автордың кітабын онлайн тегін оқу Ничего, кроме нас
Дуглас Кеннеди
Ничего, кроме нас
Douglas Kennedy
The great wide open
Copyright © 2019 by Douglas Kennedy
© Мигунова Е. Я., перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2022
© Оформление. Т8 Издательские технологии, 2022
В оформлении обложки использованы материалы по лицензии агентства Shutterstock, Inc.
* * *
Непревзойденной Амелии Кеннеди
Человек – не то, что он о себе думает, а то, что он о себе скрывает.
Андре Мальро
Тысячу раз ты ходил этими улицами и все равно попадаешь сюда. Ни о чем не жалей, ни об одном из тех пустых дней, о которых хотел бы забыть, когда огни каруселей были единственными звездами, в которые ты верил, любя их за никчемность, не желая быть спасенным.
Ты доскакал до этого места верхом на своих ошибках – ты мрачен и хмур, но спокоен, как дом, из верхнего окна которого выбросили телевизор. Безобиден, как сломанный топор. Пуст – никаких ожиданий. Расслабься. Не трудись вспоминать.
Давай остановимся здесь, на углу под светящейся вывеской, и будем смотреть, как мимо идут все люди.
Дорианн Ло, «Антиоплакивание»
Все семьи суть тайные общества. Мирки, состоящие из интриг и внутренних войн, живущие по своим собственным правилам и установкам, со своими границами и рубежами. Правила семьи часто кажутся лишенными смысла тем, кто находится вне ее пределов. Мы ценим семью более, чем любую другую ячейку общества, так как она является важнейшим краеугольным камнем социального устройства. Когда внешний мир оказывается жестоким и неумолимым, когда посторонние, с которыми нам приходится столкнуться, разочаровывают или травмируют нас, именно семья должна стать тем убежищем, к которому нас тянет, будто магнитом. Хранилищем уюта и радости.
Учитывая то, что мы преклоняемся перед этой важнейшей базовой концепцией мироустройства, идеализируем ее возможности, возлагаем на нее роль единственного места, куда мы можем устремиться в поисках безусловной любви, стоит ли удивляться, если подлинная реальность семьи оказывается шаткой и дестабилизирующей? Все изъяны и дефекты человеческой природы стократно усиливаются в наших ближайших родственниках. Потому что семья – то самое место, откуда берут начало все наши обиды на мир. Потому что зачастую семья разрушительна. Нередко семья становится источником несвободы, ограничений и растущего недовольства. Расти в семье – значит обнаружить: любой ее член может быть склонен к вероломству; вопреки всем заявлениям о том, что мы среди близких, понимающих нас, как никто другой, и всегда готовых броситься на выручку, все мы что-то друг от друга скрываем.
Я дважды перечитала последний абзац. Слова рикошетом отскакивали от сознания и вертелись в мозгу, словно вышедший из-под контроля бильярдный шар. Ну что за бурный каскад неутешительных истин! Я закурила новую сигарету – восьмая за сегодня, а на часах еще только 15:20. Скомкав лежащую на столе пустую пачку, я позвонила своей помощнице Черил и попросила ее спуститься в холл и купить в торговом автомате еще пачку «Вайсрой»: мне предстояло допоздна работать над рукописью. Прошлый вечер на никотиновом фронте выдался особо неумеренным, уж очень меня раздосадовало переизбрание второсортного актеришки на второй президентский срок. Вернувшись ночью из гостей (вечеринка в районе Грамерси-парка, в особняке эпохи Позолоченного века[1]), среди множества сообщений на автоответчике я обнаружила одно от Си Си Фаулера. Это глава издательства, в котором я работаю. И его сообщение навело меня на мысль, что он перебрал коктейлей.
Привет, Элис. Я тут подумал: нам поскорее нужна книга о Рейгане как игроке, радикально меняющем ситуацию на политическом поле, потому что он, похоже, станет – к худу ли, к добру ли – самым влиятельным президентом после Ф. Д. Рузвельта. Можем мы обсудить это после ланча в четверг?
Си Си всегда зорко следил за конъюнктурой на рынке. Но я не могла отогнать от себя назойливую мысль: кто будет покупать книгу о президенте, которого страна оставила у власти еще на один срок, да еще с таким триумфом? Вчера вечером он победил в сорока девяти из пятидесяти штатов, как бы объявив тем самым: в Америке середины восьмидесятых востребованы его сентиментальный патриотизм и трепотня о том, что выйти в плюс – вот главное. Нажав на телефоне кнопку срочной связи, я попросила Черил созвониться с ассистентом Си Си и перенести встречу на пятницу: «Ты же знаешь, в четверг я уеду пораньше».
Черил – человек, которому я доверяла полностью (а в издательстве, уж поверьте, люди, способные хранить секреты, такая же редкость, как довольный жизнью алкоголик), – знала, почему завтра я должна удрать с работы в час дня: мне предстояло свидание с братом. Сам по себе тот факт, что он сидит в федеральной тюрьме в часе езды к северу от Манхэттена, государственной тайной не являлся. Его арест и суд прогремели повсеместно как главные новости.
С тех пор как его посадили с месяц назад, я навещала брата еженедельно. А за несколько дней до выборов получила от него письмо. Он спрашивал, смогу ли я прийти в тюрьму на этой неделе, потому что «мне очень нужно с тобой увидеться и кое-что обсудить». Брат не уточнил, что это за «кое-что», зато сообщил, что в последние дни многое переосмыслил. Он еще употребил любопытный термин «оценка души». В его последних письмах стали появляться выражения, характерные для новообращенных. Возможно, я сужу слишком строго. Наверное, до сих пор никак не осознаю, что мой брат – уголовный преступник. Но, по-моему, история с совестью, как по волшебству проснувшейся в местах не столь отдаленных, сильно отдает приспособленчеством… тем более что обретение Бога в тюрьме стало, похоже, неотъемлемым атрибутом американских преступников.
Но, так или иначе, он мой брат. И, хотя наши взгляды на жизнь диаметрально противоположны (поражаюсь, как может одна семья породить детей настолько разных во всем, что касается мыслей и чувств!), свойственная мне упрямая преданность заставляет меня ему помогать. Особенно если учесть, что семейная верность нередко опирается на чувство вины.
Позвонив в тюрьму, я записалась на посещение в четверг в 16:30. Как и раньше, служащий, с которым я говорила, напомнил, чтобы я взяла удостоверение личности с фотографией и предупредил, что меня могут подвергнуть личному досмотру. Далее он, как всегда, огласил список запрещенных предметов (огнестрельное и холодное оружие, лекарства, отпускаемые по рецепту, наркотические средства, порнография и опасное вещество, известное как жевательная резинка). На вопрос, понятно ли мне, что всё это проносить запрещено, я ответила:
– Это мой пятый визит, сэр. И я всегда соблюдаю правила.
– Да хоть двадцать пятый, мне все равно. Моя обязанность зачитать вам этот список. Это понятно?
– Да, сэр.
– До встречи в четверг, мисс Бернс.
В поезде, мчащемся на север по сонным пригородам Нью-Джерси, я продолжала корпеть над свежекупленной рукописью психоаналитика, профессора Гарвардской школы медицины на тему «Семья и вина». Тема, которая может коснуться практически любого думающего человека. Эта книга способна возглавить списки бестселлеров… при условии, что мне удастся обуздать доктора Гордона Джилкрайста, точнее, его тенденцию скатываться на зубодробительную мозгоправскую лексику.
Проекция[2] – еще куда ни шло, с этим мы можем смириться, особенно пока речь идет о всяких милых чертах, унаследованных нами от дорогих мамочек и папочек. Но начните бить читателя по мозгам катексисом / декатексисом или парапраксисом Синьорелли, завлеките их в извилистые лабиринты контрфобического отношения и прочей терминологии, в которой без Оксфордского словаря английского языка не разберешься, и вы затерроризируете и подавите его личность, заставив ощутить свою неполноценность. Я уже говорила об этом с Гордоном, пытаясь убедить его в том, что он, если поубавит словесной эквилибристики, имеет все шансы стать автором самой популярной в следующем сезоне книги «Думаете, у вас проблемы?». Итак, моя красная ручка резво бегала по страницам, вымарывая огромные куски научной зауми, и вдруг я ощутила резкий укол объективной идентификации, наткнувшись на абзац, который начинался словами:
Все семьи суть тайные общества. Мирки, состоящие из интриг и внутренних войн, живущие по своим собственным правилам и установкам, со своими границами и рубежами. Правила семьи часто кажутся лишенными смысла тем, кто находится вне ее пределов…
Размышлял ли теперь мой брат о тайнах, которые так портили нашу семейную жизнь и создавали атмосферу скрытности, которая в конечном итоге и привела его в тюрьму? Ведь мы, люди – не просто суммарное проявление того, что нам приходится пережить, но еще и свидетельство того, как мы осмысляем все встреченное на жизненном пути. В безумную сложность выбора вторгается музыкальная тема случайности – и вот, приняв массу ошибочных и необдуманных решений и навредив себе, мы, бывает, переписываем сценарий, создавая тот, с которым можем жить.
– Имя и номер заключенного?
Искаженный голос доносится из небольшого динамика, впаянного в плексиглас у входа в федеральное исправительное учреждение в Отисвилле, штат Нью-Йорк. Ворота, на них колючая проволока. Бетонные стены. Заметны тени скрытых за ними жилых корпусов. Кроме этого да еще вывески, сообщающей, что это и в самом деле тюрьма, в облике этого места нет ничего особенно гнетущего. Если, конечно, вы не находитесь здесь в заключении, поскольку система уголовной юстиции постановила, что таким образом вам надлежит выплатить свой долг обществу. Я назвала имя брата. Держа наготове открытую записную книжку, прочитала и присвоенный ему здесь номер: «5007943NYS34».
– Кем приходитесь заключенному? – снова спросил голос.
– Сестрой.
Через минуту раздался характерный щелчок, и тяжелая армированная дверь открылась. Я вошла, прошла по короткому коридору без крыши, над головой только серое ноябрьское небо, справа и слева стены из шлакобетона, ведущие ко второму контрольно-пропускному пункту. Здесь мне предстояло предъявить удостоверение личности и ждать, пока из моих сумок все вытряхнут и проверят содержимое. Пришлось вытерпеть и обыск, проведенный женщиной в форме. Когда стало наконец ясно, что я не вооружена и не опасна, что две пачки «Орео», которые попросил принести брат, это действительно любимое школьниками печенье, а в банках арахисового масла не спрятаны бритвенные лезвия, меня проводили в комнату ожидания. Унылое помещение, выкрашенное характерной для государственной больницы зеленой краской, с серыми пластиковыми стульями, люминесцентными лампами, потрескавшимися потолочными плитками и истертым линолеумом. Даже несмотря на свои предыдущие посещения, я все равно нервничала, оказавшись здесь. Тюрьма есть тюрьма, даже если твоему брату в рамках процесса реабилитации здесь предлагаются на выбор уроки игры на пианино или испанского языка.
– Элис Бернс?
Меня выкликнули по имени – невысокий латиноамериканец в синей униформе служащего тюрьмы, которая явно была ему велика. Я встала. Подвергнув мои сумки повторной проверке, меня отвели в комнатушку с письменным столом и двумя стульями из нержавейки. Как же мне захотелось закурить прямо сейчас! Хоть бы сигарету-другую за пятьдесят минут, отведенные на свидание с братом, – и вся эта пытка стала бы куда более сносной.
Сев на жесткий, с прямой спинкой стул, я в ожидании заключенного номер 5007943NYS34 прикрыла глаза, чтобы немного передохнуть от всего этого казенного убожества.
– Привет, сестренка.
Я широко открыла глаза. Передо мной стоял брат, и он явно сбросил фунта три с нашей встречи на прошлой неделе. Я поднялась. Мы неловко обнялись, и я подивилась той пылкости, с которой Адам сдавил меня в объятиях, будто хотел передать какую-то духовную силу.
– Ничего себе, – пробормотала я.
– Пастор Уилли сказал, что я грандиозно обнимаюсь – он никогда ничего подобного не встречал.
– Я уверена, что уж кто-кто, а пастор Уилли разбирается во всех видах объятий.
– Ты вроде надо мной насмехаешься, сестренка?
– Вроде того. Почему ты так похудел?
– Зарядка. Правильное питание. Молитва.
– Молитва помогает сбросить вес?
– Если начнешь смотреть на калорийные продукты как на искушение дьявола…
Я подняла сумку со сладостями, которые принесла брату:
– Тогда зачем ты просил принести всю эту вредную еду?
– Немного побаловать себя раз в день – в этом нет ничего дурного.
– А съесть десять печений за раз – это, стало быть, сатанинский соблазн?
– И снова этот твой тон.
– Я ночью плохо спала. И все это для меня сплошной стресс.
– Так и должно быть, учитывая то, как плохо я себя вел. Я разрушил много жизней. И навлек позор на всех нас.
Я взмахнула рукой, как коп, регулирующий уличное движение:
– Хватит, ты уже достаточно передо мной извинялся.
– А пастор Уилли говорит, что до конца извиниться за прошлые грехи невозможно, всегда будет недостаточно. И единственный способ все загладить – это идти путем праведности и искупить вину за содеянное в прошлом.
– На мой взгляд, большой срок в тюрьме – вполне себе искупление. Ты во вторник голосовал?
– Мне нельзя. Один из многих недостатков заключения в том и состоит – ты лишаешься права голоса. Лишаешься права делать практически все.
Адам принялся расхаживать взад и вперед по узкой комнате – давняя привычка невротика, которую он подавлял годами, пока его не заключили в наручники и не провели под конвоем на глазах у собравшихся журналистов. Сейчас, глядя на него, я поняла горькую правду: какие бы он ни вел сейчас разговоры о вновь обретенной внутренней гармонии и искуплении, какой бы независимый вид ни напускал на себя во время оглашения приговора, как бы адвокат ни уверял, что через три года он выйдет из этого заведения общего режима, в душе моего братика царил прежний раздрай. Я подскочила к нему, обхватила двумя руками за плечи, отвела к стулу и посадила, а он только причитал тихонько:
– Прости меня, прости, мне так жаль…
Еще один побочный эффект стресса – необходимость снова и снова повторять одну и ту же фразу.
Я крепко сжала руки брата:
– Прекрати извиняться. Что сделано, то сделано. И я рада была услышать, как ты злишься.
– Но пастор Уилли говорит, что гнев ядовит. И пока я не научусь прощать…
– Пастор Уилли не потерял все. Пастора Уилли не заперли в тюрьме. И окружной прокурор не использовал пастора Уилли в своей политической игре, устроив публичную порку, так сказать, в назидание всем. Что, черт возьми, этот евангелист знает о твоем гневе?
– На прошлой неделе пастор Уилли сказал мне во время частной встречи, что ты – яркий пример «сестринской поддержки».
– Я буду тебе благодарна, если ты больше не станешь без конца поминать имя несчастного пастора Уилли. Понятно же, что я здесь ради тебя.
– Вот если бы и мой брат оказался так же милосерден.
Его брат! Мой второй брат. Сейчас он, запутавшись в трясине морального превосходства, пребывает в бегах. С нами общения не поддерживает.
– Его все это тоже не радует, уверяю тебя, – сказала я.
– Спасибо, что возишься со мной, а не списала со счетов как конченого, как сделал он.
– Ты никакой не конченый, – возразила я.
– Мама на той неделе то же самое сказала. Вы так до сих пор и не разговариваете?
– Я дверью не хлопала, но она продолжает меня винить…
– Я велел ей перестать это делать. Ты не виновата.
– В ее глазах всегда виновата я. Я всегда была для нее нежеланной дочерью, и она повторяла мне это не раз и не три.
– Нам всем необходимо исцеление.
– Ой, не начинай…
– Я знаю, по-твоему, все это напоминает слащавую мелодраму. Но пора уже всем нам быть честными друг с другом.
