Василий Ершов и его «Муравейник»
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Василий Ершов и его «Муравейник»

Василий Ершов и его «Муравейник»

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»


Составитель Лина Тархова

Технический редактор Владислав Ларин

Корректор Роза Сергазиева





18+

Оглавление

Василий Степанович Ершов

О Ершове

Василий Степанович Ершов — необыкновенный человек. В 1910 году он, первый в России, открыл приют для сирот и четверть века держал его на своих плечах. Василий Степанович дал ему имя «Муравейник», потому что муравьи умеют дружно работать. Двадцать семь лет детская коммуна жила, как одна семья, сама себя кормила. Ни рубля не получала от государства. Василий Степанович умел фотографировать, знал портняжное и сельское дело. Всему, что умел, обучал воспитанников.

Другой подобной истории мы не знаем. Солдатик, вытолкнутый из родного дома нищетой, стал отцом десяткам, нет, сотням сирот. В поисках заработка уроженец Пермского края объездил всю Сибирь, дошел до устья Амура и видел, что от бедности в первую очередь страдают дети.

Надо делать приют, это он видел ясно. Но как решиться на такое дело? На его глазах случилась трагедия. Ершов служил в купеческой лавке в Бийске. Лавку окружила ватага беспризорников, один из них поднырнул под прилавок и что-то схватил. Мальчишка был уже на пороге, когда его догнала гиря, брошенная приказчиком. «У меня сердце захватило, — рассказывал Ершов через годы своим воспитанникам. — Мертвый мальчик лежит лицом в землю, в руке что-то крепко зажато». Сердце не выдержало и заставило действовать. Место для приюта он выбрал после долгих раздумий — в селе Алтайское Бийского уезда. И от границ далеко, и места красивые.

Необычайную историю «Муравейника» я узнала в командировке на Алтае. Разыскала воспитанников Василия Степановича, последнего поколения. Сам Ершов к тому времени уже много лет лежал в земле. «Муравьята» передали мне дневники Папы, большей частью в виде бумажных листков, исписанных ручкой, а то и полустертым карандашом. Они хотели, чтобы об их Папе узнали все люди.

Долго не решалась я взяться за расшифровку этих страниц. Василий Степанович писал мельчайшими буквами, на обеих сторонах листа — бумага дорого обходилась. Книга состоит из двух частей. Первая — «Собственное жизнеописание воспитателя Алтайской детской коммуны» — написана Василием Степановичем. Это дневниковые записи, они делались урывками с 1940 по 1957 годы. Понятно, что рукопись потребовала редактуры.

Вторая часть книги — это собранные мною рассказы «муравьят»; с кем-то удалось встретиться, с кем-то мы переписывались — а также односельчан Ершова из села Алтайское Бийского уезда, где он прожил с 1910 по 1957 год. Где совершил главное дело своей удивительной жизни. Там и похоронен на сельском кладбище.

Лина Тархова

Собственное жизнеописание Василия Ершова

Косой заяц

Животное, живущее долго или коротко, не может оставить по себе воспоминание на долгое время. Например, лошадь, корова, если они были хорошие, то их после смерти поминают владельцы некоторое время и потом забывают. Но человек — не животное, он должен отдать людям отчет, что он в жизни делал, это будет польза для людей. Я чувствую моральное тяготение, чтобы отдать отчет будущему поколению. И здоровье позволяет сделать эту работу. Мне семьдесят лет. Когда кто-нибудь осведомляется о моем состоянии здоровья, уверенно отвечаю: пока не требуется ни капитального, ни текущего ремонта.

Хочу рассказать о тех чувствах, которые переживаю. А также о целях, которые в жизни преследовал, о препятствиях, а их немало было на моем пути. И о последствиях всего прожитого. Но, к сожалению, мой недостаток тот, что я малограмотный и поэтому буду вас затруднять пониманием того, что буду говорить. Хотя мог я эти ошибки, выражения исправить с помощью образованного человека. Но я не хочу бросать пыль читателю в глаза и заводить его в заблуждение. Лучше оставлю так, как я мог написать, и поэтому вы не можете сомневаться в истинной правде. Уверен, что вы предпочтете написанную не так красивыми словами чистую правду, чем выраженную красивыми словами ложь.

В двух километрах от знаменитой Кунгурской ледяной пещеры (Пермская губерния) стоит деревушка Полетаево, где я родился в 1871 году 11 августа. Отец, Ершов Степан, был ямщик, но на добрую лошадь заработать так и не смог. У моих родителей было 12 человек детей, двое умерли, как только появились на свет. Дети шли один за другим. Отец ворчал на мать: «Сократилась бы ты, Федосья, я что, святым духом буду их кормить?» Из братьев я был старший. В деревне звали меня косой заяц, потому что мать родила меня в поле, когда литовкой махала. В поле — значит, заяц, а он завсегда косой.

Места наши живописные. Знаменитая ледяная Кунгурская пещера связана и с Ермаком, и с Пугачёвым. Мы, ребятишки, боялись пещеры. Да и взрослые женщины особо близко не подходили. Бывало, покричат издали, а эхо откликается. И мы говорили: там дьявол живет.

В эту пещеру только один смельчак заходил, крестьянин Добрынин из села Филипповка, не веривший в предрассудки. Старичок был очень заинтересован глубиной этой пещеры. Из боязни заблудиться в ее разветвлениях он всякий раз тащил за собой веревку или крепкий шнур. И с каждым разом его удлинял. Так он надеялся узнать глубину Кунгура.

