автордың кітабын онлайн тегін оқу Тридцать с половиной
Вторая часть трилогии «Псы в городе волка» повествует о службе в Советской армии в северном городке на далёком краю земли. История службы обыкновенного паренька из батальона охраны, его взгляд на окружающий мир из-за колючей проволоки, попытки разобраться в себе самом и определении своего места в этой жизни.
1
Всю предыдущую неделю через Золотую долину тоскливо тянул свою песню неприятный, тяжёлый сквознячок, со стороны второго городка. Пронизывающий до самых костей ветер, словно развлекаясь, неожиданно бросал в лицо мелко наколотую ледяную крупку, которая стальной тёркой проходилась по неприкрытой коже, где сразу же оставляла за собой горевший огнём след, не затухающий под напористым и студёным дыханием приближающейся зимы. Городок, спрятавшийся в долине, уже приготовился встретить первую пургу этой осени, но ближе к концу той недели с вершины северной сопки, под утро, нежданно скатился молодой мороз и расписал все окна города своей замысловатой, причудливой вязью.
Обнявшись, будто старые приятели, мороз и ветер быстро умчались в сторону лимана, где весь остаток недели со всей силы выколачивали из болотистой тундры накопившуюся там за короткое лето влагу. Напитавшийся сыростью воздух потянул вниз облака, и уже к вечеру вторника этой недели всё небо целиком и полностью упало на землю, как раз в то самое место, где и находился городок, в самое сердце Золотой долины. Словно в сгущенном молоке, притихший городок сразу же утонул в густом и плотном тумане.
Лёшка Синицын, солдат — первогодок, расположился за партой возле окна, в классе тактической подготовки учебного корпуса первой роты, поскольку выдалась свободная минутка, то он собрался написать домой коротенькое письмецо. Положив перед собой тетрадку в сорок восемь листов, Лёшка разложил её ровно посередине и несколько раз провёл пальцами, прижимая к столу непослушные листы в клеточку. Взял шариковую ручку и старательно вывел сверху листа:
«Здравствуйте, мои дорогие мама и брат! В первых строках своего письма сообщаю вам, что я жив и здоров, чего и вам искренне желаю…»
Отложив в сторону ручку, Лёшка задумался:
— Нет, это никуда не годится! Скоро будет уже полгода, как я пишу отсюда письма, и всегда одно и то же! Ну, никакого разнообразия нет! Уже с десяток писем написал и все здравствуйте, да здравствуйте… не, следующее письмо начну по-другому, интереснее, например: «Привет с Чукотки», или «Привет с дальних рубежей нашей Родины!» Вот, что лучше написать? Надо будет у ребят поинтересоваться, откуда они свои приветы шлют? Может быть, «Привет с Севера»?
Нет, пожалуй, до севера здесь немножко далековато, да ещё подумают, что я на северный Полюс попал, с ума там сойдут от переживаний! Нет, такого писать нельзя! Да, вообще-то, отсюда много чего писать нельзя, всё кругом — сплошная военная тайна! Всё, что видишь, и о чём можешь услышать — всё под запретом, хотя тут ничего нет. Кругом только чёрная колючая проволока, а за ней — пустая и враждебная тундра, с громадами сопок. Всё… ни ракет, ни самолётов, ничего нету! Нападут враги, станут свои силы тратить, а мы — в оборону круговую и давай, до последнего патрона, отстреливаться, а они всё наседают и наседают, уже и граната последняя в моей руке…
Нет, пожалуй, с гранатой чего-то я поторопился, ладно, пускай хватают меня вражины в бессознательном состоянии, я им всё равно ничего не скажу! Но и там же, ведь, тоже не дураки в армии служат! Начнут потешаться надо мной, мол, вот дурачок деревенский, воюет здесь на Чукотке, сам не знает, за что! Ничего не отвечу врагам — пускай все лопнут от смеха! Куда им понять душу советского солдата…
«В боевой и политической подготовке у меня всё на «хорошо» и «отлично»… — продолжил писать письмо домой Лёшка, — «Погода всю неделю стоит переменчивая…»
Лёшка Синицын посмотрел за окно и расстроился:
— Ну вот, хотел про погоду написать, а за окном непонятно что творится, вон, крышу соседней казармы совсем не видно, а до неё всего-то метров двадцать — и того не будет! Теперь и про погоду толком не написать, а это было единственное, про что можно было без ограничений писать, эх! Теперь и погода стала секретной, спряталась ото всех в тумане. Ладно, пускай прячется, — сегодня спрячется, завтра покажется!
И чего только Лёшка не наслушался про здешнюю погоду от местных «старожилов», солдат — срочников! Даже заносчивый призыв из Подмосковья, прибывший прошлой осенью и прослуживший на полгода больше, и тот свысока поглядывали на всех вновь прибывших. Представьте только, как малорослый солдат из их призыва с презрением бросает новобранцу гренадёрского роста: «Сынок, да ты службы ещё не видел, зимой здесь в пургу ломы летают!»