– С мамой это пройдет на ура. Но представь, что ты скажешь такое папе…
За этой моей репликой последовало долгое молчание. Брат уставился в пол. Невооруженным глазом было видно, до чего ему скверно. В конце концов он взял со стола пачку печенья, вскрыл и, схватив сразу три штуки, буквально проглотил их.
– Я давно собираюсь поговорить с отцом о тебе, – сказал он.
– Прости, что заговорила об этом.
– Не надо извиняться за то, что заговорила о папе. Но… – Адам заколебался было, но продолжил: – Сейчас мне нужно обсудить с тобой один факт, о котором я раньше никогда тебе не говорил.
– Не уверена, что именно сегодня я хочу услышать еще о каких-то фактах.
– Но есть кое-что, о чем мне необходимо сказать.
– Почему сейчас?
– Мне необходимо этим поделиться.
– Я так и слышу в этом «поделиться» голос пастора Уилли…
– Он и правда сказал, что пока я не признаюсь в этом беззаконии…
– Беззаконие – неоднозначное слово с множеством смыслов.
– Да послушай меня наконец, пожалуйста!
Молчание. Очень долгое молчание. Брат сидел спиной ко мне, уставив неподвижный взгляд в стену. Наконец он заговорил. А когда почти через полчаса он закончил рассказывать свою историю, я почувствовала, что у меня кружится голова и плывет под ногами пол.
– Значит, спустя пятнадцать лет ты решил все это выложить мне, – сказала я. – И, делая это, ты настаиваешь на том, чтобы я разделила с тобой эту тайну… и сохранила все именно что в секрете.
– Можешь всем рассказать, если хочешь.
– Не собираюсь я никому рассказывать. За последние годы ты навлек на свою голову достаточно неприятностей. Но я должна тебя спросить: кто еще кроме пастора Уилли об этом знает?
– Никто.
Я обшарила глазами все углы мрачной комнатушки, пытаясь разглядеть камеры или микрофоны. Как будто нет. И все же, прежде чем снова заговорить, я понизила голос до шепота:
– Так пусть все так и остается. Не слушай своего проповедника и не вздумай еще с кем-то поделиться этой историей. Ты уверен, что пастор Уилли будет молчать?
– Он всегда уверяет, что всё, о чем мы говорим наедине, остается между нами, что он большой специалист по хранению «вечных тайн».
И готова поспорить, что у него, как у очень многих сверхнабожных людей, наверняка имеются и собственные страшные тайны.
– Ну, твои секреты носят глубоко временный характер. Поэтому я намерена забыть обо всем, что ты рассказал.
– Сейчас ты говоришь совсем как папа, – усмехнулся Адам.
– Я кто угодно, только не наш отец.
– А почему же сговариваешься со мной точно так, как он много лет назад?
– Потому что мы, увы, родственники. И из этого следует, в частности, что теперь мне придется как-то жить, зная то, о чем ты мне поведал.
– Даже несмотря на то, что минуту назад ты обещала забыть все, что слышала?
– Это было бы слишком просто. Я никогда не забуду эту историю. Но никогда не стану ее обсуждать. И учти, я очень жалею, что ты мне все рассказал.
– Ты должна была знать. Это же про нас. Про то, что мы такое.
И тут же, оторвав взгляд от потрескавшихся потолочных панелей и люминесцентных ламп, Адам опустил глаза и уставился на меня, будто снайпер, нашедший свою цель.
– А ведь ты теперь в этом замешана, – произнес он.
Прошло несколько дней после того ошеломительного тюремного свидания. Тяжесть того, что совершил мой брат – при несомненном пособничестве отца, – давила на меня не так сильно, как мое согласие хранить тайну, которую он просто взял и выложил мне.
Адам оказался прав: обещав ему, что стану всегда хранить в тайне это ужасное преступление, дав обет молчания – омерта, – я стала соучастницей.
Все семьи – это тайные общества.
А открытая кому-то тайна перестает быть тайной.
Когда тайна становится известной родителю, брату или сестре, она может превратиться в секретный сговор, заговор. При условии, что все эту тайну сохраняют.
Ты должна была знать. Это же про нас. Про то, что мы такое.
Мы, Бернсы. Родители, рожденные во время изобилия 1920-х, быстро сменившегося лишениями и национальным упадком. Трое детей, поочередно появившихся на свет на фоне мира и благополучия середины века. Квинтет американцев из верхушки среднего класса. И свидетельство – в свойственном нам неповторимом мучительном стиле – того сумбура, в который мы превращаем свои жизни.
Моя мать, насквозь предсказуемая, вечно изрекающая в качестве утешения прописные истины, обронила недавно фразу, в которой сверкнула скрытая мудрость: «Семья – это всё… вот почему так нестерпимо больно».
Я оцениваю все это с довольно шаткой позиции – заглядываю через беззаботную пропасть юности в свое четвертое десятилетие, всматриваюсь в свой персональный ландшафт, замусоренный всякой дрянью, по большей части унаследованной или собственного производства. Пытаюсь понять, когда началась эта череда неурядиц. Когда же все мы выбрали ее?
Очнувшись, я перевела взгляд на рукопись, подняла еще непотухшую сигарету. Сделав еще одну затяжку, чтобы успокоиться, взялась за ручку.
Все семьи суть тайные общества.
К этому, будь это моя книга, я бы добавила следующие строчки:
И если прошедшие два десятилетия научили меня чему-то, так это важной истине: несчастье – это выбор.
Позолоченный век (1877–1895) – эпоха быстрого роста экономики США после Гражданской войны и реконструкции Юга. Название принадлежит Марку Твену и Чарльзу Уорнеру и обыгрывает термин «золотой век», намекая на то, что в американской истории он был позолочен лишь на поверхности. В этот период представители элиты строили в городах роскошные особняки. – Здесь и далее примеч. пер.
Позолоченный век (1877–1895) – эпоха быстрого роста экономики США после Гражданской войны и реконструкции Юга. Название принадлежит Марку Твену и Чарльзу Уорнеру и обыгрывает термин «золотой век», намекая на то, что в американской истории он был позолочен лишь на поверхности. В этот период представители элиты строили в городах роскошные особняки. – Здесь и далее примеч. пер.
Часть первая
Глава первая
Ностальгия – удел консерваторов. Все эти разговоры о старых золотых денечках, когда жизнь была проще, мораль и этические ценности яснее, а люди уважали закон, – универсальный язык для всех, кому трудно справляться с вызовами настоящего времени. Вот только образ истории у людей, вспоминающих по поводу и без повода «былые времена», больше смахивает на открытку, благостную, отретушированную и позолоченную, как обложка мормонской брошюры с описанием рая.
Мормоны. Вспоминаю свою первую встречу с парой этих «Святых последних дней». Это было в сентябре 1971 года, рано утром, перед моим отъездом в школу. Первый учебный день выпускного года. Мама готовила отцу завтрак, по крохотному 12-дюймовому «Сони Тринитрон» гремело «Сегодня»[3]. Телевизор мама с дальним прицелом разместила на столешнице, чтобы видеть экран во время «уничтожения продуктов». Именно так папа всегда отзывался о готовке и кулинарных способностях своей жены: таланта-де у нее к этому нет, поэтому вся еда получается пресной и безвкусной. Я разделяла папино мнение настолько, что с недавних пор начала сама готовить себе ужин и даже ходила в магазин Эй и Пи на главной улице Олд-Гринвича и на те деньги, которые зарабатывала по выходным, покупала для себя еду.
Я вообще обожала делать все по-своему. На той неделе это выразилось в ношении деревянного знака мира на плетеной веревке, который и сейчас болтался у меня на груди. Я нашла его на прошлых выходных, бродя по городу с моим тогдашним парнем, Арнольдом Дорфманом. Арнольд был одним из немногих евреев в этом уголке Коннектикута; на свою беду, он переехал сюда с Манхэттена. Стоило папе увидеть у меня на шее знак мира, как он разразился тирадой о «розовом» влиянии отца Арнольда. Пару недель назад на местном фуршете, куда были приглашены и мои родители, тот допустил роковую ошибку, не одобрив решение Никсона и Киссинджера о бомбардировках Камбоджи. Пока родители присутствовали на приеме, Арнольд заходил ко мне, чтобы часок позаниматься уроками и пятнадцать минут сексом. Арнольд есть Арнольд – он рассчитал, что вечеринка окончится в половине девятого, и вышел из моей комнаты в восемь десять… точность была одним из его безобидных наваждений. И правда, входная дверь открылась в восемь тридцать пять. Родители вернулись домой. Через несколько секунд они уже начали ссориться, и голос отца звучал так, будто последние выпитые им четыре мартини с водкой были лишними.
– Не учи меня, как мне разговаривать, – услышала я его крик.
– Я уже тебе не раз говорила, я говорила тысячу раз – стоит тебе выпить, и ты сам не соображаешь, что мелет твой длинный ирландский язык.
Это был голос моей матери – урожденной Бренды Кац из Флэтбуша, что в Бруклине. Громкий, осуждающий – именно таким тоном она обращалась к каждому из нас всякий раз, как ей что-то не нравилось. Я не то чтобы винила ее за бичевание, которому она подвергала отца. С тех пор как Соединенные Штаты покатились по никем не предвиденному новому «радикальному» пути, папа все чаще приходил в ярость из-за внутренних беспорядков в стране, которую в свое время поклялся защищать как «верный долгу» ветеран морской пехоты США. Мама между тем неоднократно высказывалась против наших бомбардировок в Юго-Восточной Азии.
– Я не нуждаюсь в том, чтобы этот пацифист-иудей… этот докторишка читал мне лекции о войне.
– Прекрати называть его иудеем.
– А что такого? Это лучше, чем «еврейчик».
– Ты сейчас похож на своего отца.
– Не говори плохо о покойнике.
– Даже если ты сам его ненавидишь.
– Мне можно о нем плохо говорить, а тебе нет. Если на то пошло, для папы «еврейчик» было бы слишком вежливо. «Жид» – вот это больше в его стиле.
– А сейчас ты просто пытаешься продемонстрировать мне свой антисемитизм.
– Как я могу быть антисемитом? Я женат на тебе. Хотя, возможно, именно это и сделало меня антисемитом.
– Мой папочка услышит, что ты сказал.
– Папочка… папочка! Тебе сорок четыре года, а ты все сюсюкаешь, как малолетка только что после бат-мицвы. Мы с твоим папочкой друг друга понимаем: ты избалованная и капризная. И он знает, кто тебя испортил: он сам и твоя сплетница-мамаша.
– Ну, опять за свое! Давай-давай, скажи еще, что ты меня ненавидишь.
Отец не успел ответить утвердительно. Я услышала звон разбитого стекла, хлопнула дверь, и мать разрыдалась. Тогда я подошла к проигрывателю и поставила свой любимый на тот момент альбом: Blue Джони Митчелл. Мне очень хотелось быть похожей на нее – независимой, поэтичной, страстной девушкой-хиппи, с нежным романтичным сердцем, но при этом видящей насквозь всех этих паршивых мужиков и конформистское ханжество американской жизни (и плевать, что она была канадкой). Вот было бы здорово оказаться сейчас одной на дороге и ехать куда-то… ехать, ехать…
Я часто завидовала своему брату Питеру. Старше меня на шесть лет, он учился на факультете богословия Йельского университета. Питер всегда учился блестяще. Сначала он подал документы в университет Пенсильвании и получил полную стипендию, после чего испугал маму, объявив, что после колледжа берет годичный отпуск и хочет поработать в Американском совете церквей в южных штатах. Отец забеспокоился по поводу безопасности Питера, «потому что нет никого тупее неотесанного южного болвана с ружьем в руках». Такие противоречия во взглядах отца были необъяснимы. Он мог быть ярым республиканцем и большим сторонником Никсона, но его отношение к гражданским правам было очень специфичным, и он не раз заявлял, что права есть права, «будь ты белый, черный, желтый, да все равно какой американский засранец». Я помню, как сильно, по-настоящему сильно повлияло на него убийство Мартина Лютера Кинга в апреле 1968 года («Хороший был человек»). И помню, как он хотел, чтобы ФБР распихало всех черных активистов по одиночным камерам.
«Не надо путать мирный протест и попытки изменить ситуацию с бутылкой коктейля Молотова в руках», – сказал он в прошлом году на ужине в День благодарения. У нас еще тогда гостил Питер, а еще мой второй брат Адам со своей не блещущей умом девушкой Пэтти – он встречался с ней с тех самых пор, как (по настоянию отца) пошел учиться на коммерческий факультет Нью-Йоркского университета. Это был неожиданный выбор. Я никогда не замечала, чтобы Адама интересовали бизнес и коммерция. Насколько мне было известно, всерьез он хотел только играть в хоккей. Но мечты о профессиональном спорте испарились после аварии, случившейся два года назад (брату тогда было двадцать). Один из его товарищей по команде – темнокожий парень по имени Фэрфакс Хэкли – погиб, уснув за рулем. Адама извлекли из машины с травмами и тяжелым сотрясением мозга. Физически он скоро оправился и мог бы играть. Но больше не рассматривал это как вариант для себя.
За столом, сидя напротив Адама, я видела его потухшие, тревожные глаза, следила, как он с фальшивым энтузиазмом поддакивает отцу и весело смеется над глупыми шутками Пэтти. Я невольно подумала, что мало знаю этого своего брата. После той автокатастрофы он казался мне поникшим, слабой тенью самого себя. Только однажды в разговоре со мной он обронил: «Это должен был быть я», но больше никогда не говорил о случившемся. Адам будто запер эту комнату на ключ и никого туда не пускал. Стоило мне упомянуть об этом, мама или отец тут же затыкали мне рот. Мало-помалу я научилась больше не задавать вопросов на эту тему. Но так и не смогла понять до конца, почему Адам внезапно так резко изменил своим жизненным принципам, начав покорно выполнять все, что велел отец. Казалось, он отчаянно нуждался в отцовском одобрении, воспринимал слова отца как истину в последней инстанции, как властный голос, с которым он должен безусловно считаться, зная прекрасно, что никогда не сумеет добиться его полного одобрения.
Питер, наоборот, как будто решил, что дело всей его жизни – бросать вызов отцу и всем его установкам. Уравновешивая подобострастие Адама, он вел себя как провокатор, по поводу и без повода напоминая о своих либеральных взглядах. Сейчас, вернувшись домой после трех томительных месяцев, проведенных в Монтгомери, штат Алабама, он рассказывал нам, как получил от местного подразделения ку-клукс-клана угрозы за то, что привел пять пожилых афроамериканок в здание местного суда, чтобы они зарегистрировались для голосования на выборах, да еще и задавил юридическими доводами местного клерка, когда тот попытался заставить женщин пройти тест на гражданство.
– Этот клерк был старый пройдоха, настоящий мерзкий сукин сын…
Пэтти неловко заерзала на стуле. Наш отец заметил это.
– Следи за языком, сынок, – сказал он Питеру.
– Я тебя обидел? – Питер мило улыбнулся Пэтти. – Так вот, я и говорю, этот сукин сын и пройдоха требовал, чтобы три очень любезные пожилые женщины прошли тест на гражданство, назвав четырнадцатого президента Соединенных Штатов.
– Франклин Пирс, – перебила я.
– А ты откуда знаешь? – удивился Адам.
– Он учился в Боудине[4], – пояснил папа. – А Элис туда собирается.
– Меня еще не приняли, пап, – возразила я.
– Мы в Боудине играли в хоккей, – сообщил Адам. – Там много симпатичных студенточек.
– Ну, а теперь они решили сделать ставку на джаз, – сказала мама, – потому и нацелились на твою сестру с ее замашками битника.
– Битник – слово из пятидесятых, – заметил Питер.
– Ну, не хиппарка же она, – усмехнулся папа.
– Не хиппи, – поправила мама.
– Ты считаешь, я не знаю, как правильно?
– Я считаю, что наша дочь подалась в битники, потому что ты разбил ей сердце, когда увез нас всех из Нью-Йорка, – заявила мама. – Точно так же, как разбил сердце мне.
