Закон проклятого
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Закон проклятого

Тегін үзінді
Оқу

Дмитрий Силлов
Закон проклятого

Автор выражает благодарность Александру Прокоповичу за помощь в развитии цикла «Снайпер», писателю Александру Мазину, давшему роману «Закон проклятого» путевку в жизнь, Петру Разуваеву за ценные советы, а также Павлу Баранникову за помощь в создании этой книги.


ПРОЛОГ

Где бы ты ни был, что б ты ни делал,

Между землей и небом война…

Виктор Цой

1942 год, 20 ноября, где-то в России…

Шёл снег. Большие мокрые хлопья, лениво кружась, летели к земле и, едва коснувшись пока еще теплого асфальта, расплывались лужами коричневой жидкой грязи. Не таяли они лишь на лицах мертвых солдат, смотрящих в небо остекленевшими глазами. Снег ложился на недавно живую кожу и застывал ледяной коркой, будто пытаясь сохранить, заморозить последний вздох, взгляд, шёпот, посланный в бесконечно далекую высоту.

Но в тот зимний день не только снег падал сверху на город. Там, в небе, ревели невидимые снизу самолеты, строчили пулеметы, грохотали разрывы. И оттуда, из непроглядно-серой пелены, свистя и завывая, летели к земле авиабомбы, чтобы снова и снова рвать её тело, перемалывать в кашу людей, здания, уродовать каменную плоть умирающего города.

По разбитой улице бежал солдат, зажимая дыру в разодранном бушлате. Из-под растопыренных пальцев сочилась кровь, расплываясь бурым пятном на желтом сукне. Человек спотыкался, падал, вставал и снова бежал вперед, скользя разбитыми ботинками по жирной осенней грязи. Казалось, он не замечал ни раны, ни близких разрывов, вздымающих к небу пласты вывороченного из улицы асфальта, ни свистящих над ухом раскаленных осколков.

«Почему оно еще не догнало меня? – толчками билась мысль в его голове в такт готовому вырваться из груди сердцу. – Неужели потеряло след? Вряд ли… Слишком много мертвечины вокруг, наверное, её запах сбил его со следа? Но оно не отступится, оно уже где-то рядом… Бежать… Может, успею…»

Человек споткнулся об изуродованный труп, тяжело упал, с трудом поднялся на ноги, но успел сделать только один шаг. Прямо над его головой раздался свист, переходящий в ужасающий вой, похожий на крик смертельно раненного демона…

Раздался взрыв… И почти мгновенно черный провал поглотил сознание беглеца…

Он очнулся в тишине.

Бомбёжка укатилась куда-то на восток, напоминая о себе отдаленным грохотом разрывов. Теперь смерть гуляла там, а здесь остались лишь развалины, дымящиеся воронки и горы трупов.

Человек приподнялся на руках и попытался встать. Странно. Он совсем не чувствовал ног. Может, просто потому, что чувствовать было нечего?

На том месте, где положено быть ногам, расплескалась кровавая каша, и жирная крыса уже копалась в мёртвой, но ещё тёплой плоти.

– Врёшь… гадина! – с трудом прохрипел раненый. – Я ещё живой!

Парень закашлялся, выплюнул на разбитый асфальт кровавый сгусток. Потом стиснул зубы и из последних сил рванул суконный отворот, с корнем выдирая оставшиеся пуговицы. Полы бушлата разошлись, обнажая впалую грудь, чуть прикрытую изношенной тельняшкой, и тощий живот, в котором зияла глубокая рана, напоминающая расплывшийся в жуткой ухмылке красный рот, оскаленный по краям неровной кромкой сломанных рёбер.

– Живой я… – прошептал человек. И жутко улыбнулся красными от крови губами. После чего слегка раздвинул края раны и осторожно погрузил кончики пальцев свободной руки в горячие, трепещущие внутренности.

И пришла боль.

Она вонзила свои клыки в истерзанное тело, кипящей смолой разлилась по тому, что еще недавно было ногами. Колоссальным усилием воли человек вернул ускользающее сознание, сжав зубы так сильно, что они, царапая осколками язык, стали крошиться во рту.

Он ввёл в рану пальцы до середины…

Лицо его стало белее мела, крупные капли пота выступили на лбу, зрачки расширились от избытка адреналина, заполнив неестественной для обычного человека чернотой глазные яблоки… но упрямые пальцы продолжали ковыряться в разодранном животе.

Огромная трещина с грохотом расколола разбитую взрывами дорогу. Земля начала содрогаться в конвульсиях, как будто что-то громадное и живое пыталось вырваться из-под неё.

Но солдат не обращал внимания на посторонние звуки. Его рука уже полностью была в открытой ране, шевелилась, искала что-то среди переплетения кишок… Наконец он нашел то, что искал, закусил губу осколками зубов – и резким движением вырвал руку из своего развороченного живота.

Раненый обессиленно откинулся назад, слабо улыбнулся бледными губами и медленно разжал руку. На его ладони, масляно переливаясь измазанными кровью драгоценными камнями, лежал серебряный металлический диск.

А земля неистовствовала. Уже две, три, шесть щелей раскололи асфальт, дымящийся от свежей, обильно пролитой крови. Казалось, будто кто-то громадный и чудовищно сильный бьется под землей, пытаясь выбраться наружу. Улица вспучивалась, скидывая с себя развалины зданий, покрывалась новыми трещинами – и опадала, чтобы через мгновение содрогнуться от еще более мощного удара.

Взгляд солдата медленно затягивался чёрной пеленой смерти, но обескровленные белые губы упрямо шептали на древнем языке слова то ли молитвы, то ли проклятия…

– Si metu coactus, adii hereditatem… – и трещины увеличивались в размерах, поглощая искореженные танки, трупы людей, обугленные скелеты деревьев. – Рuto me heredem, quia quamvis si liberum… – и нечеловеческий рёв ужасного, но, безусловно, живого существа, рвущегося из недр обожженной войной планеты, заложил уши и заставил сердце замереть на секунду. – Еsset, noluissem, tamen coactus volui! – выкрикнул солдат – и засмеялся. Он сделал то, что хотел. И ему больше не было страшно. Он успел…

Яркая вспышка неестественно яркого света разорвала воздух… и воцарилась мёртвая, всеобъемлющая тишина…

Крепкий мужик лет сорока, в ватнике и с автоматом ППШ, заброшенным за спину, подбежал к умирающему:

– Ваня, господи, да как же это… Счас, браток, погоди, не шевелись. Счас сестричку позовем, усё будет хорошо, починят тебя, залатают…

Солдат с трудом открыл глаза и протянул мужику окровавленный амулет.

– Минаич… Передай внуку… – прошептал он.

– Какому внуку, Вань? Нету же у тебя никакого внука, сам же говорил, только сынок-малец. А у меня так вообще никого родных нету… Чьему внуку передать-то?..

Но солдат уже ничего не слышал. Его остановившийся взгляд был устремлен в низкое серое небо, похожее на надгробную плиту, которая вот-вот накроет землю… И тоненький, слабый солнечный лучик, случайно пробившийся сквозь свинцовые тучи, метался, запутавшись в неподвижных ресницах мертвеца.

Книга первая
ЗАКОН ВОИНА

И если, вынужденный угрозой, я принял наследство, то полагаю, что я стал наследником. Но если бы я был свободен в своем выборе, я бы не пожелал становиться им. Однако, хотя и вынужденный, но я всё же пожелал.