Выдав такое откровение, бывалый служака, успевший пережить здесь одну зиму, торжествующе удалялся прочь, а ошарашенный услышанным беспомощно озирался и ещё некоторое время приходил в себя, представляя, каким образом, а главное — в какую сторону эти самые ломы летают! Да, здесь вам не там! Чукотка — край суровый!
В первые дни своей службы, находясь в карантине (это такое время, где за первый месяц пытаются выявить непригодных по той или иной причине, просочившихся в доблестные ряды Советской армии), так вот, в этом самом карантине Лёшка и услышал, что здесь, в пургу, справлять нужду по большому все ходят с двухпудовой гирей. Лёшка потом видел такую, всю выкрашенную чёрной краской, с цифрами 3 и 2, отлитыми на её корпусе. Тяжёлая! Одной рукой её можно только было оторвать от пола и с усилием приподнять до уровня колен. Дальше упрямая железка никак не хотела подниматься, видимо, в этом месте ей мешала избыточная сила всемирного тяготения. «Удобства» же, что в карантине, что в любой другой казарме, как и во всём городке, были на должном уровне, то есть находились внутри помещений, были тёплыми и весьма комфортными.
Расстояние от места, где находились гири, до двери в туалет, было не больше сотни шагов, и Лёшка быстро представил себе, как в «нужный» момент необходимо было быстро метнуться в угол казармы, где «зимовал» спортивный инвентарь, схватить гирю и через всё спальное помещение вернуться с ней к нужным дверям в коридоре казармы. И всё это в то самое время, когда снаружи сумасшедшая пурга пытается оторвать и забросить за гору родную казарму. Вот, оказывается, как проявляется солдатская смекалка! Унесёт казарму в океан, а солдат, благодаря находчивости, останется в войсковой части и дезертирства ему не припишут!
Нет, ну чушь же полная! Гиря — спортивный инвентарь и незачем её в уборную таскать! — решительно отверг Лёшка такой «совет», — Но «старики», ведь, это просто так утверждать не будут, а они, для всех вновь прибывших, всегда — непререкаемые авторитеты, но в самом потаённом уголке солдатской души, всё-таки, осталась капелька сомнений.
Поначалу даже может показаться, что вот она, страшная тень армейской дедовщины, надвигается на молодое пополнение, но нет, не надо воплей и соплей, потому что любой новобранец, угодивший в воинскую часть, чувствует себя неуклюжим гадким утёнком на чужом дворе. Здесь всё для него враждебно и, кажется, что все только и делают, что стараются ущипнуть или клюнуть его побольнее. Но это всего лишь школа, непривычная и суровая, как и вся здешняя природа. Там, где бьют солдата, дедовщина прячется среди офицеров и искать её надо именно там. В этой воинской части проявления такого зла Лёшка Синицын не замечал, правда, среди сослуживцев бывали небольшие стычки, но они больше походили на спор цыплят в курятнике, — у самих ещё хвост не оперился, и голоса не окрепли, а каждый уже считает, что только с его голоса солнце встаёт!
Да, много чего страшного рассказывали про особенности местного климата, всего и не запомнить, да и к чему это всё было запоминать, когда на первое место встали уставы воинские, а разнообразные страшилки про ломы и гири, да примёрзшие к шинелям автоматы, канули в лету сразу же, как только закончился срок карантина призыва. Тут присягу надо было выучить, а про посещение туалета с гирей во время пурги пускай хвалёные аналитики вероятного противника себе головы ломают, пусть изучают поведение загадочной русской души, им за это деньги платят немалые.
«С товарищами по службе у меня отношения нормальные, живём одним призывом, дружно… — продолжал письмо Лёшка, — Кормят здесь по-прежнему хорошо, всего хватает».
Служба в батальоне охраны, для человека стороннего, ничем особенным не отличалась от службы в других подразделениях части. Свободные от караула роты, согласно распорядку дня, вели такую же жизнь, как и все остальные, — с утра делали зарядку и бегали обязательные три километра кросса, дальше тренажи, завтрак и занятия по расписанию…
— Посмотрите, какая выправка у вашего мальчика! — восторженно говорили Лёшкиным родителям воспитатели в детском садике, — Ему обязательно надо быть военным!
Может быть, это та самая печать и привела тщедушного мальчишку в этот далёкий край, этот самый отпечаток военной выправки и определил его на службу в батальоне? Почему именно так, а не иначе всё получилось здесь и именно с ним, Лёшка понять не мог, да и честно-то говоря, он не особо и пытался разобраться в этом, но слово «батальон» внутренне больше подходило к детской военной выправке.
— Ты, Синицын, говори, что хочешь служить в батальоне! — говорил Лёшке сержант в карантине, — Вот, скоро начнётся распределение, так ты прямо так и кричи, что нигде, кроме батальона, служить не хочешь! Понял? — смеялся сержант.
— Так точно, товарищ сержант! — совершенно серьёзно отвечал Лёшка, чувствуя магически притягательную силу военного слова «батальон».