– Так и возвращайся в свой чертов Нью-Йорк, – завелся отец. – Только не названивай мне, когда тебя ограбит парочка пуэрториканцев с ножами, и уж постарайся не блевать, если увидишь, как какая-нибудь черная шлюха-наркоманка крутит голой жопой посреди Восьмой авеню…
– Господи, папа! – Адам одной рукой обнял Пэтти.
– А если твоя сестра сбежит с каким-нибудь schwarzer[5] джазовым музыкантом…
– Это совершенно неуместно, – сказал Питер.
– А что такого, я же обошелся без слова на букву Н, – вскинулся отец. – А schwarzer – так говорят в семье твоей мамаши, это их слово на Н.
– Может, подкинешь мне телефончик того джазового музыканта? – спросила я.
– Это не смешно, юная леди, – одернула меня мама.
У сидящей напротив Пэтти был такой вид, словно она оказалась в толпе больных синдромом Туретта.
Питер улыбнулся:
– Милости просим в нашу семью.
Через полчаса папа, который приканчивал третий мартини, объявил всем, что понимает, почему большинство южных штатов поддержали флаг Конфедерации. Сказано это было исключительно для того, чтобы позлить Питера. Мой брат, не теряя хладнокровия, напомнил папе, что его дед – Уильям Сайлас Бернс – был одним из основателей ку-клукс-клана в Джорджии.
– Не смей называть меня гребаным расистом, – крикнул папа в ответ.
– Но, папа, – возразил Питер, – ты же меня с дерьмом смешал, когда на втором курсе Пенсильванского я пришел сюда с Марджори.
– Только потому, что она завелась на тему власти черных[6].
– А еще ты спросил меня, когда она выходила из комнаты: неужели я не мог найти себе хорошую белую девушку… вот как Пэтти… чтобы ходить на свидания?
– Типично для твоего отца, – встряла в разговор мама, – разыгрывать расистскую карту…
– Сколько я всем вам должен повторять, придурки, я не гребаный расист!
– Папа, прошу тебя. – Адам кашлянул.
– А я уверен, Пэтти со мной согласится, – возразил отец, – что проблема этой страны сегодня в том, что вся эта радикальная болтовня – скулёж – испорченной элиты…
– Скажи это черной восьмилетней малышке из Монтгомери, когда ей, бедняжке, велят бежать в раздельный сортир «только для цветных», – перебил его Питер.
– Уж лучше так, чем мистер радикал, который похваляется тем, что его ублажает какая-то цыпочка из «Черных пантер», готовая революционерка, – парировал папа.
В этот момент Пэтти с плачем выбежала из-за стола. Адам поплелся за ней.
– Ты тупица, – сказала мама.
Папа только улыбнулся и допил свой мартини.
Питер покачал головой:
– Ты так старательно изображаешь говнюка, папа, а на деле ты всего лишь маленький мальчик, который, не зная, как привлечь к себе внимание, выбрасывает игрушки из кроватки.
Он попал в яблочко. В ответ папа схватил стакан воды и плеснул в лицо старшему сыну. На миг наступила тишина. Питер встал. Не отводя взбешенного взгляда от отца (тот сейчас был похож на поддатого подростка, застигнутого за чем-то очень нехорошим), он взял салфетку, вытер лицо и… снова покачал головой.
– До свидания, – сказал он.
Потом Питер поднялся наверх. Тут мама во весь голос обрушилась на папу, поздравляя его с тем, что тот испортил еще один День благодарения, а я сбежала.
Укрывшись в своей комнате, я поставила альбом. «Music from Big Pink» группы The Band.
Не успела я опустить иглу на диск, в мою дверь постучали. Там стоял Питер, на плече небольшой вещмешок из армейского магазина, короткое серое пальто застегнуто на все пуговицы.
– Не уходи. Не бросай меня, – попросила я.
Питер вошел и сел на кровать рядом со мной.
– Иногда единственное, что можешь сделать, это хлопнуть дверью с надписью «Выход», – сказал он мне. – Имей это в виду, Элис.
– Можешь мне поверить, я считаю дни до момента, когда смогу отсюда выкатиться, – ответила я.
– Ничего, тебе не так уж долго осталось… А с каких это пор у тебя развился такой хороший вкус в рок-музыке?
Играли песню под названием «Груз». Мы немного послушали, объединенные непониманием того, почему наша семья не способна поладить, почему каждый раз нам все так тяжело дается.
– Как следует из песни, – грустно заметил Питер, – у каждого есть свой груз, и приходится тащить его за собой. – Обняв меня, он поднял вещмешок. – А теперь, уж прости, я смываюсь.
Выйдя из комнаты на небольшой балкон, я смотрела, как брат торопливо идет к пятнадцатилетнему потрепанному «вольво», которое купил за пятьсот долларов, поступив на факультет теологии в Йеле. Маленькая европейская машина, которую все считали нереально крутой.
Питер. Как я хотела подражать его уму, его начитанности, его независимости. С какой завистью я сейчас смотрела, как брат выезжает с подъездной дорожки и скрывается вдали. Мой отец в это время стоял под голым деревом на лужайке перед домом, с сигаретой в руке. Стоял опустив голову, чтобы не встретиться взглядом с сыном, которого он только что оскорбил, облив водой за обеденным столом. Когда «вольво» выехал и помчался по улице, папа прижал руки к стволу и закрыл глаза. Чувствовал ли он вину, раскаяние, стыд из-за того, что сорвался и завершил День благодарения на скандальной ноте? Как мне хотелось, чтобы он бросился наперерез выезжающему «вольво», начал барабанить по крылу машины, умоляя Питера остановиться, а потом обнял бы сына и все исправил. Но я знала, папа никогда не извиняется, особенно когда понимает, что неправ.
И вот сейчас, спустя несколько месяцев, я снова вышла на тот балкончик после очередной семейной стычки и долго смотрела на отца, которого любила и боялась. Он стоял, прислонившись к единственному дереву на тех трех четвертях акра, которые мы называли своей собственностью. Вот он достал сигарету, весь в лучах лунного света, плечи сгорблены… человек поглощен мировой скорбью оттого, что попал, как в капкан, в эту ненавистную ему жизнь.
На балкон я вышла с пачкой сигарет, которую прятала за книгами на своей полке. Я сделала вторую глубокую затяжку, и тут папа неожиданно повернулся и увидел меня. Бросив сигарету, я раздавила ее ногой. Но папа жестом – прямо как в армии – показал, чтобы я немедленно спустилась к нему. Взяв с кровати куртку, я на цыпочках прокралась по лестнице, не желая, чтобы мама участвовала в предстоящей мне головомойке. Напрасно волновалась: на кухне грохотал маленький телик, и мама, прибираясь, смотрела сериал «Доктор Маркус Уэлби». Я выскользнула за дверь и поплелась к дереву. Думала, что на меня сейчас накричат и на месяц запретят прогулки. Папа вместо этого полез в карман рубашки, вытащил пачку «Лаки Страйкс» и предложил мне сигарету. Я взяла одну и смотрела, как папа щелкнул по дну и, подняв пачку повыше, губами вытащил сигарету. Затем, не успела я глазом моргнуть, появилась его зажигалка, и он зажег обе сигареты. Я была так поражена всем этим, что только неглубоко затянулась несколько раз.
– Если собираешься курить, – сказал он, – то хотя бы держись так, как будто знаешь, что делаешь. Сейчас у тебя вид, как у несмышленого ребенка, который играет во взрослого… и у него плохо получается. Вот как надо затягиваться.
Следующие пять минут папа учил меня курить, показывая, как правильно втягивать дым в легкие, как держать сигарету между указательным и средним пальцами (я сжимала ее большим и указательным и была похожа, по ласковому папиному выражению, «на какую-то малолетнюю идиотку»), как уверенно жестикулировать, не выпуская сигарету. Импровизированный урок так меня ошеломил, что я безропотно выполняла все указания, хотя «Лаки Страйкс» без фильтра были слишком крепкими и буквально обжигали мне горло. После пары глубоких затяжек мне удалось не зайтись кашлем, и папа отметил это, одобрительно кивнув.
– Давно ты начала курить? – спросил он.
– Да я и не курю, так, разок-другой.
– Ты не ответила на вопрос.
– Примерно год назад.
– Ладно, сейчас тебе того и гляди стукнет восемнадцать, и ты получишь право, гарантированное конституцией, пить и курить сколько хочешь. Но если бы ты пришла ко мне и год назад, я и тогда преподал бы тебе тот же урок. Видно, ты сама хотела, чтобы я поймал тебя с поличным… потому и осмелилась зажечь сигарету на балконе, когда я стою внизу. Дам тебе один совет. Я его получил от отца, когда тот застукал меня за курением в четырнадцать лет и в награду дал мне зуботычину: Не попадайся. Но потом усадил меня на стул и сделал то же, что я сейчас с тобой: научил курить по-взрослому…
Папа улыбнулся, вспомнив это, – один из тех редких случаев на моей памяти, когда он улыбался, говоря о своем отце.
– Твой дед высаживал по две пачки в день. И поплатился – заработал эмфизему, которая его и унесла.
В моей памяти всплыла картинка: дедушка Патрик навещает нас в Манхэттене за год до нашего переезда в пригород. Невысокий, сморщенный, он приехал в сопровождении молодой толстушки, которая, как мне показалось, была слегка навеселе, но бодро катила за ним кислородный баллон – без него дедушка не выходил.
– Если дедушка Патрик умер от сигарет, – поинтересовалась я, – зачем же ты подначиваешь меня курить?
– Не я же велел тебе начать, ты уже давно куришь. А так-то да, в последнее время газеты только и пишут, что о сигаретах, вызывающих рак. Но твоя сплетница-бабушка дымила, пока эмфизема ее не сразила в семьдесят девять. Не так плохо для старой клячи, что выкуривала по две пачки. Хотя, думаю, такая ее долгая жизнь была неслучайна. Во всем имеется смысл – стоит учесть, что Богом ей отведенная роль была сводить всех с ума. Хочешь – сходи в библиотеку, полистай номера «Нью-Йорк таймс» с предупреждениями главного врача США, а там решай сама, стоит тебе дымить или нет. Только не скрывай от меня такие вещи. Вообще ничего от меня не скрывай.
Ничего от меня не скрывай. В этих словах эхом отозвались те, что сказала мне мама несколькими месяцами раньше, когда, в редком приступе солидарности с дочерью, она отвела меня к своему гинекологу и заставила начать принимать таблетки. Это случилось сразу после того, как две девочки в моем классе забеременели.
– У меня в свое время таких возможностей не было, – сказала она. – И то сказать, когда я была твоего возраста, в Белом доме был Рузвельт, и порядочные девочки из Флэтбуша такими вещами не занимались. Мир меняется, я даже не знаю, что у тебя и Арнольда на уме. Но знаю одно: лучше быть благоразумной, чем несчастной.
Честно говоря, сама мама всегда была и благоразумной, и несчастной. Пугающая осмотрительность была ее образом жизни. Но тогда я была очень благодарна ей за то, что она отвела меня к доктору Розену, учитывая, что мы с Арнольдом окончательно «перешли черту» всего за две недели до того, оба впервые. Когда мы вышли от врача в Стэмфорде (и сразу зашли в ближайшую аптеку, поскольку мама заявила: «Я не допущу, чтобы фармацевты в Олд-Гринвиче узнали, какие таблетки ты принимаешь»), там у прилавка с закусками она взяла мне сэндвич с жареным сыром и вишневую колу и заговорила:
– Твой отец не должен об этом узнать ни при каких обстоятельствах. Как всякий ирландский католик, чтоб им пусто было, он считает, что секс – это для мужчин, а чистые девушки, вроде его любимой доченьки, такими штуками не занимаются. Пусть и дальше тешится иллюзиями, а ты знай, что с любыми проблемами в этой области можешь обратиться ко мне. Не скрывай от меня ничего.
Услышав, как папа повторяет ту же фразу, вручая мне еще одну сигарету, я поймала себя на мысли: во всех ли семьях плетутся такие же интриги? Часто ли родители пытаются завоевать расположение своих детей, внушая, что им можно доверять, и одновременно давая понять, что в доме нет единого фронта?
– Твоя мать меня бы убила, узнай она об этом. Она же ненавидит курение, – сказал папа, прикуривая. – Так что держи свои сигареты от нее подальше и не забывай пожевать вот это перед тем, как в дом заходить.
Бросив мне полпачки мятной жвачки, он наблюдал, как я глубоко затягивалась, и одобрительно кивал, когда я медленно выдыхала дым.
– Знаешь, как я выжил на Окинаве? – спросил папа. – Выбрался оттуда живым, один из шестерых…
– Потому что ты везучий? – отозвалась я и подумала: а ведь папа впервые заговорил со мной об этом.
– Потому что я понял уже через два дня, что все мы подохнем. И тогда я спросил Густавсона, нашего капитана, не нужен ли ему вестовой, чтобы доставлять приказы и донесения в тыл и обратно. Я сказал, что пробегаю стометровку за пятнадцать секунд. Было это часов в шесть утра, затишье между боями. Мы засели в окопе, за ним было еще два окопа с нашими солдатами. Стоял сезон дождей, и земля совсем раскисла от воды. От нас до дальнего окопа было, должно быть, с четверть мили. Густавсон сказал, что дает мне девяносто секунд, чтобы добраться туда и вернуться к нему. Если получится, стану его вестовым. Не уложусь в отведенное время – снова отправлюсь на передовую. Он скомандовал: «Бегом марш!», и я рванул как ненормальный. Грязь во все стороны, а я бегу, огибаю ямы, провалы, людей, добегаю до окопа и назад, чтоб меня, к переднему окопу. Это были самые длинные полторы минуты в моей жизни. И вот я рухнул перед ним на колени, а он сказал: «Девяносто четыре секунды». Протянул руку, схватил за ворот рубашки и рывком на ноги поставил. Потом сказал, что двое парней, которых он испытывал накануне, показали результаты 106 и 110 секунд. Так что я оказался на двенадцать секунд быстрее, а в разгар сражения это, по его словам, могло оказаться решающим.
Папа закурил следующую сигарету.
Я жестом попросила его дать одну и мне.
– Конечно, после этого все ребята из Проспект-Хайтс[7] в моем взводе меня возненавидели. Называли подлецом, крысой за то, что сбежал с передовой. Перестали со мной общаться. Слова мне не говорили, даже не кивали в мою сторону, как будто меня нет. А потом, один за другим, они начали погибать. Первым был Рокко – наступил на фугас во время ночного патрулирования. Ему оторвало ноги, а медики смогли до него добраться только к восходу солнца, за это время он истек кровью. Бадди О’Брайана заколол штыком тот безумный японец, который умудрился пробраться в окоп перед рассветом, когда все легли поспать хоть пару часов. Бадди был первым, на кого он наткнулся. Выпотрошил его. От криков проснулся Густавсон и снес япошке голову из своего боевого револьвера. К концу первого месяца все мои дружки-земляки отправились на тот свет. Даже капитан попал под раздачу – схлопотал снайперскую пулю. А я? Я просто продолжал бегать. Через восемьдесят два дня битва[8] закончилась. Я выжил. Меня после того, как мы захватили остров, даже повысили до старшего сержанта.
Повисло долгое молчание. Я судорожно придумывала, что бы сказать в ответ, но не знала, как переварить рассказанное отцом. Когда он затягивался в очередной раз, я увидела, что его рука дрожит. Тогда я по наитию положила руку ему на плечо. Отец напрягся.
– Я никогда не знала, что ты прошел через все это, – сказала я.
– Сам не пойму, зачем рассказал тебе. – Отец говорил очень тихо, почти шепотом.
– Но это потрясающая история. Ты все это пережил, когда был всего на год старше, чем я сейчас. Ну, то есть просто обалдеть, какой ты храбрый, пап.
Он стряхнул с плеча мою руку и посмотрел на меня:
– Никогда больше не пытайся меня утешать и называть это гребаной храбростью, – прошипел отец.
– Но, пап…
– Я бегал. Ты это поняла? Я бегал.
– Но ты же бегал по заданию офицеров. Под огнем. Увертываясь от снайперов. Ты же бежал оттуда…
– Что ты понимаешь? Сопливая девчонка!
