Аккорд
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Аккорд

Александр Солин

Аккорд






18+

Оглавление

    1. 1
    2. 2
    3. 3
    4. 4
    5. 1
    6. 2
    7. 3
    8. 4
    9. 5
    10. 1
    11. 2
    12. 3
    13. 4
    14. 1
    15. 2
    16. 3
    17. 4
    18. 5
    19. 6
    20. 1
    21. 2
    22. 3
    23. 4
    24. 5
    25. 6
    26. 1
    27. 2
    28. 3
    29. 4
    30. 1
    31. 2
    32. 3
    33. 4
    34. 5
    35. 6
    36. 7
    37. 8
    38. 9
    39. 10
    40. 11
    41. 12
    42. 13
    43. 14
    44. 15
    45. 16
    46. 17
    47. 7
    48. 8
    49. 9
    50. 10
    51. 11
    52. 12
    53. 18
    54. 19
    55. 20
    56. 5
    57. 6
    58. 7
    59. 8
    60. 1
    61. 2
    62. 3
    63. 4
    64. 5
    65. 6
    66. 7
    67. 8
    68. 9
    69. 10
    70. 11
    71. 12
    72. 21
    73. 22
    74. 23
    75. 1
    76. 2
    77. 3
    78. 4
    79. 5
    80. 6
    81. 7
    82. 8
    83. 9
    84. 10
    85. 24
    86. 25
    87. 26
    88. 27
    89. 28
    90. 29
    91. 30
    92. 11
    93. 13
    94. 14
    95. 15
    96. 16
    97. 17
    98. 18
    99. 19
    100. 20
    101. 21
    102. 22
    103. 23
    104. 24

8

2

9

3

10

4

4

5

6

7

3

4

5

1

2

1

2

3

4

2

3

5

1

6

3

4

1

1

2

3

4

5

6

8

1

2

7

8

9

21

22

23

10

11

12

1

2

3

15

16

17

12

13

14

7

8

9

24

23

22

18

19

20

10

11

12

5

6

7

5

6

1

11

30

29

4

28

1

2

3

4

27

26

25

24

4

5

6

7

21

20

2

19

3

18

8

9

10

11

17

16

15

14

13

Часть I

От автора

Среди почитателей русской литературы, представители которой награждаются премиями и провозглашаются прорабами современного литературного строительства, бытует мнение, что любовь есть назойливая и неудобная часть тех причудливых и не всегда адекватных переживаний, которые испытывают ее философски настроенные герои, силой надуманных обстоятельств делающие выбор между добром и злом. Другими словами, деяния невнятного, нездорового героя, для которого любовь вторична, либо густо замешана на перверсиях, и есть, по их мнению, желанный вектор литературного процесса. Любовные же переживания нормальных людей считаются делом обыденным и за отсутствием гнильцы интереса не представляют. По этой причине произведения о любви названы «любовными романами», зачислены в разряд второсортных и отправлены на одну полку с криминальным чтивом.

На деле познание и самопознание человека возможны только через любовь, а вся полнота и смысл окружающего мира открывается ему не в досужих размышлениях, а в любви. Об этом говорят традиции русской литературы от «Евгения Онегина» до «Мастера и Маргариты» и даже приснопамятная «Лолита» свидетельствует о том же. Любовные переживания куда искреннее, продуктивнее и глубже, чем тот слипшийся конгломерат низких чувств, которые сопровождают натужную борьбу человека за существование. Не говоря уже о том, что если любовные деяния (как, например, выбор Отелло) и не всегда этичны, то корысти в них куда меньше, чем в борьбе за власть и богатство. Именно эти соображения заставляют меня настаивать на сингулярной природе любви, именно исходя из них, спешу посильным мне способом воздать должное началу всех начал, из которого возникли и расцвели человеческие чувства, фантазии, искусства, добродетели и пороки.

О чувствах можно говорить медицинским языком, можно уличным или эстрадным, а можно просто молчать. Мой герой исповедуется на языке любви, то есть, на языке аллюзий и плоти, и его внимание к интимным, пододеяльным, составляющим подводную часть любовного айсберга подробностям могло бы показаться вызывающим, если бы не диктовалось желанием выразить свое чувство во всей его энциклопедической полноте. Пытаясь справиться с этой весьма непростой задачей, он пускается в эротические изыски и порой щеголяет рискованным красноречием там, где оно, казалось бы, неуместно. Читателю судить, удалось ли ему осилить проблему, которую более двухсот семидесяти лет назад сформулировал Джон Клеланд, автор знаменитой «Фанни Хил»: «Приходится отыскивать золотую середину между тошнотворной грубостью скабрезных, просторечных и непристойных выражений и смехотворной нелепостью жеманных метафор и пышных иносказаний».

У природы с ее далеко идущими видами на человечество для его совершенствования есть два инструмента — мужчина и женщина. По большому счету из всех их отношений природе важны только сексуальные, а из их талантов и навыков — способность к совокуплениям. Стремясь одушевить и облагородить физиологический цинизм соитий, человечество придумало любовь и ею, как одеждой прикрыло наготу репродуктивного рабства. Половой акт — это кульминация половых отношений и оргазм — его апогей. Странно, что люди стесняются этого синтетического состояния, сравнимого разве что с погружением в прорубь. Описать его во всей его художественной полноте и силе до сих пор не удавалось никому. Не удивительно, если учесть, что взаимная любовь, прирастая рано или поздно близостью, обретает новое качество и чтобы выразить его, нужны могучие средства. О книге соитий упоминал в конце своей жизни В. Набоков. Надеясь «найти наконец выражение тому, что так редко удается передать современным описаниям соития», он утверждал что «на самой высокой полке, при самом скверном освещении, но она уже существует, как существует чудотворство и смерть…» Существует, но еще не написана, добавлю я. И этот роман — один из ее черновиков. Тем же побагровевшим от негодования читателям, кого покоробит неуместная, по их мнению (целомудренная, по-моему), откровенность романа, спешу напомнить высказывание Ф. Ницше: «Искусство, каким его исповедует художник — это покушение на все и всяческие стыдливости».

Итак, да здравствует любовь, и да не обвинят нас в злоупотреблении словоупотреблением!

И ненависть моя спешит, чрез утоленье,

опять, приняв любовь, зажечь пожар в крови.

К. Бальмонт

Пролог

Я склоняюсь над клавиатурой прожитых лет и погружаю в нее пальцы памяти. Ми-бемоль, си-бемоль, ре-бемоль, соль, до, фа, соль, ля, ре: Нина, Натали, Люси, Ирен, Софи, Лара, Лина, Лера, Ника. Мои самые близкие, самые звучные женщины из тех, кого вместили четыре (надеюсь, не последние) октавы моей жизни. Вслушайтесь вместе со мной в этот полновесный, причудливый аккорд. Слышите, слышите гармонию моего мужания? Неужели не слышите? Что ж, возможно, для неразборчивого уха аккорд и впрямь звучит неладно, и почитатели Мюзеты, Жаннетты, Жоржеты сочтут его сложный строй беспородным, а те, у кого нет моего слуха, и вовсе назовут меня плохим композитором. Тогда уж плохим танцором, ибо вынужден признать, что с некоторых пор звучащие во мне женщины вместо того чтобы способствовать, только мешают моему вальсу. Согласитесь: для вальсирующего мужчины, каким я пока являюсь, такая неприятность что-то вроде порванных на видном месте штанов — способна только смущать и отвлекать. А потому я намерен вмешаться.

Я хочу освободить моих милых наложниц от безликости гаремного сожительства, избавить от общих мест и пометить каждую из них той краской и тем значением, которых она заслуживает. Возможно, отделив их друг от друга, оживив и прислушавшись, я смогу устранить диссонанс их сложения. Вопрос лишь в том, допустимо ли в этом случае (а если да, то в какой степени) принимать в расчет нравы, режимы, состояние умов, технический прогресс, лунный свет, солнечную активность и тому подобные примеси, красители и катализаторы жизни, что способны вмешиваться в химию чистой любви, а стало быть, влиять на высоту, тембр и длительность наших отношений с женщинами. Иными словами, возможно ли выделить и описать метафизическую суть райской иллюзии, в которую под влиянием женского начала впадает здоровый гетеросексуал, где бы и когда бы он ни жил и ни звучал, и так ли уж существенна при этом температура наружного воздуха и отсутствие ответной иллюзии?

Опасаться тут, как мне кажется, следует только одного: поскольку вход в хранилища моей памяти другим заказан, мне не избежать соблазна фальсификации. В самом деле: выставляя свою историю в выгодном для себя свете, я ничем не рискую, ибо вероятность того, что все, с кем я когда-либо имел дело, соберутся в одном месте и опровергнут мои небылицы, ничтожно мала, а это делает нотный стан памяти падким до фальши. Не удивлюсь, если суммарный результат окажется совсем не тем, на который я рассчитываю.