Люди этого старичка не любили, говорили, он с чертями дело имеет. Но из города Кунгура к нему приходили с просьбами сводить в пещеру. Этих людей старичок доводил до большого озера семь метров глубиной. И они находили там признаки, что когда-то там находились люди, гонимые за веру. А позже там политические люди стали устраивать собрания.

Шли годы, у кунгурян фанатизм уже стал отпадать по отношению к пещере. И они стали ею хвалиться. Был такой случай. Проезжала через Кунгур дочь царя Николая Второго и пожелал побывать в пещере. Весь путь в нее, три километра, украшен был живыми цветами. Крестьяне из окрестных деревень заняли все возвышенности. Организованные группы пытались подойти к дочери царя и просить об улучшении их жизни. Главный образом их мучил жгучий аграрный вопрос, это в 1913 году было.

Дедушка мой Дмитрий Иванович, много об этом рассказывал. Башкирские и татарские отряды Пугачева осаждали Кунгур, но взять город не смогли. «Это ведь было великое чудо, Вася, — восхищался дедушко (мне именно так нравилось его называть, дедушко). — Тогда все начальство из Кунгура сбежало, город хоть руками бери. Но господь не позволил. На Спасской горе был маленький лесок. Господь затмил Пугачеву глаза, ему показался этот лесок войском, и он ушел от Кунгура, а то бы…» Дедушка всегда вздыхал, когда представлял себе, что бы тогда случилось. «И с тех пор каждый год в десятое воскресенье после Пасхи из окрестных сел приносят на Спасскую гору иконы на благодарственное служение». Рассказывая это, дедушка поводил рукою, показывая, какая вокруг благодать. Горные отроги, сосновый бор, вдоль реки пышная зелень.

В Кунгуре были громкие богачи — Кузнецов и Грибушин. Грибушинский чай пили по всей России. Кузнецовский фарфор тоже гремел на всю страну. Кузнецов был крестником Грибушина. Два состояния слились в одно, образовав огромаднейший капитал.

А деревня наша была нищая, бедность и некультурность, как вековая плесень, царила среди ее жителей. Семья отца моего, Ершова Степана, семнадцать человек, была, наверное, самая бедная, мы голодали и холодали. Едоков много, а рабочих рук только три пары — дед, отец да я, когда мне исполнилось одиннадцать лет. Отец часто задумывался о своей горькой участи: за что судьба его так наказывает — он все силы отдает, чтобы поставить свое хозяйство, но не может вылезти из нищеты. Надежда у него была только на Бога да на меня, старшенького. Я, как говорили в семье, был мальчишка смышленый, хотя и большой проказник, но честный и трудолюбивый.

Дедушка мой уже работать не мог. Я его очень любил. Это был человек умный, с твердостью характера. Как ни странно, он не отличался набожностью, часто ругал Бога, роптал на существующие порядки и на самого царя. Часто он вел со мной разговоры о таких вопросах, суть которых я понял только позже.

Что я в нём особенно ценил — он разделял мой интерес к природе, никогда не смеялся, если я, увидев муравьиную кучу, залегал около нее, наблюдая дружную жизнь мурашей. Об этих суетливых насекомых он говорил так: наш народ тёмный, и он еще не подготовлен жить, как живут муравьи в своей куче; придет время, и он поймет пользу от такого совместного труда и заживет по-муравьиному.

Единственным недостатком дедушки было то, что иногда он крепко выпивал. И тогда из хаты летели иконы и ругань по разным высоким адресам. Однажды бабушка дала ему денег и велела купить спичек, мыла, керосину и всякой мелочи. По дороге к магазину стоял трактир. Дедушка пропил там все деньги. Садясь в сани уже с пустым карманом, а лошадь у него была молодая, неспокойная, дед крикнул: «Пошла!», не успев убрать внутрь ноги, и они волочились по снегу.

Результат был плачевный — дед отморозил пальцы ног. Это надолго посадило его на печь. Он был зол на себя, на всех, а особенно на тех, кто выпускает водку. Поучительно говорил об этом внучатам, а если кто невнимательно слушал, того щелкал по спине лучиной, сушившейся на печи. Лежа за занавеской, он тяжело вздыхал: «Эх, судьбина ты моя, судьбина!». И не только от болезни, а оттого, что пьянствовал, много времени потратил зря и жил за счет другого. «Вася, ты водку не пей, вот она, проклятая, до чего довела, — показывал он свою ногу без пальцев. — «Дедушка, ты, пожалуй, не один виноват, — отвечал я. — Вот если бы ты был грамотный, то, пожалуй, этого бы не случилось». — «Верно ты, Вася, говоришь. Хоть бы сгорели эти кабаки… А то, куда ни пойдешь, они тут как тут. Невольно зайдешь. А там друзья… Вот все говорят «царь-батюшка». Да какой он батюшка! Вот если бы строил вместо кабаков школы, оно бы лучше было».

Пальцы у него держались на клочках кожи. И вот однажды он сказал мне принести ножницы и стал отрезать пальцы один за другим, бросая их в мусор.

— Дедушка, а вот маленький пальчик остался, — сказала моя сестра, увидав еще не отрезанный мизинец.

— Отрежу и его, если не будет заживать, — сказал дед. С тех пор он водки в рот уже не брал.

Как лишний рот в семье, он часто оставался голодным. Дождавшись, когда взрослых не было в избе, подползал к печи и съедал все, что находил. И поскорее полз обратно на свою лежанку. Чтобы мы, дети, не забывали, кто в доме старший, пощелкивал нас по головам длинной лучиной. А мы увертывались и смеялись. Это было развлечение не хуже, чем гонять тараканов.