– Я просто хотела сказать, как геройски…
– Я был трусом. Они погибли, а я нет. Потому что я бегал.
Указательным пальцем папа ткнул меня в плечо, подчеркнув последнее слово. Это было больно – палец в качестве осязаемого восклицательного знака. Я разревелась, пораженная его реакцией, выплеснувшимися на меня злобой и гневом, его яростью из-за того, что он придумал способ выжить, когда все его товарищи ринулись в бой и погибли.
– Не надо было все это ворошить, – вздохнул папа. – Двадцать шесть лет прошло… а всё как будто вчера. Как фильм, которому уже давно бы пора закончиться, а гребаный киномеханик, сволочь такая, все крутит и крутит и никак не желает выключить это чертово кино.
Много лет спустя, воспроизводя эти сцены для каждого из четырех психотерапевтов, к которым я обращалась на разных стадиях своего депрессивного взросления, я сформулировала для себя одну странную штуку: какой бы непонятной и обескураживающей ни была папина реакция на мою попытку утешить его, в тот момент мы были близки, как никогда. Потому что это было одно из тех редких мгновений, когда отец разрешил заглянуть к себе в душу и увидеть, какая огромная боль сидит у него внутри.
– Может, когда-нибудь это перестанет так сильно тебя мучить, – сказала я папе.
– Да, может, когда подохну, – усмехнулся он.
– Не говори так.
– Не надо меня утешать, Элис. Я этого не заслуживаю.
Я снова положила руку папе на плечо. В этот раз он ее не сбросил. Только опустил голову и, подавляя рыдание, снова сделал глубокую затяжку.
– Попытайся меня простить, – пробормотал он.
Потом как-то наспех приобнял меня и вернулся в дом. Я стояла там, на холоде, докуривая сигарету, и думала, что совсем мало знаю очень о многом. И о том, что, как ни близки они нам, как ни вездесущи в нашей жизни, все равно родители – неизведанная страна и некоторые ее области полностью от нас закрыты. И о том, как часто грустят мои мама и папа. Особенно когда они вместе.
Не успел папа скрыться в доме, как я услышала громкий мамин голос. И все покатилось по новой: мама грызла отца, он называл ее худшей ошибкой в своей жизни. Я докурила сигарету. Тихонько прошла обратно незамеченной. Поднялась в свою комнату, закрыла дверь и поставила великую Джони Митчелл.
Наконец пришел сон, за ним рассвет, а с первым светом крики снизу:
– Элис! Спустись, открой дверь наконец! И разве тебе не пора в школу?
Мама! А следом кто-то забарабанил во входную дверь. И опять звуки перебранки родителей на кухне. Я посмотрела на будильник у кровати. Семь сорок одна. Черт, черт, черт! Первый учебный день в школе начинался через двадцать минут, а если явишься в 8.05, в награду оставят после уроков. Я выскочила из постели и оделась за пять минут. Стук в дверь тем временем становился все громче… как и знакомые злые голоса. Схватив портфель, я скатилась по лестнице. За дверью обнаружились мормонские миссионеры, два парня с улыбками до ушей. Они были ненамного старше меня, оба чистенькие, с очень светлыми волосами и очень белыми зубами, в одинаковых черных костюмах, белых рубашках с полосатыми галстуками, на лацканах пиджачков беджи с именами.
Заметив мое замешательство, тот из них, что был выше ростом, широко улыбнулся:
– Доброе утро, юная леди! А у меня для вас хорошая новость!
– Что за хорошая новость? – спросила я.
– Самая лучшая, какую только можно представить! У вас появилась возможность прожить остаток вечности рядом со своей семьей!
Я тупо уставилась на Аммона[9]-старшего, силясь понять, верно ли я его расслышала.
– Только подумайте, – вмешался его приятель, – рай небесный навсегда с мамой и папой.
– В моем представлении так выглядит ад, – ответила я.
И сбежала с крыльца, чтобы начать свой последний школьный год.
Боудин-колледж – частный университет в г. Брансуик, штат Мэн, США.
Today Show (или Today) – американское утреннее ежедневное телешоу на канале NBC.
Власть черных – лозунг негритянского движения в США, требующий большего участия негров в политической и культурной жизни страны.
Schwarzer (идиш) – черный, в данном случае пренебрежительная кличка чернокожих.
Битва за Окинаву – операция по захвату японского острова Окинава войсками США при поддержке американского и британского флотов. Битва стала предпоследней операцией по высадке морского десанта во время военных действий и последним перед советско-японской войной значительным сражением Второй мировой войны. Бои шли 82 дня и окончились 23 июня 1945 г.
Проспект-Хайтс – район в Бруклине.
Аммон (Амон) – имя, распространенное среди мормонов.
Глава вторая
Таинственные звонки начались на следующий вечер. Часов в восемь я сидела у себя наверху и писала сочинение. Зазвонил телефон. Я услышала, как папа внизу снял трубку, через несколько секунд положил, а мама крикнула с кухни:
– Кто там звонит так поздно?
– Не туда попали, – ответил папа.
Наутро, во время завтрака, телефон затрезвонил снова. Папа схватил трубку. Услышав голос на другом конце провода, он скованно ответил:
– Вы ошиблись номером.
Мама жарила яичницу. Я увидела, как напряглось ее лицо.
– Снова те же ошиблись, что и вчера? – спросила она.
– Другой голос. – Папа закурил. – Если это снова повторится, позвони в телефонную компанию.
Это повторилось. Когда я вернулась из школы, телефон разрывался. На кухонном столе лежала записка от мамы: «Я на уроке, буду дома около 5:30». В тот год она работала волонтером, вела уроки внеклассного чтения. Школа располагалась в Стэмфорде, в районе чернокожих и латиноамериканцев. Раньше мама часто жаловалась, что жены-домохозяйки в Олд-Гринвиче ничего не делают, только убивают время за теннисом, готовкой и любительскими театральными спектаклями, возят повсюду детей (аж до шестнадцати лет, пока те сами не начнут водить машину) да часами сплетничают за сангрией и крекерами с сыром. Для нее поездки в Стэмфорд дважды в неделю стали возможностью привнести в свою жизнь немного свободы и социальной значимости.
Я вернулась домой после очередного скверного дня в школе, где старательно пыталась не попасть на глаза Жестоким – группе моих одноклассниц, превращающих в ад жизнь тех, кого они считали непохожими на себя. Телефон все звонил.
– Дом Бернсов. Кто говорит?
Решительный щелчок на другом конце провода.
Через пять минут – я как раз насыпала в тарелку «Кэптен Кранч»[10] – пришел папа. Его появление в четыре часа дня меня удивило.
– Нужно собрать вещи, – объяснил он. – Вечером снова лечу в Чили. Ничего не поделаешь. Эти козлы снова заговорили о национализации моей шахты.
«Козлами» было правительство Сальвадора Альенде – избранные демократическим путем марксисты, неожиданно с небольшим перевесом одержавшие в 1970 году победу на выборах в Чили. Они постепенно начинали прибирать к рукам все компании с иностранной поддержкой, в особенности их интересовали медные рудники страны. Последние десять лет папа работал управляющим в Международной медной компании (ММК), имевшей долю в медных приисках на Гаити и в Алжире, а также в ряде регионов Южной Америки. Пятью годами раньше отец начал ездить в Чили – так совпало, что ММК изучала возможность разработок в пустыне Атакама, – и страна сразу поразила его воображение. Папа увлекся ей с первой поездки. «Лучшее место в мире», – говорил он, показывая мне фотографии, на которых он и местный гид верхом на ослах обследовали широкую полосу песка. Он проводил много времени в Сантьяго, даже пытался выучить испанский и несколько раз отмечал, что отныне его любимый напиток – местный коктейль под названием «Ядреный писко».
«Моя бы воля, завтра же переехал бы туда». Подобные замечания папа всегда отпускал, убедившись, что мама его слышит, а та часто рычала в ответ: «Только отдай мне ключи от дома, свои грошовые сбережения тоже оставь и можешь катиться на все четыре стороны. Здесь от тебя пользы никакой».
– Надолго ты на этот раз? – поинтересовалась я.
– На недельку, может, на две.
– Но у меня же на следующей неделе собеседование в Боудине.
– Я скажу Питеру, чтобы он тебя отвез… избавлю тебя от такой забавы, как шесть часов в машине бок о бок с мамой. Прости, детка, но это работа, и от нее многое зависит.
Я понимала, в чем была истинная причина, по которой папа боялся, что его рудник отнимут. Он знал, что лишится предлога для отлучек по полмесяца. В этом состоял еще один из моих комплексов в отношении отца: с одной стороны, мне хотелось больше с ним общаться, с другой – я понимала, почему он так стремится сбежать от мамы – бесконечные скандалы, полное непонимание и постоянная напряженность в отношениях.
– Когда я вернулась из школы, был еще один странный звонок, – сообщила я.
– Кто звонил? – спросил папа.
– Не знаю, – ответила я. – Когда там услышали мой голос, положили трубку.
– Надо звонить в телефонную компанию, – вздохнул отец и скрылся в своей комнате в конце коридора.
Я услышала, как вращается диск набора номера.
И сразу после этого папин шепот:
– Я же просил тебя не звонить сюда.
Потом дверь в его комнату закрылась. Отец что-то скрывает, подумала я. Я знала, что никогда не спрошу его об этом секрете.
У себя отец пробыл очень долго. Услышав, что на гравийной дорожке зашуршали шины, а входная дверь открылась и с грохотом захлопнулась, я спустилась, чтобы спросить у мамы, можно ли мне пойти погулять с Арнольдом. Но не успела задать вопрос, как раздался ее вопль:
– Никуда ты не поедешь, зараза!
– Криками делу не поможешь, – отрезал папа.
– Я не разрешаю.
– Что-что?
– Не разрешаю. Если уедешь, можешь домой не возвращаться.
– А если останусь, потеряю работу. Потому что, нравится тебе это или нет, этот рудник – мое детище. А если у меня отнимут это дитя…
– Ты только послушай себя: мое дитя, мое дитя… Ты хоть раз называл так собственных детей? Или меня?
– Не дави на жалость.
– Если тут кто-то жалок, так это ты. Маленький мальчик, который спасается бегством…
– Может, ты решила покончить с этим гребаным браком? Валяй, возражать не буду.
– Смотри, я ведь так и сделаю, – вопила мама.
– Да на здоровье. – Отец хмыкнул.
Снова звук шин во дворе, снова шуршание гравия. Приехала машина, чтобы отвезти папу в аэропорт.
Он вышел в коридор. Я хотела было взбежать вверх по лестнице, чтобы он не догадался, что я подслушивала. Но опоздала.
Увидев, как я карабкаюсь по ступенькам, отец удержал меня за руку.
– Ты все слышала? – шепотом спросил он.
– Ну, так, – буркнула я.
– Плюнь, не обращай внимания. Обычное дело. Никуда я не денусь. Как и мама твоя. Мы с этим свыклись – по-своему это, конечно, трагедия. Но ничего, это не страшно.
Сказать по правде, я всегда боялась, что папа от нас уйдет. Даже сейчас, когда мне оставалось меньше года до поступления в колледж, я опасалась, что если он сбежит от нас в Южную Америку, мама превратится в копию собственной матери и примется пилить меня без продыху.
Я начинала тогда кое-что понимать о своей матери, и это все сильнее меня беспокоило. Во многом она до сих пор оставалась маленькой девочкой, которая никак не может оторваться от собственной матери. Моя бабушка Эстер жила в Манхэттене, пока год назад не умерла в канун Йом-кипура[11] (и в этом, по словам Питера, была своя еврейская справедливость). В моей памяти Эстер была всегда старой, всегда сварливой. Когда бабушка познакомилась с моим дедом, Германом, ей был двадцать один год, дед тогда только вернулся с Первой мировой, вначале он служил в пехоте, потом в саперных войсках. Паренек с Манхэттена, из квартала Йорквилл[12], Герман в восемнадцать лет пошел в армию добровольцем, а вернувшись, начал изучать алмазный бизнес. На моей памяти он всегда щегольски, по моде 1940-х, был одет. Когда они с Эстер поженились, ее семья была более обеспеченной и считала Германа ниже себя. По словам папы, этот брак был катастрофой с самого начала. Но дело было в конце 1920-х, когда о разводах и не думали. Разве что богачи эпохи джаза могли это себе позволить. Через семь лет после свадьбы родилась их единственная дочь, Бренда, и на этом основании бабушка никогда в жизни не работала. Маму в детстве бесконечно баловали, мир вертелся вокруг нее, а Эстер никогда не оставляла девочку одну. Независимости у моей будущей мамы было мало, а точнее, не было совсем. Окончив женский колледж, девушка вернулась под крыло родителей, в их квартиру в Верхнем Ист-Сайде, там она и жила, пока не вышла замуж за моего отца. Мысли о том, что Бренда могла бы жить самостоятельно, никогда не поощрялись. Через знакомых дедушки она устроилась ассистентом продюсера на Эн-би-си[13] и три года работала с такими звездами, как Эббот и Костелло, Сид Сизар[14] и даже с приобретшим популярность оперным тенором Эцио Пинца.
Мужчины за Брендой ухаживали, приглашали в рестораны. Дантист по имени Ленни Мейлмен хотел жениться. «Но как вы себе это представляете, я – жена дантиста?» А потом появился Брендан Бернс. Молодые люди познакомились на свадьбе его сестры Мартины. Ленни не хотел отпускать Бренду на свадьбу. В ту субботу у его племянника была бар-мицва. Представляете, моя мама ведь могла послушаться дантиста и, как преданная подруга, отправиться с ним на Лонг-Айленд смотреть, как племянник Ленни провозглашает: «Сегодня я стал мужчиной». Тогда меня бы сейчас не было. Так уж устроена жизнь. Ты оказываешься в определенном месте и в определенное время. Озираешься, потом замечаешь чей-то заинтересованный взгляд, вас знакомят, вы просто болтаете о том о сем… и вся твоя жизнь меняется.
Мама часто вслух жалела о том, что пошла тогда на свадьбу Мартины, тем более что ее будущая невестка со временем превратилась в горькую пьяницу, и мама не скрывала своего презрения к ней. Но главная причина, по которой она жалела о встрече с отцом, заключалась в другом: когда она забеременела Питером, это положило конец ее карьере на Эн-би-си.
Хотя, как я узнала от самого Питера, хоть мама при каждом удобном случае и попрекала его тем, что он помешал ее карьере, на самом деле в компании ей предложили уйти по-хорошему еще до того, как она узнала, что станет матерью. А Питеру об этом поведал дедушка, когда узнал, что все эти годы его внук живет с чувством вины. Дедушка даже позвонил дочери и отчитал ее, заявив, что постыдно вешать такие обвинения на собственных детей. Мама потом отругала Питера за то, что он проболтался о ее жалобах деду. А потом дед отругал ее за то, что она ругала Питера, и в нашем присутствии выпалил ошеломляющую правду: маму уволили из Эн-би-си за то, что она «некомпетентная невротичка». После этого мама в слезах выскочила из-за стола, убежала наверх и безудержно рыдала там до тех пор, пока в спальню не отправился Питер и не сказал что-то такое, что заставило ее успокоиться.
Ах, Питер! Адама мама могла запугать. Меня заставила поверить в то, будто я веду с ней бесконечную борьбу за власть. Но только непоколебимое спокойствие и уверенность Питера ее всегда усмиряли. Мама и пяти минут не могла усидеть на месте, она частенько распахивала дверь моей комнаты и вихрем врывалась внутрь. Однажды, когда мне было пятнадцать, я застукала ее за чтением моего дневника, и она заявила: «Я имею право знать, о чем ты думаешь». Мама непременно должна была во все вмешиваться и постоянно совать свой нос в чужие дела… Она пришла в ужас, узнав однажды, как ее воспринимают трое ее детей – как женщину, находящуюся в плену своих многочисленных патологических комплексов. Мама без конца повторяла мне во время наших ссор: «Ты же знаешь, я тебя люблю… но ты мне никогда особо не нравилась». Услышав эту фразу в первый раз, я страшно расстроилась. От мамы это не укрылось, но она только пожала плечами: «Правда не всегда приятна».