Итак, слушаем неутихающий вопль распяленных пальцев и с пониманием относимся к басовитым оговоркам вдохновения.

Нина

1

Не злись, уймись и улыбнись, мой милый друг, святая юность…

Сперва позвольте немного поскулить. Ведь капитальный ремонт души щенячью ностальгию в малых дозах допускает, не так ли? А если так, то вообразите протяжный призыв океанского лайнера, которым он оглашает безбрежный простор, и от которого дрожат внутренности и замирает сердце. Это и есть вибрато моей первой любви.

Ах, Нина, моя застенчивая Нина! Моя Джульетта, мое чистое, нежно рокочущее ми-бемоль мажорное умиление! Опорная ступень, тоника того причудливого лада, что стал широким руслом драматичной оратории моих чувств! Доставшаяся другому, она для меня по-прежнему непорочная юная девственница. Да, да, ироничные грамотеи — непорочная, юная и девственная: трижды масляное олимпийское масло! Нетронутая, нераспакованная, опечатанная сургучом моего обожания — такой она для меня была, есть и останется.

Щепетильности ради следует заметить, что Нина, которой я, следуя ее званию «первая любовь», отвожу сегодня почетное место в тронном зале моего женского королевства, стала на самом деле бурной кодой чудесной прелюдии из детских и отроческих затмений. Эти лампадные проблески любовной оторопи, эти хаотичные выхлесты грядущих помешательств одолевали меня с необъяснимой регулярностью. И поскольку ни строй, ни тональность моего настраивающегося любовного чувства были мне тогда неведомы, то внезапные приступы моих симпатий запомнились не столько мажорной сумбурностью, сколько крепнущей властью смущенного влечения. Словно внутри меня вдруг оживал некий сладкий, чарующий зов, совсем не похожий на материнский. В нем обнаруживалась непокорная родительскому попечению независимость, в нем жила томительная услада добровольного подчинения, неподвластная ни погоде, ни одежде, ни голоду, ни чему-либо другому, а лишь хотениям маленькой мучительницы. И хотя был я ребенком активным и общительным, мои выразительные средства в ту пору не поспевали за чувствами, а потому лучшими способами общения были молчание и подглядывание. Следовать за ничего не подозревающей девочкой взглядом, следить за игрой ее лица, отделять ее от других детей, облаков, птиц, звуков, запахов — вот партитура моего обожания. Пожалуй, понять меня в такие минуты могли только скупые, одинокие звуки рояля.

Ввергая меня в состояние праздничного смятения, влюбленности мои были лишены соперничества и ревности. Обратить на себя внимание, испытать неведомую благодать — вот цель тех побуждений, что толкали меня порой на нелепые поступки. Вижу себя в детском саду. Я сижу на стульчике возле очаровательной голубоглазой куклы, выдергиваю из ее мягкой, похожей на густой июльский луг кофточки пучки шерстяной травы и скатываю их в невесомый комок. Я не знаю, зачем это делаю. Знаю только, что мне повезло оказаться рядом с чудной пятилетней девочкой из сказки, и что это счастье нужно продлить каким угодно способом. И тот оглушительный скандал, которым воспитательница прервала мое упоение («Васильев, ты что, совсем спятил?!»), сопровождался не раскаянием, а слезами обиды. Замечу попутно, что устойчивая тяга моих симпатий к большеглазой, ясноокой и светловолосой кукле обнаружилась именно в то время и потом долго еще служила мне маяком при выборе подружек.

К десяти годам ухаживания мои не превосходили того возбужденного апофеоза всех детских игр, когда интриганка-девочка вынуждает доверчивого мальчика броситься за ней в погоню, визгом своим обнаруживая повадки преследуемой и желающей быть пойманной дичи. Это ли не раннее проявление древнего женского инстинкта, от которого, говоря словами Малларме, женщина как молний свет трепещет? Существовали и другие, взрослые способы добиться внимания. Для этого следовало быть либо ловчее и находчивее других, либо уметь смешить. Я рано выбрал себе маску по сердцу: не шут гороховый, а герой после подвига — усталый и снисходительный, которому к лицу даже неожиданные попытки причинить солнцу боль. Так кусает изнывающий от нежности щенок, так царапает хозяина ревнивая кошка, так исподтишка щиплет невнимательную девочку влюбленный в нее мальчик. Совокупный пример неразвитого, омраченного любовью сознания. Ничего такого, что не укладывалось бы в хрестоматию детского поведения тут нет, но удивляет цепкая живучесть обожания, что при всех разочарованиях сохраняет способность к реинкарнации.

Безусловно, то была самая доверчивая, самая чистоголосая, самая певучая пора моей жизни, и мир ее был ярок, резок, звучен и пахуч. И если я упоминаю о ней, то только потому, что нельзя не считаться с важностью инкубационного периода болезни по имени «любовь», который, как и регистратуру поликлиники, невозможно миновать стороной. Сегодня от моих детских увлечений не осталось ни лиц, ни имен, ни особых примет. Вскипев одно за другим, они испарились, повысив температуру Вселенной на бесконечно малую долю градуса. Их невинность подтверждена умилениями памяти, их следы нежны и возвышенны, а ценностью они превосходят самый дорогой антиквариат. Они как вулканические острова экзотического архипелага, которые я обживал, прежде чем причалить к любовному материку. Но перед тем как ступить на него я пережил героический возраст от десяти до двенадцати, на протяжении которого все попытки девчонок заставить себя догнать терпели крах, а сами они были на одно лицо и к тому же дуры. Отмеченное непризнанием за женским полом какой-либо пользы для меня и остального мира, это оскопленное мировоззрение безбрежным горизонтом опоясало мое двухлетнее плаванье.

С чем сравнить те дерзкие, непочтительные к женской участи откровения малолетних матросов, что изрекались ими с верхней палубы плывущего среди звездной бездны корабля моего отрочества? Наверное, только с богохульством отпетых пиратов. Такое впечатление, что у них не было матерей, и свое происхождение они вели от безымянных волчиц. Я слушал их с тайным стыдом, не особо заботясь о том, что половой авторитет непорочных хулителей подкреплялся лишь щербатой ухмылкой, вонючей папиросой, прищуренным глазом и непомерным сквернословием. Обозначая женщин хмыкающей кличкой «бабы», они втаптывали их прелести в грязь с тем же воинственным пылом, с каким защищали себя от собственной похоти средневековые монахи. Извращенные, опасные гимны воздержанию уместны в богоугодных заведениях и в кругосветном плавании, но не на виду мирского континента. Кто был тот древний, получивший отказ неудачник, что изобразив в отместку растянутыми губами сакральную часть женского тела, испустил сквозь них свою звенящую злость, снабдил ее двусложным проклятьем и фальшивой монетой запустил в жизненно важный, круглосуточный словооборот? Кто бы он ни был, своей цели он достиг: к мирскому материку я подплывал с крепнущим мужским достоинством в кулаке, чье гордое, стерильное одиночество нельзя было, как мне тогда внушалось, доверить ни одной женщине.

В тринадцать лет, после двухлетнего карантина и за год до моей встречи с Ниной я пережил два коротких увлечения, отмеченных в первую очередь гулом сходившей с моих размороженных чувств лавины детского цинизма. Именно тогда мои предпочтения обрели имена, лица и повадки. Чýдные, надо сказать, имена, прелестные лица и повадки! И если их нет в моем аккорде, то только потому, что они оказались лишь форшлагами к будущей тонике. Для тех, кто не знает, что это такое, поясняю: форшлаги — это легкие и короткие, как моргание нотки, без которых немыслим джаз любви. Словно зыбкая золотая мошкара вьются они вокруг основных ступеней лада, обнаруживая долготу, широту и прозрачность музыкального пространства. Каждому из нас, смею вас заверить, приходилось быть форшлагом, даже если мы об этом не подозревали. Другое дело, что кого-то такая подсобная роль устраивает, а кого-то нет.

В ту пору я впервые познал окрыляющую силу взаимности. «Васильев, я тебя люблю» — читал я подсунутую мне на перемене записку и после ломал голову над тем, кто мог ее написать. Я искал ответ на лице моей возлюбленной, но на меня смотрели безмятежным карим взором. Мне ничего не оставалось, как приписать авторство ей и возликовать. Верный образу героя, я несколько дней донимал мою избранницу утомленными, снисходительными взглядами.

Когда кто-то долго на вас смотрит, вы обязательно обернетесь. Так и я: однажды, беспокойно обернувшись, я поймал ускользающий взгляд неуклюжей, близорукой одноклассницы и догадался, кто был настоящим автором признания. Разочарование было так велико, что затопило костер моего безответного чувства, и он, обдав меня шипящим паром обиды, потух. В отместку я переадресовал волны моей любовной энергии подруге бесчувственной милашки и быстро добился ее внимания — столь же капризного, как и ревнивого. Все это я сообщаю для того, чтобы вы знали, в каком непростом положении я оказался накануне встречи с Ниной.