Римское частное право

Он лежал в грузовике, бешено несущемся по раздолбанной дороге, а любопытные звезды сверху заглядывали в дыры брезентового тента, растянутого над кузовом.

Его рука билась о что-то мягкое. С усилием приподняв ее, он ощупал посторонний предмет.

Чье-то лицо… То ли разбитое в кровь, то ли полусгнившее, в темноте не разобрать, тент был застегнут наглухо. Темнота плавала перед его глазами, словно густой черный кисель. Так бывает после хорошей драки, когда схватишь прямой в подбородок, а потом не помнишь, что было дальше. Либо после отравления чем-то очень поганым…

Снаружи бледное солнце понемногу затмевало своими лучами звезды. Правда, все равно света было пока недостаточно для того, чтобы подробно рассмотреть окружающую обстановку. Хотя чего ее рассматривать? Лежишь себе, тебя везут куда-то, рядом труп или несколько трупов. Существенная ли разница, один мертвец рядом с тобой или несколько?

Внезапно грузовик дернулся, словно животное, попавшее в ловушку. Снаружи прострекотала очередь, дырок в тенте стало больше. Ровная линия новых звезд пересекла тент, грузовик вильнул вправо… и темный мир перевернулся с ног на голову…

Он упал на тент и больно ударился головой о что-то твердое. Вдобавок на него навалилось чье-то вонючее тело, что придало ему сил. Он рванулся, оттолкнул безвольный источник зловония и пополз по направлению к небольшой дыре, образовавшейся в тенте, в надежде разодрать ее побольше и вывалиться наружу.

Ему оставалось проползти не больше метра, когда дыра вдруг расширилась без его помощи – тент с характерным треском распороло лезвие ножа. После чего в образовавшийся разрез просунулась чья-то смутно знакомая рожа, разинула рот и заорала мерзким голосом:

– Ррррота, подъем! Стррроиться на утррренний час физических занятий!!!

Темнота вздрогнула – и пропала, рассеченная резким светом… Взошедшего солнца? Нет. Нескольких электрических лампочек, одновременно зажегшихся под потолком казармы…

Сон расплывался, нехотя выпуская его из своих объятий. Другая реальность – страшная, чуждая, но почему-то родная – слишком медленно растворялась в настоящем, пропахшем тяжелым солдатским потом, дешевым сапожным кремом и вонью больших коричневых тряпок, которыми драят полы казармы солдаты первого года службы.

– А тебе что, душарра, особое приглашение?

Удар тяжелым сапогом сбросил его с узкой солдатской койки. Еще не придя в себя со сна, он умудрился по-кошачьи перевернуться в воздухе и приземлиться на четыре точки. Это спасло его от удара головой о прикроватную тумбочку, но еще больше разозлило дембеля.

– Ишь ты, сука, какой верткий! – удивленно произнес тот, обходя двухъярусную солдатскую койку. – Как дрыхнуть – так мы всегда первые. А как законную калабаху огрести – так мы косим даже во сне? Нет уж, душок, получи заслуженное!

Второй удар был направлен точно в живот. Так бьют футбольный мяч, снизу вверх, чтоб на носок пришлась основная сила, от которой мячик летит высоко-высоко, прямо к черному, звездному небу из сна, клочья которого все еще слабо колыхались там, под потолком, рядом с электрическими лампочками.

Когда ты еще не до конца проснулся, случается, что некоторые движения происходят рефлекторно. Вот и сейчас он чисто на рефлексе слегка отклонился в сторону. При этом сапог дембеля ударил левее, под мышку…

Он и сам не понял как так получилось, что нога в сапоге оказалась плотно зафиксированной между рукой и телом. И, наверно, от неожиданности, а может, по инерции от удара, он резко отклонился назад.

Хрясь!

Отъевшаяся на ворованных с кухни харчах морда дембеля с размаху впечаталась в стальной край койки второго яруса. После чего, не удержавшись на одной ноге, дембель как подкошенный рухнул на пол, заботливо покрытый «духами» в прошлом месяце защитной краской. На темно-оливковую зелень досок обильно плеснуло красным из расквашенного носа.

– Т-ты!!! Урод грёбаный!!! – прохрипел дембель, тяжело поднимаясь с пола и утирая нос рукавом нового хэбэ, только вчера выменянного у каптерщика на ящик тушенки. – Писец тебе, душара! Мыль веревку, падла вонючая!

* * *

У него было простое имя – Иван. Изначально, с рождения… Потом у него было много имён. Вначале – глупые и обидные прозвища в школе, так как дети не любят тех, кто держится особняком, не желая пакостить учителям или вместе с одноклассниками мучить пойманную кошку. Потому сверстники мстили – когда подло и исподтишка, а когда набросив на голову пальто и навалившись кучей и молотя в два десятка маленьких, детских, злых кулачков. Дети жестокий народ. Впрочем, когда они вырастают, мало что меняется.

Потом была армия, в которой для молодых солдат, кроме «дух» и «урод», других имён не существует. А вот если «дух» и «урод» ещё и подчеркнуто избегает общества сослуживцев, так как не курит, не пьет дешевую водку и не любит воровать без особой надобности, – вот тогда ему приходится уж совсем туго.

Его били. Его били утром, днём, вечером и ночью. За то, что плохо вымыл пол, за то, что не выпросил у гражданских, работающих в полку, пару сигарет для «дедушки», за то, что слабее, за то, что родился в центре Москвы, а не в сотне километров от Кольца, и просто так, оттого что можно ударить безнаказанно. Его били всегда толпой, так как один на один делать это было опасно. Не потому, что он умел драться. Просто порой случалось так, что тот, кто пытался избить его, сам неловко оступался и падал, причем сильно и больно… Однажды его били особенно жестоко, и здоровенный дембель сломал ему руку. Провалявшись в госпитале несколько месяцев, он вернулся в часть. И всё началось сначала.

Он терпел. И медленно сходил с ума. Он почти разучился говорить. Да здесь этого и не требовалось. Достаточно было вовремя буркнуть «Есть!» или «Так точно!», приложить руку к потертой пилотке – и к солдату не было бы никаких претензий. Но часто слишком болело избитое тело, отказывался нормально работать измученный бессонными ночами мозг и голодные спазмы постоянно терзали желудок, заворачивая его в тугую, ноющую спираль. И потому двигался и соображал он медленнее своих сослуживцев, получая львиную долю пинков и зуботычин. Он не умел заводить друзей на кухне, не умел втираться в доверие к офицерам, не умел и не хотел учиться выживать в болоте животной силы и животного страха, который называется человеческим обществом.

Правда, на втором году службы в тёмном царстве муштры и дедовщины появилось светлое окно.

По воскресеньям в части крутили кино. И вот там, в провонявшем потом, плесенью и дохлыми крысами клубе, на потрескавшемся от старости экране он как то увидел парня, который всеми частями мускулистого тела разбрасывал в стороны многочисленные шайки всяких разных хулиганов. Он видел все это и раньше, в той, другой, гражданской жизни, правда, тогда все это не имело для него ни малейшего значения. Но вдруг именно здесь, именно сейчас, под свист ног маленького экранного героя, внезапно родилась вполне серьезная цель: не надеясь на случайность, любой ценой научиться отвечать ударом на удар, стать сильнее, ибо в любой примитивной стае острые зубы ценятся гораздо выше самого изощренного ума. Во всяком случае, применяют их намного чаще.

