Слово всегда почиет и умолкает там, где действительность предъявляет свои тотальные права.
Коллективная вина. Это, конечно, совершенная бессмыслица, коль скоро она имплицирует, что сообщество немцев обладало общим сознанием, общей волей,
Однако – и на этом я тоже настаиваю – просвещение не есть прояснение. Ни когда писал эту книжицу, ни сейчас ясности у меня нет. Прояснение означало бы завершение, окончательное установление фактов, которые можно отправить в исторические архивы. Но моя книга предназначена как раз для того, чтобы этому воспрепятствовать. Ничто не нашло разрешения, ни один конфликт не улажен, ни одна зарубка в памяти не стала просто воспоминанием. Случившегося не воротишь. А вот с тем, что это случилось, просто так примириться нельзя. Я протестую, я восстаю – против своего прошлого, против истории, против современности, которая замораживает непостижное в виде истории и, стало быть, самым возмутительным образом его фальсифицирует. Ничто не зарубцевалось, и то, что в 1964 году, казалось, уже зажило, вновь раскрывается гнойной раной. Эмоции? Пусть так. А кто сказал, что просвещение должно быть лишенным эмоций? Я-то полагаю, что как раз наоборот.
Только «пришпоренный» нашим ресентиментом – а никак не примиренчеством, субъективно почти всегда сомнительным, а объективно враждебным истории, – немецкий народ сохранил бы понимание, что нельзя позволять времени нейтрализовать часть его национальной истории, ее необходимо интегрировать. Что Освенцим есть прошлое, настоящее и будущее Германии, написал, помнится, Ханс Магнус Энценсбергер, от которого, впрочем, мало что зависит, потому что он и люди его нравственного уровня не народ.
Если же общество аннулирует наше прошлое, этого прошлого не было.
Поэтому скажем еще раз со всей определенностью: никакой «новой родины» не существует. Родина – это страна детства и юности. Потерявший ее останется потерянным, даже если научится не ковылять по чужбине, шатаясь как пьяный, а зашагает отважно и твердо.
Родная речь и мир родины растут вместе с нами, врастают в нас и становятся интимным знанием, гарантирующим нам уверенность.
Родина есть уверенность, говорю я. На родине мы свободно и независимо владеем диалектикой знания-узнавания, решимости-доверия: поскольку она нам знакома, мы распознаем ее и решаемся говорить и действовать, ибо в своем знании-узнавании вправе опереться на обоснованное доверие.
находился в мире, чьи знаки были для меня не менее загадочны, чем этрусское письмо. Я был обречен существованию в мире, полном загадок, но не как турист, для которого такая ситуация может быть пикантным отчуждением
Нужно иметь родину, чтобы в ней не нуждаться, как в мышлении необходимо обладать пространством формальной логики, чтобы выйти за его пределы в более плодотворные области духа.