«Батальон — это вам не учебная рота в сотню бестолковых, ничего не умеющих и не знающих, стриженых под «ноль», солдатских голов! Батальон, — вот где настоящая служба!» — проносилось в мальчишеской голове.
— Второй взвод, не вздумайте говорить, что кто-нибудь из вас владеет строительными специальностями! — напутственно говорил сержант новобранцам в карантине.
— Почему, товарищ сержант? — опасливо озираясь, робко спрашивали те.
— Потому, что вас заберут служить в ОЭТР, а вы знаете, что у них в оружейных пирамидах вместо автоматов ломы стоят? Вот ты, рядовой Синицын, согласен по тревоге лом таскать? — глотая смех, спрашивал сержант.
Лёшка живо представлял, как к паре сапог, которые даже во время самого короткого кросса в один километр, успевали наливаться таким количеством свинца, что уже через пару сотен метров становились неподъёмными, и словно неведомые науке магниты, крепко притягивались ко всему, на что наступали, будь то прочный бетон или коварная каменная крошка, так к ним добавить ещё и лом в придачу?!
— Никак нет, товарищ сержант! — холодея от ужаса, выпаливал Лёшка, — Не согласен!
— Значит, все идём служить в батальон! Понятно, второй взвод? — спрашивал сержант, обводя весь строй пристальным взглядом.
— Так точно, — нестройными голосами отвечало стриженое «наголо» воинство.
— Не слышу, второй взвод? — поднимал голос сержант.
— Так точно! — вытягиваясь смирно, рявкали ему в ответ три десятка ещё неокрепших мальчишеских глоток.
— Вот так-то лучше, второй взвод, — растягивался в довольной улыбке сержант.
Надо ли говорить, что после такого разъяснения обстановки второй взвод, почти в полном составе, оказался в первой роте батальона охраны.
Тяготевшему больше к технике, Синицыну очень быстро наскучила зубрёжка «УГ и КС» и всех остальных, густо пропитанных непривычным военным духом, чуждым его восприятию, ядрёным, как паста «Асидол», которой каждый вечер полировали тяжёлые латунные пряжки новеньких кожаных ремней, ещё не отягощённых весом подсумков с магазинами боеприпасов.
Попав в плотное кольцо однообразного окружения, мальчишеская Лёшкина натура, сильно прижатая армейским тяжёлым катком, повисла на тоненькой струне, где-то глубоко внутри, под белой рубашкой нательного белья. Она тихонечко поскуливала целыми днями, и каждый вечер пыталась громко возопить, как только Лёшка оказывался после отбоя в своей койке, но всяко оказывалась накрытой плотной завесой тяжёлого сна и мгновенно замолкала до утренней команды «Рота, подъём». Куда она пропадала по ночам, Лёшке было неизвестно, но стоило ему открыть глаза и коснуться пятками крашеных досок пола казармы, как противное нытьё внутри тут же затягивало свою заунывную, однообразную ноту, вплоть до самого отбоя, не прерываясь на завтрак, обед и ужин. Чудеса, и только!
Когда это началось? Была ли такая грань, разделившая всё в армейской жизни Синицына на «до» и «после»? Лёшка старался вспомнить все последние события и никак не мог отыскать того самого момента, когда же это произошло. Когда изменился весь тот внутренний тон, почему он стал совсем другим? Может быть, струна приросла металлом, но тогда откуда же ему было взяться в худобе под гимнастёркой? Там были обычные кожа да кости, под которыми колотились немудрёные внутренности, большей своей частью желавшие поглощать одни только сладости. Неужели железо, которое содержалось в крови, превратилось в тонкую нить и незримо вытянулось вдоль всего позвоночника? Нет, скорее всего, дело было в нервах, натянутых до такого предела, что звон стоял в ушах, но, как известно, нервы — материя очень нежная и легкоранимая и невозможно их бесконечно испытывать на прочность, они же не стальные в девятнадцать-то лет!
На чём держится вся Лёшкина натура, душа и сознание? Что за нить такая не даёт всему этому рухнуть безвозвратно вниз? Пускай его дух невесом и бесплотен, но порой кажется, что весь груз, находящийся внутри, просто невозможно выдержать! Что даёт силы бежать вперёд, когда сил совсем нет? Нет вообще ничего, и из самых его последних сил хочется только упасть лицом в эти острые камни и выплюнуть в пыль дороги кровавые лохмотья лёгких!
— Слабак! — презрительно бросит ему совесть, — Что может быть проще, чем праздновать предателя и труса? Струсить и рухнуть в грязь — значит предать товарищей, быть осечкой в стройном ряду боевых патронов, заправленных в ленту!
— Тебя зачем в Советскую армию призвали? А? Родину защищать? Так чего же ты? Присягу принял — вперёд! — набатом ухает в голове, и молодое, крепкое сердце, готовое вот-вот лопнуть и разорваться на тысячу кусков, всё сильней гонит кровь и Лёшку дальше.
— Помру! Не вытяну! — тоненько скулит самосознание.