И начались отжимания на кулаках после отбоя уже не ради увеселения «дедушек», а ради той самой великой цели. Рядом с ним во время этих импровизированных тренировок всегда стоял пузырек с нашатырным спиртом на случай потери сознания от истощения, бессонных ночей и полученных накануне побоев. Он вешал на стену лист бумаги и колотил по стене до тех пор, пока бумага не пропитается кровью из разбитых кулаков. Он зажмуривал глаза и, стоя по ночам на тумбочке дневального, медленно пилил тупым штык-ножом собственную руку. Ему зачем-то это было нужно. Может быть, он сходил с ума. А может быть, через боль ему открывалось что-то неподвластное пониманию храпящих на койках здоровенных от природы парней, родившихся (по их разумению) именно там, где рождаются настоящие люди – за сотню и далее километров от притягательного и ненавистного Кольца.

И он, стиснув зубы, продолжал резать собственную плоть, а потом тщательно затирал кровавую лужу на полу вонючей туалетной тряпкой.

А потом в полк пришел приказ об увольнении, и тот самый «дедушка», когда-то сломавший ему руку, засобирался домой. Отутюженная парадка с аксельбантами и купленными значками, новый голубой берет и начищенные до блеска прыжковые сапоги со шнурками были торжественно упакованы в чемодан, и с легким сердцем окончивший службу дембель покинул ворота части.

Офицер, обязанный сопровождать дембеля до вокзала, отойдя от КПП метров двести, торжественно распрощался с подопечным, а сам побрёл к очередной любовнице.

Но новоиспеченный гражданский человек не остался без эскорта. За ним крался тот самый занюханный «дух», которого так приятно было безнаказанно лупить чем попало и днем и ночью – правда, на всякий случай держась при этом второй рукой за что-то надежно-неподвижное.

Желая срезать путь, дембель свернул на узенький тротуар между домами. Серые потрескавшиеся здания нависали над его головой, и в вое предгрозового ветра чудился скрип их ржавых арматурных скелетов, словно вот-вот готовились они сомкнуться крышами и рухнуть, похоронив под собой хрупкое человеческое тело. Но дембель не смотрел вверх и не оглядывался, торопясь успеть на вокзал до начала ливня. И потому не заметил приближающуюся сзади тень.

Удар по затылку был неожиданным. Дембель на мгновение отключился. Серый в выбоинах асфальт бросился ему в лицо и больно ударил по нижней челюсти. Парень тряхнул головой, быстро перекатился на спину и увидел на фоне хмурого неба тщедушную фигурку с перекошенным от злобы лицом и куском арматуры в руках.

– Ну, душара!

Дембель попытался вскочить, но железная палка с размаху ткнула его в грудь. Однако два года в десанте прошли не зря. Падая, дембель схватился за нее, рванул на себя – и столичный «дух», увлекаемый инерцией, свалился на него.

– Ты у меня, сука, узнаешь, что значит умереть, ни разу не потрахавшись, – здоровенный парень, перехватив инициативу, схватил «духа» за шиворот и стал бить его лицом об асфальт. Но тупая боль в затылке заставила его на секунду разжать руки и прекратить экзекуцию. – Счас, сука, счас я отдохну, а потом засуну твою арматурину тебе же в пасть, – задыхаясь, прошипел дембель, на секунду отпуская свою жертву.

…Иван лежал на мостовой. По его лицу из рассеченного лба тёплой струйкой бежала кровь, заливая левый глаз и капая на серый булыжник. Он не чувствовал боли. Вернее, боль была, но сейчас её задвинуло на задворки сознания новое, странное ощущение, приближение которого он чувствовал по ночам на тумбочке дневального, вонзая сталь в свое тело. Но тогда оно лишь обдавало его своим ледяным дыханием – и уходило обратно в темноту ночи. А сейчас…

Внутри его тела ворочалось что-то тяжёлое и чужое. Оно мешало дышать, давило на лёгкие, и на миг Ивану показалось, что ледяное щупальце скользнуло вверх по позвоночнику, обожгло холодом затылок и влажно коснулось мозга. А потом всё вдруг опять исчезло куда-то и стало удивительно легко.

Дембель так и не понял, что случилось. Последнее, что он видел в жизни, был короткостриженый затылок ненавистного «духа» и низкое серое небо, наконец-то разродившееся дождем. «Не успел я на вокзал», – пронеслось в голове дембеля. Он действительно опоздал… Рванувшийся вверх с окровавленной мостовой тщедушный столичный заморыш вырвал зубами горло своего мучителя…

Следствия фактически не было. В городе, где стояла воинская часть, по ночам на улицах свирепствовали молодежные банды, которые то делили между собой районы, то громили коммерческие магазины, то агитировали прохожих вступать в их ряды, а то и убивали порой этих самых прохожих в назидание сомневающимся. Ну и понятно, что ни правоохранительные органы, ни руководство части в тщательном расследовании по факту смерти простого сельского парня были не заинтересованы. И тем и другим оно подрывало показатели и не способствовало ни повышению рейтинга, ни прибавке к зарплате. Так что следствие прошло формально, глубоко никто не копал и смерть дембеля спокойно списали на деятельность воинствующей молодежи. А на разбитое лицо столичного «духа» никто не обратил внимания и тем более не удосужился увязать сей факт с убийством – окровавленные физиономии молодых солдат были в части явлением привычным и не вызывавшим лишних расспросов. Так что все быстро забыли о странной смерти дембеля.

Кроме одного человека.

Иван по ночам видел один и тот же сон – тело с разорванным горлом в луже крови на серой мостовой. Он снова пытается выплюнуть откушенное горло, но нервный спазм не позволяет раздвинуть челюсти, и кусочек окровавленного мяса проскальзывает в пищевод…

Вкус крови на губах и ощущение чего-то чужого в желудке преследовали его несколько дней. Потом стало легче. И не только потому, что чужая человеческая плоть перестала раздражать внутренности. Он сам стал другим, и сослуживцы безотчетно сторонились его, видимо где-то на уровне подсознания чувствуя темную ауру убийцы…

Но относительно спокойная жизнь Ивана, не омрачаемая излишним чужим вниманием к его персоне, продолжалась недолго…

Прежнего командира взвода, уволившегося из армии, сменил новый.

Старший лейтенант Калашников, только что вернувшийся с очередной неофициальной войны, был молод, силён и энергичен. Вдобавок ко всему у лейтенанта имелось весьма часто встречающееся среди профессиональных убийц психическое отклонение. Он был, что называется, «припавшим на кровь». Рассказывали, будто на войне он частенько подводил пленного к краю пропасти, клал ему в карманы по лимонке, выдергивал чеки и сталкивал вниз, наблюдая, как взрывается летящее тело, превращаясь в воздухе в кровавое облако.

Немалые деньги выигрывал он в «афганскую рулетку». Ложился ничком, выдергивал чеку у гранаты и ставил её на донышко, как раз напротив макушки. Малейшее отклонение смертоносного снаряда в сторону – и взрывом лейтенанту напрочь снесло бы затылок. Но, видать, у того было три жизни.

Рассказывали, что в деревни противника он старался врываться первым и перед тем, как зайти в хижину, никогда не кидал туда гранат и не прочесывал её из автомата, как другие. Он просто заходил туда с ножом. И всегда выходил обратно.

