автордың кітабын онлайн тегін оқу Карта невидимого мира
Моим сестрам
Л. Л. и С. Л.
Юность моя не была ли однажды ласковой, героической, сказочной, — на золотых страницах о ней бы писать, — о избыток удачи! [1]Рембо, Утро
Звук его голоса длился лишь несколько секунд. Мимолетное трепетание воздуха,
которое больше не повторится.Прамудья Ананта Тур, То, чего больше нет
“Мои сны — все равно что ваше бодрствование”. “Моя память, приятель, —
все равно что сточная канава” [2].Борхес, Фунес, чудо памяти
[2] Перевод Е. Лысенко.
[1] Перевод М. П. Кудинова.
1
Когда это наконец случилось, обошлось без применения грубой силы и без драматических сцен. Все кончилось очень быстро, и Адам снова остался один. Вот что он видел, спрятавшись в густом кустарнике.
Солдаты спрыгнули с грузовика на песчаную землю. Отряхнулись, опустили подвернутые штанины и заправили в брюки рубашки. Длинные рукава у них были закатаны плотными валиками выше локтей, отчего руки казались худыми и хрупкими, а пояса были такими широкими, что талии будто начинались от самой груди. Они смеялись, шутили и понарошку пинали друг друга. Ботинки у них были слишком большие, и во время бега солдаты напоминали клоунов. Они просто дети, подумал Адам, такие же, как я, только с винтовками.
Подойдя к ступенькам веранды, парни замешкались, переговариваясь. Они находились слишком далеко, и Адам не мог ничего разобрать. Потом двое скрылись в доме, а когда снова появились в дверях, с ними вышел Карл. Наручников на нем не было, он медленно последовал за ними к грузовику своей прихрамывающей походкой, взобрался в кузов и исчез под брезентом. Издалека он выглядел таким же маленьким, как солдаты, — совсем ребенок, только со светлыми волосами и розовой кожей.
Стойте. Адам хотел заорать им вслед, чтобы они оставили Карла. Не уезжайте, хотелось крикнуть ему. Но он промолчал и не двинулся с места, укрытый густой листвой и колючими ветками. Он умел задерживать дыхание и медленно считать от одного до десяти. Он давным-давно научился этому способу держать страх в узде.
Грузовик сдал назад и резко стартовал, взметнув облако песка и пыли; на его борту мелом был грубо намалеван пенис и тут же надпись: “ТВОЯ МАТЬ...” Небо, плотное, низкое и черное, уже несколько дней набухало влагой. Засуха стояла много дней, и вот наконец-то приближалась гроза. Дождя все заждались.
По правде говоря, появление солдат Адама не удивило. Весь месяц надвигающаяся катастрофа давала о себе знать, но, казалось, замечал эти предзнаменования только он один. Море неделями было неспокойным, под ногами все дрожало отголосками землетрясения. Как-то ночью Адама разбудили сильные толчки, и когда он выглянул за дверь, кокосовые пальмы раскачивались, хотя ветра не было; земля ходила ходуном, так что поначалу он даже не понимал, сам он шатается или деревья. Рыже-белый кот, который раньше целыми днями носился по соломенной крыше, охотясь на мышей и ящериц, теперь передвигался еле-еле, словно внезапно одряхлел и потерял былую ловкость, пока однажды утром Адам не нашел его на песке мертвым: шея вывернута под неестественным углом, морда смотрит в небо.
А потом было это происшествие в городе. Один старик приехал на велосипеде из деревни в горах, чтобы купить риса у китайского торговца. Он сказал, что только что вернулся из хаджа и что совершить паломничество почетно, но обходится оно недешево. Весь год урожай был никудышным, засуха продлилась слишком долго, и теперь у него не осталось еды. Он попросил отпустить ему рис в долг, но торговец наотрез отказался. В прошлом году, сказал торговец, было нашествие крыс, в этом — засуха. В следующем будет землетрясение, а еще через год — наводнение. На этом поганом острове всегда что-нибудь да происходит. Денег нет ни у кого, это все в городе подтвердят. Цены высокие, но винить в этом некого, и если тебе нечем заплатить, тут уж ничего не поделаешь. Поэтому старик отнес в ломбард кольцо своей жены, маленький камень в тонкой серебряной оправе — возможно, янтарь. Оценщик-китаец пару секунд рассматривал его через пенсне, а потом вернул. Подделка, сказал он, пожимая плечами, дешевая подделка. Завязалась ссора, переросшая в рукоприкладство; посыпались оскорбления — как личные, так и расовые. А позже, когда наступила душная, густая ночь, кто-то — неизвестно кто — плеснул на дверь ломбарда керосином и поджег ее. Старые деревянные дома на этом острове (которых сохранилось не так много) вспыхивают мгновенно, и через полчаса ломбард уже полыхал. Никто не выжил. Китайские лавки оставались закрытыми три дня, никто ничего не мог купить. Внезапно по всему городу начались драки. Говорили, будто с материка приехали коммунисты, чтобы нажиться на беспорядках. Банды молодежи, вооруженные мачете, бродили и размалевывали стены надписями. Коммуняки СДОХНИТЕ. Китаезы катитесь в ад.
Как будто газетная статья воплотилась в реальность: прямо на глазах у Адама фотографии сходили со страниц и оживали. Обугленные деревянные остовы сгоревших зданий, кроваво-красные надписи на стенах. Пустые улицы. Адам знал, что и в других частях Индонезии неспокойно. Он слышал, что творится какая-то революция, — но не как те революции во Франции, России или Китае, про которые он читал, а нечто неясное, расплывчатое, когда никто до конца не знает, что свергнуть, а что оставить. Впрочем, это были проблемы Явы и Суматры — дальнего края страны островов, разбросанных по морю, как водоросли по берегу. Так считали все вокруг. Только Адам знал, что и тут небезопасно.
Карл отказывался что-либо предпринимать. О том, чтобы уехать, он даже не помышлял.
— Но как же... — пытался возразить Адам. Он читал газеты, слушал радио и знал, что по всему архипелагу творится что-то неладное.
— А зачем?
— Из-за твоего... из-за того, что мы, то есть нет, ты другой.
Еще не закончив фразу, он догадывался, каким будет ответ.
— Я такой же индонезиец, как и все жители этого острова. Так написано в моем паспорте. Цвет кожи неважен, я всегда тебе это говорил. И если за мной придет полиция, я скажу им то же самое. Я не совершал преступлений, я такой же, как все.
И они остались. Они остались, и пришли солдаты. Адам был прав с самого начала — он знал, что за ними придут. Раньше он представлял, как они с Карлом окажутся в тюрьме в Сурабае или где-нибудь еще на материке, может быть, даже в Джакарте, но теперь он был один. Впервые в жизни он был один — по крайней мере, впервые в этой жизни.
Он долго ждал в кустах после того, как грузовик уехал. Сам не знал зачем, но все равно сидел на корточках и ждал, едва не касаясь задом земли и подтянув колени к подбородку. Когда почти стемнело и с моря снова подул ветер, он вернулся домой и устроился на веранде. Он ждал, пока не наступила глубокая ночь, пока он не перестал различать ничего, кроме силуэтов деревьев на фоне бесконечной пустоты моря, и тогда ему стало спокойнее.
Ночь на островах сгущается быстро, и как только это произошло, вокруг уже ничего не увидеть. Если зажечь лампу, она осветит небольшое пространство, но за пределами кружка бледного сияния как будто нет ничего. Холмы, низкорослые леса, скалистый берег, пляжи с черным песком сливаются воедино, перестают существовать как отдельные формы. И когда Адам неподвижно сидит в темноте, только его неглубокое дыхание выдает, что он все еще здесь, все еще ждет.
2
Это Адам. Он попал в этот дом, когда ему было пять. Сейчас ему шестнадцать, и он ничего не помнит о своей жизни до приезда сюда.