— Врёшь, не помрёшь, — спокойно и уверенно отвечает кто-то из глубокой середины, — ты над этим ещё и смеяться потом будешь!
— Погодите, — грозит самосознание поквитаться с взбунтовавшимся организмом, — я с вами со всеми разберусь, вот только добегу до финиша и покажу вам!
Добравшись до финиша, Лёшка, согнувшись пополам, держал руками сильно дрожавшие колени и со страхом ждал того момента, когда из него должно было выскочить сердце и за ним следом разорванные лохмотья лёгких. Сердце уже сорвалось со своего привычного места и глухо бьётся по всей голове, сильно стучит по затылку и норовит выскочить через глазные яблоки наружу. В сгоревшем горле что-то сипит и клокочет, а широко раскрытый рот жадно хватает сухими губами тяжёлый, обжигающий всё внутри и сильно разбавленный эфиром воздух, который дерёт в кровь горло и разрывает тесную гимнастёрку. Предательская тягучая слюна вытянулась с пересохшей губы и позорно болтается, никак не желая отрываться. Но ничего, мы не гордые, мы — утрёмся рукой, вытрем и слюну, и сопли, размажем и кровь по лицу, наша гордость всё стерпит, но только никому и никогда не увидеть наших слёз!
Какая же ты сладкая, эта маленькая победа, пускай не видно кругом поверженных врагов, и сам ты вида неприглядного, обессиливший, готовый рухнуть и не подняться, но незримая нить крепко держит весь твой мир над суетою тщетной, и ты победил, в очередной раз за сегодня. Ты — победил!
— Не соврали, ведь, действительно, не помер, — отдышавшись, прощал всех своих внутренних бунтарей Лёшка.
Вообще-то, первые дни службы в батальоне были совсем не сахар и оба взвода первой роты были настолько замучены зубрёжкой уставов, огневой подготовкой и стрельбами, что буквально валились с ног перед отбоем и засыпали, едва коснувшись головами подушек. Синицын уже не единожды пожалел, что оказался на службе в батальоне охраны. К концу второй недели учёбы почувствовалась нарастающая усталость.
— Ничего, ничего! — успокаивающе подбадривал сержант, — Вот пойдём в караул, там легче будет!
Со слов сержанта выходило, что вся настоящая служба здесь — только в батальоне, и караульная служба в нём — сплошной сахар и мечта любого солдата, ну, а пока сержант разворачивал взвод «цепью» и гнал его в атаку на вершину сопки, где засела неприятельская ДРГ, со скоростью света перемещавшаяся по всему склону слева — вверх — направо. Попробуй, поспей за ними такими, да и бегать по кочковатой тундре — удовольствие не из приятных, — то провалишься куда-нибудь, то внезапно получишь подножку или коварные кочки начнут в открытую хватать тебя за сапоги и выворачивать ноги. Тут уж поневоле не устоишь, и со всего маху рухнешь в непонятную ржавую поросль между кочек, сырую и грязную, а руки не выставить, — оружие не позволяет. А в ОЭТР в это время сидят спокойно в учебном корпусе и изучают положенную технику и приборы. Завидно? Нет, обидно, когда из всех приборов у тебя один только автомат и сапёрная лопатка!
Вот тогда, во время очередного штурма сопки, Лёшка и почувствовал, как завибрировал на тонких нитях весь его организм. Получилось что-то вроде неполного аккорда из двух нот, этакого звука отыгравшей назад пружины, — ещё не музыка, но звук уже приятный. Возможно, включилась какая-то внутренняя защита и организм отработал её по-своему. Теперь прекратилось и внутреннее нытьё, осталась только необъяснимая тревога и небольшое, инстинктивное чувство опасности. Возможно, что именно тогда, во время тактических занятий, и образовалась эта невидимая грань на склоне сопки, шагнув за которую, Лёшка почувствовал в себе новую силу, доселе ему неизвестную.
В противоречие всех законов физики, эта сила, конечно, не могла просто так появиться из ниоткуда, и почувствовавший её Синицын был уверен, что она уже никуда не исчезнет. Нет, Лёшка не был отличником в школе, если не считать нескольких отметок в четверти по пению, про таких учеников педагоги говорили, что он полная посредственность, ничем не выдающаяся. Будь тогда Лёшка отличником, так он бы теперь институт закончил и стал лейтенантом, в офицерской форме с портупеей и в щёгольских хромовых сапогах. Ходи, командуй всеми, и даже самим сержантом, и никакие сопки тебе штурмовать не надо. Красота!
Почему в посредственной голове Лёшки Синицына, забитой воинскими уставами, вычищенной до мозга костей и заправленной всем чётко военным, в голове, в которой ничего кроме «так точно», «никак нет» и «не могу знать», оказался закон сохранения энергии из школьной программы урока физики? Вот уж точно, никакой науке не разобраться — почему так. Это всё равно, что пытаться объяснять, как извилистая синусоида перемещается внутри прямого провода! Услышанный однажды закон запомнился навсегда, как удар невидимого электрического тока, который, даже из очень тонкого провода, с такой силой бьёт тебя в самый кончик пальца, что ты мотаешь головой, лязгаешь зубами и далеко летишь в сторону.