Когда она во второй и третий раз сообщила мне о моей неспособности нравиться, я невольно подумала: видно, ее взгляд на меня никогда не изменится. Безостановочной критикой всех моих поступков она сумела уничтожить во мне уверенность. Когда в прошлом семестре я получила четверку с минусом за семестровую работу о Синклере Льюисе, мама прочитала мое сочинение, взяв тетрадь в мое отсутствие, и заявила:
– Я считаю, что учитель прав. Твои мысли о Бэббите не очень-то оригинальны.
– Почему ты опять копалась в моих вещах, мам?
– Потому что это мой дом, и пока ты живешь под моей крышей, я имею полное право взглянуть на твои школьные задания.
– Нет, потому что это вторжение в мою частную жизнь.
– Ты просто злишься, потому что понимаешь, что учитель прав: ты очень ограниченная и плохо соображаешь, когда берешься судить о важных вещах, таких, например, как великий роман.
Я попятилась от матери, будто меня ударили:
– Мама, за что ты со мной так?
– Я только повторила то, что написал твой учитель. Он еще расщедрился, что поставил тебе хорошую оценку.
В такие минуты я отлично понимала, почему отец с радостью отправляется в аэропорт. Так было и сегодня вечером. Как только такси умчало папу в сторону аэропорта Джона Кеннеди, где его ждал рейс до Чили, я поднялась к себе в комнату, где уже доигрывал Джеймс Тейлор. Через несколько минут мама постучалась в дверь и тут же распахнула ее.
– Почему ты не подождала, пока я разрешу войти? – спросила я.
– Еще и ты будешь меня донимать? Давай расскажи мне, какая я плохая. Как я все порчу и ничего не могу сделать хорошо. Не то что твоя обожаемая Синди Коэн, да?
Мама всхлипнула. А меня в очередной раз кольнуло чувство вины. Синди Коэн была матерью моей лучшей подруги Карли. Маме было известно, что я смотрю на миссис Коэн как на образцовую фигуру матери для уроженки Нью-Йорка в изгнании. С ней можно было говорить о любых проблемах, возникающих в жизни, не опасаясь осуждения или беспощадной отповеди. Я моментально ссутулилась – инстинктивная реакция на ситуацию, когда я чувствовала себя провинившейся маленькой девочкой. Мама это тоже заметила. Победа осталась за ней, а я проиграла вчистую.
– Ты все уроки сделала? – спросила она.
Я кивнула.
– Выпить хочешь? «Дюбонне». Мое любимое.
– Серьезно?
– Нет, я просто решила тебя испытать, проверить, нет ли у тебя склонности к выпивке, а потом раскричаться, что ты малолетняя пьянчужка.
– Я не такая, – насторожилась я.
– Вообще-то, я ничуть не сомневаюсь. Потому и предлагаю тебе выпить. Пойдем вниз, хорошо?
– Ладно.
Я была приятно удивлена таким поворотом дела: в кои-то веки мама настроена на мирное общение. Мы перешли на кухню.
– Твой отец считает «дюбонне» напитком для барышень. Но, насколько мне известно, в Париже он очень популярен. Когда-нибудь, до того как состарюсь или умру, съезжу и поживу там месячишко, хоть я и не говорю на французском языке. Париж для меня символ всего, в чем я себе отказывала.
Взяв щипцы из нержавейки, мама бросила в бокал пару кубиков льда, добавила ломтик лимона и налила мне полбокала «дюбонне». Мы чокнулись, я пригубила напиток. Мне показалось, что он немного сладковат, но в голову ударил. Я заулыбалась, подумав: курила «Лаки Страйк» с отцом, а теперь вот выпиваю с мамой.
– Хочу тебе сообщить, – сказала мама. – На будущий год, когда ты поступишь в колледж, мы с отцом переедем обратно в город.
– А папа что об этом думает?
– Он пока не знает, но я твердо намерена настоять на своем.
– А как ты думаешь, что он на это скажет?
– Он скажет мне, что на приличную квартиру нужно не меньше восьмидесяти тысяч, а этот дом можно продать штук за пятьдесят – пятьдесят пять. И придумает массу других отговорок. Но меня это не волнует. Довольно я мучилась в этой дыре. Десять лет в этом говенном городишке, со всеми этими Горди и Бобби… И еще я планирую снова начать работать. Выучиться на риелтора.
– Я думала, тебе преподавать нравится. Может, захочешь продолжить то, что делаешь в Стэмфорде?
– Да ну, это же всего лишь внеклассное чтение. Чтобы стать настоящим преподавателем, нужно сначала несколько лет отучиться. А риелтором я смогу заработать реальные деньги. Правда, положение на рынке в Нью-Йорке сейчас ужасное. Но даже когда цены на недвижимость низкие, можно добиться успеха, если умеешь вертеться. Словом, самое главное, я хочу вернуться в город.
– Это здорово, мам, – сказала я, пытаясь понять, что это было – старая заезженная пластинка, бесконечные многолетние разговоры о том, что пора уносить отсюда ноги, или что-то новенькое?
– Пойми, я торчу здесь только ради того, чтобы дать тебе доучиться последний год в школе. А как только закончишь и поступишь в колледж, сбегу отсюда, от всех этих идиоток вроде Силли Квинн.
Силли (представьте, это было ее настоящее имя) Квинн была матерью Бобби Квинн, королевы Жестоких. Отцом Бобби был капитан местной пожарной части, и это, как она считала, придавало ей некий статус в маленьком городке. Она и ее правая рука, Деб Шеффер, постоянно клевали мою подругу Карли Коэн, отчасти за то, что отец Карли писал научно-популярные статьи для таких изданий, как «Атлантик» и «Харперс»[15], а еще потому, что ее мать была психологом и имела частную практику, но подрабатывала также в Стэмфордской психиатрической больнице.
«Мама сказала, что твоя мамаша целыми днями оттягивается с психами и дебилами», – шипела Деб каждый раз, стоило Карли показаться на горизонте. Но решающий удар всегда наносила Бобби, неизменно обзывая Карли «жирной лесбой». Потому что да, Карли была довольно плотной и небольшого росточка. Конечно, моя подруга пыталась давать отпор. Один раз она посулила, что Бобби выйдет замуж за торговца подержанными автомобилями и будет жить с ним в трейлере. Бобби тут же со слезами на глазах побежала к тренеру женской волейбольной команды, капитаном которой была, и пожаловалась, что ее «ужасно оскорбили». Карли тут же вызвали к директору и объявили выговор за недоброжелательство и классово-ориентированный выпад. А когда она попробовала возразить, что те подружки Бобби обзывают ее намного хуже, наш директор (посещавший ту же католическую церковь, что и родители Бобби) заявил, что дело в «ее манере одеваться, которой она провоцирует сверстников».
Дело было в начале семидесятых, тогда геям и в голову не приходило публично заявлять о себе. Приходилось таиться, и хотя мне Карли доверилась, о том, чтобы вслух заявить о своей гомосексуальности, не могло быть и речи, тем более в ее возрасте, да еще в таком благопристойном и унылом месте, каким был Олд-Гринвич. Тем не менее Карли выразила свою позицию через манеру одеваться: синий джинсовый комбинезон, рабочие ботинки, белая футболка… И волосы такие короткие, что стрижка почти напоминала армейскую. Для Бобби, Деб и их единомышленниц из числа Жестоких такой внешний вид Карли был настоящим подарком. Как и для парней, с которыми те девчонки общались. И здоровяки спортсмены, тупые зубоскалы, чьи папаши управляли местными дилерскими конторами Форда и Крайслера, и прилизанные мальчики с именами типа Брэдфорд, Джейсон или Эймс, всерьез поднаторевшие в игре в гольф или в теннисе, – все они тоже открыто демонстрировали свое презрение к Карли. А также ко мне и Арнольду.
Арнольд… Высокий, худощавый Арнольд, чья мать всегда одевала сына одинаково: слаксы, коричневые или бордовые джемпера с круглым вырезом, рубашки с пуговками на воротнике и мокасины. Арнольд терпеть не мог эту одежду, но не видел достаточных оснований для бунта. Примерно через неделю после того, как мы начали встречаться, Арнольд сообщил мне, что в будущем твердо намерен стать судьей Верховного суда. Он был очень способным, но очень осторожным мальчиком и все прошлое лето отпахал стажером в крупной юридической фирме в Нью-Йорке. Пять дней в неделю Арнольд мотался туда в одном и том же коричневом костюме от «Брукс Бразерс», купленным его матерью на распродаже. Он никогда не выражал недовольства порядками, царящими в Олд-Гринвич, и использовал все свои – весьма неплохие – навыки в дипломатии и умении вести диалог, чтобы хладнокровно игнорировать насмешки, нацеленные на его еврейское происхождение, некоторую эксцентричность и очки с толстыми, как бутылочное донце, стеклами. Обычно остроумия недоброжелателей хватало только на такие выражения, как «раввин-зубрила» или «четырехглазый еврей». Интересное трио у нас сложилось – я, Карли и Арнольд. Хотя Карли считала моего парня немного занудным и «чудиком из тех, кто всерьез читает все сноски в каждом учебнике», а Арнольд называл Карли «скрытой милитаристкой», мы образовали островок нью-йоркской еврейской самобытности среди БАСП[16]-сообщества, отвергающего всех, кто не вписывался в рамки их представлений о жизни.
Несколько месяцев назад, перед самым началом летних каникул, я имела удовольствие наблюдать, как Арнольд отбрил Джейсона Фенстерштока, одного из самых задиристых парней в нашем классе, после того, как тот обозвал моего друга «мистер Пархач». Арнольд, глазом не моргнув, участливо спросил Джейсона, не нацист ли тот, особенно с учетом его немецкого происхождения. Тихо, но настойчиво Арнольд развивал эту тему и дальше в присутствии собравшихся в школьной столовой ребят, при этом говорил он спокойно и не повышая голоса. Он забросал Джейсона вопросами: «Слушай, а твой отец (он же антисемит, весь город это знает) хранит, наверное, дома небольшую коллекцию свастик? Он, наверное, с ума сходит по песням вроде „Хорст Вессель“? А ты не замечал, не поглядывает ли он на мускулистых молодых людей, он же, наверное, охоч до представителей сверхрасы?»
Фенстершток – паршивый отморозок с этакой, знаете, смесью самоуверенного напора и ханжества – нашелся наконец с ответом: он облил Арнольда шоколадным молоком.
На другой день в школе на утренней линейке Карли выступила вперед и рассказала одноклассникам, что в следующие выходные она организует антивоенную акцию протеста перед зданием местной призывной комиссии в Стэмфорде. Правда, среди нас были и те, кто поддержал ее и зааплодировал, раздались даже один-два выкрика: «Здорово, молодец!» Но они потонули в возглавляемом Жестокими громком хоре насмешек.
В тот день после уроков мы с Карли решили воспользоваться теплой погодой и прокатиться на велосипедах до Тоддс-Пойнтбич. Это был наш местный пляж, всегда содержавшийся в чистоте, и там не было киосков с хот-догами и гамбургерами. В середине недели пляж обычно пустовал. Однако сегодня, появившись там, мы с Карли обнаружили, что нас опередили Деб Шеффер и ее парень – болван Эймс Суит, а также еще шесть спортсменов и чирлидерш из их компании. Увидев меня и Карли на пляже, Эймс зашагал к нам по песку, на ходу махнув Деб и остальным. В считаные секунды мы с Карли были окружены.
– Мы не разрешаем лесбам и левым ходить по песку, – заявил Эймс.
Все девчонки окружили Карли, скандируя:
– Лесба, лесба, лесба.
Я хотела пройти вперед, но девчонки преградили мне путь. Карли тоже пыталась вырваться, однако парни зажали ее в тиски.
Из глаз у моей подруги брызнули слезы. И вдруг, откуда ни возьмись, появился Шон, местный спасатель. Этот парень лет двадцати с небольшим всегда казался мне малоинтересным: рыжеватый, с неплохой мускулатурой, он в разговоре никогда не смотрел собеседнику глаза. В общем, невыразительный тип из разряда вечно бубнящих: «Ага, чувак, всякое бывает». При всем своем занудстве Шон классно плавал, одним из первых занялся скейтбордингом и не боялся открыто высказываться, если видел, что творится какая-то дурость.
– Что у вас тут происходит? – спросил он.
Карли к этому времени плакала навзрыд и не могла ничего сказать.
– Да вот они нас на пляж не пускают, – ответила я.
– Врет она все, – фыркнула Деб Шеффер.
– Тогда почему моя подруга плачет? – возразила я.
– Потому что мы засекли, как они целуются, – объявил Эймс.
Карли внезапно пришла в ярость:
– Что ты врешь?! Врун несчастный! – закричала она.
– Ух ты, оказывается, жирная лесба умеет говорить, – делано удивился Эймс.
Бывают моменты, когда люди переступают границу, которую точнее было бы назвать точкой невозврата. Услышав этот комментарий, слетевший с уст Эймса, Шон отрезал:
– Ну, все, чувак. Я запрещаю тебе посещать этот пляж.
– Ты чё, в натуре, пошутить со мной решил? – взъелся Эймс.
– Я с тобой не шучу, – ответил Шон. – Запрещаю здесь появляться не только тебе, но и всем твоим друзьям тоже.
– А пошел ты, – огрызнулся еще один из парней, Ронни Ауэрбах.
– Это вы все отсюда ухо́дите, – хладнокровно заявил Шон.
– Или что? – вскинулась Дебби.
– Или я звоню в полицию, – усмехнулся Шон.
– На каком основании? – с вызовом поинтересовался Эймс.
– Агрессия. – И Шон положил руку на плечо Карли, успокаивая ее. Потом, взглянув на меня, спросил: – Почему бы вам, девчонки, не пойти поплавать?
– Спасибо, друг, – сказала я и за руку повела Карли к берегу.
– Да ладно, я просто делаю свою работу. И на этом пляже, моем пляже, мы такого не потерпим.
– Любитель педиков, – бросила Деб Шеффер.
– Сам небось голубой, – поддержал ее Эймс.
Так совпало, что чуть позже появилась полицейская машина – пляж был частью территории, которую патрулировали копы Олд-Гринвича. Зайдя по щиколотку в воду, я увидела, как одних из местных полицейских – рослый итальянец по фамилии Проккачино – выходит из патрульного автомобиля. Возвращаясь, я услышала, как коп говорит Шону:
– Если бы мы каждого задерживали за обзывания…
– Это были не обзывания, – возразил Шон, – а гнусные издевательства.
– Та паскуда сама нас обозвала, – сказал Эймс.
– Это ты лживая злобная паскуда, – бросила ей Карли. – Я тебе слова не сказала.
– Она говорит правду. – Шон повернулся к копу. – Я был тут. И все слышал – она им ничего такого не говорила.
– Она еще в школе нас оскорбляла, – нашлась Деб.
– Девчачьи выдумки я за милю чую, – хмыкнул Шон. – А между нами всего-то пара футов.
– По-моему, тут чисто школьные разборки, – усмехнулся Проккачино. – А это не наше дело.
– Если не считать того, что эта банда хулиганов пыталась помешать двум милым девушкам пройти на мой пляж. – Шон был непреклонен.
– Ну, положим, это не твой пляж, – заметил Проккачино.
– Я дежурный охранник. Это мой пляж. И я их не пущу сюда.
Проккачино, кажется, растерялся:
– Шон правду говорит? – спросил он.
– Они назвали меня жирной лесбой, – с вызовом заявила Карли.
– Неправда, – возмутилась Деб Шеффер.
Проккачино повернулся к Шону:
– Ну, это их слово против ее. Пропусти-ка ты их всех на пляж.
Вперед выступил Эймс:
– Учтите, если нас отсюда прогонят, мой папа обо всем узнает. И вы снова вернетесь в свой ниггерский район в Стэмфорде. Это понятно?