Иногда он просыпается, содрогаясь — не от кошмара, а от неприятного ощущения, будто он смотрит в огромную пропасть, нечто вроде зияющего бездонного колодца, и эта необъятность поглощает его. Тут-то он и просыпается, потому что не в силах вынести гнетущей пустоты. Сцены из детства не желают вспоминаться, даже когда он закрывает глаза и пытается воссоздать их в воображении. В такие мгновения между сном и бодрствованием, положив голову на подушку, он пытается отпустить мысли на свободу, надеясь, что на сей раз прошлая жизнь наконец прорвется сквозь трещины и воспоминания затопят его сон, как теплая бурлящая вода по весне. Однако этого никогда не происходит — его ночи пусты, и ему совсем ничего не снится.
Редко — очень редко — перед глазами возникнет какой-нибудь образ и, тускло померцав несколько секунд, опять исчезнет: черный мох на голой бетонной стене, расщепившиеся ножки письменного стола, потолок длинной темной комнаты, кусок холста, столешница, настолько густо испещренная червоточинами, словно только из них и состоит, так что пальцы Адама нащупывают сплошные дырочки, а не твердую древесину. Еще, бывает, к нему приходят звуки. По цинковой крыше, как гвозди по стенкам гигантской консервной банки, стучит дождь. Слышно странное бормотание, монотонный тихий гул — и не шепот, и не разговор в полный голос. Все, что получается различить, — шипящие “с” и иногда “ш”, будто целый хор взывает к молчанию. Эти звуки раздаются в какой-то большой комнате наподобие общей спальни, и, разумеется, Адам не может себе ее представить. А порой, когда он занят совершенно обычным делом — едет на велосипеде в город, кормит кур или плавает над рифами, разглядывая останки затонувших кораблей, — в голове у него на мгновение, как вспышка, зажигается одно-единственное слово. Ракушка. Пасха. Снег. Он сразу понимает, что это слово из его прошлой жизни в приюте.
Но эти фрагменты слов и образов никогда не сливаются воедино в нечто осмысленное, нечто более сложное, они остаются кусочками разбитой мозаики, которые очень мало что значат. В воспоминаниях Адама, если это можно назвать воспоминаниями, нет ни людей, ни лиц, ни тел, ни даже животных.
Раньше невозможность вспомнить хоть что-нибудь очень мучила Адама. Несколько лет назад, во время подросткового гормонального буйства, когда он был одновременно зол, растерян и немного не в себе, ему захотелось узнать о своей родной семье. Он обвинял Карла в том, что тот лишил его прежней жизни и нарочно скрывает правду. Если приходившие к ним в гости люди спрашивали, как его зовут, он отвечал: “По имени — Адам, а фамилии у меня нет”. Тогда он наслаждался молчанием Карла и его неспособностью хоть что-то ответить; Карл не произносил ни слова, улыбка застывала на его лице, а гости притворно смеялись, делая вид, что это забавно. Но сейчас Адам понимает, что поступал некрасиво, и уже ему становится стыдно всякий раз, как он вспоминает этот неловкий период своей жизни. Никаких секретов и не было, теперь он это знает. Он понял, что жить надо настоящим.
Именно это он твердит себе, сидя на ступеньках темного, опустевшего дома. Когда он впервые сюда попал, ему пришлось учиться жить в чужой обстановке. Теперь надо научиться этому заново. Заглядывая в дом, нутро которого снова кажется чужим и далеким, Адам пытается вызвать в памяти свои первые дни здесь, когда Прошлое отделилось от Настоящего и очень быстро потеряло всякое значение. Десять, одиннадцать лет назад — не так уж и много времени прошло. Если припомнить, как он справился тогда, возможно, ему удастся это повторить.
В тот день, когда Карл привез Адама из приюта, его жизнь начала обретать ясные очертания. Образы стали четче, запахи — острее, эмоции — отчетливее, и мутная тьма прошлого медленно отступила.
Первые несколько дней Адам не отваживался выходить из своей комнаты, словно робкий зверек, попавший к новому хозяину (много позже Карл и вправду сравнил появление в своем доме Адама с появлением новорожденного птенца или котенка, и Адаму его слова не понравились именно потому, что были правдой). Слишком многое нужно было осознать, слишком многое было чуждым и непохожим на то, что он видел раньше. Непрерывное потрескивание радио и далекие голоса, говорящие на непонятных языках. Разноцветные корешки огромных книг. Загадочные приспособления, разбросанные по всему дому (вскоре он узнал, что это совершенно прозаические вещи — пишущая машинка или бинокль, — но в то время они представлялись фантастическими, даже пугающими). А главное — этот иностранец, который слегка прихрамывал и, казалось, относился к Адаму так же настороженно, как и Адам к нему. Он не осмеливался подойти слишком близко, хотя улыбался ласково, и в его манере держаться ощущалась неловкость, как будто он боялся Адама. Три раза в день он оставлял еду на столике рядом с кроватью. “Спасибо, сэр”, — говорил Адам, и тот уходил, позволяя ему привыкать к новой обстановке в одиночестве.
Но однажды этот человек (как успел выяснить Адам, его звали Карл) опустил тарелку на маленький квадратный столик и помедлил. По комнате распространился запах пряного овощного супа, пробудивший в Адаме аппетит. “Пожалуйста, не называй меня сэр, — сказал Карл. — Зови меня отец”. И вышел еще быстрее обычного, словно сам испугался своих слов.
Какая глупость, подумал Адам. Он не может относиться к этому человеку как к отцу, он не будет этого делать. Карл выглядел очень необычно и ничем не напоминал тех людей, которых Адам видел раньше, скорее героя какого-то причудливого мифа — светлая кожа и почти такие же светлые волосы, глаза неопределенного оттенка (иногда зеленые, иногда серые, но всегда какие-то слоистые, будто минерал), до странности резко выраженный нос, розовый румянец на щеках. Адам уже тогда понимал, что эти черты лица характерны для холодного климата. Он отбросил эту мысль и принялся за еду. Нет, Карл ему не отец.
В те первые дни Адам подолгу сидел на кровати, скрестив ноги и прислонившись спиной к стене, и прислушивался к незнакомым звукам нового дома: к шагам Карла, мягко ступающего по половицам, к музыке, доносившейся из гостиной (он не мог припомнить, слушал ли раньше музыку, но даже если и да, то явно не настолько сложную и чуждую для его ушей). Лежа в постели, он прислушивался к настойчивому мяуканью кошки, наблюдавшей за ним со шкафа, но главным образом он прислушивался к далекому, гипнотическому плеску волн о скалы, который его убаюкивал.
Адам понимал, почему оказался здесь. И понимал, что ему повезло. Его забрали, чтобы он мог начать лучшую жизнь. Но в тот момент он не чувствовал себя везучим и не знал, что представляет собой лучшая жизнь.
Перед сном он задумывался, не скучает ли по приюту, не из-за этого ли ему грустно. Но нет, он не испытывал ни ностальгии, ни горечи, его воспоминания о приюте уже стали туманными, подернулись пеленой. Лежа в постели и слушая бесконечный шум волн, он начал понимать, что грусть не будет длиться вечно, это была другая грусть, не похожая на ту, какую он испытывал раньше. Откуда-то Адам знал, что в этом новом доме, с этим человеком, робким и в то же время внушающим робость, он сумеет забыть свою тоску. В его новой жизни было много страхов, но страх больше не казался чем-то огромным, неопределенным и жутким. Его можно было преодолеть. Теперь Адам это осознавал. И с этими мыслями он засыпал. В первые дни он спал очень много.
Мало-помалу он стал исследовать дом, сперва боязливо, выбираясь из своей комнаты только после того, как Карл уйдет. Когда его страх перед незнакомой обстановкой отступил, он начал брать с полок книги и рассматривать картинки. Он не умел читать (пока что), но подолгу рассматривал озера и леса на иллюстрациях, догадываясь, что они находятся где-то в холодных странах, потому что они были совсем не похожи на те, что он видел вокруг. Светловолосые дети на этих картинках — крепкие, тепло и красиво одетые — выглядели счастливыми, в отличие от приютских, которые были не очень-то счастливы. Они были тощими, как и сам Адам, и постоянно уставали, а у тех, что помладше, иногда раздувались животы, хотя они голодали. Наверное, легко быть счастливым, если у тебя есть хорошая одежда, еда и родители, думал Адам, наверное, теперь ему тоже станет легко быть счастливым. Ему нравились эти картинки, потому что он воображал себя таким же, как изображенные на них дети, а не как те, кто жил с ним в приюте. Эти здоровые европейские мальчики казались маленькими копиями Карла, и, наблюдая за тем, как Карл работает во дворе, Адам представлял его катающимся на коньках по замерзшим прудам или гуляющим в сосновых лесах и понимал, что дом Карла тоже остался очень далеко.