Тот самый внутренний стержень, который однажды почувствовал внутри себя Лёшка на склоне северной сопки, с каждым днём неотвратимо набирал свою силу, вопреки тому горнилу армейской службы, попав в который, согласно законам физики, ему суждено было прогореть в пепел, а не умножить свою прочность. Наждак команд вышлифовывал этот стержень до зеркального блеска, доводил градус каления до запредельных норм и целыми днями крутил, сворачивая его в армейский «бараний рог», на что тот отвечал своеобразной реакцией, — молниеносно делился на тысячу иголок, мгновенно остужая накал, собирался воедино и, словно камертон, выдавал ноту спокойствия, или неистово ревел внутри себя немым, никому не слышным органом.
Истока этой новой силы Лёшка так и не отыскал, да и не так это было важно, когда и где зародилась она, — может быть, ему её выдали здесь вместе с новеньким обмундированием, этакой непривычной казённой обёрткой, сильно пахнущей машинным маслом. Или она зародилась в том страхе, который тряс его со всей силы во время первой самолётной болтанки, на пути в этот городок за семью ветрами и непогодами, или ещё раньше, когда принял решение не бегать зайцем от военкома и пусть с опозданием, но, всё же, принял решение и отправился на службу. Может быть, это было в школе, или во дворе, где приходилось доказывать больше себе, что не слабак, хотя фигурой и ростом ты не вышел. По большому счёту, не так это и важно, откуда берутся истоки такой силы, — получаешь ли ты их вместе с погонами или приобретаешь задолго до своего рождения, здесь главное — чтобы они проявились и зазвучали, заиграли и запели многоголосо, тогда и сам чёрт тебе не брат, как говорится!
В армейской Лёшкиной жизни всё время разделялось на прошлое и будущее, с мгновенной, постоянно меняющейся частицей настоящего, и, если прошлое каждый раз собиралось в короткий миг, неважно, день то был или месяц, будущее же пока тонуло в непроницаемом тумане, где-то за далёким горизонтом, и совсем не спешило сюда показываться. Короткий и неуловимый миг настоящего способен был настолько растянуть целые сутки, что уже начинало казаться, что все часы в них кто-то подлым образом подменил високосными годами.
Ещё вчера ты жил совсем другой жизнью, в привычном мире обыкновенных людей, а сегодня вдруг шарахаешься от собственного отражения, не в силах поверить своим глазам. Увиденное настолько поразило сознание Синицына, что он, действительно, сначала не поверил глазам и машинально оглянулся назад, но позади него никого не было. В большом умывальном помещении никого не было, — ни единой живой души, кроме одного единственного Лёшки, а с той стороны стекла, откуда беспристрастный сплав олова и ртути обязан был отразить действительность, на Лёшку глядел раздетый по пояс, совершенно незнакомый ему чужой человек.
Рота была в наряде, и в расположении казармы оставалось десятка полтора солдат из её основного состава, не считая автовзвода, который, словно крошечное государство, разделённое на три призыва, жил своей отдельной, самостоятельной жизнью внутри большой казармы 1ЭТР. Весь резерв, называемый для простоты «остатком», разделялся на обладателей каллиграфических способностей, назначенных в писари роты, рукастых умельцев, способных произвести небольшой ремонт в штабных помещениях батальона, смены внутреннего наряда и остальных, не вошедших в обязательную обойму наряда, но необходимых для его подмены в любой момент дня и ночи.
Взошедшая накануне, счастливая Лёшкина звезда обещала положенный распорядком сон, протяжённостью в восемь часов, небольшой наряд на хозяйственные работы и, если уж совсем повезёт, то и небольшую прибавку свободного времени. Попасть в остаток для простого смертного, не обладавшего никакими выдающимися способностями, считалось чем-то вроде выигрышного билета в малую солдатскую лотерею. Синицын, как добрый знак, уже с подъёма увидел перед собой тарелку с гладкой и румяной пшённой кашей и тридцатиграммовый, пузатый с одного боку, кругляшок сливочного масла, рядом с белым хлебом, и ароматный кофейный напиток со сгущёнкой, дымящийся в большой солдатской кружке.
Пробегая кросс на физзарядке, он уже молил всех воинских богов, чтобы они также были благосклонны и к старшине роты, который обязательно должен был появиться в расположении после завтрака, лично проверять уровень занятости каждой свободной единицы подразделения. Никто из солдат не желал попадать под горячую руку бати (так старшину за глаза называли все в первой роте), а уж, тем более, попадать к нему на «карандаш», — в защитного цвета небольшую записную книжицу, куда, время от времени, старшина заносил многих ершистых индивидуумов. Армейский ангел-хранитель Лёшки Синицына, по всей видимости, был не последней спицей в колесе и имел достаточно высокий чин, позволявший ему заступаться за своего подопечного, благодаря чему Лёшка не испытывал со стороны начальства пристального внимания к своей персоне.