Вот такого взводного послал Бог или дьявол Ивану на втором году службы. Калашникову было наплевать, кто дембель, а кто «дух». Он мог весь день держать взвод без воды и пищи под палящим солнцем на укладке парашютов, не позволяя не то что снять сапоги, но даже расстегнуть ворот. Сам он, привыкший в горячих точках и к холоду, и к жаре, и к питьевому режиму, всегда в начищенной и наглаженной форме шагал вдоль плаца и приговаривал:

– Вот таким образом, товарищи солдаты, из вонючего дерьма либо выковываются настоящие десантники, либо оно сгнивает окончательно, и, кроме вони, от него ничего не остается…

Ивана лейтенант невзлюбил сразу и всерьез, хотя родом взводный был тоже из столицы, а в армии, как известно, принято покровительствовать землякам независимо от званий.

Но не в этом случае.

Если остальным солдатам Калашников просто отравлял жизнь, то земляка он, видимо, решил «достать» как следует. Бесконечные наряды на кухню чередовались с бессонными ночами на тумбочке дневального. Малейшие провинности Ивана замечались и наказывались. Мытьё туалета стало почти что ежедневной его обязанностью, причем Калашников сам проверял качество уборки, проводя по полу своим стерильным носовым платком. И если на нём появлялось пятнышко – новая уборка и новые наряды. Свои «воспитательные меры» лейтенант мотивировал тем, что, мол, «все равно эти дохляки не тянут на настоящих мужиков. Так пусть хоть очко научатся драить качественно…»

Но иногда прибавлял:

– Хотя бывают исключения. Это когда дерьму надоедает быть дерьмом, и оно превращается в камень. Правда, думаю, это не ваш случай, товарищ солдат. Вам суждено быть дерьмом до конца жизни.

И вот однажды, когда Иван уже начал после отбоя проваливаться в свой – и только свой мир снов, так похожих на другую реальность, в его койку врезался каблук лейтенантова сапога:

– Ты сегодня мыл туалет?

«Как будто не знает, гад, сам же в третий раз в наряд поставил…» – подумал Иван, вырываясь из мягких объятий сна, а вслух пробормотал:

– Так точно…

Перед его носом возник платок, измазанный полосами блеклых серых разводов.

– Вставай и перемывай. А после – ещё два наряда вне очереди.

Накопившаяся злоба поднялась от солнечного сплетения и выплеснулась наружу свистящим шепотом…

– Да пошёл ты на хер, лейтенант…

Калашников, казалось, на секунду задумался. Платок мерно закачался перед носом Ивана, словно метроном, отсчитывающий секунды перед взрывом. Потом тихий голос произнес:

– Встать, товарищ солдат…

Иван, трясясь от ярости, подчинился.

– Одевайтесь.

Иван стал медленно одеваться, ожидая начала привычной экзекуции: «Отставить, отбой, сорок секунд подъем…»

Лейтенант молча стоял, смотрел и ждал, заложив руки за спину и перекатываясь с каблуков на носки.

– За мной, товарищ солдат.

Калашников повернулся и направился к двери.

«На губу[1]… Ну и хрен с ним, отсижу, хоть не видеть несколько дней этой рожи», – думал Иван, выходя из казармы вслед за лейтенантом.

Лейтенант шёл впереди, не оглядываясь. Они зашли за угол. Иван зло дышал сквозь зубы в камуфлированную офицерскую спину.

«Ведь не спится паскуде, носит его по полку, сволоту такую. Ни себе ни людям спать не даёт…»

Тягостные размышления прервала страшная боль в солнечном сплетении. Иван схватился за живот и упал на колени. Новый удар по затылку швырнул его лицом в землю. Он задергался как червь, извиваясь на асфальте и пытаясь протолкнуть в легкие глоток воздуха. Безуспешно. Иван понял, что сейчас тут же и сдохнет, рядом с раздавленным «бычком» дешевой «Примы» у лица.

Но сдохнуть ему не дали.

Его как котенка схватили за ворот застиранной хэбэшки и чем-то тяжело хрястнули по спине. Легкие судорожно сократились, он с хрипом втянул в себя воздух и тут же снова упал на асфальт, захлебываясь слюной и желчью.

Когда туман в голове рассеялся, Иван увидел у своей щеки носок начищенного офицерского сапога.

– Вставайте, товарищ солдат, – раздался над головой насмешливый голос. – Лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Сумел послать на хер офицера – сумей ответить…

Иван поднялся на трясущихся от слабости ногах. Лицо лейтенанта уродливым, расплывчатым пятном маячило впереди… Дурнота тяжелыми волнами ворочалась в мозгу, выворачивала наизнанку желудок. Все плыло перед глазами… Вдруг на какую-то долю секунды Иван увидел, как над офицером нависла громадная, прозрачная тень…

– Собака ты бешеная, Калашников. И сдохнешь как собака…

Новая волна боли скрючила Ивана. Теперь лейтенант бил его расчетливо, не позволяя потерять сознание, ладонями по болевым точкам, так как грамотный удар ладонью в нервный узел не оставляет синяков, но при этом превращает человека в орущий ком немыслимой боли.

Через несколько минут избиение, наконец, прекратилось, но тело Ивана продолжало самопроизвольно сокращаться, суча сапогами по асфальту, как будто невидимый двойник лейтенанта все еще продолжал экзекуцию.

– Может, я и сдохну как собака. Но вы, товарищ солдат, сдохнете раньше…

Калашников, морщась, стирал платком кровь с сапога. Его подчеркнутая вежливость, столь резко отличающаяся от привычного офицерского мата, действовала на солдат гипнотически, как шипение удава на мартышек. Но только не в этом случае.

Ивану казалось, что он во все горло кричит: «Я убью тебя, тварь! Я выгрызу тебе глотку, как тому ублюдку!» Но он лишь хрипел, катаясь по земле. Старший лейтенант Калашников слишком хорошо знал свое дело.

Немного полюбовавшись на результат своей воспитательной работы среди личного состава, лейтенант повернулся и направился к воротам КПП. Мыслей не было никаких. Он и так знал – теперь этот отброс будет любить его, как родного, и по первому требованию вылижет не только сортир, но и его, лейтенантову, задницу. Русского человека слишком долго приучали боготворить своих мучителей…

Но, не дойдя нескольких десятков метров до КПП, он вдруг услышал за спиной приближающийся яростный топот сапог… И удивленно обернулся.

Только что валявшийся у его ног полудохлый земляк бежал на него, накручивая на руку солдатский ремень. Пряжка болталась на конце кожаной полосы на манер кистеня.

Лейтенант удивленно поднял брови и, пробормотав: «Ну ни хрена себе…» – сделал шаг в сторону, одновременно нанеся парню удар в многострадальное солнечное сплетение.

Иван не сумел остановить разгон и налетел на кулак, как медведь на рогатину. Дыхалку снова перехватило. Он медленно осел на землю.

Однако продолжения не последовало. Немного очухавшись, он поднял глаза. Лейтенант смотрел на него с неимоверным интересом, как натуралист на доселе невиданную муху.

– Ты, парень, лучше не дергайся, убью ведь на хрен.

Калашников подошел, взял Ивана за воротник и поставил на ноги.

– Сегодня утром, за час до подъема, приходи в спортзал. Посмотрим, что ты за фрукт на самом деле. А сейчас шагом марш спать, товарищ солдат. У тебя осталось два часа. Время пошло.

Лейтенант повернулся и пошел в сторону КПП.