2

Опрятным золотом сияет строкою красной новый день…

Уж, кажется, что-что, а день моей первой встречи с Ниной должен являться мне по первому зову и во всех подробностях. А между тем я его едва помню. И если он все же является, то только потому, что я знаю, каким должен был быть четырнадцатилетний, раскрасневшийся, принаряженный день первого сентября 1975 года в городе Подольске, что под Москвой.

Ну вот, теперь вы знаете мой возраст. Да, я стар, но не старше Космоса: Гагарин стартовал двенадцатого, а я — тринадцатого апреля того же года. Разумеется, своим признанием я рискую отпугнуть от себя весомую часть молодых читателей (если они, конечно, не сбежали еще раньше) — тех, для которых события, возрастом превосходящие год их рождения, представляют унылый исторический интерес. К тому же они убеждены, что нет ничего старомоднее и скучнее, чем любовь их родителей. На то у меня есть три возражения.

Во-первых, мы в свое время думали также.

Во-вторых, тем мальчишкам, что собираются дожить хотя бы до моего возраста, полезно знать, что их ждет после того, как они начнут бриться каждый день.

И в-третьих. Те великие и трагические, нелепые и унизительные, воспетые и оболганные события, свидетелем и участником которых я был, сегодня всего лишь мутноватый раствор в реторте новейшей истории страны — безобидный и нейтральный к тем чувствам и образам, которые я собираюсь воскресить. Иначе говоря, средой обитания в моем случае мог быть и бронзовый век, и Древний Рим, и средние века, и даже будущие столетия. Обещаю: никакого Хельсинского акта, ни мирового империализма, ни КПСС, ни КГБ, ни диссидентов, ни плодов их солидарных усилий — будущих гомункулов-олигархов. Любовь и только любовь: ничего кроме любви и ее перевоплощений!

Итак, оставляю в стороне заметенный белыми передниками и увешанный рябиновыми гроздьями пионерских галстуков школьный двор, солнечные часы тополей, невыспавшееся солнце, позевывающий ветерок, крошечные граммофоны петуний, испускающие дежурные звуки «Школьного вальса» и перевожу взгляд на Нину, имени которой в тот момент еще не знаю. Моему любопытству она представлена, как «новенькая». На ней та же коричневая форма с белым передником, что и на повзрослевших за лето одноклассницах. Располагается она, как и положено новенькой, в стороне от их возбужденной и отутюженной компании. Вижу светловолосую головку и выбеленную белой лентой косу. Вижу резной профиль и опоясанную кружевным воротничком шейку. Сведя внизу тонкие, отороченные белыми манжетами запястья, она кончиками пальцев удерживает на весу черный портфель. Он прикрывает ее коленки, и она ими нервно, по очереди его подталкивает. Плечи ее немного отведены назад, отчего под фартуком отчетливо бугрится грудь. Новое волнующее качество, которое вдруг обнаруживается у некоторых моих скороспелых сверстниц. Роста она среднего, ни полная, ни худая, ни яркая, ни блеклая, ни резвая, ни смирная. Словом, белогрудая, отбившаяся от стаи птичка. Удовлетворив мимолетное любопытство, я обернулся к милым моему сердцу друзьям и включился в коллективное сочинение на тему, кто, где и как провел лето. Ни сердцебиения, ни искры, ни таинственных флюидов, ни прочих характерных признаков любви с первого взгляда я не испытал. Потом объявили построение, и торжество поглотило и разделило нас.

Наша классная усадила ее за вторую парту, мне же удалось устроиться на предпоследней в том же ряду. Это уже после и по мере того, как во мне разгорался эпохальный пожар, я приспособился как бы ненароком ронять рядом с партой какой-нибудь предмет и, подбирая его, высовывался из ряда вон, чтобы быстрым взглядом обласкать локоток моей возлюбленной. Увы, все остальное пряталось за взрослеющей стеной спин и затылков. Молчать и подглядывать — о, как мне это было знакомо!

Несколько дней ушло на наведение порядка в изрядно запущенных за лето мужских делах. Тем временем Нина сблизилась с девчонками и обзавелась первыми подружками, одной из которых стала моя действующая пассия. Впрочем, пассия — слишком сильно сказано. Мой платонический интерес проявлялся в том, что я смущенным взглядом, неловким словом, скованным жестом выделял ее среди одноклассниц, и она благосклонно мне внимала. Этого было достаточно, чтобы мой друг Гоша при виде ее толкал меня локтем и ухмылялся: «Вон твоя Валька идет!» Не скрою, мне было приятно это слышать: Валька была порывистой рыжей ведьмой с широко распахнутыми небесными глазами и нужды в поклонниках не испытывала. Видимо, уверенная в своих чарах, она безбоязненно отрекомендовала меня Нине, как «Васильева-который-умеет-играть-на-пианино».

Прошла неделя. По школе еще витал тающий запах краски, и вот однажды я увидел их на перемене, стоящими в коридоре у окна. Валька подала мне знак, и я развязно приблизился. За неделю я так и не удосужился разглядеть новенькую вблизи, не находя в ней издалека достоинств выше, скажем, Валькиных.

«Вот тебя спросить хотят!» — сообщила Валька, указывая на Нину. Я перевел взгляд на новенькую и тут впервые разглядел ее.

«Да, я эстет!» — без ложной скромности заявляю я сегодня. Всегда им был и останусь. И вздорная жизнь, вместо того чтобы приучить меня к компромиссам, только обострила этот мой недостаток. Знакомство с женщиной я начинаю с лица, и если оно не заставляет звучать мое лирическое чувство, им же и заканчиваю. Только некий тайный знак его принадлежности к миру прекрасного открывает мое сердце. При этом женщина может быть глупа и кривонога, но красивое лицо искупает ее недостатки, также как прекрасное тело не в силах заставить меня полюбить некрасивое лицо. Что поделать: таково мое извращенное и одностороннее представление о предмете поклонения.

В лице Нины я разглядел не темперамент, не кокетство, а ту застенчивую гармонию тонких черт, на которую я так падок до сих пор. Она смотрела на меня большими, ясными глазами (еще один родовой признак моих влюбленностей) и на губах ее теплилась смущенная улыбка. Сегодня я не понимаю тех, кто восторгается Моной Лизой, кто приписывает ее судорожной гримасе некую мистическую тайну, утверждая, что так могла бы улыбаться богородица, если бы иконописцы позволили ей улыбаться. Я говорю им: «Несчастные! Вы восторгаетесь Моной Лизой только потому, что не видели улыбки моей Нины!»

«Юра, — качнулся в мою сторону серебряный колокольчик ее голоса, — Валя сказала, что ты ходишь в музыкальную школу…»

Я завороженно подтвердил. Оказалось, что ее отец — военный, и она с семьей переехала в наш город буквально накануне учебного года. Там, где они жили раньше, Нина ходила в музыкальную школу и теперь хотела бы знать…

«Да, да, я покажу, я все покажу!» — заторопился я. И в ту же секунду ее застенчивая улыбка затянула петлю на горле моей симпатии к Вальке.

Спешу заметить, что повествуя о генезисе моего чувства, для обозначения которого я вынужден пользоваться изношенным до смущенных дыр словом любовь, я хотел бы отстраниться от тех чудовищных наслоений, что оставили на нем тысячелетия человеческой практики и, говоря чужими словами, заставить его сиять заново. Я не приобщался к «любви» — я открывал новое, особое, незнакомое для себя состояние возвышенной, самоотверженной покорности слабому полу в его первозданном языческом виде. С презумпцией непорочности и конституцией святости, ни на что не претендующее и не требующее ничего взамен. Видя Нину на физкультуре в трусах и футболке, я отводил глаза и желал, чтобы урок поскорее закончился. Любоваться ею обнаженной я был тогда не готов, а богиня в спортивных трусах — согласитесь, это богохульство! Она была создана не для спортивной арены, а для алькова, говорю я сегодня и с запоздалым воплем взываю к небесам: «Там должен был быть я, Юрка Васильев, любивший Нину как никто и никогда!!»

Возможно, оглушенный воплем читатель, поморщившись, спросит, зачем я ворошу тома памяти и что в них ищу. «Партитуру утраченной гармонии» — отвечу я. Оживить то, что когда-то умертвил, натянуть и заставить звучать порванные струны несбывшегося; разглядеть контуры того нетвердого, зыбкого мира, что страдает, непонятый и обделенный в ожидании воздаяния — вот цель моего эксперимента. Только так смогу я успокоить свою совесть и умиротворить фантомы прошлого, только так обретут они покой, а я — прощение.