Нежелание попадаться на глаза начальству становилось навязчивым, и от него трудно было избавиться, поскольку команда «строиться» сразу же вытаскивает тебя из самых укромных уголков и вопреки сильному желанию раствориться или остаться незамеченным, быстро загоняет в строй, — под всевидящий и неумолимый взгляд старшины роты. Избежать этого было просто невозможно, и всему свободному остатку оставалось только молиться на то, чтобы нога, с которой сегодня утром поднимался батя, была правильной, нужной ногой.
Лёшка быстро поводил во рту зубной щёткой, прополоскал его уже привычной, студёной, почти ледяной водой, от которой сразу же зашлись передние зубы, затем он нырнул лицом в полные ладони воды, и, громко фыркая, словно недовольный чем-то старый ёж, принялся растирать ещё горевшее огнём лицо онемевшими от холодной воды руками. Утерев лицо белоснежным вафельным полотенцем, Лёшка глянул на себя в зеркало над умывальником и отшатнулся. С той стороны стекла на него в упор смотрели пронзительные глаза незнакомого человека.
Оглядевшись по сторонам, Синицын увидел, что в умывальном помещении, кроме него никого не было, и худющее отражение, с торчащими наружу ключицами и рёбрами, сильно выпирающими скулами, есть не что иное, как он сам, своею собственной персоной.
— Господи! — заревело от ужаса увиденного Лёшкино самосознание, — Мама дорогая! Только бы твои глаза никогда не увидели этого! Боже мой, да за что же меня здесь так?…
Точно засушенный Кощей перед своим смертным часом, прямо со стены, скорбно глядел на Лёшку незнакомец. К горлу внезапно подкатил горький ком, и Синицын уже едва сдерживался от того, чтобы не расплакаться, а с той стороны стекла незнакомец, в противоположность Лёшкиному виду, почему-то был готов торжествующе разразиться победным хохотом!
Такого поражения в своей жизни Лёшка не помнил с самого детства, когда подвыпивший деревенский тракторист внезапно так напугал его, что обрушившийся на мальчишку страх моментально парализовал всё тело, унизительно намочив, при этом, его коротенькие штанишки.
Синицын проглотил мешавший ком в горле и впился глазами в собственное отражение. Всё ещё не веря своим глазам, он пытался лихорадочно отыскать ответ на противоречие собственных ощущений и непреклонной реальности увиденного за тонким стеклом зеркала.
Где скрывался раньше этот незнакомец и почему до этого дня он не попался Лёшке на глаза, ведь, не первый же раз он оказался перед зеркалом в умывальнике, по «форме номер два»? Позади уже было целое лето службы здесь, и не важно, что в июле снег лежал и не таял на сопке, было тепло и даже жарко, и зарядка по пояс раздетыми, — и ни разу глаз не зацепился за этого доходягу в зеркале, а теперь — вот, пожалуйста, стоит и презрительно на Лёшку смотрит!
— Вот, до чего довела меня физическая культура, — пронеслось тогда в Лёшкиной голове, — теперь никакого оружия мне не надо, достаточно лишь скинуть гимнастёрку и враги умрут от страха, ну, или лопнут от смеха, увидев такого защитника! Все, как один, полягут от моего блокадного вида…
Постоянное чувство недоедания через несколько месяцев службы всё-таки притупилось, но солдатская пища, даже самая разнообразная, всё равно оставалась казённой, а молодому растущему организму всегда хотелось добавки. Сказать, что за последнее время Лёшка похудел, было бы неправильным, он, скорее всего, высох, как мелкая солёная рыбёшка, вывешенная на тонкой нитке под палящими солнечными лучами, хотя весы на медосмотре упрямо показывали потерю только пяти килограммов веса. Не велика потеря, когда с некоторых «слетело» уже под тридцать килограмм! Никто же не плачет, что он голодный, все с одного котла накормлены, и всем хватает — и самому маленькому, и самому большому, всех одинаково раскладка уравняла. Чего же тут худые сопли распускать про того, который сидит внутри и вечно просит есть?…
Лёшка Синицын внимательно перечитал письмо, и к написанному ранее «Кормят здесь по-прежнему хорошо, всего хватает», — старательно дописал: «наедаемся все от пуза…»
За окном казармы, из тумана, уже показалась пустая курилка, а из-за нее выглядывала туша наклонившегося под гору деревянного короба теплотрассы. Большим тёмным пятном за ней проявлялась крыша казармы автороты, — туман начинал медленно сдавать свои позиции.
Из всей неприглядной картины утонувшего в долине военного городка, перед Лёшкиными глазами внезапно вынырнула из тумана спина в шинели впереди идущего товарища. Спина покачивалась влево — вправо, в такт шагу роты:
— Раз, раз, раз, два, три! — чеканили в тумане свой шаг солдаты, под чёткий счёт сержанта.
