись, пихая ноги в галоши, смягченные байкой внутри.

Я разлила по кружкам холодное молоко и спросила одного не совсем еще взрослого:

— Ты передал мои слова?

— Нет, у меня не было подходящего момента, мы веселились и сбивали дождь с толку!

— Как это было?

— Мы разбивали струи и мешали дождю падать ровно! Да и разговор все время шел о другом.

— Что мешало тебе самому повести разговор, проложить его русло так, как это нужно было тебе?

— Но как я мог это сделать?

— Ты пришел и рассказал, что дождь измочил твои вещи, и ты отнес их в дом на просушку. Не труднее исправить течение разговора, если твой собеседник способен слушать, если он не говорит без умолку, думая, что спасает кого-то от тишины.

— Нет, тот не таков, нам это известно.

— Тогда ты, скорее всего, с моими словами не согласен.

— Отчего не согласен? Я этого не говорил.

— Об этом сказал твой поступок. Я помню, как ты исследовал стремнину, чтобы найти унесенную ею вещь. Ты бросал в нее легкие предметы, и потом следил за их движеньем. Ты был настойчив, и стремнина сдалась, вернув твою пропажу. Если бы, так же как я, ты хотел, чтобы твой собеседник услышал мои слова, течение разговора подчинилось бы тебе.

— Смотри, — внезапно перебил он меня. — Смотри, как садится солнце! Даже дождь наконец сдался! И крыши домов горят, а земля будто всасывает их внутрь, хочет поглотить! Это не солнце уходит за горизонт, это дома людей обращаются в пламя… Так значит, в твоих словах заключалось это?

— Да, именно это стояло за словами, которые ты должен был передать.

— Помню, это звучало похоже: «Чем ниже ты опустишь свечу, тем длиннее пролягут тени»…

— Да, так. И теперь ты сможешь подчинить течение разговора себе, потому что знаешь, о чем говоришь.

— Прости, я просто тебе не поверил. Но теперь я понял.


— Ты ссорился и раздражался. Тебя съедали подозрения и ты искал, как доказать худшие из них. Наконец ты порвал связи, чтобы больше никто не твердил, что существует другая правда.

Мысленно я снова говорю с другом, который теперь далеко, дальше всех остальных.

— Но вот ты узнал, вспоминаю я, что смертельно болен, и кто-то научил тебя: нужно попросить прощения и самому простить. Ты мучился в приготовлениях, голову твою сжимали спазмы, когда ты представлял себя произносящим «прости».

Заставить звучать слово, порой и это — работа.

Ты торговался и вымаливал разрешение простить, ничего не делая, только представляя себе, что эти слова уже произнесены. Тебе шли на уступки, объясняли: главное, простить в душе, слова не так уж важны. И ты принимал новые условия игры.

Но болезнь ускоряла темп.

— Смотри, какая большая птица! — отвлекают меня от мысленной беседы.

— Это ястреб. Он парит над полем, караулит добычу.

— А сюда прилететь он не может?

— Эти птицы умны и не ссорятся с нами. Они всегда поодаль, но голода нет, и люди не целятся в них, а они не летят к домам.

— Сегодня ласточки низко.

— А знаешь, почему? Из-за мошек. У мошек крылья перед дождем тяжелые, их тянет к земле. Вот ласточки за ними и спускаются ниже.

— Что это у мошек с крыльями?

— Крылья впитывают влагу дождя.

— Так его еще нет!

— Перед приходом он посылает земле свое дыханье, и земля чует его будущую влагу.

— Получается, мошки умнее, чем птицы, раз первыми дождь чуют.

Да, думаю, но молчу. Порой тех, кто знает, съедают раньше.

И снова в мыслях я остаюсь одна с моим другом. С тем, который ушел дальше всех.

— Кому ты служил? — спрашиваю его я. — Ради чего отказался ты от друзей, во имя какой идеи прошел по головам? Помнишь, как мысленно тебе виделось, будто ты подходишь к тому, с кем в смертельной ссоре? Ты опускаешь свою руку ему на плечо, но лицо у тебя кривится от выброса желчи. «Прости», — говоришь ты хрупкому образу и понимаешь, что хотел бы еще раз убить того, кого представил себе.