«Ложку потеряешь — забудешь нас»

Кое-как дедушка поправился и занялся вырезанием из дерева ложек, он их продавал беднякам по копейке за штуку. Когда же к нему обращались зажиточные крестьяне, отказывал: «Эти ложки не для вас, они глотку вам раздерут. Поезжайте к город, там купите писаные, с цветочками, а у меня для вас ложек нету».

Через несколько лет, когда я твердо решил уйти из дома искать свою судьбу, мать дала мне такую ложку.

— Ты против нашего желания идешь в далекую Сибирь, куда ссылают на каторгу. Если уж решил, иди с Богом. Ложку эту при себе держи. Если потеряешь, то ты забудешь нас. Хотелось бы подарить тебе что-то более ценное, но кроме этой ложки ничего не могу дать.

Мать заплакала, заплакал и дедушка, и отец.

— Спасибо, мама, за подарок. Буду его беречь, где бы я ни был.

Впереди у меня была неизвестная жизнь. Как она оказалась не похожа на ту, о которой были мои мечты! Прежде всего я хотел стать сильным, чтобы ни от кого не зависеть. Перед глазами у меня был такой человек, о нем ходили легенды в Кунгуре, его я не раз мог наблюдать на кунгурских ярмарках. Звали его Васька, а фамилию имел чудную — Балабурда. А может, это было прозвище.

Этот человек был работящий. Несмотря на высокий рост и большую силу, был он очень смирный. Но горе тому, кто его рассердит, уж он покажет свою силушку! Богатства своей силой он не нажил, имел всего-то худенькую лошаденку, на которой возил вкоробу угли на завод. Случалось, если он ехал груженый, а встречный на пустой лошади не отворачивал с дороги, мужик подходил к его животине, сталкивал ее в сторону, а мужика брал за ноги и швырял далеко в снег.

Каждый год он появлялся на ярмарке. Здесь на него смотрели, как на медведя — и интересно глядеть, и страшно. Мужик не любил спекулянтов и богачей. Заходил он в лавку, например, купить ситцу на рубашку, требовал крепкого материала, спрашивал, почем аршин и оставлял на прилавке кучку монет. Он уходит, а торгаш видит, что денег мало, кричит, что надо добавить. «Денег тебе довольно, — отвечает Балабурда, — Ишь вы, какие, обдиралы!» А если торгаш настаивает на своем, перед его носом оказывается кулак неудобного клиента: «Если тебе мало, я прибавлю».

Заходит Балабурда в гостиницу, занимает трехместный стол, кидает на него покупки, рукавицы и шапку, зипун аккуратно пристраивает под столом. Сам чинно садится на стул, слушая музыку (гостиничный «оркестр» состоял из скрипки, виолончели и кларнета). На вопрос официанта «Что прикажете?» отвечает коротко: «Чаю».

Васька вытаскивает из мешка хлеб и сахар, добавляет своей заварки в принесенный чайник и приступает к своему обеду. Опорожнив чайник, звякает его крышкой о железо и велит принести кипятку. Официант схватывает пустой чайник и быстро бежит, Балабурда кричит вдогонку: «Неси чайник большой!» Опустошив следующий, он так же призывает прислугу звяканьем крышки.

— Чего тебе еще? — сердится официант.

— Я говорил нести большой, ты не послушал. Теперь будешь бегать.

Видя, что от этого гостя иначе не отделаться, официант приносит чайник вдвое больший.

Напившись вдоволь, Балабурда интересуется, сколько денег он должен заплатить.

— Пятьдесят копеек.

— А с этого сколько? — Васька кивает на гостя за соседним столом.

— Десять копеек.

— Почему такая разница?

— А ты долго стол занимал, за это время он бы заработал и больше пятидесяти.

Васька добавляет из мешочка десять копеек. Официант морщится.

— Ну ладно, вот тебе еще пять копеек. А если и этого мало, могу прибавить, — показывает он свой знаменитый кулак.

О его силе рассказывали много историй. Через Кунгур протекает река Сылва, через который перекинут деревянный мост. За него отвечал один купец. И вот он узнает, что где-то сорвало плоты, и они плывут прямо на Кунгур. Если плоты ударят по мосту, ему не устоять. Купец забегал, стал искать мужиков на помощь, сулил хорошие деньги. Их набралось человек двенадцать — пятнадцать, побежали с веревками вверх по течению. Завидев плоты, покидали на них веревки, да не все удалось зацепить.

Видя такой переполох, Васька крикнул лодочнику, чтобы тот перекинул ему самую толстую веревку и сам-один притянул плоты к берегу. После этого купец раздал рабочим по рублю. Нехотя протянул руку за такой платой и Васька, обидно ему было, ведь он спас мост от крушения. Однако ничего не сказал, отошел в сторону. Купец сам подошел к нему:

— Ты молодчина, Василий, сделал то, чего не смогла целая ватага. А вот этот камень можешь поднять? — показал он на большой валун.

— Это для меня пустяки.

— Тогда поднимай его и снеси ко мне в ограду, вон на углу через квартал белый дом трехэтажный. За это получишь десять рублей.

Камень Васька принес на спине и спрашивает у няньки, где у хозяина кабинет.

— Да ты куда, ведь сквозь пол провалишься!

— Не бойся, богатые люди крепкие полы делают.

Свалил он камень на стол, и тот с треском проломился. Дворня побежала докладывать хозяину, а мужик сделал свое дело, сел у ворот и покуривает.

Бегут от купца курьеры: хозяин велит камень вынести! Васька отказывается: двойную работу делать не буду. Курьеры к хозяину, тот ногами топает: пусть выносит! Наконец, сдался купец, велел выдать Василию десять рулей и еще пятнадцать, но предупредить, что ежели еще закуражится, то хозяин обратится в полицию.