Который уже месяц подряд перед глазами маячит эта спина, — пятый? Ох, всего лишь! А сколько их впереди? Нет, об этом лучше и не думать! Но здесь совершенно невозможно жить одним днём! Здесь всё одинаковое — до противного, тяжёлого чувства тошноты, а всё иное безжалостно пресекается под корень, — «не положено», «не по уставу», — говорят начальники. Сам же устав требует инициативы, мол, изобретайте товарищи военнослужащие, но ничего нового никто не изобретает, наверно, потому, что инициатива всегда наказуема, если верить нашему сержанту.
Вот стоит изобрести крылья, — так их сразу же оторвут и выкинут, а тебя ещё и накажут за порчу казённого имущества, и ходи потом до самого дембеля в заплатанной на лопатках шинели, с маленькими крылышками в голубого цвета петлицах. Я же лётчик, отпустите меня в небо летать, и ничего, что сегодня туман и погода нелётная, я — всепогодный лётчик! Дайте мне команду на взлёт!
Но видно, что судьбой мне не уготовано летать, остаётся только шагать строем, перемещаться в одинаково серой, однородной, безликой солдатской массе, шагать, и при этом делать правильную отмашку рук. Но руки — не крылья и, как старательно не маши ими, всё равно, никуда не улетишь — сапоги крепко держат.
Перестаёт качаться впереди шинель. Подхваченная ветром за полы, она взлетает к небу и сворачивается там в продолговатое пирожное — эклер.
— Что такое? Рота, стой! Раз, два! — из-под сотни солдатских сапог вздымается кверху сладкая каменная крошка и густо засыпает взлетевшую шинель кондитерской присыпкой, а с крыши соседней автороты кто-то большой ложкой соскрёбывает густой туман и отправляет его кремовой начинкой внутрь воспарившей шинели…
Лёшка прикрыл глаза и сразу же почувствовал, как хрустнула тонкая корочка пирожного у него во рту, а на языке, разливаясь солдатской манной, уже начал таять вкус сливочного крема. Его ноздри затрепетали, прерывисто втягивая аромат видения, а язык, онемевший от накатившего блаженства, уже счастливо потонул в океане нирваны. В голове, под бесшабашную мелодию, закрутилась весёлая карусель и, проглотив слюну непослушным языком, Лёшка быстро подался вперёд, чтобы быть как можно ближе к, источающему головокружительный аромат, огромному пирожному. Он уже приготовился широко открыть рот, чтобы откусить от сладкой шинели самый большой кусок, но в его животе кто-то предательски громко зарычал, и Синицын, тут же, уткнулся носом в холодное и плоское стекло.
Лёшка открыл глаза и отпрянул от окна. Видение сразу же растаяло, замолчал и живот, хотя, во рту ещё некоторое время оставался едва уловимый, сладковатый привкус.
— Вот так всегда, стоит только представить себе что-нибудь такое, не совсем связанное со службой, так тебя моментально возвращают в жестокую действительность! — раздосадовано подумал Лёшка, — Какая чудовищная несправедливость царит в этом мире и никто не стремится всё исправить! Почему так? Приятное и полезное легко может спугнуть даже самый слабый шорох, а необъяснимое и непонятное так привяжется, что можно с силой биться головой о стену и всё безрезультатно, — оно сидит там, даже не шелохнётся!
Так было и тогда, когда на него, испуганного своим видом бедного солдатика, презрительно глянуло собственное отражение, словно было оно из другого мира, существующего в параллель с этим, разделённого только перегородкой из тонкого, прозрачного стекла. Разве такое возможно, чтобы такой же огромный мир, как и этот, уместился там, за стеклом, на плёнке, толщиной в доли микрона? И не просто поместился, а жил там своей жизнью, лишь внешне похожей на нашу, привычную.
— Нет, такого быть не может! Это, всего лишь, обыкновенное отражение, — успокаивал себя Лёшка, с интересом разглядывая незнакомца за стеклом.
— Тогда почему ты выглядишь испуганно, а отражение уже презирает тебя за страх, которому ты позволил задавить себя?
— Нет, нет! С чего это я выгляжу испуганно? Ничего подобного! Это я смотрю на труса в зеркале, и это его давит и гнёт к земле животный страх! Смотри, у него уже дрогнули коленки!
— Ты всё перепутал и это твои колени дрогнули.
— Нет, нет, нет! — категорически запротестовал Лёшка, ему вдруг захотелось закрыться руками от всех зеркал на стене.
— Ну, вот уже и паника на корабле!
— На каком корабле? — непонимающе оглянулся Лёшка, он по-прежнему находился один посреди умывального помещения.
— На воздушном! — захохотало со всех сторон, — Ты же лётчик, Лёшка, и паника твоя — лётчицкая!
— Откуда ты?… — начал, было, Лёшка, но внезапно осёкся.
— Знаю, — прозвучало в ответ, словно припечатало, — я про тебя много чего знаю…
— Например?