Вижу тех, кто уже зачислил мой стиль в разряд старомодных. По их мнению, после Херби Хэнкока слушать Арта Тейтума — это, знаете ли, коробить слух. А между тем Арт Тейтум для джаза — то же самое что Набоков для литературы (музыкального слуха, увы, лишенный). Разве стили того и другого потеряли с тех пор свое поэтическое очарование? Да любой из нынешних подмастерьев был бы счастлив владеть хотя бы сотой их частью! Записав в 1942 свою версию знаменитой «Розетты», Джордж Ширинг забрался на самый пик рэгтайма, где и поставил на нем золотой крест. Внятная и точная, это была самая розетистая «Розетта» из всех наигранных и записанных. Выше, чем у великих Эрла Хайнса и Тэдди Уилсона. К этому времени Чарли Паркер уже нащупал новые принципы звукосложения. А потом были Телониус Монк, Диззи Гиллеспи и Бад Пауэлл. А потом из джаза мало-помалу стало исчезать чувство, пока он не обмелел до голой техники, до навязчивой стилизации, до бессовестного подражания. Так и современная литература: она, как и джаз паразитирует на ритмичной, синусоидальной природе нашей жизни. Вот вам и вся любовь.

3

Умри, любовь, умри сегодня, чтоб завтра возродиться вновь…

Если вы до сих пор не добрались до клавиатуры и не попробовали мой аккорд, так сказать, на зуб, значит, вам ничего не остается, как представить себе одержимого новым, ошеломительным чувством мальчонку, в крови которого, не умолкая, бурлит густая низкая вибрация ми-бемоль мажорной тональности.

Несмотря на опоздание, Нину в музыкальную школу приняли, и хотя часы наших занятий не совпадали, все, что мне нужно было сделать, дождавшись ее — это как можно убедительнее изобразить удивление от встречи и не покраснеть при этом. Дома наши находились на чувствительном друг от друга расстоянии, но имелась достаточно продолжительная часть обратного пути, которая нас соединяла. Мы брели по дороге и, поощряемый тихой улыбкой, я развлекал ее пересказом школьных новостей и сплетен в их мужской, так сказать, редакции. Приходилось нам обсуждать книги и новые фильмы, а также все, все, все, чем можно было заполнить неловкие паузы, которых я панически боялся. Мне казалось, что Нина тщательно скрывает скуку и, оставленная без присмотра, скука ее того и гляди прорвется наружу и явится мне, невыносимо оскорбительная. Но нет, чаще всего Нина первая нарушала молчание. Дважды мне довелось проводить ее до дома, в остальных же случаях она, расставаясь со мной на перекрестке семи ветров, говорила: «До свиданья, Юра, до завтра!», и я, влюбленный юродивый, отправлялся домой за завтрашним днем.

И все же правда просочилась. Возможно, кто-то увидел нас вместе, а может, перехватил мой собачий взгляд, которым я на нее смотрел, и однажды, когда я в очередной раз собрался ее провожать, она помялась и сказала, что провожать ее не надо. На мое растерянное «Почему??» она ответила, что оказывается я дружу со всеми девочками по очереди и ради нее бросил Вальку, а это нечестно. На мое отчаянное требование выдать мне источник гнусной лжи Нина на Вальку же и указала, после чего ушла, оставив меня в яростном недоумении.

Утром я отозвал Вальку в укромный угол и потребовал объяснений.

«Подумаешь! — сверкнула лазурной молнией рыжая бестия. — Только что заявилась, и сразу ей наших мальчишек подавай!»

«Ты, Валька, дура набитая, и я не хочу тебя больше знать!» — окатил я ее шипящей ненавистью.

После Валькиного вмешательства Нина отдалилась от меня и от Вальки и сошлась с двумя тихими, незаметными девочками. В школе без особой нужды не задерживалась, провожать себя не разрешала, и остаток года и всю зиму я возвращался из музыкальной школы один. Я узнал, что такое любовное страдание. Маска героя слетела с меня, во мне посилились тоскливое ожидание и ноющее недоумение — бесполые спутники безответной любви, мало что объясняющие в ее природе. Да, я мог бы объяснить себе и другим, чем Нина отличается от остальных девчонок. Но объяснить, почему я тоскую по ней, и зачем мне ее внимание я бы не смог. На что я был готов ради нее? На все, кроме одного: встать и на весь класс сказать: «Да, я люблю Нину Ермакову, и пошли вы все к черту!»

Я был ловок и спортивен и, играя в баскетбол, срывал восторги девчонок. Однако надежное ранее средство на Нину не действовало: от нее веяло прохладной сдержанностью. Удивляя учителей ненормальным рвением, я тянул руку, чтобы выйдя к доске, попытаться поймать ее взгляд. Но его от меня прятали, лишь иногда одаривая быстрой, виноватой улыбкой. Что еще я мог сделать? И я натягивал ненавистную маску шута и лез из кожи вон, чтобы заставить ее улыбнуться. Я был неглуп и остроумен и, желая привлечь внимание Нины, регулярно подавал со своей «камчатки» удачные реплики, заставлявшие класс давиться смехом. Словом, я делал, все, что мог. Не позволил себе лишь одного: демонстративно приударить за другой девчонкой. Так и жил — непорочный, неприкаянный и одинокий.

Весной случилось чудо: моя красавица оттаяла. К этому времени Валька спуталась с Гошей, и мне, наконец, было позволено проводить мою лебедушку до дома. От счастья у меня чесались лопатки — видимо, пробивались крылья. Дошло до того, что я добился разрешения сидеть с ней за одной партой. Наверстывая упущенное, мы шептались на уроке, как малые дети, и ее улыбка заслоняла от меня остальной мир. Моему счастью был отпущен целый месяц, и на выпускном для восьмиклассников я, обжигая пальцы о нарядное темно-синее платье Нины, первый раз в жизни и весь вечер с ней танцевал.

Начались каникулы, и я повадился приходить во двор ее дома, где ждал, когда она спустится вниз, и мы пойдем дышать терпким ароматом молодой листвы. Потом наступила жара, и мы пристрастились к речке, куда вдвоем или в компании добирались на автобусе. Там я впервые увидел ее в купальнике. Мы лежали рядом на песке, и я ощущал покалывающие признаки незнакомого смущения. От ее тела исходило незримое сияние, и мне казалось, что если я прикоснусь к нему (о чем я и помыслить не мог), то непременно обожгусь. По вечерам мы забирались в душный зал кинотеатра, где я, косясь в темноте на ее мерцающий профиль, мечтал дотронуться до ее призывно возложенной на подлокотник руки. Вдобавок ко всему мне стали сниться странные сны. В них неясное женоподобное существо, навязчивое и обнаженное, затевало со мной томительные игры, быстро и нежно касалось сокровенных частей моего тела, доводя меня до электрического помешательства. Сверкала молния, и я просыпался, горячий и вздрагивающий. Трусы липли к бедрам, и я, испытывая густой стыд, благодарил властелина снов за то, что дерзким существом была не Нина, ибо ей не пристало знать о моем постыдном недостатке. Если бы мне было позволено, я бы взял ее на руки и унес подальше от людей. Усадил бы на трон в каком-нибудь заброшенном, увитом плющем дворце, и провел остаток дней у ее ног, покидая дворец только для того, чтобы сходить в соседний магазин за продуктами.

4

Открытки с видами чужой планеты мне шлешь во сне ты…

Сообщу о некоторых открытиях, что совершил в то время, но сформулировал много позже. Итак:

Любовь — чувство самодостаточное: взаимность желательна, но не обязательна.

Так называемая «первая любовь» есть апофеоз бескорыстного детского и отроческого влечения. Даже будучи отвергнутой, она навсегда поселяется в душе, оставаясь последним прибежищем человечности даже самого отпетого негодяя.

Если капнуть на нее фиолетовым лакмусом плотского влечения, она не изменит своей белоснежной сути. Поцелуй в этом возрасте есть лишь подтверждение взаимности, а вовсе не дверь в покои похоти.

Притворство — такая же равноправная часть любви, как и искренность, а обман во имя любви порой весомее клятвы.

Если бы один человек умел читать мысли другого, это бы был совсем другой мир. Не читать, но чувствовать их — вот привилегия влюбленных.

И еще одно любопытное открытие, которое я по причине скудоумия не мог тогда сформулировать, и которое вошло в меня в образе коварной Вальки, а именно: здоровый эгоизм юности считал мое чувство к Нине уникальным и неповторимым, а Валькино ко мне — вздорным и несерьезным. Иначе говоря, я априори отказывал в высоком чувстве другим, удивляясь той ожесточенности, с которой они его отстаивали. Весьма, кстати говоря, живучее и долгоиграющее заблуждение. Можно только удивляться, что имея возвышенное основание, оно вместо того чтобы поделиться им с человечеством, делает многих его врагами.