— Ладно, вынесу. Этот заработок все же лучше первого, когда он один рубль дал за то, что я его шкуру спас.

Поступки Василия Ивановича Беспощадного мне очень нравились, так хотелось с ним подружиться! «Вот с таким человеком дружбу иметь! Он всегда защитит друга, если на него нападают». А на меня кто только не нападал! Спекулянты-обдиралы, кошкодеры, священники, церковные старосты… За то, что я их высмеиваю, зубы на меня точат. Только не могла у нас получиться дружба. Жил он далеко от меня, да и старше был намного.

А ложка много городов, дорог прошла со мной. Несколько раз пришлось проезжать по Сибирской железной дороге, длина которой несколько тысяч километров! Ложка была со мной и когда я участвовал в подавлении боксерского восстания в Китае, с этой ложки я с аппетитом хлебал китайскую чумизу. Китайцы даже говорили: «шанго-шанго куш-куш. Давай меняться». Ложка побывала со мной в Японии, на Цейлоне, прошла Суэцкий канал. Я хлебал с нее и вкусное, и невкусное, горькое и сладкое. И с нее же я кормил первую взятую на воспитание бесприданницу. Очень мне было неприятно, когда через много лет я увидел эту ложечку сломанной одним воспитанником «Муравейника». Я ее поправил и положил в ящик как великую путешественницу.

От этих копеечек не обеднеет боженька

Но это все еще далеко… Жизнь в деревне, хоть и скучная, но все-таки много в ней бывает событий. Переделаешь все домашние дела, и иди играй в бабки или лазай по чужим огородам. За такие проказы часто попадало мне от отца.

В раннем детстве, когда я перестал ползать вокруг корыта, в которое сваливались угли от лучины и я их тащил в рот и ел, у меня появился дружок. Я лежал на полатях нашей избенки, а на пузе у меня сидел кот Васька, он тарахтел свою бесконечную песенку и было мне так хорошо! Да и как не хорошо, особенно если зима, а на улицу выйти не в чем. С Васькой и зима не страшна.

И вот однажды слышу сильный голос:

— Кошек на ложки, котят не кидать!

Услышала этот голос и бабушка, быстро бросила прялку, схватила моего друга и выскочила на улицу. Я понял, что сейчас случится, и закричал, чтобы Ваську не трогали. Куда там!

Я подбежал к окошку и стал теплыми ладошками стаивать замерзшее стекло, чтобы хоть в последний раз взглянуть на любимого друга. И видел, как кошкодер взял Ваську за задние лапки, размахнулся и ударил его головой о кряклу, это спинка саней, а потом бросил в отделение к другим битым кошкам. Он накрыл их тельца рогожей, а из другого отделения вынул стакан — плату за моего друга.

Ну, мы с Петькой, это был еще один мой друг, и отомстили кошкодёру, правда, для этого нужно было подрасти. Как-то Петька прибежал с известием, что нынче будет в деревне живодер. Я даже языком прищелкнул, предчувствуя приключение.

— Давай проучим этого толстяка, чтобы он забыл дорогу в нашу деревню, — предложил я.

Петьку на такие дела уговаривать не надо. Обсудили мы план действий и пошли к маленькому мостку, что стоял при въезде в Полетаево.

Наши ребята, как и вся деревенская детвора в округе, были очень злы на кошкодёра с его мрачной фурой. Проезд котоубийцы был радостью для баб и слезами для детей. В деревне все вздыбливалось, когда слышался его пискливый, но сильный голос: « Кошку на ложку, котят не бросать».

Было еще светло, когда мы увидели спускавшийся с горки воз и шагающую рядом фигуру его владельца, толстого, с кривыми ногами. Был он, как всегда, выпивши и напевал какую-то песню, очевидно, предчувствуя хороший заработок на кошачьих шкурках. Как только воз стал приближаться, мы с ребятами с громкими криками: «Ату его!» выскочили из засады. Лошадь пугливо шарахнулась в сторону от мостка. Одно колесо оказалось на переправе, а другое в воде. Подскочив несколько раз, колесо провалилось в яму и опрокинуло фуру. Набранные в других местах кошки выпрыгнули на лужайку и брызнули в разные стороны. Кошкодёр растерянно бегал вокруг и только и мог повторять: «Как же так! Как же так!»

А бабы наши деревенские не растерялись, стали ловить оживших кошек и, как только фура встала на колеса, понесли свою добычу кошкодёру, требуя плату. Как он ни божился, что за этот товар уже уплачено, пришлось ему заплатить еще раз. Издали ребята наблюдали за результатами своего подвига.

Я потирал руки: так тебе, обирала, и надо, неужели кошачья шкура стоит всего один стакан или ложка? Нет, брат, неповадно тебе будет ездить в нашу деревню.

Отец меня за это, спасибо ему, не выдрал. Хотя был строгий, баловства не одобрял. Была у нас еще одна постоянная причина для споров — религия. Родители были очень религиозны. В каждый праздник посылали меня в церковь, давали на свечку боженьке копейку, две или три. Монетки я клал на блюдо сборщику денег, при этом становился в темненький угол, чтобы легче было сделать задуманное. Положив на блюдо свою монетку, я ловко выхватывал якобы на сдачу другую монету, большего достоинства. Были случаи, когда сборщик отвлекался, брал и серебряную монету. На случай, если мое мошенство заметят, я был готов ответить, что в темноте перепутал.