Адам нашел и книги с репродукциями картин — портретами женщин, вроде и похожих на индонезиек, но не совсем: фигуры у них были пышные, а глаза яркие, не обезображенные желтухой или катарактой. Они носили за ушами цветы и смотрели прямо на Адама, как бы вопрошая: откуда ты? Ты один из нас или чужой? Эти картины ему не очень нравились.
Постепенно он начал позволять Карлу читать ему вслух. Они усаживались на узкий плетеный диван в последний предвечерний час, незадолго до того, как сгустятся сумерки, и Карл читал волшебные легенды разных островов Индонезии. Адам узнал о храбром маленьком Биваре, который сразил страшного дракона; о неблагодарном Си Танганге, выходце из простой семьи (такой, как наша, пояснил Карл), который покинул родную рыбацкую деревушку, обрел богатство и известность, а потом отрекся от своей бедной матери; о прекрасной Ларе Джонгранг, которую алчный Бандунг превратил в камень за то, что она хитростью избежала брака с ним. Пока Карл читал, Адам смотрел на отлив; в этот час море всегда было ровным, разве что подернутым едва заметной рябью, и во впадинах рифа начинали образовываться гладкие лагуны. Адаму нравились эти легенды — он до сих пор помнит каждую из них, — но больше всего ему хотелось, чтобы Карл прочел что-нибудь про белокожих смешливых детей. В их мире людей не превращали в статуи или животных, а ночные демоны не вмешивались в вековые распри. Там спокойнее, думал он.
И тем не менее ему повезло оказаться там, где он был сейчас. Он знал, что не должен мечтать о большем.
Адам открыл для себя и музыку благодаря проигрывателю, с которым вскоре научился управляться. Маленькая коробка была сделана из дерева шоколадного цвета снаружи и светлого дерева внутри, и Адам поднимал крышку, выбирал (чисто наугад) шесть пластинок и аккуратно укладывал на штырек, торчащий над диском. Каждая композиция заставляла его осознать, насколько его жизнь до попадания в этот дом была лишена музыки. Слушая переливчатый женский голос или веселую мелодию трубы, он пытался припомнить, звучали ли в приюте те народные песни, которые часто мурлыкал Карл, но тщетно: память заволакивало покровом тишины, и пейзаж его прошлого вдруг становился неподвижным и бесцветным, как будто настал один из тех прохладных дней после дождя, когда в тумане не видно ничего, кроме неясных очертаний редких деревьев.
Иногда Карл приобнимал Адама за плечи, это было короткое, теплое объятие, означавшее благодарность за то, что Адам выбрал пластинки и включил проигрыватель; от улыбки в уголках глаз у него разбегались морщинки, и Адаму становилось приятно, будто он сделал что-то неожиданно хорошее. Раньше он и не подозревал, что способен кого-то радовать.
Адам не помнит, когда именно Карл стал для него отцом, а не инопланетным существом с кожей цвета сухого песка и веснушками на лице и руках. Но, кажется, ему потребовалось всего несколько недель, чтобы освоиться в новом мире, где этот белый человек был уже не чужаком, а тем, кто всегда рядом, кто дает Адаму понять, что его дом — надежное убежище, не связанное с прошлым.
“Меня зовут Адам де Виллиген”, — говорил он себе в первые месяцы: это успокаивало. Он повторял эти слова вслух, потому что ему нравились их звучание и ритм, нравились непривычные движения губ. Находя утешение в звуке собственного голоса, он постепенно перестал задумываться о том, какой могла быть его прежняя фамилия. Теперь, когда он слышит свое имя, ему кажется, что Адам де Виллиген звучит как надо.
Goede avond, mijn naam is Adam de Willigen [3]. Видите? Он говорит и по-голландски тоже. Но знает только простейшие выражения, потому что Карл не хочет, чтобы в его доме говорили по-голландски. Он сказал, что это язык угнетателей и что Адам не должен впитывать культуру страны, которая колонизировала его родину. “Теперь мы обрели независимость, — объяснил он, — и нам нужна собственная культура”. Компромиссом для них стал английский, Карл считал, что его “полезно знать”, и ежедневно занимался с Адамом. В тех редких случаях, когда у них в гостях бывали европейцы, разговоры велись на английском, и Адам, к собственному удивлению, вполне свободно поддерживал беседу. Однако его интерес к голландскому не угасал еще очень долго, только усиливаясь из-за того, что Карл решительно отказывался говорить на этом языке. Однажды к ним неожиданно приехала голландская пара, которая бежала с Флореса и пыталась вернуться в Голландию. Им рассказывали о Карле, и они знали, что найдут в его доме пристанище на несколько ночей, пока планируют отъезд в Джакарту и дальше домой. Они приехали загорелые, запыленные с дороги, с одним-единственным чемоданом. Карл принял их вежливо и уступил им свою комнату, но целых два дня в доме царило напряженное молчание, потому что муж говорил по-индонезийски совсем чуть-чуть (он выучил только флоресский диалект нгада, толку от которого было мало), а жена не говорила вообще, разве что могла обменяться парой слов с кухаркой перед едой. Когда они говорили по-голландски, Адам с восторгом вслушивался в сочные, гортанные фразы, но Карл сухо отвечал по-английски или вообще игнорировал своих гостей. Так вот как это звучит, думал Адам, и вдруг отдельные слова и короткие предложения, которые он запомнил, рассматривая голландские книги на полках, начали обретать смысл. Адама возмущало нежелание Карла говорить по-голландски и вести себя более любезно. Для него оставалось загадкой, почему Карл не может проявить дружелюбие к этим людям, если сам такой же, как они. В те дни он еще не осознавал, что Дом — это не обязательно место, где ты родился или вырос, это нечто иное, эфемерное, что можно обрести на любом краю света. Тогда Адам просто злился на Карла, потому что не понимал ни этого, ни многого другого.
В ночь перед тем, как голландцы должны были уплыть на пароме, Адам увидел, что жена сидит одна на кровати и складывает одежду в открытый чемодан. Заметив Адама, она улыбнулась и сказала: “Заходи”. Адам сел рядом и стал смотреть, как она берет из стопки одну тонкую хлопковую рубашку за другой и бережно сворачивает, прежде чем убрать в чемодан. Рубашки были крошечные, на совсем маленького ребенка, украшенные бледными розовыми и красными цветами. Вдруг женщина очень тихо заговорила по-голландски, хотя Адам не мог ей ответить. Он вспомнил здоровых светловолосых мальчиков и девочек из тех книжек с картинками; каким-то образом он догадался, что женщина говорит о детях. Она умолкла, легонько коснулась его щеки и погладила по волосам. Потом прибавила еще что-то и покачала головой, слабо улыбаясь.
— Не понимать? — спросила она по-индонезийски.
И Адам действительно ее не понимал.
— Onthaal aan mijn huis [4], — ответил он. Эти слова он как-то видел в книге и примерно представлял, что они означают.
Она рассмеялась глубоким, теплым смехом.
— Спасибо, Адам де Виллиген, — сказала она, вытирая глаза. — Спасибо.
Эти сцены из Нынешней жизни легко прокручиваются в голове Адама всякий раз, когда ему захочется. Все детали такие же четкие и яркие, как и в тот день, когда происходило то или иное событие; Адам наслаждается своей властью над воспоминаниями, способностью воскресить их в любой момент — хоть во время прогулки по рисовым полям, хоть во время купания в море. Даже сейчас, направляясь в темноте в спальню (ему не нужно включать свет, он прекрасно знает дорогу от веранды), он понимает, что может при желании вызвать в памяти каждый эпизод своей жизни в этом одноэтажном доме из бетона и дерева.