Но вернемся к радужным миражам грез над горной стремниной жизни, как говаривал старик Овидий. Увы: жизнь предлагает нам свою версию бытия, мы ей — свою, и правила игры у них разные. Согласитесь: между «мать» и «твою мать» есть существенная разница. Именно последнее, коннотативное значение я и употребил, узнав, что отца Нины переводят в Германию. Случилось это накануне девятого класса, в самый разгар наших трогательных отношений. Она уехала, и больше я ее никогда не видел. Проклятая Германия — она убила моего деда и вычеркнула из моей жизни Нину! Впоследствии, особенно в тяжкие для меня минуты печального одиночества, я возвращался мыслями к живому холсту моей памяти о Нине — пустому, всего лишь загрунтованному светозарным, голубовато-розовым фоном — и набрасывал на нем контуры нашего сослагательного будущего. Например, рисовал наш первый поцелуй или нашу особую, без начала и конца брачную ночь. Живописал ее яркие, обжигающие подробности: мы лежим, привыкая к новой коже и обмениваясь приступами дрожи. Она откидывается на спину и тянет меня за собой. Я припадаю к ней, и мы легко и просто познаем созидательную судорогу любви. Наконец-то мы изгнаны из рая и отныне принадлежим только самим себе! А вот рисунок, сделанный цветными карандашами нашего младшего сына: красное солнце, голубое небо, огуречно-спичечноногорукие я, Нина, он сам и его брат рядом с нашим квадратным, парящим над зелеными деревьями домом. Знаю: я сделал бы все, чтобы даже в самые тяжелые времена мои жена и дети ни в чем не нуждались.

Я смотрю на фотографию из тех дней. Мы с Ниной стоим в школьном саду под распустившейся, как наши чувства яблоней — юные и смущенные, словно нежно-розовые бутоны перед опылением. Она стройна и грациозна, ей, как и мне пятнадцать, и все же она очевидно взрослее меня. Она уже на самом пороге женственности, во мне же нет ни капли мужественности. Она одета в строгое демисезонное пальто, на мне — куцый пиджак, толстый свитер и мятые, пузырящиеся брюки. Ее волосы аккуратно забраны в светлую, переброшенную на грудь косу, мои черны и неопрятно лохматы. Она пребывает в том переходном, двусмысленном состоянии, когда женщина, одной рукой цепляясь за ангела, другой тянется к дьяволу. Во мне же бушует стерильное, безгреховное, неопалимое олимпийское пламя. Райская иллюзия, божья милость, несовершеннолетний Эдем.

Я знаю — где-то на другой планете есть прекрасный солнечный город. Там живем мы с Ниной, там живут наши дети и внуки. Там каждую весну расцветает яблоня, и мы приходим к ней, чтобы любоваться ее свадебным нарядом. Нужно лишь в это верить, моя радость — верить и любить. Иначе на кой черт они нужны, эти параллельные миры?!

Натали

1

Богатство стен и бегство статуй пустой не терпит пьедестал.

Чувства важнее и сильнее разума. Они — наш внутренний океан, они — среда обитания нашей личности. В литературе важны не мысли, не слова, а образы. Только они одни и могут вернуть нас к чувственным вещам, чьи суверенные права узурпированы словами. Образы есть прочные сходни к наитию, а истинная литература — это гипноз. «Когда я скажу три, вы заплачете. Раз, два…»

Литературе интересны не поступки, а их последствия, не брачная ночь, а заявление о разводе. Сегодня, когда изрядное число читателей воспринимает литературу, как внебрачную дочь психологии, укрыться от их саркастических «верю — не верю» невозможно даже за скоморошьими обносками постмодернизма. Взыскательному читателю, однако, следует помнить, что дотошность есть беспардонная сестра пытливости, а язвительная проницательность утомительнее навязчивого любопытства. Логика убивает чувства, и поскольку переживания сиюминутны, литература любит невзыскательных и доверчивых. И то сказать: как можно всерьез относиться к тем несуразным переживаниям, которыми бессердечные авторы пытают своих героев? Только приняв их на веру! Скажем откровенно: время изящных сервизов, столового серебра и умных разговоров прошло. Наступила эпоха иллюстрированных журналов, одноразовой посуды и пошлых пародистов. Но что за дело порхающей над скошенным лугом бабочке до бескрылых энтомологов и их мнения о ней? С другой стороны, снисходительность мудрее хулы, ибо конец у всех один, а жизнь подобна залу ожидания, где каждый убивает время как может. Мы убиваем время, а время убивает нас. К сему почтительнейше напоминаю, что предмет моего эссе есть некая вещь, условно именуемая «любовь». What is This Thing Called Love, This Funny Thing Called Love? — вопрошаю я вместе с Коулом Портером.

Лучшие учителя мужчины — его женщины. Не было бы их — не было бы нас. Таково одно из моих упрямых заблуждений. Именно поэтому я выбираю из моего любовного архива только те эпизоды, где чувства с поучительной наглядностью переплавляются в опыт, а опыт становится наукой, которая, к сожалению, ничему не учит. Не потому ли мои рассуждения о любви — это по выражению Сартра «рассуждения, глотающие слезы»?

После расставания с Ниной я вернул себе маску героя, подрисовал на ней улыбку всеохватной иронии и вместе с моими сверстниками с хохотом вступал в большую жизнь, имея чесоточное намерение все в ней поменять. И никто не знал о моей внутренней Волге, по берегу которой я, влюбленный бурлак, тянул баржу моей несчастной любви. Так и дотянул ее до десятого класса, с чем и ушел на каникулы. В ту пору мне исполнилось шестнадцать, и был я зеленый и нецелованный, как трехрублевая денежная купюра на складе Госзнака. И как раз в это время наполнилось спорным значением мое главное мужское качество. Дело в том, что с некоторых пор я стал стесняться моего атрибута, чьи внушительные габариты уже обозначились и сулили мне в будущем веселую половую жизнь. Скорее убедительный, чем безобразный, он моим легкоранимым и неопытным самолюбием воспринимался, однако, в том превратном свете, что способен обратить в несносный недостаток самое лестное качество. И даже почтительное восхищение моего закадычного друга Гоши не спешило избавлять меня от юношеского предубеждения. Ища моему достоинству подобие среди богатой разновидности холодного оружия, я бы остановился на слегка изогнутом клинке — что-то вроде японского танто, который я с богатой гаммой чувств (от ласкового до свирепого) вонзал в дальнейшем в тела моих нежных жертв. На пляже я упаковывал его в обтягивающие плавки и прикрывал сверху спортивными трусами.

Диспозиция на тот момент была такова. Свойства моей вполне взрослой царь-пушки давно уже не являлись для меня секретом, и сама она время от времени участвовала в потешных сражениях, постреливая отнюдь не холостыми. Но отдельные акты самопознания, принося временное удовлетворение, лишь разжигали аппетит. Мое огнедышащее орудие рвалось в настоящий бой. Оставалось найти ту, в которую оно должно будет палить. Кстати говоря, во все времена оба пола подходят к потере невинности по-своему, но в одинаковом неведении. В то время как мальчишки играют пушечкой своей, девчонки потирают свою волшебную лампу и не догадываются, что в один прекрасный день к ним вместо надушенного принца явится грубый потный Алладин, откупорит их лампу и выпустит из нее джина.

В то лето я тайно и страстно вожделел. Это было новое несносное состояние, которое я никогда не испытывал рядом с Ниной. А между тем предметы моего вожделения находились вокруг меня. Особое значение приобрели походы на пляж, где я глазел на голоногих, голопузых девчонок, находя их всех до одной прелестными и при всей их кажущейся доступности — недосягаемыми. Точнее сказать, опечатанными семью печатями невинности. Сначала свадьба, а потом постель — такой непререкаемой последовательности требовали от нас представления того времени. О, святая пора юношеского благонравия! Как же далек я был от той поздней искушенности, когда для того чтобы совратить женщину, мне достаточно было подкрепить мое намерение коротким притворным ухаживанием!

Натали словно возникла из воздуха. Еще вчера невидимая, она вдруг материализовалась и оказалась девчонкой из соседнего двора, не раз мимо меня проходившая и не оставлявшая после себя никаких следов. Была она на год меня моложе и училась в той же школе, что и я. Впервые я увидел ее у нас во дворе в компании друзей. Короткая юбчонка, тугая, навыпуск футболка и живая, игривая пластика ног. Держа перед собой пляжную сумку, она как будто разминалась перед забегом: пружинисто переминалась на носках, слегка раскачиваясь, подрагивая и поигрывая подтянутыми ровными икрами. Прямая спина, длинный хвост волос, откинутые плечи — была в ее стройной фигурке диковатая, зрелая независимость. Я подошел, она обернулась и, сияя белозубой улыбкой, уставилась на меня. Находясь в возрасте поздней Нины, она была одного с ней роста, к чему мой личный Прокруст отнесся весьма благожелательно. Только абсолютные, не подлежащие переоценке прелести моей Нины не позволяют мне остановиться на достоинствах поджарой Натальиной фигурки. Замечу только, что у пары «Наталия — талия» резонанс не только фонетический, но и эстетический. Ее гладкие ноги на тонких лодыжках имели чистую, волнующую линию. Те же хрупкие, узловатые коленки и та же манера подталкивать ими сумку. К сему прилагалась разумных размеров грудь. Дальше начинаются расхождения и касаются они в первую очередь лица (беспородную русоголовость я, так и быть, проглочу). Да, миленькое, чистенькое, губастенькое и зубастенькое, но… застенчивой гармонии тонких черт, какой пленила меня Нина, я в нем не разглядел. Впрочем, проглочу и его. Хотя, нет: сначала прожую.