Проккачино его понял. Отец Эймса Суита, Гордон, был авторитетным юристом на Уолл-стрит и к тому же членом городского совета. Он, по словам Арнольда, имел обыкновение без зазрения совести использовать свое служебное положение, тем более что еще и водил давнюю дружбу с губернатором-республиканцем Коннектикута. Да и мэр Олд-Гринвича был у Гордона прикормлен. А это означало, что, если его малыш Эймс пожалуется на злого дядю полицейского, последуют кары. Шон тоже понимал, какими могут быть последствия, ведь так же, как и Проккачино, он рос неподалеку, в бедном квартале по ту сторону трассы № 1, типичном бензиновом переулке[17] с тесными двухэтажными домишками, выходящим прямо на шумную магистраль. Обитал там рабочий люд, обслуживающий весь Олд-Гринвич и тихо ненавидевший тех, кто вроде нас поселился восточнее, за Байрем-парком, большим зеленым массивом, в который ходила курить дурь половина олд-гринвичской старшей школы и где приторговывали травой и ЛСД дилеры из стэмфордского гетто.
Все в школе знали, что Эймс Суит в доле с парнями из Стэмфорда и работает на них, сбывая наркоту своим же одноклассникам. Не сомневаюсь, что и полицейский Проккачино знал об этом не хуже нас. Знал, но был связан по рукам и ногам Гордоном и Салли Суитами, проживавшими на набережной на Мак-Кинли-драйв, одном из тех шикарных прибрежных районов, что красноречиво говорили о богатстве и статусе его обитателей.
Хотя «белый» Олд-Гринвич был глубоко консервативным местом, тем не менее дети здесь были подвержены всем тем же порокам, что и в больших городах, и даже, пожалуй, в большей степени, чем на Манхэттене, хотя бы потому, что ребятам моего возраста там всегда находилось чем заняться. В Нью-Йорке юный отморозок вроде Суита в конце концов мог и перестать искать неприятностей с законом – после того, как копы припугнули бы его до смерти, угрожая бросить на ночь в обезьянник (до появления подмоги в виде папочки с адвокатами). Здесь же, в пригороде, сопляк Эймс Суит – и та позорная сила, что стояла за ним, – мог позволить себе угрожать полицейскому, американцу итальянского происхождения из рабочей среды.
Проккачино побелел. Он разозлился, но и испугался. Я ясно видела, что он колеблется, пытаясь решить, как реагировать на столь неожиданно оказанное на него давление.
– Я могу показать вам пункт в «Руководстве для спасателей по штату Коннектикут», – сказал Шон, – который гласит: «Дежурный спасатель имеет законное право отказать любому лицу в посещении пляжа, который он контролирует, если указанные лица, по его мнению, представляют угрозу безопасности или порядку на вверенном ему пляже». У меня там на стенде есть инструкция. Это закон, и я обеспечиваю его соблюдение.
Судя по виду Проккачино, он предпочел бы сейчас оказаться где угодно, лишь бы не здесь. Он повернулся к Эймсу:
– Извини, Эймс…
– Меня зовут мистер Суит…
– Прошу прощения, мистер Суит. Но закон есть закон, и здесь Шон принимает решения. Если он считает, что вы с друзьями должны покинуть пляж, я здесь бессилен.
– Ровно через неделю, – фыркнул Эймс, – вас здесь уже не будет, офицер. Да и дежурить будет другой спасатель.
Деб Шеффер сверлила взглядом меня и Карли. Она уже раскрыла рот, чтобы что-то сказать, но тут Эймс положил руку ей на запястье, помешав отпустить оскорбительное замечание, – сообразил, что полицейский может услышать и использовать против нее и всей их шайки. Потом подал знак своим, что надо заканчивать и уходить. Но когда ребята уже отошли на большое расстояние, Эймс обернулся резко, как пружина. С угрожающей, издевательской улыбкой он ткнул указательным пальцем прямо в Карли, будто прицеливаясь. Отворачиваясь, он еще успел показать нам похабный жест, прежде чем схватил за задницу Деб Шеффер. Когда они укатили на горчично-желтом «мустанге», подаренном Эймсу отцом в прошлом году, когда парня выбрали капитаном команды по лакроссу, Проккачино посмотрел на Шона:
– Ты хоть понимаешь, что сейчас натворил, сынок? – с печалью в голосе спросил он.
– Он хулиган и обидчик, – резко ответил Шон. – А я не переношу таких мерзавцев.
– У тебя дома нет пары ребятишек, которых нужно кормить, – бросил Проккачино. – Что касается вас, юные леди, то ваши родители об этом еще услышат.
Проккачино оказался абсолютно прав. В семь вечера у нас затрезвонил телефон. Я попыталась схватить трубку первой, думая, что это очередной анонимный звонок. Но мама меня опередила, и ей прямо в ухо раздался пронзительный крик Салли Суит, которая обвиняла меня в попытке втянуть ее обожаемого Эймса в проблемы с полицией, действуя сообща с этой «ужасной девчонкой Карли Коэн – явно ненормальной». К счастью, вернувшись домой, я успела обо всем рассказать маме. Когда позвонила Салли Суит, мама жестом предложила мне подняться наверх, чтобы снять трубку красного, как помидор, телефона в ее спальне и подслушивать. При всех своих закидонах мама, когда требовалось, умела дать отпор, особенно если чувствовала, что к ее детям относятся несправедливо. Вот и в тот вечер она на полную мощность включила режим «пленных не брать».
– Не понимаю, Салли, что вы хотите сказать, когда называете Карли Коэн ненормальной? – ехидно спросила мама.
– Она же явно ненавидит мужчин.
– И что заставило вас прийти к такому выводу?
– Ой, да полно вам! Вы же знаете, что она не интересуется мальчиками.
– И это, по-вашему, дает вашему мальчику право травить ее и мою дочь самым омерзительным образом?
– Омерзительным? Омерзительным?! Какое вы имеете право говорить такие вещи?
– А такое, что у вашего сына в школе и в городе репутация фантастического говнюка.
На том конце провода Салли Суит изобразила максимально драматический вдох, какой только смогла:
– Да как вы смеете…
– А как вы смеете позволять своему маленькому бандиту запугивать наших детей? И как только что посмели отпустить такое замечание о чудесной Карли Коэн?
– Неудивительно, что вы так к ней относитесь.
– Вы имеете в виду, потому что мы тоже евреи?
– Этого я не говорила.
– Конечно нет. Дайте угадаю вашу следующую реплику, Салли: «Я только выполняла приказы».
Щелчок. Связь оборвалась.
Думаю, именно в такие моменты я гордилась своей матерью, потому что слышала голос стойкой и непримиримой жительницы Нью-Йорка, готовой среди окружающей нас провинциальной косности до конца отстаивать свои позиции, защищая элементарную порядочность и выступая за разнообразие, этническое и культурное.
Я позвонила Карли, чтобы узнать, как она. Ответила мне миссис Коэн. Объяснив, что через несколько минут у нее пациент и на разговор нет времени, она сообщила, что Карли зашла домой ненадолго, а потом отправилась в школьный дискуссионный клуб. Я не успела спросить, знает ли мать Карли о происшествии на пляже, она извинилась, что должна бежать, но предложила зайти к ним завтра после школы. Как только она дала отбой, я позвонила Арнольду и во всех подробностях поведала о нашей стычке с Эймсом и его дружками-антисемитами.
– Мы должны обязательно доложить об этом завтра в школе, – сказал Арнольд, имея в виду, что я должна пойти вместе с Карли к директору. – Хочешь, я могу пойти с вами и дать правовую оценку произошедшему, если мистер О’Нил начнет утверждать, что мы чуть ли не создали Еврейский национальный фронт, угрожающий белому населению Коннектикута.
– Ладно, утром я поговорю с Карли перед уроками. Но я почти уверена, она захочет, чтобы ты пошел с нами и сыграл плохого копа.
– Этому пора положить конец.
– Мы оба знаем, что конца этому не будет, потому что это Олд-Гринвич.
Наутро мама постучала в мою дверь и тут же, распахнув ее, влетела в комнату.
– Сколько раз я просила тебя стучать? – крикнула я.
– Заткнись, – крикнула она в ответ. – Случилась беда. Карли вчера не пришла домой.
Йорквилл – квартал в верхнем Ист-Сайде. К началу XX века его населяли ирландцы, немцы, евреи, венгры, чехи, словаки и итальянцы.
Эн-Би-Си (NBC) – американская телевизионная компания.
Эббот и Костелло, Сид Сизар – американские комедийные актеры.
«Атлантик» и «Харперс» – американские литературные журналы.
Хлопья для завтрака.
Йом-кипур («День искупления», «Судный день» или «День всепрощения») – важнейший праздник в иудаизме, день поста, покаяния и отпущения грехов. По иудейским верованиям, в этот день Бог выносит свой вердикт, оценивая деятельность человека за прошедший год.
БАСП (англ. WASP) – белые англо-саксонские протестанты. Популярное идеологическое клише в Северной Америке середины XX века; термин, обозначавший привилегированное происхождение.
«Бензиновый переулок» (Gasoline Alley) – комикс Фрэнка Кинга, рассказывающий о жизни маленького американского городка. В данном контексте выражение можно перевести как «воронья слободка».
Глава третья
Это был настоящий шок. Что уж говорить о чувстве вины?! Карли пропала! Ушла из дома и не появлялась со вчерашнего вечера. Почему только я сразу не сказала миссис Коэн: «Это невозможно, не может быть, чтобы Карли отправилась в клуб после того, что случилось на пляже»? Почему не приложила столь малого усилия ради своей подруги, ведь могла же? Хотя было еще рано, только без четверти восемь, мама успела провести целое расследование и знала все детали. Оказывается, после инцидента на пляже Карли вернулась домой и пошла к себе в комнату. Ее мать разговаривала по телефону с пациенткой, а потом спешно уехала в город, где должна была встретиться с мужем: их ждали ужин и театр. Домой они вернулись около одиннадцати, Карли в ее комнате не оказалось. Ее вообще не было дома. Тогда ее отец сел за руль и поехал искать дочь. Найти ее он не смог. Миссис Коэн в это время обрывала телефон, пытаясь поговорить с родителями ребят из дискуссионного клуба, а потом она с мужем обратились в полицию. Звонили Коэны и моей маме около одиннадцати. Она подтвердила, что я весь вечер провела дома, а Карли к нам не заходила.
– Ее действительно не было дома всю ночь?
– Сегодня в шесть утра полиция нашла брошенный велосипед Карли в Байрем-парке. Она не была в дискуссионном клубе.
– Она вернется, – дрожащим от страха голосом сказала я.
– Откуда у тебя такая уверенность? – спросила мама. – Ты знаешь, куда она могла сбежать?
– Понятия не имею, – ответила я, понимая, что если проболтаюсь и скажу правду, то доверие, оказанное мне Карли, будет подорвано навсегда, но также осознавая, что, чем дольше подруга не появится, тем труднее будет мне сохранять тайну.
– Лучше не ври, – предупредила мама.
Через две минуты подъехал Арнольд на велосипеде, избавив меня от допроса с пристрастием.
– Миссис Коэн звонила твоим родителям насчет Карли? – спросила мама.
– Конечно, – кивнул Арнольд. – Моя мама сейчас у Карли дома.
– Тогда я тоже еду. – Мама вскочила.
– Я уверен, что миссис Коэн это оценит, – сказал Арнольд со свойственной ему серьезностью, которая отлично маскировала любую иронию, намеренную или нет.
Как только мы вышли из дома, Арнольд одной рукой приобнял меня за талию.
– Если есть что-то, что мне, по-твоему, следовало бы знать… – начал он.
Я разревелась, уткнувшись лицом в его плечо:
– Если я тебе скажу… – выдавила я наконец.
– Адвокатская тайна, – усмехнулся парень. – До тех пор, пока это не противоречит процессуальным нормам закона.
– Я не твой клиент, Арнольд, – прошипела я.
Он улыбнулся мне своей характерной улыбкой судьи-всезнайки, потом нагнулся и поцеловал меня в голову:
– Ты поняла, о чем я говорю. Лучше, если я все буду знать.
С этим трудно было не согласиться. Оседлав свой велосипед, я махнула Арнольду рукой, предлагая догонять. Мы доехали до кофейни на Мэйн-стрит, которая рано открывалась и где в самом дальнем углу имелся укромный диванчик, на котором можно было поговорить, не опасаясь быть услышанными. Заказав две чашки кофе и два пончика без начинки, Арнольд дождался, пока официантка отойдет, и знаком дал понять, что теперь я могу все ему поведать. Что я и сделала. Сообщила ему все то, что мне под большим секретом рассказала Карли. Я выкладывала в подробностях абсолютно все, что знала, а Арнольд внимательно слушал, ни разу не сделав большие глаза. Когда я закончила, он с минуту, не меньше, изучал буроватую пенку на своем кофе, обдумывая мои слова и свои соображения.
– Элис, тебе надо рассказать об этом миссис Коэн, но только если Карли так и не вернется сегодня к шести часам вечера. Если она явится раньше, ты избавишь ее и кое-кого еще от возможных страданий. Интуиция мне подсказывает, что она сбежала туда… и, вероятно, там ее уговорят вернуться к родителям. Во всяком случае, логично предположить, что Карли отправилась именно туда.
– Если все-таки придется выложить все это Коэнам, ты со мной пойдешь?
– Само собой.
– Я чувствую себя ужасно оттого, что сразу не рассказала обо всем миссис Коэн. Она всегда так хорошо ко мне относилась.
– Она такая мать, какую тебе всегда хотелось иметь?
– Я бы не стала так говорить…
– А я вот стал. Конечно, я буду с тобой рядом, если все же придется обо всем рассказать маме Карли. А пока пойдем в школу и постараемся сделать так, чтобы у этих засранцев были неприятности.
Мы сели на свои велики и покатили. Уже издали, на подъезде к олд-гринвичской старшей школе, мы увидели, что нас встречает целая комиссия: директор школы мистер О’Нил, его заместительница мисс Кливленд (высокая и худая, она всегда казалась мне осовремененной версией Эмили Дикинсон, только без стихов), незнакомый мужчина в строгом костюме и полицейский Проккачино. До сих пор мистер О’Нил и его правая рука относились ко мне весьма пренебрежительно: «дитя цветов»[18] с антивоенными настроениями, глотающая книгу за книгой – «книжная моль», как однажды презрительно прошипела мне вслед Деб Шеффер. Сегодня они обращались со мной, словно с одной из дочерей Никсона, решившей нанести нашей школе официальный визит.
– Элис, поверь, я очень сожалею о случившемся, – сказал О’Нил.
– Мы уже слышали от офицера Проккачино, – добавила мисс Кливленд, – что ты заняла принципиальную позицию, выразив протест против оскорблений, которым подверглась бедняжка Карли.
– Есть какие-нибудь сведения об ее местонахождении? – спросил Арнольд мужчину в костюме.
– А ты кто, парень? – спросил тот.
– Он мой адвокат, – ответила я.
– Арнольду не обязательно в этом участвовать, – заявила мисс Кливленд.
– Я не буду говорить без Арнольда, – твердо сказала я.
– Между прочим, – вступил в разговор Арнольд, – я тоже подвергался издевательствам со стороны Суита, Шеффер, Фенстерштока и Бобби Куинн, ваших любимых спортсменов и их подпевал, которым вы позволяли оскорблять нас, пока это не привело к несчастью, за которое я возлагаю личную ответственность на вас и весь персонал школы.
– Это что-то из ряда вон выходящее, – пробормотал О’Нил.
– Не затыкайте парнишке рот, – сказал мужчина в костюме. Затем он полез в карман пиджака и извлек очень официального вида значок с именем: – Детектив Пол Стебингер, полиция Стэмфорда.
– Может быть, мы зайдем внутрь? – пригласила мисс Кливленд.