Иногда Адам по-прежнему пытается воспроизвести что-то из приютских времен, собрать воедино фрагменты, всплывающие в голове, но ничего не получается, и он тут же упрекает сам себя — нечего было заниматься ерундой. Он знает, что, как ни старайся, первые пять лет жизни так и будут от него ускользать, что пора прекратить эти попытки и отпустить прошлое. И все же не может устоять перед искушением. Прошлое остается с ним, как глубоко засевшая в коже заноза, которая чаще всего не ощущается совсем, но порой напоминает о себе. И когда начинается покалывание, Адаму хочется расчесывать зудящее место, даже если это не принесет облегчения. В такие тихие минуты, как сейчас, когда ему страшно и одиноко лежать в кровати, он иногда погружается в это вместилище пустоты.
Зачем?
Затем, что в застилающем его память тумане есть один-единственный несомненный факт, образ человека, который точно существовал, и именно это влечет обратно.
У Адама был брат. Его звали Джохан.
Только вот Адам не может вспомнить о нем ничего, даже его лица.
[4] Добро пожаловать в мой дом (нидерл.).
[3] Добрый вечер, меня зовут Адам де Виллиген (нидерл.).
3
— Как же это все невыносимо, — сказала Маргарет, бездумно листая дневной выпуск “Хариан ракьят”, потом выпустила газету, и она вяло упала на стол.
Даже при открытых окнах-жалюзи в комнате было жарко и душно; потолочный вентилятор только легонько трепал газетные листы. Заголовок сообщал: “СТУДЕНТЫ БУНТУЮТ НА ЗАНЯТИЯХ”.
— Они всегда бунтуют, — добавила она.
Читать особого смысла не было. Слишком жарко, и новости всегда одни и те же.
Дин поставил на ее стол банку кока-колы.
— Я и не знал, что занятия еще идут. — Он взял газету и сел на свое место. — Вы читали? В четверг в естественнонаучном корпусе был пожар. Подозревают поджог. Вы что-нибудь видели? Я — ничего, хотя и пробыл здесь весь день. Смотрите, они поймали преступника, похож на одного из ваших, хотя наверняка и не скажешь. По-моему, все эти фотографии выглядят одинаково. Чистенькие благообразные мальчики из провинции с блестящими волосами и в отглаженных рубашках.
— А еще может быть, что они лежат мертвые лицом вниз в луже собственной крови, а вокруг стоят полицейские, и тогда вообще никого опознать невозможно. Полиция может убить кого угодно, а мы просто скажем: “Ого, опять труп”. Никому и дела нет. Мог и правда быть кто-то из моих. Удивительно, что пока обошлось. Один на днях рассказал, что они в лабораториях делают, на секундочку, коктейли Молотова. И знаешь, что меня больше всего поразило? Не то, что они изготавливают бомбы в университете, а то, что, по их мнению, я посмотрю на это сквозь пальцы, я же на их стороне. Какого черта мы вообще тут делаем, а? Просто слов нет. Я уже на грани депрессии.
Но на самом деле Маргарет не была на грани депрессии. Она никогда не страдала от депрессии и время от времени, когда жизнь казалась особенно невыносимой, утешала себя этим фактом. “У племен в Новой Гвинее нет депрессии, следовательно, и у меня ее нет” — вот что она повторяла себе всякий раз, когда чувствовала, что ее придавливает безысходностью. Правда, такое бывало нечасто, но просто иногда на нее наваливалась глубокая апатия, которая полностью лишала сил, надежд и желаний. Обычно это случалось в те пустые часы, которые Маргарет проводила дома после возвращения из университета, перед тем как вечером снова уйти; чувствуя приближение этого состояния, она думала: “Так, с этим надо что-то делать”. В последнее время упадок духа сопровождался странным чувством тесноты в груди, из-за чего становилось трудно дышать — всего на несколько минут, но достаточно, чтобы ощутить потребность сесть и перевести дух. Может, всему виной влажность, может, Маргарет превращается в обрюзгшую белую старуху, которая не выносит жару; может, не дай бог, это возраст. Но в конце концов она заставляла себя принять душ и, когда становилось легче, выходила в еще теплый вечер. Нет, это была не депрессия, скорее что-то похожее на скуку, хотя и скучно ей тоже не было. Она и сама не вполне понимала, что чувствует.
— Вечно вы так говорите, — ответил Дин, не отрываясь от газеты. — Так почему бы не распрощаться с этим всем? У вас хотя бы есть выбор.
— То есть признать поражение? Я-то думала, ты меня хорошо знаешь.
— На самом деле не знаю. И я серьезно: почему бы вам не уехать?
Дин так и не поднимал головы, продолжая прятаться за газетой. На последней странице красовался знаменитый бадминтонист: густые черные волосы зачесаны назад, как у американских кинозвезд, улыбка отражается в блестящем кубке. Заголовок гласил: “СЛАВА БОГУ ЗА КУБОК ТОМАСА”. По спокойному, монотонному голосу Дина невозможно было понять, что у него на уме. Только по мелким деталям вроде слегка прищуренных глаз (удовольствие) или едва обозначившихся ямочек на щеках (сарказм или презрение) Маргарет могла угадать его настоящие чувства.
— Потому же, почему не уезжаешь ты, — сказала она. — Моя работа здесь еще не закончена. Я не могу просто бросить этих детей.
— Значит, вы все-таки на их стороне.
— Если ты таким образом спрашиваешь, не коммунистка ли я, то мой ответ ты знаешь.
— Извините, я не хотел вас задеть, и вы знаете, что политика меня не интересует. Мне просто интересно, почему вы остаетесь здесь, а не возвращаетесь домой.
— В Штаты? Господи, вот умеешь же ты вывести из себя. Я была зачата на одном континенте, родилась на другом и росла на четырех, а то и пяти, если считать Австралию. В Америке я прожила меньше десяти лет, это даже не четверть моей жизни. Это, по-твоему, дом? Почему бы тебе самому не вернуться домой? Я слышала, в Медане не так уж плохо. Или опять поехать в Голландию. В конце концов, голландцы дали тебе образование.
Дин опустил газету, и Маргарет вгляделась в его лицо в поисках подсказок. Какое-то время оно ничего не выражало, а потом на нем появилась совершенно пустая, нечитаемая улыбка. Маргарет начала замечать это в нем совсем недавно, и ей становилось не по себе. Она всегда гордилась тем, что может угадывать настроение других людей. Это она делала — и делала хорошо — с тех самых пор, как себя помнила, еще до того, как научилась говорить. Ее докторская диссертация (незаконченная) “Чамбули: родство и взаимопонимание в Северной Папуа — Новой Гвинее”, которая лежала в запертом ящике стола чуть ниже ее левого колена, начиналась со слов: “Именно невербальное общение между людьми составляет основу всех общественных отношений”. Маргарет всегда считала, что люди (ну то есть она) умеют читать между строк, как племена в джунглях, которым не нужен сложный язык. Но таких, как Дин, она раньше не встречала. Иногда она не сомневалась, что он человек западной культуры, в другой раз он казался истинным индонезийцем, в третий — просто дикарем. Маргарет снова подумала о своей диссертации, которая лежала вместе с паспортом под замком в нижней части стола. Она уже очень давно туда не заглядывала.
— У меня не осталось никого на Суматре, а в голландском я никогда не был силен, — сказал Дин наконец.
Маргарет встала и попыталась наскоро навести порядок на столе.
— Ладно, извини. Не надо было мне это говорить. Не знаю, что на меня нашло в последнее время. Просто это так нервирует.
— Что?
Маргарет взмахнула руками, словно хотела обвести все происходящее за окном, но в итоге просто пожала плечами и вздохнула:
— Все. Ты понимаешь, что я имею в виду.
Дин кивнул:
— Думаю, понимаю.