Было в выражении ее лица какое-то раннее женское всезнайство, некая ускользающая от порицания грешность, этакая не по годам портновская цепкость взгляда, редкий, можно сказать, для ее возраста глаз-ватерпас и та же дерзкая, многообещающая, как и у Вальки, искра в глазах. Она смотрела на меня со снисходительной усмешкой, как смотрят на маленьких. Случайным, необязательным движением она поднесла к лицу руку, и я отметил, что запястья у нее толстоваты, пальцы коротковаты, а ногти розовые и плоские. Впрочем, недостатки ее вполне укладывались в мой похотливый интерес: мне не нужна была вторая Нина, к которой я не полез бы в трусы даже под страхом смерти. Она сказала: «Ну, я пошла!», повернулась и ушла. «Кто это?» — спросил я. «Наташка из 35-го дома!» — был небрежный ответ.

На следующий день я увидел ее на пляже. Она была с подругой (эта точно жила в нашем доме и, как выяснилось, училась с ней в одном классе), и когда подруга ушла играть в волейбол, я, подбадривая оробевшее, увязающее в горячем песке сердце, направился к ней. Наталья лежала на спине, прикрыв сгибом локтя глаза и выставив на всеобщее обозрение хрупкие шестки ключиц, наполовину упакованные любознательные полушария, овальное вогнутое блюдо живота с похожим на нахмуренный глаз пупком, скрещенные гладкие ноги и ту свою бугристую часть, что была защищена стыдом и тугими темно-синими плавками. Испытывая крепнущее волнение в области таза и не сводя глаз с лакомого бугорка, я подкрался, сел рядом и сказал:

«Привет!»

Она откинула руку и быстро села.

«Слушай, мы, оказывается, живем рядом! А почему же я тебя раньше не видел?» — вспотел я от волнения.

«Зато я тебя видела! — усмехнулась она. — Ты Васильев…»

«Точно! А ты откуда знаешь?»

«Кто же тебя не знает…» — загадочно улыбнулась она.

«В смысле?» — напрягся я.

«Ну, ты же у нас такой правильный. Хорошо учишься, на пианино играешь и в баскетбол лучше всех, — растягивала она иронией слова, словно высматривая место для удара и, примерившись, вдруг быстро и точно ударила под дых: — И с девчонками не дружишь…»

«Кто тебе сказал?» — вскинулся я.

«Все знают» — смотрела она на меня с прищуренной нагловатой иронией.

«Ну и что дальше?»

«Ничего. Ты спросил — я ответила»

«А если я с тобой хочу дружить?» — покраснел я.

«Вообще-то мне нравятся взрослые мальчики!» — усмехнулась она.

«Интересно, а я какой?»

«А ты еще маленький» — глядела она на меня с невыносимой усмешкой.

«Я маленький? Я маленький?! — взбеленился я. — А сама-то ты какая? Что, очень большая?!»

«Да, большая» — насмешливо щурилась она.

Это мне что, так отказывают? И кто — эта задиристая малявка? Мне что, встать и уйти?!

«А если я все же попробую?» — смирил я гордыню.

Она смерила (я смирил, она смерила) меня своим портновским глазом и усмехнулась:

«Хм, ну, попробуй…»

«Слушай, а чего ты такая гордая?» — возмутился я, не в силах оторвать от нее глаз. Она нравилась мне все больше и больше.

«Я не гордая, я своенравная и независимая» — дерзили мне карие глаза.

«Ну, тогда идем купаться!»

«Ну, идем…»

Мы искупались и потом на глазах удивленной моим вторжением подруги сидели и говорили обо всем на свете. Вернее, говорил я, а Наталья сидела боком, опершись на руку, вздернув острое плечо и целясь в меня глянцевыми коленками. Совсем как копенгагенская русалочка, о которой она наверняка слыхом не слыхивала. Она слушала с легкой улыбкой, опустив глаза и просеивая другой рукой песок, которым отмеряла время нашего знакомства. Песочные часы моего вожделения…

2

Улыбкой маски безмятежной судьбы скрывается мятеж…

Как, однако, стремительно и бесцеремонно эта норовистая девчонка вторглась в мой привычный мир! Не прошло и получаса, как она уже распоряжалась моей жизнью: заслонила собой ревнивое солнце, отодвинула на задний план сухой горячий воздух, редкие, с соляным блеском облака, робкую прохладу и рыбный запах реки, пляжный гомон, удивленную подругу и разноцветный хоровод купальников. Ее вкрадчивая грация, снисходительная улыбка, далекие от смущения манеры и насмешливые замечания словно говорили: «Да, я знаю, чего ты хочешь. Знаю и не бегу от тебя». От нее веяло дразнящей доступностью, и похотливое помешательство распространилось по мне со скоростью внезапного расстройства желудка.

С пляжа возвращались втроем. Напяливая то маску героя, то клоуна, вещая то покровительственно, то дурашливо, я исподтишка любовался золотистым отливом Натальиной кожи и тонул в удушливой грезе. Дошли до нашего дома, расстались с подругой, и я предложил:

«Хочешь, вечером погуляем или в кино сходим?»

Она подумала и неожиданно покладисто ответила:

«Можно…»

«Тогда давай здесь, в восемь, хорошо?»

«Хорошо…»

В восемь я, сторонясь вечерних компаний, ждал ее на подступах к дому. Она неожиданно вынырнула из-за угла и бесшумно поплыла ко мне, словно аккуратное темно-сиреневое облачко. Доплыв, вскинула на меня глаза и улыбнулась. Ее приталенное, с крошечными рукавчиками платьице обнажало ее тонкие руки и ноги и делало ее похожей на миниатюрную фарфоровую статуэтку с комода моей бабушки. Гладкие, зачесанные назад волосы были схвачены на затылке мохнатой сиреневой резинкой, а на чистом загорелом лице теплилась смущенная улыбка.

В тот вечер мы гуляли долго и с наслаждением, а нагулявшись, подошли к ее дому и укрылись под березами. Нерешительно переступив, она вдруг спросила, почему я решил дружить с ней, когда вокруг полно других девчонок.

«Я знаю, любая из нашей школы рада с тобой дружить! А я — кто я такая?» — тихо и напряженно говорила она, подняв на меня немигающий взгляд.

В ответ я с чистым сердцем признался, что она самая классная девчонка из всех, кого я знаю.

«Тебе, наверное, что-нибудь про меня рассказали… Что-нибудь плохое…» — не унималась она.

«Да никто мне ничего не рассказывал!» — занервничал я.

«Так вот если будут рассказывать — никому не верь, понял? Врут они всё!» — возбужденно проговорила она и, круто развернувшись, зашагала под немигающим взглядом фонарей.

На другой день я как обычно отправился на пляж, но ее там не нашел. Не появилась она у нас и вечером. Следующий день оказался пасмурным, и я, не зная, куда себя девать, в самом гнусном настроении слонялся по квартире, выглядывал с балкона во двор, спускался вниз и обшаривал глазами укромные места. Наутро я вызвал на лестничную площадку ее подругу и спросил, знает ли она номер Натальиной квартиры. Она мерзко улыбнулась и назвала номер. Я повернулся, чтобы уйти, и она кинула мне в спину:

«Только имей в виду — у нее взрослый парень есть!»

«Какой еще парень?» — развернуло меня к ней.

«Ну, я не знаю, там какая-то сложная история»

Я отмахнулся и, не дав волнению уняться, устремился к дому Натальи. Поднявшись на последний этаж, я позвонил в дверь. Мне открыла неопрятная хмурая тетка, и я спросил, дома ли Наташа. Прищурив опухшие глаза, она пробурила меня ими насквозь, затем, ни слова не говоря, прикрыла дверь и ушла. Через минуту на пороге возникла Наталья — непривычно домашняя и строгая. Велев ждать ее во дворе, она тут же захлопнула дверь.

Я спустился во двор. Минут через пятнадцать появилась она — в цветастом, соблазнительном, пропитанном солнцем платье — и направилась ко мне. Поравнявшись и не говоря ни слова, она продолжила путь, предлагая мне таким молчаливым способом последовать за ней. Заведя меня под березы, остановилась и сказала скучным голосом:

«Не надо было ко мне приходить. Все равно у нас с тобой ничего не получится»

«Почему?» — испугался я.

Наталья отвела глаза, закинула руки за спину и принялась утаптывать землю носком туфли.