Иван очень хотел кинуться следом, чтобы все-таки долбануть пряжкой ненавистный затылок… или хотя бы попытаться это сделать… Но подгибающиеся ноги вдруг как-то разом отказали. Да и тупая боль в избитом теле нахлынула с новой силой. «Ничего, я терпеливый. Я подожду удобного случая и все равно тебя грохну. Рано или поздно, – думал Иван, ковыляя обратно в казарму. – Рано или поздно…»

* * *

Ни в какой спортзал утром Иван не пошел. Весь день Калашников не обращал на него ни малейшего внимания, лишь под вечер, проходя мимо, сплюнул ему под ноги:

– Все вы горазды языком болтать – «убью, зарежу». А на деле – говно говном…

Иван мрачно проводил его взглядом.

На следующее утро ровно в пять часов он стоял у дверей полкового спортзала.

«И какого хрена он тут делает в такую рань? – думал Иван, кутаясь в хэбэ от утренней сырости. Злости на лейтенанта почему-то не было. Иван удивлялся сам себе. – „Посмотрим, что ты за фрукт“, ишь ты! Препарировать он меня собрался, что ли?»

Иван поискал глазами что-нибудь тяжелое, но на чисто убранной территории не было ничего похожего на трубу или бесхозный кирпич.

«Ладно, будь что будет», – решил он и, обхватив руками онемевшие от холода плечи, присел на деревянную скамейку, торчавшую возле крыльца.

Лейтенант прибежал к дверям зала голый по пояс, молча открыл дверь и пропустил замерзшего парня внутрь.

Спортзал был оборудован на совесть. А как же иначе – ведь «ВДВ – не шутка», как было написано на плакате, сразу бросающемся в глаза при въезде в полк.

Калашников подошел к тяжелому ростовому мешку и обрушил на него серию мощных, коротких, почти невидимых ударов. Кулаки и голени с чавканьем врезались в восьмидесятикилограммовый снаряд, который как пушинка отлетал к стене. Ничего общего с киношными вертушками и прыжками. Каждый удар – наверняка и, наверное, насмерть. Красоты, опять же, никакой. Просто страшно. Иван сразу понял, что там, возле казармы, его не били, а так, чуть-чуть потрепали загривок, как старый, матерый кобель учит уму-разуму нашкодившего щенка.

– А теперь ты давай, – кивнул Ивану немного запыхавшийся лейтенант. – Покажи, что можешь. Если можешь, конечно.

Иван несколько раз со всей дури саданул по мешку. Однако удара не получилось, несмотря на отжимания по ночам и усердно набиваемые кулаки. Только хрустнул и противно заныл выбитый из сустава большой палец правой руки.

– Не так.

Калашников стал показывать.

– Кулаки сжимай крепче. Начинаешь движение тазом, потом по кратчайшей траектории вкручиваешь руку или ногу. Старайся бить сначала в пах, потом – в челюсть или в кадык, так наверняка свалишь любого…

Часа через полтора, когда замученный Иван упал на скамью, лейтенант присел рядом.

– Ну как, живой?.. – весело спросил он.

Иван спрятал под задницу распухшую руку.

– Нормально. Слышь, лейтенант, а на кой тебе эта благотворительность? – с трудом переводя дух, спросил он. – Сначала мудохаешь меня до потери пульса, теперь – учишь… Зачем я тебе нужен?

Калашников задумался.

– Что-то есть в тебе такое… – ответил он после минутной паузы. – Ты ведь позавчера не драться, ты ведь меня убивать шел. Так?

– Ну, наверное… Во всяком случае, собирался, – немного подумав, согласился Иван.

– Я так и понял. А остальные только сопли жуют и матерятся ночью в подушку… Пока что ты, конечно, дерьмо. Но именно то дерьмо, из которого получаются камни…

Иван насупился, но лейтенанту на его огорчения было глубоко наплевать.

– Слышь, а ты в десант-то как попал? – продолжал он. – С виду ты никак не чемпион по боксу или тяжелой атлетике.

Иван молчал.

– Понятно. Небось военкому пузырь купил и в личном деле стройбат на десант переправил?

– Автобат…

– Чего ты там бормочешь?

– Автобат в личном деле был, – сказал Иван громче.

– Один хрен. А в десантуру ты пошел, чтоб настоящим мужиком стать. Так?

Иван продолжал молчать, хмуро уставясь в стену.

– Так, – ответил за него лейтенант. – Ты запомни, парень. В этой жизни ты никому на хрен не нужен. И никто никогда не станет делать из тебя настоящего мужика, если ты не займешься этим сам. Это Закон Воина. И, кстати, из тебя действительно настоящий воин получиться может. Дух у тебя есть, а это главное. Только тебя подтолкнуть надо, задать направление.

Иван вопросительно поднял глаза. В армии слово «дух» имело только одно значение.

Калашников рассмеялся:

– Да нет, ты меня не так понял. Дух… Ну, стержень, что ли. В общем, как у древних самураев было: наставить на Путь Воина, которым дальше ты пойдешь сам. Короче, с сегодняшнего дня и займемся. Мне тоже в одну харю тренироваться не с руки. Так что давай, теперь каждое утро за час до подъема – сюда. Сопливый ты ещё, вкалывать тебе покамест и вкалывать, как медному котелку, пока чему-нибудь путному научишься.

– Сопливый, – не на шутку разобиделся Иван. – Да я недавно… – начал он – и осекся.

Дальше начинался рассказ о том, как забитое, безвольное существо вдруг неясным образом превратилось в убийцу. А об этом знать не следовало даже этому ненормальному лейтенанту, которому, что человека прихлопнуть, что таракана – труд одинаковый. Но лейтенант ничего не заметил. Зато он заметил другое:

– С рукой что?

– Ничего, – буркнул Иван.

– Понты будешь дома перед телками колотить. Давай сюда палец.

– Да я…

– Руку, военный!

Иван нехотя подчинился.

Лейтенант как-то радостно схватил его за руку с синим, распухшим суставом у основания большого пальца, зажал ее между коленей, схватился за палец и с силой дернул на себя, слегка довернув его в конце движения. Хрустнуло снова. Иван заорал, не столько от боли, сколько от неожиданности.

– Вот теперь порядок, – сказал лейтенант, осмотрев руку и с неохотой ее отпуская, так как отрывать от нее больше было нечего.

Иван с удивлением осмотрел кисть. Боль утихла, и, похоже, опухоль начала спадать.

Выходя из зала, Иван понял, почему у него не было злобы на этого человека, изрядно поиздевавшегося над ним вчера. Среди полковых офицеров Калашников тоже был один. Одинокий волк-убийца, на чьем счету было немало чужих жизней. Два волка – матерый и молодой – сначала грызлись, после – обнюхались и признали друг в друге общую кровь. Потому и прошла ненависть. Ворон ворону глаз не выклюет…

Первые месяца полтора Иван был для лейтенанта вместо груши. В прямом смысле на своей шкуре он изучал болевые точки и уязвимые места, которые ночью не давали уснуть, помеченные на тренировке лейтенантовым кулаком. Зато Иван быстро научился их защищать и сам наносить ответные удары. Правда, с Калашниковым это не очень выходило – разве только тот специально раскроется. Но уж на мешке Иван «отрывался» на всю катушку. Видать, не зря до потери сознания отжимался до этого по ночам – удары на глазах становились техничнее, хотя нужной мощи в них еще не было.

– Ничего, – говорил Калашников. – Уйдешь на дембель, найдешь на гражданке нормального тренера, который не заставляет крутить ката и не поёт про высокий смысл единоборств, а учит тому, что нужно в реальной драке. Качаться начнешь, отожрёшься как следует – будет из тебя толк…

Шло время, измеряемое теперь не подъемами и отбоями, а часами тренировок. Иван составил календарь, по которому получалось, что до дембеля ему нужно отработать в спортзале тысячу триста часов. По два часа каждый день – утром и вечером, перед отбоем. И если он не укладывался в график, то на следующий день обязательно наверстывал упущенное.