На эти деньги я покупал бабки, да еще иногда конфекты, угощая своего друга Петьку, который проделывал такие же истории. А ребята только удивлялись, где мы деньги берем. И что же? Все-таки подкараулили меня в церкви, когда я положил три копейки, а взял пять.

— Ах ты, косой заяц, я тебя к старосте сейчас! Узнаешь, как Бога обманывать.

Назавтра мы с матерью стояли перед церковным старостой и слушали, как он гневается. Староста строго настрого запретил матери давать мне хоть одну копейку, как обманщику Бога. Эх, думал я, от этих копеечек не обеднеет Боженька. А вот церковный староста толстопузый со своим батюшкой-попом, ненасытным пузом, не копейки воруют, а без счету рубли.

После этого происшествия меня, как обманщика Божия, везде и всюду попрекали: «Ах ты, заяц косой, что начал устраивать? У Бога деньги воровать? Гнать тебя надо из храма». Но церковь в моих глазах не имела авторитета. В душе косого зайца с детства закрадывалось сомнение в религии. На это меня наталкивало духовенство, которое вымогало рюмочки даже у бедных крестьян, а богатые им сами подносили, так что служители церкви иной раз напивались и чинили разные безобразия. И потому у меня часто появлялись антирелигиозные мысли, некоторые я даже приводил в действие.

Был такой случай: в престольный праздник шел около реки пьяный дьякон, упал и встать уже не мог. Лежал на брюхе, волосы перепачканы блевотиной. Я с Петькой увидал такое дело и говорю: «Хорошо бы ему что-нибудь написать на спине, она у него широкая, черная, не хуже классной доски, только у нас мела нет». «У меня есть!» — Петька сказал. И мы быстро по задворкам сбегали за мелом и написали: «Это черт из воды вылез».

За эту проделку мы остались только заподозренными. А однажды мы покараулили пьяного священника, который ходил по избам с крестом. Священник только что вышел из одной избенки, подошел к углу ее, уперся головой в стену и начал оправляться… Мы подбежали с Петькой и написали ему на спине «Дурак». Когда мы писали, поп бормотал: «Хорошенько чисти, чище чисти!» С этой надписью священник ходил по избам и люди над ним смеялись. Назавтра он целый день допытывался, кто ему это написал, но это было бесполезно. Но потом, через некоторое время богатые мужики-кулаки стали говорить священнику, что это написали Васька- косой заяц да Петька. Долго нас мучили, допрашивали, даже хлестали розгами, били об пол, но мы не сознались.

«Лучше, если станешь ты шваль»

В девять лет отец отдал меня в школу, она была от нашей деревни в пяти километрах. Я ходил с большими пропусками из-за плохой одежды, только в теплые дни. Учили нас так: аз, буки, веди, добро, живете и т. д. Правда, один раз я очень удивил отца, когда сумел прочитать вывеску. Он даже не мог поверить, что это я читаю. Но так было трудно добираться до школы, что однажды отец говорит: «Ну, Василь, довольно тебе в школе баловаться, пора и на свои хлеба переходить. Попом или писарем тебе не быть. Лучше, если станешь ты шваль. У портного всегда есть кусок хлеба». Отец часто вспоминал, как портной, наш родственник, сидя за работой, приговаривал: «Нитка в иголке — хлеб на полке! Нитка в иголке — хлеб на полке!».

И стал я шваль

В общем, все образование мое — один класс сельской школы, остальные уроки были от жизни. Через день после нашего разговора отец направил меня в соседнюю деревню Панфиловку к портному Никите, который пообещал научить меня ремеслу. Но, видно, у учителя таких планов и в голове не было. Он заставлял меня колоть дрова, носить воду, бегать за водкой и нянчить детей. Такая наглость возмутила меня до последней степени и я, потерпев несколько дней, ушел. Но не домой. Домой-то идти было совестно, отец отругает, скажет — сам виноват. Зная, что в соседней деревне тоже живет портной, наш дальний родственник, я пошел туда и рассказал швалю, как меня учили в Панфиловке.

— Так и быть, возьму я тебя в ученье, — сказал шваль, — только будет ли из тебя толк, поди, ты большой лентяй?

Новый хозяин намекал на то, что я не ужился у Никиты. Я дал знать отцу, что перешел в другую деревню и просил прийти, сделать соглашение со швалем, чтобы ученье было не на словах только. После долгих разговоров отца с портным — он приходился мне дядей, звали Петрованом — я остался на новом месте.

И вот живу у шваля. Первые два дня он показывал, как держать иголку и напёрсток, разогревать утюг и, видно, посчитал, что этого довольно для начинающего портного. Получилось то же самое, что у первого учителя, только с той разницей, что этот свое «ученье» сопровождал руганью и подзатыльниками, на которые был очень скор, особенно пьяный. Я решил все это переносить, используя всякую минутку тому, чтобы учиться ремеслу.

Когда хозяин отсутствовал, я рассматривал выкройки, по которым хозяин кроил верхнюю одежду; возился около швейной машины, сшивал ненужные лоскутки, выкраивал и строчил кукольные брюки или рубашки.

Первый год я за свое батрачество ничего не получал. На второй год учитель платил мне по 25 копеек в неделю, зато работы по хозяйству стало еще больше. Видя, что и здесь я не научусь портняжить, решил уйти и с этого места. За что отец меня даже не бранил, только глубоко вздыхал и говорил: «Ну, коли не хочешь учиться, тяни лямку вместе с нами».