«Подруга сказала, что у тебя есть взрослый парень. Поэтому?»

Наталья резко повернула ко мне лицо, прищурилась и процедила:

«Дура, ну, дура!»

«Так что — поэтому?» — наседал я.

«Что вы все ко мне пристали?! Нет у меня никакого парня!» — выкрикнула она и вдруг заплакала.

И тут я взял ее за безутешные плечи (первые женские плечи в моих руках!), притянул к себе (первая плачущая женщина у меня на груди!), неловко обнял (первые объятия в моей жизни!) и впервые в жизни вдохнул запах девичьих волос и вскормившей их кожи. Здесь следует сказать, что по неведомой мне, но явно генетической, идущей от тотемных предков линии (несомненно, волчьей) у меня, сколько себя помню, тончайший, прямо-таки звериный нюх. К тому же не исключено, что в одной из прошлых жизней я был форточкой в дортуаре воспитанниц какого-нибудь пансиона святого Патрика, о чем мне запах Натали и напомнил. От сладкой душной истомы заныло сердце.

«Знаешь что, пойдем ко мне! — воодушевился я. — У меня отдельная комната — посидим, поговорим, музыку послушаем. Потом, если хочешь, в Москву прокатимся! Ну, пойдем?»

Она взглянула на меня мокрыми глазами, беспомощно улыбнулась, филейной частью большого пальца правой руки вытерла слезы и пробормотала:

«Пойдем…»

Оказывается, быть защитником женщины в сто раз приятнее, чем лезть ей под юбку!

Не стану описывать радужные оттенки и расторопную прыть моего юного чувства и превращение гадливой гусеницы похоти в яркую бабочку любви. Скажу только, что за скоротечным объяснением последовали резвые, семимильные шаги сближения. Отныне мы все дни проводили вместе. Днем, если позволяла погода, отправлялись на пляж, вечером она приходила ко мне во двор, и мы шли дышать сгустившимся ароматом глянцевой листвы, либо погружались в душную, соблазнительную темноту кинотеатра. На первых порах мои друзья пытались меня остеречь. Говорили о ее корнях — мол, мать пьет, а отец бьет ее, и что сама она какая-то нервная и дерганая. Дальше следовали несвежие инсинуации о ее скороспелости. Якобы числилась за ней некая темная история, подробностей которой никто не знал, но выводы делались самые смелые. Все это подкреплялось печным завыванием слухов и разбойничьим посвистом сплетен. Да пошли вы все сами знаете куда!..

Да, она бывала грубой. С подругами не церемонилась, и на волне плохого настроения (а с ней такое случалось) могла поднять их на смех. Однажды я, отступив от дверей квартиры, ждал ее на лестнице. Открылась дверь, она ступила через порог и вдруг, обернувшись, пронзительно и раздраженно бросила в глубину квартиры:

«Я же сказала — скоро приду!»

«Кто это?» — спросил я, когда мы сошлись.

«Мать!» — зло откликнулась она.

Со мной она всегда была кроткой и ласковой, к себе домой никогда не приглашала и прощалась в одном и том же месте под березами. У нее не было телефона, и мы вечером договаривались, где и когда встретимся на следующий день. Нам нужно было лишь соединиться, и после этого мы не расставались. Она затмила Нину и готовилась затмить белый свет. Меня не смутила даже новость о том, что она уходит из школы и поступает в техникум, чтобы учиться на бухгалтера.

Так прошло лето, и наступила осень.

3

И вот в подол травы зеленой плод скороспелый полетел!

Она часто бывала у нас дома. Все мои паскудные мысли на ее счет испарились, и когда мы закрывались в моей комнате и устраивались на диване, я не давал ей ни малейшего повода к смущению. Нам всегда хватало тем для общения, и томительные паузы, возникнув, тут же свергались очередным приступом моего красноречия. Моя деликатность подкреплялась ее сдержанностью. Смеясь, она не хватала меня за руку, не склонялась ко мне порывистой головой, не бросала на меня томные взгляды и, сидя рядом, не искушала расчетливыми прикосновениями. Неловко качнувшись, искала опору на стороне, а не хваталась за меня. Словом, не пользовалась теми проверенными ужимками, что есть в арсенале каждой женщины, и тот единственный раз, когда я прижал ее к груди, так и остался во мне романтичным, негаснущим воспоминанием.

Возможно, таково одно из многочисленных свойств любви, но я тонко чувствовал ее настроение. А менялось оно у нее довольно часто и без видимых причин. Однажды в конце ноября я пришел за ней и, как обычно, ждал ее на лестничной площадке между этажами, когда до меня вдруг донеслись глухие, косноязычные раскаты крепнущей ссоры. Внезапно дверь ее квартиры с треском распахнулась, на площадку вылетела Натали, а вслед ей звенящий визг:

«Ну, погоди! Лешка вернется, все ему расскажу!»

«Дура! — сжав побелевшие кулачки и тряся скрюченными руками, забилась в истерике Натали. — Пьяная дура, дура, дура, дура, дура, чтоб ты сдохла!..»

И скатилась по лестнице прямо в мои объятия. Несколько минут ее сотрясали рыдания, и когда от них остались лишь детские всхлипывания, я обнял ее за плечи и повел на улицу. Пока мы шли ко мне, она не обронила ни слова и потом сидела на диване, сложив на коленях руки и смахивая слезы. Наконец затвердевшим голосом сказала:

«Ладно, все нормально… — и далее: — Сыграй мой любимый вальс, пожалуйста…»

Я заиграл вальс №7 Шопена. Она подошла, встала у меня за спиной и положила руки мне на плечи. Я закончил играть и вдруг почувствовал, как теплое облако ее дыхания опустилось на мой затылок. Я сидел, не смея пошевелиться. Когда мягкий напор ее губ иссяк, я повернулся к ней, и она, надвинувшись, протяжно поцеловала меня набухшим ртом. В ту пору мои вкусовые рецепторы еще не были оскорблены крепкими напитками и обуглены грешной страстью, и я задохнулся от миндального вкуса ее губ. Потом мы сидели на диване, и она прятала голову у меня на груди, а я целовал ее затылок, с наслаждением вдыхая весенний запах ее волос.

Моя жизнь в одночасье обрела взрослый смысл. В девятом классе я добавил к баскетболу гимнастику, и за год заметно подрос и раздался в плечах. С музыкальной школой я расстался, и у меня прибавилось времени. С моей легкой руки Натали почти все вечера стала проводить у меня. Приходила вечером, словно после работы, и если я задерживался, помогала матери и делала в моей комнате уроки. Я прибегал, ужинал, садился с ней за один стол, и мы молча и сосредоточенно спешили покончить с уроками, чтобы перебраться на диван и предаться новому, упоительному занятию. Впрочем, воровать поцелуи я начинал уже за столом. Скосив глаза, я любовался ее склоненным над тетрадью лицом с нахмуренной, непокорной переносицей, ее угловато вздернутыми, напряженными плечиками, заметной грудью, острыми локотками и порхающей от книжки к тетрадке и обратно рукой, пока не сосредотачивался на ее пухлых, шевелящихся губах, которыми она шептала ученые заклинания. Внезапно она вскидывала голову и ловила мой нерасторопный взгляд. Лицо ее озарялось понимающей улыбкой, и, оглянувшись на дверь, она закрывала глаза и тянулась ко мне губами.

Я не понимаю тех богов, что подражая людям, предаются обжорству и оргиям. Пища богов — это поцелуи, а мораль — целомудренно сжатые колени. Я не представляю Натали в расстегнутом халате, с раздвинутыми ногами, поглупевшим лицом и мокрыми трусами. Это не Натали, это Гошина Валька. Натали — это пылающие щеки и одурманенный нежностью взгляд. Это сомкнутые ресницы и тихий вздох у меня на плече. Натали — это своенравная досада и капризная мольба: не хочу уходить! Натали — это я, только в тысячу раз лучше…

Если три последующих месяца наших отношений представить в виде райского дерева, усеянного бесчисленными соцветиями поцелуев, то дерево это определенно изнывало в ожидании опыления. Однажды в начале апреля она спросила:

«Ты сможешь быть завтра дома часов в двенадцать?»

Я подумал и ответил, что смогу.

Назавтра она появилась у нас пятнадцать минут первого и, поцеловав, спросила, точно ли мои родители не придут с работы раньше времени. Я подтвердил, и тогда она взяла меня за руку и с порывистой решимостью подвела к моей комнате.

«Побудь здесь пять минут, а потом заходи…» — сказала она и скрылась за дверью, унеся с собой таинственный блеск глаз. Я машинально взглянул на часы и озадаченно закружил по гостиной. Выждав семь минут, я толкнул дверь и ступил за порог.