Маргарет отвернулась и посмотрела в окно на приземистые серые здания. Теперь все в Джакарте казалось ей серым. Новые бетонные магазины, хлипкие деревянные лачуги, шестиполосные магистрали, стоячая вода в каналах, некогда белые транспаранты, развешанные по всему городу и быстро потускневшие от пыли, дыма и выхлопных газов. Она не помнила, когда перестала замечать цвета и детали, когда серость начала затуманивать зрение, как катаракта. На стене дома по ту сторону бетонной площади висели плакаты с цветными надписями: “ДОЛОЙ ИМПЕРИАЛИЗМ, СОКРУШИМ МАЛАЙЗИЮ”, “АФРИКА — НАШ ДРУГ”, “ТОЛЬКО ВПЕРЕД, НИ ШАГУ НАЗАД, ВО ИМЯ АЛЛАХА”. Маргарет ощутила внезапный прилив раздражения. Почему в этом городе все пишут прописными буквами? Когда она ужинала в отеле “Ява”, все позиции в меню были набраны заглавным жирным шрифтом, каждое название пыталось переорать соседнее, настаивая, чтобы Маргарет выбрала именно его, и все сливалось в сплошную рекламную какофонию. ХИТ СЕВЕРНОЙ СУМАТРЫ ИЗ БАНДУНГА ИЗЛЮБЛЕННОЕ БЛЮДО КОРОЛЕЙ ТОРАДЖЕЙ. Как будто словесной атаки было мало, цены тоже указывались в цифрах гигантского размера, хотя Маргарет так и не поняла — то ли это попытка подчеркнуть, что они очень низкие, то ли очередная форма вымогательства, с которым она сталкивалась каждый день. Может, она уже не в состоянии выносить шум, толчею, хамство и коррупцию и теперь больше не хочет видеть город в деталях, может, именно поэтому все окрасилось в серые тона. Иногда она размышляла об этом, когда без энтузиазма гоняла по тарелке ТРАДИЦИОННЫЕ ВОСТОЧНО-ЯВАНСКИЕ ДЕЛИКАТЕСЫ в роскошной обстановке зала “Явы”, отделанного черным мрамором. Уж не размякла ли Маргарет Бейтс? В конце концов она решила, что изменился сам город. Нет, с возрастом Маргарет Бейтс не стала мягче. В этом-то и была вся загвоздка. Адаптация — ключ к существованию человека, говорила она своим студентам. Умение адаптироваться было еще одной ее сильной стороной, наряду с эмоциональной устойчивостью и умением читать чужое настроение. А теперь она словно застыла во времени, ожидая, что город снова станет таким, каким она его знала. Только этого не случится. Она помнила другую страну, более благостную, как ей казалось. Какое отвратительное слово, “благостный”, слащавое и сентиментальное, оно ассоциировалось у нее с манерой речи старых белых дурней, которые рассказывают о своих плантациях и темнокожих слугах. Она вдруг ощутила отвращение к себе. “С этим надо что-то делать, — пробормотала она себе под нос, продолжая смотреть в окно на грязные серые транспаранты. — Так больше нельзя. Надо меняться, надо меняться”.
— Что вы сказали? — спросил Дин и наконец-то сложил газету.
— Ничего, — ответила Маргарет. Она взглянула в ясные, слегка влажные глаза Дина и почувствовала себя виноватой за резкость. Пора бы научиться думать, прежде чем говорить. — Давай поужинаем пораньше. Потом можем пойти в “Яву” или еще куда, выпьем чего-нибудь крепкого и яркого, с маленьким зонтиком в бокале. И будем наблюдать за этими нелепыми богачами с их проститутками.
Дин придвинул стул поближе к столу и раскрыл блокнот.
— Еще слишком рано для ужина. — Он снял с ручки колпачок и занес ее над блокнотом, но писать ничего не стал. — Да и в “Яву” меня не пустят. Во всяком случае, не в таком виде. — Он ущипнул воротник своей рубашки большим и указательным пальцами.
— Возражения не принимаются, — сказала Маргарет. Взяла его за руку и потянула к двери. — Ты со мной, так что никто ничего не скажет. Одна из мерзких привилегий, доступных белым. На словах-то все ненавидят выходцев с Запада, но как только в комнату заходит оранг пути [5], тут же кидаются выполнять любой его каприз. Каждый второй бланкито, которого я знаю, нарушает правила и ведет себя как ему вздумается, и сегодня вечером я намерена принять участие в этой тошнотворной оргии.
Они перешли шоссе по мосту. Под ними, как обычно, гудел и ревел нескончаемый поток машин — река помятого, ржавеющего металла, чьи воды текли куда угодно и никуда. Солнце начало понемногу сбавлять жар и помутнело за постоянным слоем облаков. Небо было грязного желтого цвета с серым налетом, после заката оно приобретет мышиный оттенок, а потом почти мгновенно почернеет. Голубым, чистым и ясным оно не бывало никогда.
Некоторое время они шли вдоль дороги, пытаясь поймать такси, но, судя по всему, в этот день такси не ходили, поэтому пришлось довольствоваться бечаком [6], которым управлял древний яванец с лицом настолько бесплотным, что под пергаментной кожей выпирали очертания черепа. Он ехал с удивительной скоростью и проворством, обгоняя мужчин и женщин с тележками, нагруженными арахисом, фруктами и старыми газетами. Встречные торговцы окликали их и предлагали наручные часы, игрушки, журналы, бутылки с бензином. Маргарет то и дело казалось, что они вот-вот с чем-нибудь столкнутся — с повозкой, запряженной лошадьми, или с джипом, от которого остался только голый каркас, или с велосипедом, — но в последний момент водитель невозмутимо огибал препятствие. Каждые несколько минут они проезжали или место аварии, или какое-нибудь разбитое средство передвижения. Машин было немного — во всяком случае, узнаваемых. Все было распотрошено на запчасти, потом собрано заново и в итоге приобрело такой вид, что невозможно было определить, “датсун” это, “фиат” или “шкода”. Один автомобиль мог спереди напоминать “мерседес”, к середине трансформироваться в “кадиллак”, а сзади и вовсе превратиться в грузовик с открытым бортом.
Маргарет посмотрела на Дина, который был, как обычно, очень серьезен. Из-за того, что он постоянно хмурился, его близко посаженные миндалевидные глаза казались еще ближе, а в тонких чертах читалось легкое беспокойство. Он был симпатичен Маргарет и, безусловно, выгодно отличался от тех, кто работал с ней до него, — как правило, это были американские аспиранты, корпевшие над какими-нибудь скучными проектами по экономике нефти или оказанию международной помощи недавно получившей независимость Азии. Все они без исключения оказались феноменально не приспособлены к жизни в Индонезии. Самые стойкие продержались два года, самые слабые — всего три месяца. Ходили слухи, что никакие они не студенты и работают на правительство США, но никаких доказательств этому Маргарет не нашла. Ей действительно казалось странным, что в Джакарту то и дело едет американская молодежь, претендующая на должность ассистента преподавателя, но ничто не указывало на то, что они живут не на щедрые стипендии Лиги плюща, а на средства из более подозрительных источников. Пару раз она как бы невзначай упоминала в разговоре о присутствии в Индонезии ЦРУ, что совершенно не было тайной, но наталкивалась на непонимающий взгляд и меняла тему. В этом городе никогда нельзя было знать наверняка, правда ли человек тот, за кого себя выдает, да и, честно говоря, Маргарет это не волновало.
Дин, впрочем, как будто был очень далек от неприглядных деталей жизни в Джакарте. Надежной опоры в виде стипендии у него не было, и Маргарет чувствовала себя виноватой, потому что не имела возможности платить ему как следует. На самом деле они оба не получили зарплату за последний месяц, и хотя Дин никогда не жаловался, она знала, что даже съем маленькой комнаты скоро начнет ощутимо на нем сказываться. Он говорил, что живет в Кебайоране, но Маргарет не поверила: для него это было бы слишком дорого. Ясно было одно: он хотел, чтобы она считала его не нищим, живущим чуть ли не в трущобах, а обычным представителем среднего класса, и ей было нетрудно притворяться. Но она не знала, сколько он так протянет. Ей не хотелось, чтобы он уезжал.
— Ты не скучаешь по Лейдену? — спросила Маргарет. Они ехали вдоль канала со стоячей черной водой, подернутой жирной пленкой.
Он пожал плечами:
— Да как-то нет.
— Но ты говорил, что тебе там нравилось. Ты хорошо себя проявил — я имею в виду, в учебе.
— Мне не нравился холод.
Иногда Дин бывал и таким — необщительным до угрюмости. Маргарет гадала, не связано ли это с глубоким почтением к субординации, присущим (как она заметила) всем азиатам, так что она, будучи старше его и выше по положению, никогда не сможет завести с ним непринужденный разговор. Мысль, что в ней видят мудрую и суровую мать-настоятельницу, слегка раздражала.