Время шло. И зачеркнутых, отработанных часов становилось все больше.

– Слышь, а что ты имел в виду, когда сказал, что я сдохну как собака? – как-то спросил Ивана лейтенант. – У тебя были такие глаза, будто… даже не знаю, как и сказать-то…

– Я просто знаю, как ты умрешь, – ответил Иван.

Калашников вылупил глаза:

– Ты чего, братишка? Крыша поехала?

– Да нет, – парень пожал плечами. – Просто сильно ты меня тогда довёл, перемкнуло у меня. А в такие моменты со мной бывают всякие чудеса…

– И что же тебе привиделось, – лейтенант криво усмехнулся.

– Ну… – Иван замялся. – Я просто знаю, что тебя убьют в драке. И что это будет страшная, но мгновенная смерть…

Калашников недоверчиво хмыкнул:

– Понятно. Когда меня на войне замыкало, и не такие глюки мерещились. Даже без шмали так заворачивало – только держись… Хотя, – добавил он, подумав, – хорошо, если бы так. О такой смерти только мечтать можно.

И тут Иван впервые увидел, как лейтенант улыбнулся.

Этот разговор был за три месяца до долгожданного дембеля. И буквально перед тем, как Иван получил документы на увольнение, с лейтенантом случилось страшное…

* * *

Сорокалетний Степан с говорящей фамилией Первачев работал полковым кочегаром, отличаясь отменным трудолюбием и беспробудным пьянством. Помимо основной работы, в свободное от запоев время Степан гнал свой фирменный самогон, который славился на весь полк – полстакана валили наповал любого, а утром человек просыпался со светлой головой, как будто и не пил вчера. Посему продукция Первачева ценилась всеми без исключения, даже трезвенниками, которых можно было по пальцам пересчитать. Отблагодарить за услугу литровкой кочегарова «первача» было высшим проявлением хорошего тона. За этой местной валютой и захаживал иногда в кочегарку непьющий Калашников.

Бывало, что и засиживался за чашкой чая допоздна у любившего поболтать кочегара. В тот раз – слово за слово – крепко поспорили они о бойцовских качествах догов.

– Ко мне в дом дальше ограды не пройдет ни один чужой. Мой Самсон убьет любого на месте! – грохнув кружкой о тумбочку, заявил слегка поддатый Первачев.

– Опять же, Степан, ты неправ, – качнул головой Калашников. – Спорю на десять литров твоего самогона – я зайду к тебе в дом с голыми руками.

Здоровенный кочегар, сам похожий на красномордого дога, хлопнул себя по коленям и оглушительно расхохотался:

– Ставлю двадцать литров против твоего «макарова», офицер, что мой Самсон свалит тебя, не успеешь ты захлопнуть калитку.

– Не вопрос, – Калашников хлопнул ладонью по прокопченной руке кочегара…

Недалеко от домов офицерского состава трудолюбивый Степан своими руками выстроил домик-сказку с резными оконцами, флюгерами и нереально аккуратной черепичной крышей. Но любые сказки необходимо охранять от завистливых вандалов, и потому кроме ружья и колючей проволоки на заборе эта сказка была оснащена еще кое-какими сюрпризами специально для желающих покуситься на частную собственность.

На следующее утро лейтенант с группой офицеров-свидетелей подошел к дому кочегара. Тот вышел навстречу.

– Ну что, десантник, не передумал? – широко улыбался он, демонстрируя полный рот золотых зубов.

– Давай, выпускай своего бобика и готовь мой самогон, – усмехнулся в ответ Калашников.

– Зря ты это, Андрюха, – покачал головой один из офицеров, приглашённых на шоу в качестве свидетеля. – Хрен его знает, что там за тварь. Я б на твоем месте не рисковал.

– Ничего, за кордоном и не такое бывало, – лейтенант наматывал на левую руку уже третье солдатское вафельное полотенце. – Покажем гражданским, что такое настоящий десант…

Огромная серая тварь вышла из дверей дома. Мускулы переливались под атласной кожей. Большая, лобастая голова медленно поворачивалась туда-сюда – пёс, как камера охранного монитора, прочёсывал окрестности дворика и, обнаружив около невысокого забора группу незнакомых двуногих, глухо зарычал.

Калашников сплюнул под ноги и резко открыл калитку.

«Чужой!»

В мозг охранной системы по кличке Самсон поступила информация, реакция на которую была всегда одинаковой. Пёс присел на задние лапы и длинно, через весь небольшой дворик послал свое тело в цель. В воздухе он вытянул вперед лапы, раскрыл пасть и чуть довернул голову. Обычный человек не успел бы и охнуть – толчок лапами в грудь с почти одновременным захватом горла зубами не оставлял ни малейшего шанса уличному воришке.

Но Калашников туго знал свое дело.

Он спружинил ногами, принял удар лап на грудь и, одновременно засунув обмотанное полотенцами предплечье в оскаленную, слюнявую пасть, другой рукой ухватил пса за нижнюю челюсть и стал её выворачивать.

Ситуация резко поменялась. Псина упала на спину и отчаянно завизжала, моля о пощаде. Уже Первачев бежал к ним, крича:

– Отпусти собачку, ты выиграл!!!

Уже свидетели-офицеры, хоть и покручивая пальцами у виска, уважительно бормотали что-то вроде «вот ведь бляхамуха!» или «ну ни хрена ж себе!».

Уже и сам Калашников маленько расслабился, ожидая, когда же хозяин возьмет на поводок побеждённого пса… когда случилось непредвиденное.

Через довольно высокий забор во двор дома перелетела еще одна машина убийства – соседка Самсона той же породы, давняя его подруга и партнерша по плановым вязкам, услышавшая визг поверженного самца…

Слишком долго опешившие офицеры расстегивали кобуры пистолетов… Челюсти самки сомкнулись на затылке лейтенанта и с легкостью перекусили шейные позвонки… Уже палили табельные «макаровы», уже пули вовсю хлестали тело собаки, но она только сильнее сжимала зубы…

Когда всё было кончено, Самсон выбрался из-под пары неподвижных тел, обнюхал их и, поняв, что теперь-то на его участке всё в порядке, равнодушно пошел в дом, даже не заскулив над подругой, отдавшей за него жизнь. Мужчины часто не ценят и не замечают истинной любви. Самсон не был исключением…

* * *

Иван стоял на платформе и ждал поезда. Электричка опаздывала, но парню не хотелось идти в здание вокзала. Он предпочёл постоять под мелким, противным дождем, чтобы первым увидеть долгожданный поезд. Сколько раз, засыпая на жёсткой солдатской койке, он мечтал об этой минуте. Минута настала, но, как ни странно, особой радости на душе не было. Человек – странное существо. Даже когда в жизни завершается самый страшный её период, люди часто где-то в глубине души сожалеют, что он окончен, и стараются вспоминать только хорошее.

Иван вспоминал Калашникова. Несмотря на свою наглость, беспощадность и самоуверенность, офицер оставил в памяти совместные тренировки, трёп «за жизнь» и только Ивану понятное одиночество в глазах – вечный спутник настоящего бойца. Всё остальное отошло на второй план, стало незначительным и ненужным…

Иван отчетливо помнил момент, когда вдруг увидел смерть лейтенанта. Там, за углом казармы, когда тот пинал его сапогом в ребра, в какой-то момент Иван увидел снизу, с заплеванного собственной кровью асфальта, как на стоящего над ним Калашникова сзади легла громадная собачья – да собачья ли? – тень.