В кабинете директора детектив Стебингер попросил меня рассказать, что именно произошло на пляже. Я ввела его в курс дела, описав все в подробностях. Проккачино пристыженно опустил глаза, когда я упомянула, как Эймс Суит пригрозил, что нажалуется отцу, и сулил неприятности полицейскому, если тот не помешает Шону прогнать его дружков с пляжа.
– Парень правда так сказал? – обратился детектив к Проккачино. Когда полицейский кивнул, Стебингер только покачал головой, а потом повернулся к Арнольду:
– Ну, что ж, советник, раз уж ты, похоже, в курсе всего, что происходит в школе… Неужели здесь изо дня в день травят кого-нибудь из ребят?
Ответ Арнольда был четким и по делу. Он кратко обрисовал, как в школе закрывали глаза на то, что группка спортсменов и их болельщиц постоянно третировала всех, кто не соответствовал их вкусам, а в ответ на многочисленные жалобы руководители старшей олд-гринвичской школы упорно притворялись глухими.
О’Нил и Кливленд несколько раз пытались вмешаться в разговор, но детектив велел им помолчать. Слушая Арнольда, я невольно восхищалась им, его чувством справедливости и тем, что в своем рассказе он ничего не смягчал. Я-то всего-навсего пересказала то, что произошло на пляже и какими оскорблениями осыпали бедную Карли. Другое дело Арнольд – он смело бросил обвинение школьному руководству, разрушив существовавший заговор молчания. И было ясно, что от его разоблачений детектив Стебингер пребывает в тихом шоке. Я посмотрела на мисс Кливленд, когда Арнольд упомянул, что в конце прошлого семестра заходил к ней и жаловался на антисемитские выпады Фенстерштока. Замдиректора тогда отмахнулась, назвав все это обычными детскими шалостями. Сейчас в ее глазах я прочитала страх, вызванный осознанием того, что ее карьера внезапно может оказаться под угрозой. Меня же тревожило другое: Арнольд, нападая на руководство школы, рискует своим будущим – рекомендацией для колледжа. Впрочем, зная Арнольда, я была уверена: он наверняка заранее оценил риски и пришел к выводу, что ситуация сыграет ему скорее на руку. И не ошибся.
Когда Арнольд закончил, детектив Стебингер явно был под впечатлением.
– Обращусь к тебе лет через восемь, если мне потребуется юрист. Разумеется, я запишу все, что вы мне сообщили, и передам в Управление по делам образования. И боюсь, сэр, – детектив обратил свой стальной взгляд на О’Нила, – вам придется дать объяснения по многим вопросам. Как и вам, мисс Кливленд. – Женщина хотела что-то сказать, но Стебингер остановил ее: – А пока вызовите сюда Эймса Суита и Деб Шеффер. И прошу сделать это незаметно. Не поднимая шума.
– Их обвинят в исчезновении Карли? – спросил Арнольд.
– Это sub judice[19], молодой человек. Благодарю вас и мисс Бернс, вы очень помогли сегодня.
– Всегда к вашим услугам, – ответил Арнольд.
– Вы должны мне пообещать, что ни с кем не станете обсуждать всего этого… даже с вашими родителями, – сказал детектив. – А если дома к вам начнут приставать с расспросами, скажите, чтобы звонили мне.
Он дал нам обоим свои визитные карточки и жестом показал, что мы, как говорят в армии, свободны.
Выйдя из школы, мы пошли к своим велосипедам. Небо хмурилось. Садясь на велик, Арнольд заговорил:
– Не нравится мне все это.
– Теперь мне уж точно надо поговорить с миссис Коэн. Выложить ей все, что знаю… в чем Карли не смогла признаться.
– А вдруг она возьмет да и возвратится к вечеру домой? Ты будешь выглядеть как предательница. Ты хоть знаешь имя и адрес человека, у которого она могла искать прибежища?
– Только что это кто-то в городе. Карли на этот счет никогда не распространялась. Я знаю только самый минимум. Но и это все же ниточка для полиции и ее бедных родителей.
– Мы подъедем к дому миссис Коэн ровно в шесть ноль одну. Если твоя подруга к тому времени вернется, порадуемся и уйдем. Если она до тех пор не покажет носа, выложишь все как на духу, тем более что ты не так уж много и знаешь.
– А копы заинтересуются, почему я сразу не сказала, когда они спрашивали утром?
– Я выступлю в твою защиту. И уж поверь, не дам тебя в обиду. Утром они не задали тебе такого вопроса. Вот если бы спросили, а ты прибегла бы к обфускации, тогда другое дело.
Обфускация[20]. В разгар этих драматичных событий я вдруг подумала: мой первый мальчик, первый, с кем я переспала, бросается подобными терминами с удивительной легкостью, почти машинально. Может ли возбуждать словарный запас? Арнольд, конечно, не был атлетом – мускулистые амбалы вроде Эймса Суита никогда не казались мне привлекательными, зато меня реально волновали знания и ум. А в эту минуту секс – как способ увильнуть от реальности – был мне реально нужен.
Переплетя свои пальцы с его, я спросила:
– А у тебя же мама сегодня в городе?
Двадцать минут спустя мы занимались сексом на узенькой кровати Арнольда под плакатом с изображением Оливера Уэнделла Холмса[21]. О сексе: это была неизведанная территория для нас обоих. Арнольд не был бы Арнольдом, если бы не исследовал эту тему самым тщательным образом после первых наших неуклюжих попыток заняться любовью. Обнаружив у родителей экземпляр «Радости секса» – этой книжкой наряду с «Я в порядке – ты в порядке» в тот год зачитывались, кажется, все мамы и папы, – Арнольд узнал всё о разных позициях, о тайнах клитора и секрете оттягивания мужского оргазма. Я была, в общем-то, благодарна Арнольду за этот ускоренный курс интимных наук. Когда мы оба набрались опыта, между нами вспыхнула настоящая страсть. При своеобразном, я бы сказала, профессорском подходе Арнольда ко всему мы достигли неплохих успехов. Никаких ласковых словечек, никаких признаний в любви между нами не было. С одной стороны, как и Арнольд, я была в таких вещах осторожна и не желала произносить вслух того, что считала неправдой. А с другой стороны, нам было по семнадцать – два подростка, нескладные в глазах окружающих, несуразные в собственных глазах, оба довольно замкнутые и изолированные, причем не только в этом городке, куда нас привезли почти детьми, но и в своих собственных заботливых семьях. Конечно, родители Арнольда отличались очень прогрессивными взглядами и поддерживали сына в учебе, поощряя его амбиции. Однако при всем том они слыли сдержанными, холодными и отстраненными людьми, оба были с головой увлечены успешными профессиональными карьерами и редко выказывали Арнольду свою любовь. В то утро, после исчезновения Карли, мы лежали рядом на его узкой кровати, приходя в себя после секса, и Арнольд, все еще обнимая меня, сказал следующее:
– Надеюсь, родители Карли понимают, что сбежала она не от них. Я знаю, отец у нее довольно трудный человек, но, по крайней мере, они постоянно ей твердили, что любят ее.
– А тебе твои родители будто не твердят? Даже мои психованные мамочка с папочкой и то напоминают об этом время от времени.
Арнольд замолчал, избегая моего удивленного взгляда.
– У моих этого нет в лексиконе, – выдавил он наконец. – У меня такое чувство, что они со мной просто мирятся, и так будет до тех пор, пока я их не разочарую.
– Ну, а по-моему, это не так уж плохо.
– Это так уж плохо. – И Арнольд притянул меня к себе. А потом, сменив тему, заговорил о другом: – Надо нам и правда поискать Карли. Давай пройдем по ее обычным местам, хотя бы для очистки совести, чтобы знать, что мы сделали все, чтобы могли.
Мы доехали на велосипедах до придорожного кафе на трассе № 1, где, как я знала, Карли обычно уединялась, чтобы позаниматься или сделать запись в своем дневнике. Подруга не появлялась там два дня. Мы отправились дальше, в кегельбан, где она имела обыкновение выпускать пары, сшибая кегли. Я отвела Арнольда и в публичную библиотеку рядом с Байрем-парком, там у Карли был любимый стул в нише за секцией американской прозы – еще один из ее укромных уголков. И, конечно, мы заехали на место стычки – пляж Тоддс-Пойнт-бич. Ни один из нас всерьез не думал, что Карли прячется где-нибудь за песчаной дюной или катает шары с местными пожарными. Но, как заметил Арнольд, это давало нам иллюзию участия в поисках нашей подруги. Все это растянулось на несколько часов. К четырем мы оба вспомнили, что, безумно увлеченные поисками, до сих пор ничего не ели.
Тогда мы заехали в аптеку на Мэйн-стрит, где имелся буфет. Буфетчица, хмурая женщина с карандашом в волосах, скреплявшим пучок, ярко красила пухлые губы и непрерывно жевала резинку.
– А вы, ребятки, из олд-гринвичской старшей школы? – спросила она, приняв у нас заказ.
– Совершенно верно, – кивнул Арнольд.
– А почему ж не в школе? – удивилась женщина.
– Нас на сегодня освободили от уроков, – ответил Арнольд почти возмущенно, будто уж кого-кого, а его невозможно было заподозрить в том, что он прогуливает школу.
– Это из-за той девочки, которая пропала?
– Может быть, – уклончиво сказала я.
– Я слыхала, сегодня двоих учеников задержали по подозрению, что они что-то с ней сделали.
Мы с Арнольдом изумленно переглянулись.
– А вы не слышали, какие у полиции улики против них? – спросил Арнольд.
– Вроде бы велосипед той девочки нашли в Байрем-парке, а двоих ребят, которых арестовали, видели там примерно в то же время, что и ее. И говорили, что у них вроде имелся на нее зуб…
Дожевав сэндвичи с горячим сыром и допив холодный чай, мы снова вскочили на велики и поспешили к миссис Коэн. Постучав, мы почти не удивились, когда дверь открыла моя мать.
– А вы что здесь делаете? – спросила она.
– Мы услышали, что в Байрем-парке нашли велосипед Карли, – сообщила я.
– И хотели поддержать миссис Коэн, – добавил Арнольд.
Мама смотрела на меня исподлобья, давая понять, что знает, что я нередко искала убежища дома у Коэнов.
– Сейчас не самый подходящий момент, – сказала она.
Но из-за ее спины раздался голос миссис Коэн:
– Впусти их, Бренда.
Мама неохотно посторонилась. Следом за ней мы прошли на кухню, где за столом сидела миссис Коэн с красными от слез глазами. Арнольд мгновенно оценил ситуацию, сейчас он был само сочувствие. Взяв стул, он сел напротив мамы Карли и накрыл ее руки ладонью:
– Миссис Коэн, я хочу, чтобы вы знали: я абсолютно убежден, что Карли вернется домой.
– Как ты можешь быть так уверен, Арнольд? – тут же подоспела моя мама. – Мы только что услышали от детектива, который, как я понимаю, разговаривал с вами утром, что они задержали Эймса Суита и Деб Шеффер. Их подозревают в причастности к исчезновению Карли. И Деб Шеффер вроде призналась в полиции, – продолжала мама, – что вчера вечером, примерно в полвосьмого, они столкнулись с Карли в Байрем-парке…
– Что там делала Карли? – перебила я.
Миссис Коэн пожала плечами и опустила голову:
– Дочка не рассказала мне о том, что случилось. Она провела дома два часа после того, что произошло на пляже, и даже полсловечка мне об этом не сказала. – И она снова ударилась в плач: – Что мне стоило просто поговорить с Карли, расспросить, что стряслось?!
– Но если она никак не дала знать, что что-то стряслось… – засомневался Арнольд.
– Мне позвонили как раз в тот момент, когда дочь входила, и я должна была ответить на этот чертов звонок. Это была пациентка из города, которая говорила, говорила… говорила без умолку почти полтора часа. Из-за нее мне так и не удалось взглянуть на Карли, спросить, все ли у нее в порядке. Все из-за этой безумной бабы, впавшей в депрессию после смерти пекинеса. А потом я опаздывала на поезд, меня ждал Джош, чтобы пойти в театр. Почему я не отказалась?
– Потому что Карли вам даже не намекнула, что у нее что-то случилось, – сказал Арнольд.
Миссис Коэн спрятала лицо в ладонях.
– Что случилось с Карли в парке? – спросила я у своей мамы.
– Скверные вещи, – сказала она и посмотрела на миссис Коэн, словно спрашивая, можно ли рассказывать нам обо всем.
Миссис Коэн согласно кивнула.
Мама продолжила:
– Кажется, Эймс Суит встречался там с каким-то парнем из Стэмфорда, тот снабжал его наркотиками, а он приторговывал ими в школе. Деб Шеффер тоже была там. Карли на них наткнулась. Парень из Стэмфорда тут же убежал, а Эймс схватил Карли и пригрозил, что, если она об этом кому-то проболтается, он велит своим стэмфордским дружкам изнасиловать ее и перерезать ей горло. Когда Карли стала вырываться, он заломил ей руки за спину, а Деб велел задрать ей футболку, сорвать лифчик и написать помадой на груди: «Стукачка и лесба». Деб рада стараться, она так и сделала. А потом Эймс сказал, что если завтра увидит Карли в школе, то она…
– Покойник, – перебила маму миссис Коэн. Сейчас лицо ее было жестким, а сквозь горе проступал гнев. – Вот что он сказал моей дочери, этот гаденыш…
– И Деб рассказала все это в полиции? – спросил Арнольд.
Ответила миссис Коэн:
– Детектив Стебингер сказал, что разговор был тяжелым – в присутствии ее матери, – и он убедил Деб, что ей лучше признаться во всем откровенно, тем более что Эймсу будут предъявлены обвинения кое в каких серьезных преступлениях, а она была не просто соучастницей. Ее могут обвинить в нападении и даже в похищении. Вот тогда Деб сломалась и призналась во всем.
– Она сказала, что было с Карли потом, после их нападения? – спросила я.
– По словам Деб Шеффер, когда они Карли отпустили, она упала в траву на колени и с ней случилась истерика. А они сели на велосипеды и уехали, оставив мою дочь там, растерзанную, рыдающую. Они просто бросили ее, эти гаденыши.
Повисло молчание. Его нарушил Арнольд:
– Простите, что задаю этот вопрос, но что, по мнению детектива, было с Карли потом?
Миссис Коэн кусала губы, стараясь не расплакаться снова.
– Они не знают. На олд-гринвичском вокзале никто не видел, чтобы Карли садилась в поезд. Но время было уже позднее – возможно, она юркнула в вагон и отсиживалась в туалете до самого Центрального вокзала.
– А могла выйти на трассу №1 и куда-то укатить, – предположила я.
– Или эти маленькие чудовища врут и они сделали с Карли что-нибудь похуже, – добавила миссис Коэн.
– Но Деб Шеффер сломалась во время допроса, – сказал Арнольд. – Мне кажется, если бы они, не дай бог, сделали с Карли нечто худшее, ей не хватило бы хитрости и изворотливости это скрыть. В том-то и причина, по которой Деб все выложила детективу Стебингеру, что она перепугалась – это дело может потянуть на преступление… и в результате у нее будут серьезные проблемы…
Мама с сомнением покачала головой:
– Я знаю, ты не желаешь это слышать, Синди, но меня тревожит мысль, не прикрывает ли Деб Шефер кого-то еще. Ну, сама посуди, зачем Карли убегать, если она знала, что вы с Джошем ее защитите?
– Но дочка никогда не рассказывала о том, что происходило в школе. Возможно, чувствовала, что мы вечно заняты.
Миссис Коэн больше не плакала. Ее голос звучал тихо и как-то странно, словно она была в глубоком шоке. Я скосила глаза на Арнольда. Медленно кивнув, он дал мне понять, что настало время рассказать то, о чем я не хотела говорить, но понимала, что выбора у меня нет.
– Карли призналась мне, что она кое в кого влюблена.
– Что? – прошептала миссис Коэн, вскочив на ноги.
Я повторила то, что только что сказала.
– Как его зовут? – вступила в разговор моя мама. – Где он живет, почему ты сразу ничего не сказала ни нам, ни полиции?