— Я понимаю, — сказала она, решив не настаивать.
Ей хотелось, чтобы Дин почувствовал себя раскованнее в ее обществе, и она начала представлять, как бы прошел этот вечер, будь ее воля. Купили бы какую-нибудь недорогую уличную еду, потом выпили бы, причем немало, и в какой-то момент он принялся бы откровенничать, рассказывать о своей деревенской подружке, о девушках, с которыми был в Голландии; он бы доверился ей, наконец увидел бы в ней равную, а на следующее утро на работе они стали бы друзьями и коллегами, и она больше не чувствовала бы неловкости в его компании.
Сексуального влечения к Дину она не испытывала и хотела четко дать ему это понять. По ее прикидкам, ему было двадцать четыре, может, двадцать пять, и пусть он не на двадцать лет моложе ее, но все равно годится ей в сыновья в этой стране, где у восемнадцатилетних девочек зачастую уже по трое детей. Кроме того, она давно отказалась от мысли о романтических отношениях. Когда-то, во времена безграничных возможностей, любовь маячила перед ней, и тогда все казалось таким простым, таким достижимым, что Маргарет оставалось только протянуть руку и взять ее. Влюбиться было так же легко, как поплавать в теплом соленом море: просто войти в воду, и волны подхватят тебя. Но Маргарет этого не сделала, и море отступило, оставив на берегу бутылочные осколки, коряги и спутанные сети. И она научилась жить в этом ландшафте.
На базаре Пасар-Бару только что зажглось освещение. Воздух наполнился ровным гудением портативных генераторов, и ряды голых лампочек вспыхнули, безжалостно высвечивая лица прохожих. Народу было пока немного, и Маргарет с Дином побродили по рядам несколько минут, прежде чем выбрать, где поужинать.
— Что ты будешь? — спросила Маргарет.
— Что угодно. На ваше усмотрение.
Она знала, что он это скажет, и поэтому уже приняла решение.
— Может, наси-паданг? [7] Раз уж ты с Суматры. Напомнит тебе о доме.
Они выбрали первый попавшийся лоток и сели за раскладной столик, покачнувшийся, когда Маргарет оперлась о него локтями. Дин сел напротив, но смотрел не ей в лицо, а куда-то за ее левое плечо. Вид у него был чистый и опрятный, как и всегда, простая белая рубашка с короткими рукавами не помялась даже к концу дня. Казалось, он вообще не потеет. Очки в массивной черной оправе, которые носил на работе, он снял, и Маргарет порадовалась этому — так она могла лучше видеть его глаза.
— Хорошо, правда? — сказала она. — Первый раз выбрались куда-то вместе.
Еще не закончив фразу, она уже осознала неловкость ситуации: белая женщина и молодой яванец вдвоем на публике. Она знала, что индонезийцы такое поведение не любят. Возможно, именно поэтому Дин держался так скованно. Она быстро огляделась, но других иностранцев не увидела. Подошла молодая официантка; в мешковатой мужской одежде — застегнутая на все пуговицы просторная рубашка и грязноватые штаны с защипами — она выглядела бесполой, взгляд выражал неодобрение. Маргарет почувствовала, как ее декольте, даром что скромное, внезапно стало слишком откровенным.
— Расскажи, что за исследование ты начал в Голландии, — попросила Маргарет, когда они сделали заказ. Разговор пойдет легче, если обсуждать рабочие вопросы, Дину нравилось говорить о работе. — Доисламская религия, правильно?
— Примерно так, — ответил Дин, и направление его взгляда слегка изменилось, он встретился с Маргарет глазами и не отвел их.
Это неожиданное пересечение взглядов привело ее в замешательство, она моргнула и улыбнулась, чтобы скрыть это. Ей не нравилось, когда ее застигали врасплох.
— На самом деле моя тема была немного шире, — продолжал он. — Я собирался написать “Тайную историю юго-восточных индонезийских островов”, всей территории от Бали и дальше на восток. Для меня эти острова были как затерянный рай, где все осталось первозданным, скрытым от взоров иностранцев, — в общем, почти невидимый мир. Такая вот дурацкая идея.
— Почему дурацкая?
Он улыбнулся, вдруг снова смутившись.
— Очень большая тема — слишком большая для такого маленького человека, как я.
— А по-моему, это замечательная идея. Не бросай ее.
— Нет, таким, как я, ничего не светит. Глупо было верить, что я смогу сделать нечто подобное. Я ведь не с Запада. — В его словах ощущалась не злость, а отчаяние, такое глубокое, что граничило со спокойствием.
Переубеждать бесполезно, подумала Маргарет, ощутив прилив раздражения.
— Какая ерунда, — сказала она, стараясь, чтобы ее тон не звучал назидательно. — Ты способен на все, если приложить усилия. Я не говорю, что будет легко, но раз уж ты чего-то хочешь, все получится. Не будь таким пораженцем.
Принесли еду — тарелки с водянистым карри из мяса и овощей. Маргарет вгляделась в рис и заметила, что он смешан с маисом.
— Похоже, у нас тут добросовестный торговец, — сказала она. После прошлогодней засухи каждый заказ еды стал лотереей. Иногда рис оказывался рисом, а иногда — грубо смолотой мукой, в соответствии с рекомендациями правительства.
— Может быть, вы и правы, — пожал плечами Дин. Он словно пытался убедить в чем-то самого себя. — Моя идея заключалась в том, что нам нужна история нашей страны, написанная индонезийцем, которая опиралась бы на нестандартные источники, недоступные западным исследователям. Например, на фольклор, местную мифологию или древние рукописи на пальмовых листьях...
— То есть лонтары.
— Да. В случае стандартного подхода, то есть изучения исторических текстов, речь, по сути, идет о западных источниках. Получается, что история Юго-Восточной Азии началась с открытия морских путей из Европы в Азию. А на самом деле к этому моменту уже столько всего произошло. Возникли империи Маджапахит и Матарам, ислам, индуизм, буддизм... Я хотел рассказать про эти острова, потому что у меня есть теория, что их история лежит за пределами понимания иностранцев, — я знаю, вы простите меня за эти слова...
— Прощаю.
— ...и поэтому должна быть рассказана не уроженцем Запада...
Дин продолжал говорить, но Маргарет отвлек мальчик, который сел за три столика от них. Это был азиат неопределенного возраста — ему могло быть как четырнадцать, так и двадцать один, — не совсем тщедушный, как большинство из них, но все равно какой-то оборванец. На его грязной белой футболке был логотип с изображением животного (медведя?) под сине-золотой надписью “БЕРКЛИ”. Мальчик казался одновременно потерянным и очень сосредоточенным. Это на них он смотрит? Маргарет пару раз покосилась в его сторону, но он все время отводил глаза. Привычка непринужденно ловить чужой взгляд — ошибка многих иностранцев, неправильно истолковывающих поведение азиатов. То, что выражают их улыбающиеся лица, не всегда соответствует действительности; то, что выражает ваше собственное улыбающееся лицо, тоже не всегда соответствует вашим намерениям. На столике перед мальчиком ничего не было, он не заказывал ни еду, ни напитки.
— ...И конечно, неизвестная история мореплавателей-мусульман.
— Так почему бы тебе не написать все это? — сказала Маргарет.
Дин мгновенно умолк и погрузился в задумчивость, помешивая лужицу карри, в которой утопил свой рис.
— Никто не согласится финансировать мою работу. Я спрашивал в Голландии, и все отказали. Они думают, что это связано с политикой. А здесь, хоть президент и говорит о крупных проектах, мы же понимаем, что денег никогда не будет. Не для таких, как я.
Маргарет не ответила. Она смотрела на его узкие покатые плечи, пока он бесцельно ковырял рис. Он как-то умудрялся делать так, что порция на его тарелке казалась скудной и почти несъедобной. Тут ничем не помочь, подумала Маргарет, — наверное, пора сдаваться. Наверное, давным-давно пора махнуть рукой на эту страну. Был еще ранний вечер, но она уже устала.
— Давай чего-нибудь выпьем, — предложила она. Надо стряхнуть с себя эту апатию.
Дин слегка нахмурился.
— Нет, спасибо. Я сегодня вымотался. Наверное, просто пойду домой.