Я времени даром не терял. Читал книжки, понемногу начал писать разные слова. Читать любил больше всего. Когда мне попала в руки книга Некрасова, она меня сразила. «Мало слов, а горя реченька…» Это же про меня и моего отца, про мать! Как можно такое написать! Я плакал, когда читал эти строчки. Со временем я стал уже немного грамотный. Этого достиг путем упорной работы над собой. И так же вник я в портновское дело. Скоро уже мог сшить брюки, даже скромный костюм. В общем, мог сойти за провинциального портного, а в таких мастерах была большая потребность. И мы потихоньку стали сводить концы с концами.

Пришло время пополнить армию

Но пришло время, когда я должен был пополнить царскую армию. Я, конечно, много слышал о солдатчине со всеми ее неприглядными сторонами. Но делать было нечего. Успокаивал себя только тем, что служба станет для меня школой и поможет выйти на правильный жизненный путь. Но она только показала, на каком гнилом фундаменте держится самодержавие, опираясь на темноту своего народа.

Везде, где пришлось мне отбывать военную службу, процветало мордобитие, вымогательство и издевательство. Четыре с половиной года отслужил я в городе Симбирске, сейчас это Ульяновск. Только послужа год, получил направление в учебную команду, а потом перевели меня в музыкантскую. Ну, думаю, это хорошо. Музыкантская команда не только обслуживает военную часть. Она ходит играть на вечера, свадьбы, похороны к богатым людям города.

Солдат музыкальной роты Ершов (в центре)

Когда музыкантов звали куда-либо играть, всегда команда брала с собой и рабочих из молодых. В рабочие я всегда был рад попасть, особенно когда шли играть в театр. Здесь, в театре, я стал видеть людей разного сословия. Видел губернатора и разных генералов, чиновников разных ведомств. Там же встречал студентов, гимназистов, реалистов и прочих учащихся.

На галерке я приловчился разговориться с грамотным интеллигентным человеком. Спрашивал его, показывая на какого-нибудь чиновника, в каком он ведомстве служит и какой у него чин. Интересно было все это узнать. В свободное время я старался ликвидировать свою неграмотность.

Хотелось читать полезные книги. А где их взять? Все, что было солдату доступно, это военные учебники, евангелия и книжечки о житиях святых. Но читать эту литературу меня не тянуло. Я с детских лет видел нехорошие поступки духовных лиц. И в Симбирске еще больше убедился в неблагонадежности духовенства. И одновременно стал с отвращением смотреть и на купцов и на больших чиновников.

Правда, среди священства попадаются иногда и люди, истинно готовые служить добру. Здесь расскажу об Иоанне Кронштадском. Этого человека царское правительство заживо сделало святым человеком. Он ездил по большим городам. О том, что Иоанн Кронштадский будет в Симбирске, знали загодя. В день его приезда как громом ударило по городу, кругом шум, толпы людей. Все валили на пристань. Музыканты еще раз наспех прорепетировали «Коль славен наш Бог в Сионе» и двинулись туда же.

На пристани уже стоял почетный караул и цепь из солдат, через которую пытались прорваться дряхлые старики. Полиция в шею запихивала их обратно, а деды кричали: «Да что вы толкаете! Ведь это наш батюшка Иоанн, а ваши-то — генералы!»

Народу раздавали блестящие иконки с изображением на одной стороне святой троицы, и на другой Иоанна Кронштадского. Получив икону, люди целовали ее с той и другой стороны и после бережно завязывали ее в уголок платка. Этому священнику люди верили.

Заработаю золота!

Много чего, конечно, увидел я на военной службе. На родину, домой вернулся совсем другим человеком. Чем удивлял людей своей деревни, а особенно родителей. Они меня сильно ждали и даже спланировали мое будущее. Первым делом хотели меня женить.

Когда я такое услышал, сразу сказал отцу и матери: «При такой бедноте дальше жить нельзя. Я пойду в Сибирь на золотые прииски». «Эх, сынок, — вздохнул отец, — не слыхал ты пословицы «Кто золото моет, тот в голос воет»?

Я стоял на своем. Заработаю золота, вернусь домой, обзаведусь сельскохозяйственным инвентарем и только после этого женюсь. Если у меня будут дети, я им буду давать надлежащее воспитание. Почему бы мне не попытать счастья? — задавал я себе вопрос. Почему не попытать счастья?

Остановить меня не могло ничто. Ни уговоры родителей, ни то, что на поездку по железной дороге не было денег. Оставил родителям свои сбережения, принесенные из солдатчины, и со скромным запасом ржаных сухарей, в неприглядном костюме пошел к новой жизни.

Пришлось идти пешком по шпалам все 700 километров до города Тюмень. Видя меня, из своих будок выходили путевые сторожа.

— Далече? — спрашивали.

— Да не ближний путь.

— Ну, иди с Богом.

Четырнадцать дней босыми ногами по шпалам: ать — два; ать — два, полупустой мешок бьет по спине. Ноги распухли, в мешке гремит походная кружка да ложка, сделанная дедом.

В город я вошел на рассвете. Всё просыпалось, хозяйки выгоняли коров, которые своим мычанием оглушали улицы неприветливо грязного города. Около пристани меня ждала оживленная картина. Куча народу с сундуками, узлами, корзинами расположилась на берегу. Беглые солдаты, выходцы с золотых приисков, ссыльные, проститутки. Они ютились под лодками и за кулисами (кулисы- это большие амбары на берегу), где производили всевозможные безобразия вплоть до того, что устраивали половые сношения на глазах у людей и хвалились своей лихостью: «Гляди, народ…»

Здесь, на тюменской пристани, я почувствовал себя на самом дне, оно, может, было еще глубже, чем у Максима Горького, только я не умею это хорошо изобразить.