Это случилось или там, за спиной, мираж? Ты убедил себя в том, с чем тебе легче жилось. Как признаться себе, что эта кровь, которую ты своими поступками пролил, была в спасенье? Где взять сил, чтобы простить главного обидчика — себя?

Это ад. Тот, другой, ненавидим, но он прощен и оправдан. И только себе ты не в силах простить раздора. Стыд выжигает твои глаза, и они отказываются видеть выход. Разве можно с обожженными глазами стремиться к свету? Нет, а у твоей души не осталось слез.

Они сказали тебе: «Прости себя», и твое горло разучилось глотать. Потому что ты так был воспитан, тебя с детства учили, что говорить о себе плохо — недопустимо.

— Я глупец! — сказал ты однажды и получил пощечину от отца.

— Не смей говорить о себе так! — отец был суров. — В нашем роду все умны!

С тех пор каждый свой шаг ты объяснял именно этим. Ты не слушал ничьих слов, отец оставался главным.

И вот тебе предстояло решить, кому сохранить верность. Но ты умер, потому что не смог выбрать между смертью и смертью.

И теперь, из смерти своей, ты слышишь мои слова. Теперь ты меня слышишь.


Ночью, когда младшие уже давно спят, наши взрослые дети все еще шепчутся, насмешничают, лениво играют друг с другом. Комната одна, но все они там разместились, да вот еще надули матрац, расстелили посредине и не оставили свободного места.

— Как теперь выходить, если что?

— Если что, смело падай.

Хихикают. Их проверяет кот, пересчитывает, все ли на месте. Смеются громче, наверное, кот сбился и пошел по второму кругу.

Зовут меня, скребутся в картонную перегородку. Она до потолка не доходит, чтобы свободно ходило тепло от печки.

— А этот Старец, он правда тут был?

— В каждом месте земли был свой Старец.

— Как везде кто-то родился? Как везде кто-то умер?

Летучие ночи не держатся стаей. Ночь всегда летит в одиночестве, разметая потоки дыханий в ней спящих. Каждое дыхание слышу и различаю.

Один, засыпая:

— Скажи, что важнее любви?

— Мир сердца.


А про Старца я им не случайно сказала. Верю, что так оно и есть на земле. Вот, ходила в соседнюю деревню к травнице, закваску для теста взять, и она мне свою историю рассказывать взялась. И спешила я, а заслушалась. Сидела и думала только, как донести до своих, чтобы капли не расплескать.

Травница эта не здешняя, родилась в сибирской деревне и всю жизнь считала, что потому она особенная.

Она росла тихой девочкой, или такой казалась. Худенький такой мышонок белый, вроде ручной, а вроде некормленый. Родители ее никогда не догадывались, что она снова сделала что-то не так, как хотели они. Потому что дочь всегда говорила: «Да, хорошо» или просто молча кивала, немного улыбаясь. При этом смотрела она спокойно и мягко, никогда не перечила. Вот, никому в голову и не приходило проверить, выполнила ли она родительский наказ.

Хватало родителям хлопот — присматривать за ее старшей сестрой, которая в тринадцать лет вышла замуж за местного тракториста и рожала теперь, как их корова Милка, по разу в год. Травница же все нужные дела по дому делала. А остальное время проводила в лесу или бегала в село помочь старому попу, который все служил свои обедни, а ни матушки, ни дьякона у него не было. И церковка старая стояла, травница объясняла, только на честном слове держась, исключительно ради него, чтобы не огорчать своего служителя перед смертью. Она-то и нашептала, что ненадолго его переживет. Девочка тогда маленькой была и не удивилась, когда голос церкви услышала. А поскольку не напрасно слыла молчаливой, то ни одной душе не рассказала. Привыкла, а потом уж, когда подросла и поняла, что не со всеми церкви говорят, ничего не стала никому передавать, подумала: «Все равно мне никто не поверит».