Маргарет поставила пустые тарелки друг на друга в знак окончания ужина.
— Всего по бокалу. Получишь удовольствие хотя бы с антропологической точки зрения. Давай. — Она помахала перед торговцем купюрами.
— Это очень любезно с вашей стороны, но в “Яве” я буду чувствовать себя неуместно.
— Чушь. Ты прекрасно проведешь время. Я же говорила, возражения не принимаются. — Она мило улыбнулась, зная, что он согласится: уж если она вбила себе что-то в голову, ей никогда не отказывали.
Когда они собрались уходить, Маргарет обернулась, чтобы в последний раз посмотреть на мальчика в футболке с логотипом Беркли, но его уже не было. Она оглядела ларьки, ожидая, что увидит его за колонной или в толпе, но тщетно. Полминуты назад он сидел за столом, а теперь исчез.
— Ну что ж, будет весело, — бодро сказала Маргарет.
Построенный в 1962 году в честь Азиатских игр, отель “Ява” стоял у широкого кругового перекрестка в том месте, который можно было бы назвать деловым центром, если бы в этом городе существовало деление на деловые и жилые районы. Как и в случае с многими бетонными зданиями в стиле брутализма, стремительно появляющимися по всей Джакарте, угловатые линии и слегка индустриальный облик отеля должны были намекать на эстетику Ле Корбюзье и баухауза, интернациональную и практичную. В центре кругового перекрестка располагался идеально круглый неглубокий фонтан, и высокие струи воды низвергались на пару деревенских детей, стоящих на высоком узком постаменте. Отель и фонтан были лишь двумя из многочисленных проектов, призванных поразить гостей уровнем развития Джакарты, и возводили их по заказу самого президента Сукарно (Маргарет называла их “монументами президентской озабоченности размерами”). Всего через два года туалеты в отеле уже пришли в плачевное состояние, несколько лампочек в большой люстре в вестибюле перегорели, и их так и не заменили, ковры были прожжены сигаретами, а скатерти покрыты застарелыми винными пятнами.
— Похоже, размер-то не главное, — сказала Маргарет, глядя на выщербленный край барной стойки.
Она уже выпила два мартини. Первый сразу ударил ей в голову, а второй пролился в желудок слишком легко. Она пыталась растянуть удовольствие с третьим бокалом, но это было трудно — щеки горели, и ей хотелось поскорее допить до конца. Она знала, что уже пьяна, зато снова чувствовала прилив сил.
Дин стоял спиной к залу, опершись локтями о стойку. Он разглядывал ряды бутылок, расставленных вдоль зеркальной стены напротив, словно изучал каждую этикетку. Он взял просто кока-колу, как Маргарет ни старалась его переубедить. Он даже “Бинтанг” не пил. Обычно ей хватало деликатности не нарушать культурные границы, но Дин — особый случай. Да, он мусульманин, но не простой индонезиец из маленького городка — он прожил три года в Европе. Если бы они оба выпили, подумала Маргарет, алкоголь помог бы преодолеть разделяющие их барьеры и они стали бы друзьями.
Играл оркестр, и хорошенькая филиппинка в облегающем белом платье пела Solamente Una Vez [8] звонким, чистым голосом, выделяя безупречно раскатистые “р” и встряхивая яркими маракасами в такт кубинским барабанам. В баре было немноголюдно, но тем не менее очень шумно, в сигаретном дыму гудели мужские голоса. Мужчин в баре было куда больше, чем женщин, индонезийцев — совсем немного. Из местных, похоже, были только женщины, и почти все проститутки.
— Вот он, весь цвет Запада, — сказала Маргарет. — Видишь вон тех двоих? Несколько лет назад они стали лауреатами Пулитцеровской премии. Предполагается, что они будут освещать одну из самых острых политических ситуаций в мире, а они что делают? Снимают девушек, которые дома им недоступны. А вон тот идиот, да, тот, что тискает батачку, должен был распределять поддержку от Всемирного банка, но, похоже, ему самому понадобится поддержка после такого количества клубничного дайкири.
— Вы здесь всех знаете? — спросил Дин.
— Кое-кого знаю.
В дверях появился крупный мужчина, краснолицый, веснушчатый, с рыжевато-русыми волосами, и направился прямо к Маргарет. С ним была молодая местная девушка, высокая для яванки и довольно светлокожая.
— Как ты, Маргарет? Сто лет тебя не видел — с прошлогодней вечеринки в честь Дня независимости у Лазарских. Кто твой бойфренд?
— Это не мой бойфренд, это коллега из университета. — Она собиралась представить Дина, но обнаружила, что тот незаметно улизнул и уже направляется в сторону туалета. — Как поживает твоя подружка, Билл?
— Прекрасно, — ответил он, положив внушительную руку на плечи спутницы, — просто прекрасно. Вообще она Сусанти, но я зову ее Сью.
— Давно вместе?
— Да вроде давно. По крайней мере, это мой самый долгий роман с тех пор, как я тут, — рассмеялся он и похлопал себя по карманам в поисках сигарет.
— Ничего себе. Аж две недели? Мои поздравления.
Он заулыбался, потом разразился нарочито громким смехом.
— Ты меня с ума сведешь. Все та же Маргарет.
— До встречи, Билл.
В дальнем конце зала освободился столик на двоих — в темном углу, где перегорели лампочки. Маргарет села и предприняла вялую попытку все-таки их включить. Она любила, когда все залито светом, предпочтительно солнечным. Не то чтобы она боялась темноты, она ее просто не любила, потому что ее раздражала невозможность четко видеть. Окна выходили на узкие улочки, вдали от шума и потока машин на большой круговой развязке. Народу там было немного, всего несколько шоферов из посольств, ждавших, пока начальство поужинает. Они стояли небольшими группками, курили и обменивались сплетнями. Большинство было одето прилично — брюки со стрелками и рубашки цвета хаки, — но по некоторым из местных трудно было понять, кто они такие — то ли телохранители, пытавшиеся слиться с толпой, то ли журналисты, подкупавшие шоферов с целью что-нибудь выведать. Маргарет попыталась понять, кто есть кто. Распознавать, что скрывается за непроницаемой азиатской маской, она умела неплохо. Она научилась этому в джунглях, среди племен, которые носили маски в буквальном смысле и пользовались языком тела, недоступным пониманию чужаков, и теперь с большим успехом применяла свой талант по всей Индонезии, даже в городе с населением в три миллиона человек. В Америке и Европе она не добивалась особых успехов, ее локаторы не улавливали нужных сигналов от жителей западных стран. Она не могла толком понять даже своих родителей.
— Так кто этот ваш друг? — спросил Дин, садясь к ней за столик.
— Какой друг?
— Тот американец.
— Ты про Билла Шнайдера? Он мне не друг. Работает в посольстве. Не знаю точно, чем он занимается — чем-то связанным с финансами. Хотя ладно, подозреваю, что он организует движение взяток из нашей замечательной страны в вашу замечательную страну, чтобы воплотить в жизнь все ваши замечательные проекты.
— Как этот отель?
— Наверное. Хотя, думаю, этот отель финансировался скорее за счет японского бакшиша, но это не так уж и важно. Билл и его компания, естественно, и тут поучаствовали. Уверяю тебя, этот человек везде пролезет.
Они наблюдали, как Билл в компании друзей пьет пиво из высокого бокала. Он тушил сигарету неловкими тычками и хлопал окружающих по плечу, чтобы привлечь внимание к своим шуткам. Он много смеялся, и всегда громко. С другого конца зала они слышали только обрывки его реплик:
— ...в прошлом году “Янкиз” не повезло, в этом наверстают... Да говорю вам, с таким именем, как Йоги Берра, нельзя проиграть...
— Он хотя бы знает индонезийский, — сказала Маргарет, — и русский тоже, что в этом городе большое подспорье.
Дин кивнул.
— Девушка с ним хорошенькая.
— Еще бы, у него полным-полно очень притягательных для женщин американских долларов. Хочешь еще колы?
Дин покачал головой:
— Спасибо, но мне пора. До квартиры долго добираться.
— Я, пожалуй, тоже пойду. Прости, что вечер получился унылый.