Бойко шла торговля. Спекулянты подмигивали, показывали из-под полы какие-то товары. Меня же интересовало только одно, жадным глазом окидывал я свежие масляные пирожки, пышные сайки и только проглатывал слюну.

— Какого черта ты тут шляешься? — спросил меня жандарм, важно разгуливавший меж торговых рядов.

— Пробираюсь на золотые прииски, хочу купить съестного на дорогу.

— А ты не беглый? Много здесь вашего брата — каторжников. А есть ли у тебя паспорт?

Я вытащил из кармана завернутую в тряпицу книжку, глаза жандарма пробежали по написанному и с подозрением уставились на меня.

— Фамилия!

— Ершов Василий Степанович, 24 лет, из Пермской губернии Кунгурского уезда Филипповской волости, деревни Полетаево, — отбарабанил я, как на плацу. Ответ мой вроде понравился, но что-то не давало жандарму покоя, он неразборчиво бормотал себе под нос.

— Да что я с тобой буду здесь разговаривать! Пойдем-ка в управление, там из тебя вымотают правду.

Жандарм вернул мне паспорт, резко взял за руку, да еще и поддал коленом под зад. Не сразу понял я, что его насторожило. А оказалось, в паспорте у меня стояла фамилия не Ершов, а Шваль. Вот как подвела меня наша волостная власть!

В полицейском управлении меня прежде всего поразил большой портрет царя, обитый трехцветной гарусной лентой. Он висел на стене приемной комнаты. Я загляделся на такую красоту.

— Болван, ты что же не снимаешь шапку? — рявкнул «мой» жандарм. Я поскорее сорвал с головы дырявый картуз и пристроился в уголке, пряча свою невеликую фигуру за спинами таких же задержанных людей. Меня сдали под расписку. Оглядевшись, я сразу оценил, что если не зазеваюсь, то смогу выйти на улицу, так как наружный вход не охранялся.

Присутствующие поочередно подходили к начальнику с маленькими заплывшими глазами, важно развалившемуся за письменным столом. Двое мужичков подошли к нему вместе, мы, говорят, братья. Чиновник изучил протянутый ему паспорт и протянул руку за вторым:

— Давайте второй.

— Дак нету, ваше благородие. Мы по одному живем, — закрыв лицо ладонями в ожидании удара, проговорил тот, что был постарше.

— В кутузку их! — завопил начальник, прямо задыхаясь от гнева.

Моя очередь уже подходила, когда в комнату вошел важный полицейский чин, и все служивые вскочили, почтительно приветствуя его прибытие.

«Теперь или никогда» — сказал я себе и буквально прыгнул в сторону открытой двери. На улице оглянулся и как можно спокойнее пошел к пристани.

Есть хотелось безумно. Сытный запах заманил меня в одну из пристанских харчевен. За одним из столов сидела большая, уже с утра выпивающая группа людей, по виду — грузчиков. Разговор, смачно сдобренный нецензурной бранью, шел о каком-то подряде. Ни в каком другом случае я не посмел бы подойти к этой пьяной компании, но безнадежное положение моё придало смелости.

— Не возьмете ли меня к себе поработать?

Мужики с досадой посмотрели в мою сторону: кто это вмешивается в их разговор, но, разглядев, смягчились.

— Молод ты еще, сынок, для нашей работы.

Видно, на лице «сынка» отразилась такое отчаяние, что меня подозвали к столу. Грузчики расспрашивали о моем житье-бытье, кормили, угощали водочкой и пивом. Водку я отодвигал, мне придвигали ее обратно.

— Нет, брат, ты водочку пить приучайся, в нашем деле без нее пропадешь.

Работа мне поручили — выгружать из баржи тяжелое чугунное литье. Без привычки я изнемогал под тяжестью чушек. Заметив это, бригада перевела меня на более легкий труд — на подвожку. Это значит помогать наваливать тяжести на плечи грузчиков. Но и для этой работы я оказался слишком слаб.

Пришлось искать что-то полегче. Кого только не встречал я на пристани! Безнадзорных детей, по неделям не видавших куска хлеба. Бежавших с каторги преступников, убийц, которые из-за плохой жизни вынуждены были пойти на преступление. Пропившихся мужчин, проституток… Эти женщины уже не могли «работать» и, отчаявшись, иногда сами вызывали полицию, чтобы попасть под арест.

Ноев ковчег

Встречались и люди другого сорта. Студенты приходили на пристань заработать на учебные принадлежности, книги. А у меня была задача — сколотить огромную для меня сумму, пять рублей, необходимых, чтобы доехать до Томска. Я возил тачку с вонючими кожами, выгружал с барж хлеб… Вкалывал все лето, недоедал. И вот она, наконец, драгоценная бумажка, пятерочка!

До Томска я добрался, но уже с пустым карманом. Долгое время перебивался в ночлежном доме за пять копеек ночь. В ночлежке сходились такие же люди, что встречались на пристани. Начальником здесь был жандарм, он мундира не носил, маскировался под штатского. На каждого ночевщика смотрел с подозрением.

Утрами я выходил на центральную площадь, пытаясь наняться хоть на однодневную работу, что удавалось довольно редко. Все мечты были о будущей весне, когда вскроется река Обь и начнутся на ней какие-нибудь работы.

В городе хорошо говорили о Чижове Дмитрии Ивановиче, который занимался исследованиями реки Обь. И я пошел к Чижову — узнать, можно ли будет весной поступить к нему на работу. Дмитрий Иванович побеседовал со мной и пообещал, что возьмет.