— К примеру, каково тебе живётся с твоим новым приобретением? Да, да, с тем самым стержнем внутри тебя, которого ты сейчас, к своему великому сожалению, совсем не ощущаешь? Ай-ай, посмотри, не закатился ли он в тот тёмный угол? А, может быть, его и вовсе не было, и ты только всё сам придумал, о, великий сочинитель? Посмотри туда, в зеркало! Смотри прямо перед собой, вот она, вся правдивая реальность! Куда, куда глаза отворачиваешь? Смотри! Все смотрите на защитника Родины, рядового «соплёй перешибёшь»! Что, уже готов струиться на пол? Помнишь, как тогда, в детстве? Сейчас твои коленки тоже мелко дрожат… Давай, сдавайся, Лёшка! Что, что? Ты же комсомолец, Лёша, и закон сохранения энергии помнишь. Ведь помнишь? Правильно, значит, никакого Господа Бога нету, а есть только Родина, Партия и Священный Воинский Долг! Так?
— Да пошёл ты к чёрту! — захотел крикнуть Синицын, но удержался, потому что, и вправду, был неверующим комсомольцем, а кроме всего перечисленного, он верил ещё и в свою маму.
Реальность всего увиденного в зеркале была настолько беспощадна, что всё Лёшкино самосознание сорвалось с привычного места и тут же полетело в бездонную пропасть, растягивая за собой, в тонкую нить бесконечности, новообразованный стержень. Выпотрошенная оболочка опустила голову и принялась глупо разглядывать начищенные до блеска носки солдатских сапог. Тонкая нить вытянулась в невидимую паутинку и зазвенела на высокой ноте, грозя вот-вот оборваться под тяжестью непомерного груза.
Поверить в то, что на белом свете есть кто-то такой, который знает про него абсолютно всё и даже больше, Лёшка никак не мог, но этот чужой и противный голос, словно острый стилет, легко проникал под прочный панцирь, закрывавший от посторонних глаз всё самое сокровенное и интимное, и безжалостно наносил удар за ударом, в самые больные места. Броня, которую столько лет наращивал и укреплял Лёшка, оказалась бессильной под натиском этого коварного врага, и вот теперь, кто-то неизвестный, кромсал кровоточащую Лёшкину душу, повисшую над бездной забвения на одном честном слове.
— Твой стержень, сам по себе, — бесполезное устройство, навроде гранаты без запала или ружья без патронов, — только лишний вес с собой таскать, выброси его! — загудел в пустой голове противный голос, — Отпусти этот груз! — растягивая меха гармоники, хором подхватили зеркала и протрубили блестящие медные краны в умывальниках.
— Замолчите, замолчите все! — словно последним средством, Лёшка накрыл голову полотенцем и прижал ладони к ушам, но голоса лишь усилили свой ор.
— А-а-о-о-ы-ы-ы! — зашёлся трубный хор в ужасе предсмертного воя.
Лёшка дёрнулся всем телом и тут из его пустой и выскобленной до последней живой клетки оболочки, прямо из самой её серединки, выворачивая наружу тонкие рёбра, вырвалась громко рычащая серая тень.
— Волк, волк! — по ту сторону зеркала испуганным пастушком задрожало надменное отражение и быстро метнулось в сторону.
Застывший в недоумении Синицын, с трудом оторвал взгляд от своей развороченной грудной клетки и посмотрел в зеркало, куда секунду назад что-то прыгнуло прямо из него, но, ни в одном из зеркал, не увидел — ни себя, ни собственной, сбежавшей от него, тени.
— Всё, я умер! — подумал Лёшка и под скорбный звук метронома, отсчитывающий последние мгновения жизни, закрыл глаза.
Разверзшаяся под его ногами бездна, с неожиданной силой толкнула Лёшку в ноги, и он, едва устояв, тут же услышал, как лопнули стёкла в высоком переплёте окна и вокруг затрещали стены разваливающейся казармы. Следом за тяжёлой деревянной балкой, рухнувшей прямо с расколотого пополам неба, в бездну посыпалась разнокалиберная звёздная пыль.
Лёшка тут же пожалел, что он не успеет добежать до учебного корпуса, где лежит в ячейке его сумка с противогазом, поскольку светящаяся пыль быстро закупоривала нос и очень плотно набивалась в широко открытый рот. Хотя эта пыль и не имела запаха горького миндаля, а отдавала всего лишь только мятой, дышать её светящейся свежестью Синицын остерёгся. Тут он вспомнил, что у него нет внутренностей, поскольку весь его организм полетел куда-то прямо к центру Земли и дышать ему нечем, да и в этом теперь нет никакой надобности.
Не успел Лёшка обрадованно успокоиться, как далеко внизу что-то полыхнуло, и вскоре его организм вынырнул из тьмы горячим огненным шаром, и больно толкнув под язык, бросил Синицына следом за испуганным пастушком.
— Постой! Погоди! — бежал за пропавшим отражением Лёшка, — Остановись! Я узнал тебя! Слышишь, я знаю, кто ты! — с надрывом в голосе, умоляюще кричал он в чёрную, онемевшую разом, пустоту.