Огромные лапы обхватили офицера за плечи, мясистый язык свесился из слюняво-красной пасти. Глаза жуткой твари были… человеческими, но как бы застывшими, полными боли и пустоты, какими бывают остекленевшие глаза повешенных…

Призрак медленно наклонил квадратную башку, чем-то похожую на тупорылый лоб головного вагона электрички, изогнул непомерно длинную шею и погрузил клыки в человеческую плоть. Калашников стоял, что-то говорил, не замечая, что из его прокушенной шеи фонтаном хлещет чёрная кровь. Откуда-то Иван знал, что это чудовище в собачьем облике существует на самом деле. И, несмотря на то что сквозь тело призрака просвечивает луна, он уже связан с офицером невидимой нитью и их встреча неминуема… Видение исчезло, но не исчезла уверенность в скорой смерти лейтенанта…

Всё сбылось, как это бывало и ранее и с Иваном, и со всеми остальными в его многократно проклятом роду. Сейчас он вспоминал дедовы рассказы о матери, о её молодости, об отце… И было в этих рассказах так много ужаса, крови и людской жестокости, что сжималось сердце и всё труднее становилось радоваться жизни. Потому как и в своем прошлом мало радости находил Иван, а вот грязи и боли было хоть отбавляй…

Отец его был ясновидящим, мать – деревенской колдуньей. Не той, которые сейчас вошли в моду и делают на суевериях немалые деньги, а самой настоящей.

Отец, будучи маленьким мальчиком, стал свидетелем страшного события, которое и разбудило его доселе дремлющую силу. Без видимой причины была зверски убита его мать – бабушка Ивана… Топор убийцы на две половинки раскроил череп самой справной и хозяйственной бабы в деревне. Сына не пускали в избу, но малец всё же прорвался сквозь заслон соседей, влетел в дверь и уставился оловянными глазами на страшную картину.

Его мать, как сидела за столом, так и осталась сидеть навеки. Голова, расколотая точно посередине и напоминавшая треснувший спелый арбуз, была готова вот-вот развалиться надвое и лишь чудом оставалась на месте. Кровь, вперемешку с серым мозговым веществом, забрызгавшая все вокруг, ещё не успела свернуться, и потому сын, вбежав в избу, чавкнул ботинками в луже материнской кровищи, безумными глазами посмотрел вокруг, но, так как ступить было некуда – кровь была повсюду, – так и остался стоять с расширенными от ужаса глазами.

Тут же следом вбежали соседи и вывели мальчонку наружу. Тот не сопротивлялся, только лицо его застыло, превратившись в страшную, неестественную маску. Глаза так и продолжали смотреть в одну точку бессмысленно и не мигая, будто заглядывая в мир мертвых, куда отправилась его мать.

– Что с тобой, Коленька? Очнись, маленький, – хлопотали бабы вокруг мальца. А он вдруг жутко улыбнулся, лицо его озарилось злым, потусторонним светом…

– Мамку-то зарубила тётка Ульяна, а топор схоронила под крыльцом, – сказал пацан – и потерял сознание.

Мёртвая тишина повисла над двором. Вдруг толстая, дебелая женщина упала на колени и завопила в голос, заблажила, захлебываясь слезами и брызжа слюной:

– Ня верьте, люди добрыя-я-я!.. Брешеть, сучонок! Бреше-е-еть!..

Длинные разметавшиеся волосы голосившей бабы мели пыльный двор, безумные глаза вращались в орбитах, на полных губах выступила пена, ломаемые припадком руки скребли по земле…

– Напраслину возводить, ведьма-а-ак!.. Ня верьте-е-е!..

Но тут принесли вымазанный запекшейся кровью топор. Тетка Ульяна сразу сникла. И вдруг, уставившись на ребенка, зашептала, тыкая в его сторону скрюченным пальцем:

– Сатана… Изыди, Сатана… И отец твой был бесом, и матери твоей в земле покою нет и не будеть… И сам ты проклят, и род твой проклят во веки вечные…

Безумную утащили, и ещё долго ее вопли доносились из-за изб. Бабу заперли в амбаре – дожидаться наряда милиции из райцентра. Да только, наутро открыв двери, народ остолбенел.

Тётка Ульяна висела на деревянной балке под потолком амбара. Прокушенный сиреневый язык вывалился изо рта, на лице застыла маска невыразимой боли и ужаса. Шею женщины захлестнул жгут, сплетенный из её собственных волос, выдранных с мясом из головы. Какая сила вознесла тётку Ульяну под крышу трехметровой высоты амбара, что видели её замороженные ужасом и смертью глаза перед кончиной – осталось загадкой. Да только бабки на завалинке судачили по вечерам, втихаря, крестясь и поминая Божье имя:

– Никак убиенная-то поднялась посередь ночи да и придушила Ульянку. Не зря, жива была – великой колдуньей считалась…

Коля же с той поры замкнулся в себе. Он мог часами сидеть на одном месте, глядя в одну точку, и вдруг иной раз выдавал такое, что глаза на лоб лезли не только у приютившего сироту старого, одинокого деда Евсея Минаича, но и у всей деревни. То, не выходя из избы, скажет, где искать отбившуюся от стада корову, то упредит народ схоронить лошадей, а наутро люди найдут в окрестностях села следы стоянки большого цыганского табора, то подойдет к десятилетней девчонке, сироте-замухрышке, и ни с того ни с сего на полном серьезе скажет:

– А ведь, когда подрастешь – поженимся, судьба у нас такая… Жаль только, счастья нам не видать…

Девчонка та тоже, как говаривал народ, была «чуток блаженненькая». Её ещё в младенчестве нашли завёрнутую в пелёнки на крыльце и приютили добрые люди. Да только ребенок рос «не от мира сего», молчаливым и замкнутым. Днём и ночью могла девочка бродить по лесу, выискивать какие-то травы и корешки, перебирать их, что-то пришёптывая и напевая про себя.

Приёмные родители до поры до времени считали это своего рода игрой. Однако, когда «дитё неразумное» своими корешками вылечило безнадежно порванного медведем на охоте пса, к увлечениям ребенка стали присматриваться внимательнее. Оказалось, девочка может запросто сидеть возле самого злющего волкодава и что-то ему рассказывать, а здоровенная, лохматая псина слушает, свесив голову набок, и чуть ли не кивает лобастой башкой, поддакивая и соглашаясь. Может подойти к корове, у которой пропало молоко, погладить грустную, мягкую морду, пошептать что-то в ухо, скормить корешок… Глядишь, на следующее утро бурёнка даст ведро отличного молока.

Но люди опасаются всего непонятного, и, хотя знахари и ведуны в российской глубинке так же естественны, как в городе сантехники, сироток сторонились, дети не играли с ними, да и сами они особо не стремились к общению. Всё чаще их видели вместе – то в лесу, то просто на завалинке рядом с дедом Евсеем Минаичем, потягивающим самокрутку.

– Ты, Колька, энтот корешок зря сорвал – его только по осени брать надо, настаивать долго, а силу он набирает к Рождеству, – разъясняла Наталья своему самозваному «жениху».