Первое, что я увидел, была ее брошенная на диван одежда. Картина, прямо сказать, фантастическая, и все же летучее собрание кофты, блузки, юбки и чулок можно было бы объяснить необъяснимой прихотью их хозяйки, если бы не председательство лифчика и скомканных трусов. Именно они оказались той подсказкой, что озарила мое немое изумление сумасшедшей догадкой, подтверждение которой лежало в это время в моей кровати, натянув на себя одеяло и глядя на меня потемневшими глазами. Отказываясь верить в происходящее, я обнажился до трусов и, не чуя под собой ног, подошел к кровати. Устремив на меня шалый взгляд, Натали откинула одеяло. Оглушенный стыдом, я сел на край кровати, стянул трусы и залез под одеяло. Она тут же обняла меня, прижалась, и через пару минут случилось то, что и должно было случиться. В конце мне стало душно и стыдно. Я лежал, не зная, что делать дальше. Обхватив меня одной рукой за шею, Натали другой рукой оглаживала мою спину и шептала: «Ты мой любимый, мой единственный, мой ненаглядный мальчик…» Я же, остывая в объятиях моей возлюбленной, испытывал не пустоту, не животное удовлетворение, не сытость обладания и уж тем более не отвращение к поруганной самке, которое возникает у некоторых мужчин, а все то же любовное чувство, сгустившееся теперь до слезливого умиления. Какова, однако, сила любовной иллюзии, если мы, обнаружив у бездны дно, все равно полагаем ее бездонной!

4

Безумный бог сожрал светило и проглотил луну с зарей…

От робкого влечения, через неодолимое притяжение и светлое помешательство до физического слияния с другим началом — таким открылся мне любовный морок. В те дни главным моим занятием, всепоглощающим и неистовым, стало ожидание очередной нашей встречи. Натали приходила возбужденная, сияющая, грешная. Руки сами тянулись к рукам, губы к губам и, пожалуй, самой трудной и утомительной нашей задачей была необходимость прикидываться невинными. Узнай о нас взрослый мир, и остракизму подвергся бы не я — Натали. С несмываемой репутацией малолетней шлюхи она была бы зачислена в разряд отверженных и отдана на поругание общественному мнению.

Несмотря на свой нежный возраст, Натали знала все, что положено знать женщине. Помню, обнаружив на себе ее кровь, я был смущен и слегка напуган. Натали, однако, успокоила меня, сказав, что у девушек в первый раз так и должно быть. Объяснила, откуда берутся дети и научила, как этого избегать. Я свято следовал ее инструкциям, что, конечно же, отражалось на качестве моей коды, зато позволяло ей чувствовать себя спокойно.

Я полюбил смотреть, как она одевается.

«Не смотри!» — говорила она, выбираясь, обнаженная, из постели, за пределами которой обитал стыд. Я закрывал глаза и, выждав несколько секунд, оборачивался в ее сторону. «Бессовестный!» — улыбалась она, не делая попыток прикрыться. Пожирая глазами ее точеную фигурку, я смотрел, как продев в распяленные отверстия ноги, она натягивала трусики, как ломая руки, застегивала лифчик и превращалась в пляжную девушку. Как по воздетым рукам и телу скользила, расправляя складки, комбинация, и полуголые ноги и голые руки торопились доиграть свои партии. Как прятались под блузку флейты рук, а под юбку — виолончель бедер. Как зачехлялись в чулки фаготы ног, и как сверкнув из-под закинутой наверх юбки, покидало сцену ее перетянутое резинкой бледно-розовое бедро. Она шла в гостиную, а я с сожалением покидал кровать и мечтал о том времени, когда мы сможем проводить в ней все дни и ночи напролет.

Мои выпускные экзамены ничуть нам не мешали. Мы освоили мою дачу и узнали о себе много нового и приятного. Например, я узнал, что одеяло лишь мешает и что целовать можно не только в губы. Кроме всего прочего я узнал про женские дни и про томительное воздержание. И еще мне открылась парфюмерия женского тела. С бунтующим сердцем я рыскал по нему, приветствуя уже знакомые оттенки и открывая новые.

Так продолжалось до конца июня, и вот однажды Натали не пришла в назначенный час. Такое случалось и раньше, но, как правило, вечером недоразумение рассеивалось. Однако в этот раз она не пришла и вечером. На следующий день около одиннадцати утра я отправился к ней домой. Разгорался чудный летний день. Воздух дышал покоем и миролюбием. Ах, сейчас бы на дачу! Искупаться и в кровать. У нас с каждым разом получается все лучше. Люблю, когда она после этого дремлет, уткнувшись мне в плечо…

Добравшись до ее квартиры, я позвонил. Мне открыл низкорослый, широкоплечий, коротко стриженый парень с раздавленным, как у боксера носом и глубоко запавшими глазками под выгоревшими бровями. Я спросил дома ли Наташа. Он прилип ко мне злым, тревожным взглядом и вместо ответа спросил, кто я такой. Я ответил — знакомый. Парень несколько секунд рассматривал меня, а затем сказал:

«А ну, идем!»

«Куда?»

«Идем, сказал!»

Мы молча спустились во двор и дошли до знакомых мне берез. Парень повернулся ко мне и криво ухмыльнулся:

«Так это ты, что ли, ее жених…»

«А тебе какое дело?» — отступил я на шаг.

«Слушай сюда, щенок! — ощерил он желтоватые клыки. — Ее жених — я! И если еще раз увижу тебя здесь — убью!»

«Да ну! — рассмеялся я ему в лицо. — Ну давай, убивай!»

Парень сузил глаза и как бы нехотя, с ленцой махнул левой рукой и угодил мне в печень. Я сломался и рухнул березам под ноги. Парень развернулся и зашагал к дому. Я пришел в себя, отдышался, встал и побрел туда же. Поднялся на этаж, позвонил и отступил от двери. На пороге возник тот же парень.

«Ты чо, не понял?» — прорычал он.

Прикрыв кулаками лицо, я бросился на него. Он обхватил меня, и мы влетели в квартиру. Под моим напором он грохнулся на спину, и его затылок с коротким, тупым звуком впечатался в пол. Я оседлал его и вцепился ему в горло.

«Убью, сссука, убью!» — хрипел я, чувствуя, как напряглась под моими пальцами вражеская шея.

Извиваясь, парень тянул пальцы к моему горлу. Мои руки оказались длиннее, и тогда он принялся лупить меня по почкам, по печени, по прессу и в солнечное сплетение. Но пробить мышцы гимнаста не под силу даже этому хрипуну. Ненависть пропитала и превратила их в броню, которую сейчас не пробила бы даже пуля. Он все же разбил мне губы, и тогда я, нависнув над ним и сжав его горло клешней одной руки, кулаком другой стал молотил ненавистное лицо.

«На, сссука, на, тварь, получи!..»

Прихожая наполнилась бабьим визгом. Он бился в уши звенящей волной, и на гребне ее пенилось:

«Ой, что делается! Он же убьет его, убьет! Ой, не могу, ой, помогите!»

«Юрочка, миленький, отпусти его, отпусти!» — неизвестно откуда кричала Натали.

Растерянный мужской голос вставлял:

«Хорòш, пацаны, хорòш, кому сказал!»

Парень подо мной хрипел, дергался и с резиновым визгом возил подметками по полу. Я же ослеп от ненависти. Я хотел оторвать эту проклятую багровую башку и забросить ее в корзину унитаза! Я жаждал разорвать это тело на куски и спустить туда же!! Хрипящий враг обеими руками вцепился в мое запястье. Меня пытались оттащить, и два голоса — мужской и женский, визжали мне в самые уши: «Отпусти его, отпусти!..»

«Юрочка, родненький, миленький, отпусти его, прошу тебя, отпусти-и-и-и-и!» — верещала Натали.

Визг проник, наконец, в мою голову. Я ослабил хватку, встал на ноги и разогнул скрюченное тело. Между мной и парнем тут же стеной встали две фигуры, а к моей груди прилипла Натали. На полу, держась руками за горло, корчился с кашлем раздавленный мною червяк.

«Пойдем, пойдем скорей!» — повиснув на мне, кричала в мое перекошенное лицо Натали.

«Все нормально, — приходя в себя, прохрипел я, — все нормально, пойдем…»

Обняв добычу за плечи и облизывая разбитые губы, я спустился с ней во двор. Было тепло и солнечно. Отходя от наркоза ненависти, надсадно ныли костяшки рук. Я заткнул за пояс разорванную рубаху и сказал:

«Пойдем ко мне…»

Когда пришли, Натали развела марганцовку и принялась промывать мои раны. Когда она приложила ватку к моему лицу, ее страдающие глаза оказались так близко, что я не выдержал и, отведя ее руку, поцеловал мои любимые омуты. Она молчала, и только подрагивали под моими губами ее веки.

«Рассказывай» — оторвавшись, велел я.

Глаза ее наполнились слезами, и она тихо пробормотала:

«Мне стыдно…»

«Рассказывай!» — прикрикнул я.

...