Пока они шли через большой вестибюль, элегантные мужчины в пиджаках в стиле сафари и дорогие женщины в сверкающих платьях оборачивались посмотреть на них. Они помешкали у входа, не зная, как попрощаться. Поцелуй? Об этом не может быть и речи. Объятия? Все еще слишком интимно. Рукопожатие? Слишком официально.
— Ну, увидимся завтра, — сказала Маргарет и неловко помахала.
— Да, — отозвался Дин, и на его лице мелькнула улыбка, но не та нечитаемая, которая выводила ее из себя, а какая-то тонкая и усталая.
Он выглядел непривычно уязвимым, когда быстро шагал по извилистой подъездной дорожке мимо длинного ряда блестящих черных лимузинов, а потом растворился в потоке машин. Из-за огней небо над этой частью города даже ночью казалось бледным и подернутым дымкой.
— Маргарет! — окликнул ее кто-то. Снова Билл Шнайдер. На этот раз девушки с ним не было. — Я увидел, как ты уходишь, и подумал: “Не может быть, что она так быстро нас бросит!”
— Бросаю, Билл.
— Подожди. — Он улыбнулся, обнажив верхний ряд идеальных зубов. — Помнишь, о чем мы говорили в прошлый раз?
Маргарет посмотрела ему в глаза и отвела взгляд.
— Да.
— И?
— И что?
— Ну... — Он сделал паузу. — Нам нужно знать, что ты... думаешь.
Маргарет не ответила. Перед ними тек непрерывный поток лимузинов, от рева двигателей и выхлопных газов ее мутило, а свист швейцаров резал уши и усиливал зарождавшуюся головную боль. Она хотела домой.
Билл молча смотрел на нее. Маргарет уже показалось, что он готов простоять тут всю ночь, ожидая ее ответа, но в конце концов он сказал:
— Извини. Не самое подходящее место для разговоров. Точно не хочешь вернуться и выпить еще пива? Нет, ты устала. Ну конечно. Слушай, приходи ко мне в посольство. В ближайшее время.
Он протянул ей сложенную газету. Она увидела того же улыбающегося игрока в бадминтон, что и днем, половина его лица терялась в сгибе. Билл наклонился поцеловать ее в щеку.
— Приезжай скорее, Маргарет.
— Такси, мадам? — спросил швейцар.
— Нет, спасибо, я немного пройдусь.
Она подошла к проезжей части, остановилась перед бурлящим потоком машин, и на нее обрушились жалобные крики детей-попрошаек и пронзительные вопли мальчиков и девочек, стоявших на другой стороне улицы. Маргарет было тяжело смотреть на них, и она отвернулась, пытаясь притвориться, что эти звуки — что-то механическое, а не человеческое. Город никогда еще не казался таким бесконечным, таким давящим, таким хаотичным, и с каждым днем этот бесконечный давящий хаос только усиливался. Передумав идти пешком, она все-таки поймала такси, насквозь провонявшее дымом кретека [9]. Развернула газету и посмотрела на первую страницу. Почерком Билла — удивительно изящным — там было написано: Стр. 5. P. S. Рад встрече. Б.
Маргарет пролистала газету. В Европе очередные протесты против заключения Манделы. Сукарно осуждает Тонкинскую резолюцию. Абебе Бикила — надежда Африки на золото. Брежнев увеличит объемы помощи Индонезии. Употребление наркотиков в Малайзии достигло масштабов эпидемии, Британия не оказывает никакого содействия. На отдаленных островах арестованы коммунисты. Все это казалось Маргарет знакомым — разве она не читала это сегодня утром?
Она вернулась к пятой странице. Под статьей об аресте коммунистов поместили небольшую картинку. В тусклом свете на заднем сиденье такси трудно было разглядеть и без того размытую фотографию — двадцать человек в тюремной камере. Но одно лицо выделялось своей бледностью на фоне остальных: лицо европейца.
[9] Вид популярных в Юго-Восточной Азии сигарет, в составе которых, помимо табака, гвоздика и другие пряности.
[6] Трехколесный велосипед, очень распространенный в Индонезии вид общественного транспорта. — Здесь и далее примеч. перев.
[5] Белый человек (индон.).
[8] Всего лишь раз (исп.).
[7] Вареный рис, подающийся с разнообразными гарнирами.
4
В 1841 году китайское судно “Нань Син”, шедшее под голландским флагом, отправилось из Кантона в Батавию с грузом фарфора, шелка и чая. К югу от мыса Варелла погода не по сезону испортилась, и корабль долго дрейфовал в юго-восточном направлении, пока, увлекаемый мощными течениями, не разбился о печально знаменитые рифы у скалистых берегов Нуса-Пердо. Воспользовавшись своим древним правом на разграбление затонувших кораблей, султан немедленно послал флотилию маленьких лодок добыть с обломков “Нань Сина” драгоценные товары. Разгневанные колониальные власти Батавии потребовали вернуть груз и велели султану подчиниться голландскому правлению. Его предсказуемый отказ привел к нескольким вооруженным стычкам, а те переросли в противостояние, длившееся два дня. За ним последовали еще пятьдесят лет кораблекрушений, грабежей и нерешительных попыток голландской армии взять остров под свой контроль. На покорение Пердо они бросили не так уж много сил, поскольку на острове не было ни пряностей, ни сандалового дерева. Поросший низеньким кустарником и примечательный разве что своим потухшим вулканом, этот невзрачный остров терялся на фоне своих куда более привлекательных соседей, пока в конце века открытие кайюпутового дерева и слухи об огромных запасах золота снова не привели белых людей к его берегам, и на этот раз они здесь остались. Султан покончил с собой, остров перешел под власть Голландии.
Никто в точности не знает, как остров получил свое любопытное название, которое звучит крайне нехарактерно для (в настоящее время практически мертвого) местного диалекта. По словам французского ученого Гастона Боске, публиковавшего работы о мусульманских сектах восточного архипелага в довоенном журнале “Исламоведческое обозрение”, это название произошло от искаженного pieds d’or [10], что указывает на восхищение первых западных путешественников обувью из золотой ткани, которую носили принцы королевского двора в семнадцатом веке, а также на то, что эти исследователи буквально ступали по залежам золота. Однако в свете относительной скудости ресурсов на острове такие объяснения выглядят крайне неправдоподобными (слухи о золотых месторождениях оказались мифом). Не более вероятна, хотя и немного более романтична, еще одна версия: будто бы в начале шестнадцатого века на скалистом побережье потерпели крушение члены португальской разведывательной экспедиции, как это в последующие столетия произойдет и со многими другими мореплавателями. Застряв в сотнях миль от судоходных путей между Малаккой и Китаем, они назвали это место Затерянным островом, Нуса-Пердо, — название сохранилось и по сей день. Эта теория также объясняет, почему в городе есть три торговца с фамилиями Тейшейра, де Соуза и Менезеш, хотя выглядят они как коренные индонезийцы.
Эти легенды — неофициальную историю Пердо — Адам любил больше всего на свете, изо всех сил цеплялся за них, боясь их лишиться. Он знал, почему они так его успокаивают, они показывали причину его инаковости — возможно, в нем тоже текла иностранная кровь. Вот почему он отличался от других детей, вот почему его ненавидели.
Он часто жалел, что у него не жесткие вьющиеся волосы, как у местных мальчишек, и не такое тяжелое квадратное лицо, — эти черты придавали им почти первобытный облик и позволяли лучше переносить резкие перемены погоды. Бывало, если Адам слишком много времени проводил на солнце, предплечья и колени у него начинали саднить, будто натертые мелким песком, а к концу дня становились чувствительными, обгорали совсем как у Карла, — у него была кожа чужака. И тогда он мечтал о темной и толстой коже, как у других детей, чтобы к подростковому возрасту она огрубела и могла защитить его от воздействия солнца и ветра. Он мечтал избавиться от своих прямых волос, узкой челюсти и тонких скул, мечтал не выделяться так сильно.
В течение первого безмятежного года после переезда в новый дом ему не нужно было беспокоиться о других детях — да и вообще ни о чем. Гораздо позже он будет вспоминать этот год со смесью ностальгии и сожаления и испытывать странную томительную печаль, которая считается характерной для жителей юго-востока, хотя Адам и не был оттуда родом. Но правда в том, что его жизнь тогда была простой,