Священника тамошних мест звали чудным, неудобным для местного звучания именем. Но люди языков не ломали и обращались к нему «батюшка». Был он старше всех в округе, и, так же как тут, никто не знал, сколько ему лет, откуда он родом, да вот еще ― с какой стороны принес свое чудное имя.

Другие старики умирали, а он все жил, ходил согбенный, о себе никогда ни слова не сказал, а на людские вопросы отвечал вдумчиво, каждую свою фразу как бы подчеркивая чистым лебединым перышком. Не как суровый местный Старец — сибирский батюшка никого от себя не гнал. Так у него получалось говорить красиво, что заслушаешься, а все уже в голову прямехонько поместилось, рассказывала травница, глядь, пошел от него по домам люд примиренный и радостный.

И тут начинается самое интересное.

Травница говорит, а сама смотрит в сторону: «Я, говорит, как раз в этой церкви первый раз и приподнялась. Сестра моя в ту пору первого уже родила, да повадилась пить самогон со своим трактористом, по дому забросила все дела, поэтому я прибегала к батюшке реже. Но в тот день служили ради Успения Пресвятой Богородицы. Батюшка пел и плакал слезами негорестными, и голос его не дребезжал. Хора не было, он один справлялся. Я безголосая, музыку слышу, но через меня она не струится, помочь поэтому Батюшке я не могла. И когда он запел: «Всякое ныне житейское отложим попечение», тут я и почувствовала, что отделяюсь.

Я сначала испугалась, но быстро пришла в себя, потому что приподнялась совсем немного, да так осталась: ни вверх, ни вниз. В церкви никого, Батюшка ко мне спиной, но словно почувствовал, повернулся, ахнул и рот рукой накрыл. А потом упал на колени и дальше молился не по чину, а как Бог на душу положил. Я же не помнила, как опустилась на землю, тоже прямиком на колени, да так до конца службы и не поднималась».

Рассказывала мне эта травница потом, как после всего сидели они с батюшкой на улице под окнами алтаря. Там два камня, как раз чтобы присесть, но через них доска в три пальца, чтобы камни тепло из тела не высасывали. И сказал ей батюшка тогда две вещи. Первая, что раз сподобился чудо видеть, значит, срок его настал, и что чудом сим его поманил Создатель, чтобы в последний час не было у него сомнений, как это случается со смертными. А второе сказал, что ей, травнице, обычной жизнью не жить, а если не послушает, то все равно в деревню вернется, потому что место ее у Божьего храма. А потом спросил: как это, когда земли не чуешь? Она и сказала: «Обычно, ничего особенного».

…Говорит она так, говорит, и не перебьешь. А потом прерывает свой рассказ и меня спрашивает:

― Да тебе идти надо?

Я только кивнула.

― Ну, ты приходи еще и за какой травой тебе понадобится, а я дальше расскажу. Тебе-то моя история в самый раз. Да смотри, и правда иди. Вон, вороны, гляди, взъерошились, крылья свесили.

— И что?

— К дождю. Гляди, вымокнешь.


Когда на эти земли приходят дожди, они теряются в междуречье и в поисках выхода неделями бродят по кругу. Колесят, подпитывая свои тучи от обилия местных вод. Тогда высокие травы от рассвета до заката дрожат россыпью влаги, а солнце проглядывает и, торопясь, успевает все же пометить каждую каплю искрами драгоценных сияний.

Тут жизнь нетороплива, но течение ее перерывов не знает. И вот мужчины косят траву, и многоцветные слезы неба, распадаясь на стрелы радуг, взлетают в воздух. Готовят угощение женщины, а дети ликуют и утверждают жизнь, даже когда огорчаются и внезапно плачут.

Но сегодня в поле никак не хотело пастись коровье стадо. Сбивалось в кучу, напрасно пастух щелкал хлыстом. Голосили овцы, смешили людей. А потом не на шутку разгулялась гроза, тучи лиловыми подушками наползли из-за дальнего леса, раскатились к краям реки, и река, как огромное темное ложе, загордилась охватом. Небо зависло низко, хлынул ливень, молнии остудили теплый свет дня, холодными стрелами забили в берега. Ну и июль!