– Ну и что, – пыхтел Колька. – Ты бы лучше корове бабки Тропчихи загодя свое слово сказала, а то она вскорости опять молока давать не будеть…

– И откель вы про всё знаете, – дед Евсей качал седой головой. – Мальцы ведь, а об таком судачите, от чего и у взрослого голова вспухнет…

А «мальцы» подрастали. Народ говорил о них разное, но в беде первым делом шел к избе деда Евсея, рассуждая про себя: «Один бесёнок не подсобит, так другой авось не откажет».

Девчонка совсем уж переселилась к деду. Приёмные родители не возражали, порешив: «Баба с возу – кобыле легше», – ведь в голодные послевоенные годы каждый лишний рот в семье был обузой, а подросткам и несли, и везли уже со всей округи. Особенно после того, как однажды во двор деда Евсея вихрем влетела телега, на которой убитый горем мужик привез аж из самого райцентра свою жену, два дня назад укушенную змеёй и уже распухшую от яда. В больнице докторша, разведя руками, сказала мужу пострадавшей:

– Мы помочь уже ничем не можем. Попробуйте, съездите в Покровку. Там есть двое знахарей, может, возьмутся…

Мужик помчался за сорок верст, в общем-то уже ни на что не надеясь. А когда увидел двоих детей, вовсе пал духом. Наталья же – девчонка-подросток, от земли не видать – осмотрев больную, сказала:

– Оставляйте, дядя, жену вашу, а через три дня вертайтесь…

– Хоронить? – зло пошутил мужик, кусая губы.

Наталья медленно подняла глаза, внимательно посмотрела на него и не по-детски серьезно сказала:

– Авось поживеть ещё… – повернулась и, не оборачиваясь, ушла в дом. А мужик, то ли поверив в малолетнюю колдунью, то ли увидев что в её глазах, крестясь и оглядываясь, пошел к повозке, бормоча:

– Спаси и сохрани, Господи, спаси и сохрани…

И непонятно было, кого спасать – то ли укушенную женщину, то ли сломя голову гнавшего лошадь домой мужика…

А через три дня приехавший обратно мужик чуть не свалился с повозки от радости и изумления: его недавно умирающая супруга вместе с Натальей полола огород за избой деда Евсея. Колька с дедом сидели на завалинке и только усмехались, когда обалдевший от счастья муж сначала боялся дотронуться до жены, веря и не веря в чудо, а потом бросился целовать всех подряд – и ребятишек, и жену и даже пропавшего махоркой, бородатого и колючего Евсея Минаича, который отбрыкивался и орал дурным голосом:

– Ты что, вражина, с ума сошёл?! Уйди, оглашенный, уйди от греха, прости господи!..

– Бывает же настоящая любовь, – тихонько вздохнула Наталья.

– Бывает… – эхом откликнулся Николай, потом отчего-то нахмурился и, отмахнувшись от счастливого мужика, ушел в избу.

* * *

Прошло два года.

Коля вытянулся и возмужал, поражая редкостной, пугающей красотой. Какая девчонка не маялась бессонницей по ночам, вспоминая широкие плечи, скуластое, волевое лицо и черные, бездонные глаза, пронизывающие до самых сокровенных уголков неспокойных девичьих душ?

Наталья тоже повзрослела и превратилась из замухрышки в статную, симпатичную девицу с не по возрасту задумчивым взглядом. Правда, ей далеко было до Татьяны – первой красавицы на селе, да и, пожалуй, во всей округе. Русая коса до поясницы в руку толщиной, фигура богини и огромные, нереально зеленые глазищи заставляли оборачиваться не только молодых парней, но и уже пожилых мужиков, давно променявших ласки своих жен на бутылку самогона.

– Ух, дьяволица! Такую бы прижать в темном углу, да и помереть от счастья, – облизывались они, провожая маслеными взглядами крутой Танюхин зад.

Однако Таня вроде и не замечала столь пристального внимания мужской половины населения, а всё чаще посматривала в сторону избы деда Евсея Минаича. Вездесущие бабки понимающе кивали и, сплевывая шелуху от семечек в пыль, гадали – в этом или в следующем году пойдут под венец Татьяна с Евсеевым Колькой. Только дело было за малым – Колька, казалось, и не замечал Таниного существования. По-прежнему ходил в лес с Натальей, помогал по хозяйству и на пару с ней спасал от болезней и разной другой напасти односельчан и их домашнюю животину.

Наконец, однажды Татьяна не выдержала и вечером подсела на завалинку деда Евсея, улучив момент, когда рядом с Колькой никого не было.

Поздоровались. Посидели, помолчали. Татьяна поерзала туда-сюда пышным задом, подала вперед и без того высокую грудь с невзначай расстегнутой верхней пуговицей праздничной кофты и задушевно начала:

– Что ж ты, Коленька, ни на танцы, ни на гулянки не ходишь, все с дедом старым да с Наташкой. А веселиться-то когда ж?

Колька пожал плечами:

– Да мне и так с ними весело. А танцевать-то я и не умею…

– Хочешь, научу? – Татьяна придвинулась поближе. – Приходи завтра в клуб…

– Да не, Тань, не по мне это. Спасибо тебе, я уж как-нибудь так…

– А хочешь, ко мне приходи… – совсем потерявшая стыд, раскрасневшаяся деваха взяла парня за руку и, прижавшись упругой грудью, жарко зашептала в ухо: – Приходи, любый, измаялась вся. Приворожил ты меня, колдун проклятый, заснуть не могу, глаза закрою – ты стоишь…

– Да ты что, Танька, ополоумела…

Колька вскочил с завалинки и резво чесанул в избу – только пятки засверкали…

– Ну и черт с тобой!

Танька в слезах, кусая губы, вскочила с завалинки и побежала прочь от избы.

– Пропади ты пропадом, век бы тебя не видать…

* * *

Но давно известно: просто сказать, да не просто забыть. Видать, крепко втюрилась Танюха в Кольку, если через неделю вновь подловила парня одного в лесу, куда тот пошел по какой-то своей ведовской надобности.

– Погоди, Коленька, – девушка ухватила парня за рукав. – Ты уж прости меня, дуру, за прошлое, совсем я стыд потеряла. Да только не могу я без тебя, хоть вешайся. Не думала, что такое в жизни взаправду бывает, не верила. А сейчас… Хочешь, бей меня, хочешь – ругай, только не уходи…

Девчонка упала перед парнем на колени:

– Любый мой, прошу Христом Богом, возьми меня прям здесь, не венчанную. А потом – хоть трава не расти. Бог меня простит, люблю я тебя…

Другой мужик на месте Кольки давно бы потерял голову и, не боясь ни Бога, ни мести односельчан, завалил Танюху на мягкий лесной мох, наплевав на строгие и жестокие в этом отношении негласные законы глухих российских сел. Но смущенный Колька поднял девушку с коленей, погладил по голове и тихо сказал:

– Прости, Танюша. Красивая ты, хорошая. Но… я другую люблю…

– Наташку… – Танька смахнула навернувшиеся злые слезы. – Сучку-подкидыша… Грешишь с ней, вражина?

– Да она и не знает, что я люблю её, – Колька грустно улыбнулся. – Ходим вместе, живем, считай, в одной избе, а сказать не могу…

– Знаю я всё.

Наталья вышла из-за дерева.

– Следила, тварь? – В изумрудных Танькиных глазах полыхнула ненависть.

– Да не следила – мимо шла. А чё следить? Тебя небось в деревне слыхать… А Коля пусть сам выбирает,

...