– Она живет в Нью-Йорке. Ее имени и адреса я не знаю. И само то, что это она… А еще я поклялась Карли, что сохраню эту тайну…
Я смолкла, испуганная яростным блеском маминых глаз. И тут вступил мой парень, мой защитник:
– В делах о пропавших без вести принято выжидать двадцать четыре часа. За это время человек может объявиться, вернуться домой. Это я посоветовал Элис ничего не говорить, пока не пройдут эти двадцать четыре часа. Что она и сделала.
– И почему ты ей такое посоветовал? – рявкнула мама.
Но я не могла допустить, чтобы мама нападала на Арнольда.
– Потому что это секрет, – рявкнула я не хуже ее. – Секрет, который мне доверила Карли. А я умею хранить секреты.
Представитель субкультуры хиппи.
Sub judice (лат.) – в стадии обсуждения (юридический термин).
Обфускация (здесь) – замалчивание, сокрытие информации.
Оливер Уэнделл Холмс (1841–1935) – американский юрист и правовед, многолетний член Верховного суда США.
Глава четвертая
Ее звали Гретхен Форд, ей было под тридцать. Она отвечала за проверку достоверности информации в журнале «Таймс». Родом из Индианы, в Нью-Йорк она приехала, поступив в колледж при Нью-Йоркском университете, да так и осталась. Все эти детали я почерпнула из заметки в «Нью-Йорк таймс», вышедшей спустя два дня после того, как я во всем призналась миссис Коэн в присутствии своей матери. Конечно, миссис Коэн немедленно позвонила в полицию, а уже через час явился детектив Стебингер. Он, пообщавшись со мной, записал те крохи информации, которой я смогла поделиться. Заодно он велел моей маме, чтобы та перестала вести себя так, будто меня поймали на шпионаже в пользу Советского Союза.
– Вашу дочь попросили сохранять конфиденциальность, – сказал ей детектив. – Да, конечно, эти сведения могли быть полезными еще утром. Но она все равно не знает ни имени, ни адреса этой женщины…
– Ты все равно должна была рассказать, – зашипела на меня мама.
– Зачем ты так резко, Бренда? – упрекнула ее миссис Коэн. – Я согласна с детективом. Элис правильно поступила, не выдав тайну Карли. И правильно сделала, рассказав нам сейчас.
Детектив Стебингер повернулся к миссис Коэн:
– Скажите, а вы как-то догадывались о…
Он не закончил фразу, таким образом избавив себя от необходимости произносить вслух слово, которое в начале семидесятых трудно было выговорить любому.
Однако миссис Коэн не стала уходить от ответа:
– Да, я чувствовала, что у моей дочери лесбийские наклонности. Обсуждала ли я это с ней? В общем, нет… я признаю, что в глубине души не хотела ничего знать. Потом она стала почти все субботы и воскресенья проводить в городе. Мне говорила, что гуляет там с друзьями, и я предпочла принять это на веру. Хотя вопросов у меня было много… – Она опустила голову, охваченная волной горя. – Если бы я только не боялась посмотреть правде в глаза… если бы только сказала дочери: нам неважно, кто ты и какая ты.
Арнольд, желая успокоить миссис Коэн, положил руку ей на плечо:
– Карли всегда нам говорила, что мама у нее просто чудесная.
Миссис Коэн снова всхлипнула, а я заметила, как окаменело лицо моей собственной матери. Очевидно, ей нелегко было это слышать. Я-то понимала, что Арнольд чересчур вольно трактует истину, потому что частенько Карли жаловалась нам, что при всей ее внешней мягкости и доброте миссис Коэн, по сути, отсутствовала в жизни дочери. Меня всегда удивляла эта парадоксальная ситуация: мать моей подруги была вечно занята чем угодно, только не своей дочерью, и в то же время меня она всегда привечала как дочь, которую ей хотелось иметь. Сейчас мне стало интересно: не потому ли, что я, в отличие от ее дочери, натуралка?
– Значит, Карли ни разу не упоминала, где в городе живет ее «друг»? – спросил меня детектив Стебингер.
– Даже не намекала.
– Или чем она занималась, где работала?
Я покачала головой.
– И тебе ни разу не пришло в голову спросить ее об этом? – вступила в разговор мама.
– Здесь вопросы задаю я, мэм, – отрезал детектив Стебингер.
– Но это же очевидный вопрос, – возразила мама. – И он требует ответа.
Проигнорировав ее комментарий, я повернулась к детективу:
– Карли рассказывала мне то, что сама хотела. Я не приставала и не настаивала на подробностях. Знаю только, что ее подруга старше и, по словам Карли, очень милая.
– Тогда почему она до сих пор не объявилась? – спросила мама.
– Потому что я попросила, чтобы в прессе в течение суток не объявляли об исчезновении Карли, – объяснила миссис Коэн. – На всякий случай. Вдруг она вернется?
– И мы на это согласились, – кивнул детектив Стебингер. – До настоящего момента.
На следующее утро история Карли уже была известна повсюду. К вечеру Гретхен Форд связалась с полицией, сообщив им, что Карли Коэн действительно сбежала к ней, в ее квартиру на Манхэттене, в районе Мюррей-Хилл, после того как подверглась жестокому нападению в олд-гринвичском парке. Карли появилась у нее уже поздно вечером. Когда Гретхен предложила Карли позвонить родителям и сказать им, что она жива, та отказалась. Как признала в полиции Гретхен Форд, она совершила прискорбную ошибку, не позвонив родителям Карли и не сообщив в полицию, что девочка у нее. Однако, как Гретхен объяснила в интервью «Нью-Йорк таймс», в момент появления Карли она подумала лишь о том, что ее младшей «подруге» нужно где-то переночевать после такого потрясения. Карли умоляла разрешить ей остаться. Гретхен Форд, не дав себе труда вникнуть во все эти обстоятельства, настояла на том, чтобы Карли возвращалась домой, в Олд-Гринвич. На следующее утро она даже сама сходила на Центральный вокзал и купила Карли билет на поезд, отходящий в 9:03. Потом проводила Карли, посадила ее на поезд и убедилась, что тот уехал. Потом…
В Олд-Гринвиче Карли так и не появилась, и полиция подозревала, что она сошла с поезда на следующей же остановке, то есть на Сто двадцать пятой улице. Конечно, после «чистосердечного признания» в полиции жизнь Гретхен Форд стремительно полетела под откос. Пресса умело сформировала категоричное общественное мнение, и суд общественности решил, что молодая женщина заслуживает публичной казни. Арнольд, который теперь каждое утро покупал «Дейли ньюс» и «Нью-Йорк пост» и отслеживал, как «низколобая пресса» (как он называл эти газеты) освещает дело, регулярно оповещал меня о продолжающейся травле несчастной Гретхен. Тем же самым занималась и моя мать, которая не отрывалась от телевизора, где тоже ежедневно пригвождали Гретхен Форд к позорному столбу. Выпотрошенную, как назвал это Арнольд, за тайные гомосексуальные отношения с несовершеннолетней девушкой, ее еще сильнее осыпали проклятиями за то, что она пыталась скрыть этот факт и именно поэтому не сразу позвонила родителям Карли. И лично не сопроводила ее домой в Олд-Гринвич. И конечно же все охотно смаковали гомосексуальный подтекст этого дела… Газетчики изрядно покопались в биографии Гретхен Форд и обнаружили, что девушка была изгнана из строгой баптистской семьи в Индиане за «неподобающие отношения» с молодой женщиной, которую она встретила в церкви. «Дейли ньюс» выяснила, что с Карли они познакомились в гей-баре в Вест-Виллидж четыре месяца назад – всего за десять дней до того, как Карли исполнилось восемнадцать. И все же сам факт того, что их отношения зародились, когда Карли официально было семнадцать, заставил многих с возмущением рассуждать об «изнасиловании» и «жестоком обращении с несовершеннолетней». Только «Нью-Йорк таймс» и журнал «Нью-Йорк» честно указали на то, что Карли на момент начала романа отделяли от совершеннолетия полторы недели. Также они опубликовали свидетельства тех, кто видел Гретхен Форд и Карли вместе, все они отмечали, что обе девушки казались абсолютно счастливыми. Старшая вела себя очень заботливо и во всем поддерживала младшую подругу, измученную проблемами и чрезмерно экспансивную.
Моя мать – в своем обычном бескомпромиссном стиле – высказалась так:
– Наверняка все эти «друзья», которые расхваливают эту Гретхен на все лады, просто сами такие же, как Гретхен.
– Господи, мама! Ты говоришь, как папа.
– Я против лесбиянок ничего не имею. Трагедия в другом – эта Гретхен могла поступить правильно и спасти твою подругу.
– Она запаниковала, потому что поняла, что ее разоблачат, – возразила я.
– Счастье еще, что Карли не назвала тебе имя и адрес этой женщины. Иначе тебя втянули бы в эту круговерть, – вздохнула мама.
В последующие дни все закрутилось еще быстрее. На пляже в Фар Рокуэй обнаружили рюкзак Карли с ее ученическим билетом олд-гринвичской старшей школы. Бездомный мужчина, когда его допросили в полиции, показал, что накануне поздно вечером видел девушку, по описаниям похожую на Карли. Она сидела на песке, плакала и, похоже, была сильно расстроена. Бродяга попытался с ней заговорить, но девушка закричала, чтобы он уходил. И мужчина отправился попрошайничать около станции метро «Фар Рокуэй». Ему удалось выпросить у кого-то доллар, он съел гамбургер в закусочной, а когда вернулся на пляж, чтобы устроиться на ночлег, то нашел сумку и куртку той девушки, оставленные внизу у кромки воды. Как рассказал бездомный репортеру «Нью-Йорк пост» – именно там мы с Арнольдом обо всем и прочитали, – он сразу же кинулся искать полицейского, предположив, что девчонка утопилась в океане. Арнольд – на то он и Арнольд – тут же позвонил в метеослужбу аэропорта имени Джона Кеннеди, который расположен рядом с Фар Рокауэй, и узнал, что температура воды в бухте Джамейка в тот день была около пятидесяти градусов, а воздуха – сорок три[22]. Потом он связался со своим дядей – врачом-гематологом из Чикаго – и узнал, долго ли человек может продержаться в такой холодной морской воде.
– Дядя Джером сказал, максимум пятнадцать минут. И учти, течение в бухте Джамейка опасное. Неудивительно, что береговая охрана до сих пор не может найти тело. Бедную Карли, наверное, унесло далеко в море.
Эта новость стала сокрушительным ударом для всего Олд-Гринвича. Миссис Коэн была слишком убита горем, чтобы общаться с журналистами. Ее муж сделал короткое заявление, в котором просил оставить их с женой в покое, и прямо обвинил руководство олд-гринвичской старшей школы в том, что они «закрывали глаза на процветающую в школе травлю, в результате которой моя дочь жила в состоянии ежедневного стресса и подвергалась грубым нападкам. После особенно жестокой выходки двух ее одноклассников она убежала из дому, и теперь мы боимся, что ее нет в живых. Это выглядит как очевидное самоубийство, которое можно было предотвратить, если бы директор и учителя олд-гринвичской старшей школы вмешались раньше».
После того как возникло подозрение, что Карли, возможно, утонула, Гретхен Форд сразу же уволили из «Таймс». Соседи по многоквартирному дому в Мюррей-Хилл, где она жила, подписали петицию, требуя ее выселения. Не дожидаясь продолжения травли, Гретхен исчезла из Нью-Йорка и скрылась в неизвестном направлении. Как и Карли, она предпочла бегство. Но в отличие от Карли, ее обнаружили два месяца спустя. В машине, припаркованной на обочине лесной дороги в Северном Мичигане. К выхлопной трубе был прикреплен шланг, а все окна заклеены изнутри клейкой лентой. Но люди, устроившие этот кошмар, сумели избежать наказания. После того как Эймс Суит провел ночь в полицейском участке Олд-Гринвича, его отец нанял ведущего нью-йоркского адвоката по уголовным делам и задействовал все свои политические связи на уровне штата, чтобы вытащить сынка. Когда стало ясно, что в Байрем-парке не произошло убийства, отец Эймса назвал все это «оговором со стороны явно психически неуравновешенной девочки». Также я слышала, что его адвокат на пару с адвокатом Шефферов уговорили Деб Шеффер отказаться от изобличающих ее признаний. Она заявила, что в полиции на нее было оказано давление. Кроме того, Суиты добились, чтобы семьи других участников травли поведали о «провоцирующем поведении» Карли и даже о том, что она якобы приставала к двум девочкам из той компании, что было откровенной ложью. И все же школьному руководству необходимо было показать, что хоть какие-то меры приняты. Поэтому были проведены три собрания на тему «Дети, надо быть добрее». А еще уволили мисс Кливленд. Как заметила моя мать, «им нужен был козел отпущения, и конечно же решили отыграться на женщине».
Как выяснилось позже, мисс Кливленд недолго оставалась без работы, вскоре ее взяли в элитную частную школу-интернат для девочек в Массачусетсе, мама назвала это наказанием с повышением. А через несколько недель после исчезновения Карли, хотя мистер О’Нил заверял местную прессу, что в школе нет больше места подобным выходкам, Эймс Суит, проходя в коридоре мимо Арнольда, громко прошипел:
– Я слышал, жида не пустили в Йель.
Тот факт, что пару дней назад Арнольду пришел отказ из Йельского университета, в школе был широко известен – там подобные слухи разносились со скоростью лесного пожара. Сам Арнольд был буквально раздавлен этой новостью, его родители тем более. К счастью, рядом в коридоре оказался тихий, но несгибаемый парнишка по имени Мэтт Шихан, и выходка Эймса его ошеломила. Он потащил Арнольда к мистеру О’Нилу, тот вызвал Эймса, который, изображая сочувствие, заявил, что Арнольд ослышался, а на самом деле он сказал: «Я слышал, тебя не приняли в Йель», тем самым желая выразить свое сожаление… Но Мэтт продолжал утверждать, что отчетливо слышал, как прозвучали именно эти слова – «жид» и «не пустили». Тогда О’Нил поспешно отправил Суита домой, отстранив от занятий. Когда же через три дня Суит, как ни в чем не бывало, вернулся в школу, свойственное Арнольду чувство справедливости переросло в негодование. В тот вечер он написал длинное письмо Т. М. Рейнольдсу, известному журналисту из «Нью-Йорк таймс». В письме он рассказал об исчезновении Карли после многомесячной травли и грязного нападения, о том, что главный виновник вышел сухим из воды, а его сообщница отказалась от собственных показаний. А также о том, как адвокаты, нанятые семействами Эймса и Деб, умасливали родителей других учеников, а сами в это время дергали за все ниточки, вплоть до звонков губернатору, обеляя руководство школы, и в результате все осталось без изменений: травля, издевательства и запугивания в школе продолжаются и по сей день. Между тем бедная Карли так и не найдена, возможно, она погибла. Арнольд заверил Рейнольдса, что найдется немало учеников, готовых открыто рассказать обо всем, что недавно произошло в олд-гринвичской старшей школе, и что родители Карли наверняка тоже захотят, чтобы эта безобразная история приобрела широкую огласку. Я и сама всем сердцем желала, чтобы чудовища, повинные во всей этой истории, заплатили сполна за то, что пустили под откос жизнь моей подруги. Ее исчезновение не давало мне покоя. Меня постоянно мучила мысль о том, что я сделала недостаточно, чтобы поддержать Карли. Не помогало и то, что Арнольд в своей суховатой юридической манере твердил мне, что моя вина «не базируется на фактах». Что бы кто ни говорил, я все равно чувствовала свою вину.
Тем временем береговая охрана продолжала искать тело на побережье Квинса и в его окрестностях. Поскольку Карли не была официально зарегистрирована как погибшая, ФБР внесло ее в список пропавших без вести. Рейнольдс, к моему большому удивлению, нанес визит в Олд-Гринвич. Это была первая из нескольких его поездок в этот северный пригород Нью-Йорка. Арнольд разговаривал с ним. Я тоже с ним беседовала. Журналист был немногословен, но очень внимателен. Зам