Мой взгляд обошел всех, кто собрался под хлипкой крышей нашей лачуги. Как много людей она укрыла сегодня собой — молодых, крепких, новых. Мне вспомнились их пути и пороги, и сердце мое согрелось. Сейчас они вершили свой труд, чтобы затем устроить отдых.

Мысль о неслучайности коснулась меня, но подошел один и попросил историй.

— А бывает что-то на свете, о чем думают все люди?

— Хочешь, я расскажу тебе о главном поиске человека?

Он кивнул, устроился поудобней, разошелся взглядом, чтобы лучше слышать.

— Хорошо ты спросил. К слову, если встретишь того, кто говорит, что больше не ищет ответов, знай: это он от себя отмахнулся.

Начинаю говорить и слышу, что ритмы подступают. То ли говоришь, то ли поешь. То ли просто так дышишь…

Жил-был человек. Жил он в любом месте земли, а был еще молод. И так же, как и все живущие на Земле люди, он искал, в чем ему отразиться. Зеркала не насыщают людей, люди вечно стремятся найти свое отражение в чем-то еще. В чем-то, что честнее зеркал.

Сначала человек отражался в лужах и окнах домов, в детских игрушках и чашках с парным молоком. Он отражался в глазах родных людей и верил, что мир так же добр. Потом он подрос и отразился в прощании. Человеку прощаться было легко, молодость не боится утрат, вот так он покинул свой дом и вскоре отразился в выборе пути. Это было так странно — отражаться в выборе, и, дерзая, человек отразился в первом успехе.

Это вышло прекрасно, почувствовать себя так, словно ты — успех. Человек захотел, чтобы чувство продлилось, он стал стремиться успех повторить. И какое-то время так было. Но внезапно человек отразился в провале. И был потрясен.

Так неожиданно — осознать, что ты — провал. Человек растерялся, потратил время, отразился в смятении, а затем в борьбе и в дороге. Это очень тревожно — считать, что ты и есть тропа. Но тропа всегда стремится прийти. И вот человек отразился в новых краях.

Едва он подумал, что его отраженье крупнее многих, как снова случилась с ним перемена: человек отразился в любимой.

Это было как чудо — отражаться в любви. «Я любовь», — говорил человек, но только он в это поверил, как отразился в измене.

Горе слепит — какое-то время человек жил так, словно он перестал отражаться. Спросили бы человека тогда, жил ли он, и вряд ли бы получили понятный ответ, но работа шла, и вновь человек отразился в удаче. Опять замелькала череда отражений, и с каждым новым человек менялся, потому что менялось то, в чем он отражался в тот час.

За долгую жизнь человек перепробовал множество ликов. Он отражался в страсти и в насыщении, в подражании и бунте, в детях, в друзьях, в труде. Он научился видеть себя сразу во многих вещах, чтобы жизнь казалась полнее. Разные он заклеймил отраженья, в некоторых задержался на время. Он отразился в своих вещах, в накоплении и богатстве, и оно нашептало ему, что он, как богатство, огромен.

Это так удивительно щедро — отражаться в довольстве, человек отраженья утроил и даже удесятерил. Он гляделся в себя в продуманных планах, в вещах и достатке чудесных форм.

Так длилось и длилось, но что-то встало помехой, и человек словно разучился чувствовать себя счастливым. Куда ни глянь — он отражался повсюду, но мира не знала душа. Он отразился в раздумьях, сомненьях и скрытых вздохах.

И однажды под вечер человек на дорогу вышел, он свои отраженья оставил впервые, и под небом пошел без лица. Впервые увидел он старцев, увидел он слезы женщин, услышал, как дети смеются― просто радостно, без затей. Увидел он старую лошадь, увидел черную кошку, увидел чужую собаку, потерянного ребенка и чей-то сгоревший дом.

Тогда человек понял что-то без слов и названий, и замер на миг человек. Он поднял глаза к небу, хотел он спросить небо, в чем же ему отражаться, чтобы счастливо жить на земле. И вдруг он увидел, что сверху, оттуда, где есть ответы, глядит на него с улыбкой… родное его лицо.

Так стал человек счастливым, узнав под конец жизни единственное отраженье, в котором и цель, и смысл.


Они захотели мяса, взяли мангал, вышли на улицу и стали просить: «Отступи, дождь!»

Незаметно я к ним присоединилась и тоже стала просить неслышно: «Отступи, дай молодым испечь мяса»…

Мангал разошелся, хорошо, много угля. Женщины нанизывают куски мяса на шампуры, режут овощи, моют зелень.

— Хлеба, хлеба прожарь на вилке!

— Несите соль, чтобы макать в нее перья лука!

— А что, если в эти угли — картошку?

Нет дождя, комары не проснулись, не знают, что можно на вылет. Тишина, небо серо, а мясо с подугленными краями сочится.

Щеки у всех пылают. Можно немного вина. Или что там сегодня у молодых к мясу?

Хрустит хлеб, картошку едим с золой, и это волшебно.

— Добрый вечер, соседи! Смотрим на вас — что молодежь-то по деревням? Им бы в Европы.

Приглашаем к столу.

— Почему нам в Европы? — смеются, жуют. Запивают.

— Да там на каждом углу сто впечатлений, все вместе как ком. А тут что?

— А тут ти-ши-на.

— Тут легче дышать, все по капельке…

— То, что тут, — навсегда.

У каждой травинки спросить совета, набраться мудрости у капель росы. Познать тайнопись облаков, узнать на вкус мысли реки. Заглянуть в свою душу, которая больше не просит мяса. Да вот еще сходить к травнице за рассказом. Как это она отделилась, как приподнялась — чудеса! Узнать что-нибудь еще и о другом Старце.


И грянула буря, отличился июль.

Захлопали рамы окон, стекла задребезжали, зубами залязгала крыша. Кое-где в домах погасили свет, а для тех, кто не испугался грозы, готовился сюрприз.

Электричество отключилось. В этих краях необъятных просторов, если уж и случаются бури, то кто-то заботливо отключает людей от мира, чтобы не стало хуже, чтобы вдруг не пожар.

Едва было начавший остывать дом с захлопнутыми окнами обогрелся и защелкал нутром старых стен под дождем, как пластмассовыми погремушками на люлькой младенца. Что случилось с толстыми бревнами старого сруба, где они научились так петь?

— Эти бревна — как старые кости, их изъело время.

Кот, пугливый в городе, развалился на подоконнике и, не обращая внимания на грохот неба и дрожь окон, углубился в раздумья о гнездах птиц, что грозили слететь с деревьев.

Старый ухват загремел в углу, пополз, стремясь улечься под лавку и затаиться до тихой погоды, но его поймали и водрузили на место. Место ему — подпирать кривую полку кривой стены. Удобная штука.

В сумерках без света в бушующую непогоду думается легко. Веки тяжелеют, как обреченные не моргать, и кажется, будто настало время молитвы, а в окнах вот-вот пролетит нечисть. Так сильно крутит деревья, так зримо дрожат заборы, так шумно там, за окном.

Укладываюсь и думаю, как это прекрасно, когда ты спрятан надежно, пусть даже надежность — миф. Вот так в непогоду к мифам склоняюсь я незаметно, и, в плену иллюзий, начинаю дремать.

Вокруг боятся большие дети. Скрывая свой страх от малых, говорят о конце света. Велю всем спать: это радость, когда засыпаешь ты в доме, а за стеной ураган.

Кот медленно отрывается от окна и приходит ко мне в ноги. Нам так хорошо, и мы греем друг друга. Я думаю: чем сильнее гремит буря, тем спокойнее мне на душе.


С дарами пришли соседи, позвали во двор. Спускаюсь, благодарю. Теперь перевозной магазин, который скоро загудит на всю деревню, оповещая о себе, нам не нужен — у нас есть все.

...