Итак, весной началась работа на Оби и я сидел в промерной лодке в качестве гребца. Дмитрий Иванович большое внимание обращал на меня. По-видимому, я ему чем-то понравился. Позднее узнал, что Чижов — бывший офицер, сосланный в Сибирь за политическую деятельность. Кто-то из родственников его был декабристом, тот умер в этих краях в сороковых годах.

Когда Чижов понял, что может мне доверять, он дал мне поручение — поехать в город Нарым и сделать там снимки из жизни политических ссыльных, снабдил для этого фотоаппаратом. Я вывез из Нарыма много снимков и даже так получилось, что помог бежать одному ссыльнопоселенцу. А снимки вез домой непроявленными, в старых коробках, на случай обыска. Не знаю, из-за чего больше беспокоился — или что жандармы меня схватят или что негативы испортятся.

Основной работой Чижова были исследования Оби. Кроме того, он был еще заведующим общества попечения о начальном образовании и общества физической культуры. По его инициативе был построен фургон для сбора утиля для бесплатной библиотеки. На деньги за сданный утиль покупались книги.

Фургон получился большой, с открывающимися дверцами и выдвижным ящиком. На одном боку его было написано «С миру по нитке, нагому рубашка», с другой — «Жертвуйте все, что не нужно». Видно, размеры этого ящика на колесах надоумили кого-то назвать его Ноевым ковчегом. Так его люди и стали называть. А сборщика утиля — Ноем. Сборщики часто менялись, может быть, из-за насмешки, какую видели они в имени легендарного Ноя, который возится в самой низкой грязи.

Когда осенью работа на Оби остановилась, Дмитрий Иванович устроил меня сторожем при ихней чертежной. А попозже предложил в свободное время собирать утиль. Говорил, что сбор старья, хотя и грязное дело и люди смеются над сборщиком, на самом деле оно доброе даже и для тех людей, которые его высмеивают.

Я, конечно, согласился. Первое время ходил по бедным квартирам, считая, что у богатых старья быть не может, они его выбрасывают. Но как же было невыгодно собирать у бедняков!

Я останавливался с фургоном обычно на перекрестках бедных кварталов. Люди несли разную чепуху. Но один мужчина, помню, сдал подходящий утиль. Уходя, он увидел знакомую, она несла мне старые грязные ситцевые тряпки.

— Марфа, ты куда несешь такую рвань? — спрашивает мой сдатчик.

— Да вон стоит Ной, он все берет. У него же написано: жертвуйте все, что вам не нужно. Я и несу, что могу.

— Эх, Марфа, хорошо, что Ной–то смирный! А то бы он тебе!

Я бы, конечно, никого не обидел. Тут гляди, как бы тебя не обидели. За моим фургоном часто увязывались мальчишки, они бежали и кричали на всю улицу:

— Эй, Ной, возьми мой гной!

Видя, как мало пользы могут дать мне бедные люди, я задумал просить ненужные вещи у богачей. Ведь я имею право, думал я, к любому богачу зайти и попросить, мне специальный документ для этого дали. Прежде всего наметил я дом, в котором жил большой чиновник, заместитель губернатора. Подошел к парадному крыльцу, звоню. Дверь открывает горничная:

— Что вам нужно?

— Я собираю ненужные вещи для бесплатной библиотеки. Думаю, у вас их много.

— Сейчас барыне доложу.

Вернулась она быстро и с полным отказом:

— Барыня в недовольном тоне сказала: «Скажите, что у нас ничего нет».

Ну, думаю, надо мне как-то по-другому действовать. Захожу во двор другого богача. Вижу пару лошадей запряженных, около дома большая кухня. Туда-то и зашел попросить попить. В кухне полно народу — повар с помощником и официанткой, няня, горничная, мужчина-хозяйственник. Он меня спрашивает:

— Вам чего?

— Пожалуйста, дайте попить, день-то жаркий. А потом скажу, что я за человек.

Няня поднесла кружку холодного квасу.

— Спасибо, квас очень хорош. А я вот чем занимаюсь: собираю ненужные вещи для бесплатной библиотеки.

— Здесь таких вещей много, но мы не можем их дать — говорит хозяйственник.

Няня подходит:

— Ох, милый ты мой, я здесь давно живу, состарилась уж, и всегда душа болит, когда смотрю на вещи, что валяются заброшенные.

Пожилая горничная добавляет:

— Не так давно барыня стала одеваться, увидела пятно на шерстяной красивой юбке и швырнула на пол: не буду ее носить. А барышни, они тоже швыряются. А обувь — чуть маленько где надавит, бросают и больше им это не подавай. Да и сам барин, бывает, бракует прямо хорошие костюмы.

— Так вот, прошу вас — помогите эти вещи взять, и это будет доброе дело сделано. Поговорите с вашими господами, что, мол, был такой человек. Но только просите те вещи, которые не нужны, и выберите момент, когда господа в хорошем настроении.

— Ладно, мы это сделаем.

Через две недели я зашел опять в эту кухню и спрашиваю о результатах.

— Хорошие результаты, — отвечает повар.

А тут идет хозяйственник и довольным тоном говорит:

— Нашим господам некогда это обсуждать. Они просто сказали: если вы видите, что такие-то вещи не нужны, отдайте их. Так что ты через несколько дней приезжай на санях, а мы все приготовим.

Очень ловко действовала в этом деле горничная, да и вся прислуга. Вот что они приготовили: одежду, белье, обувь, мебель, листовое железо, сбрую, музыкальные инструменты. На одном возу все даже не поместилось.

Много вещей навозил я от богатых людей, мы их продавали с аукциона и выручали большие деньги. Общество попечения о начальном образовании во главе с Чижовым расширило библиотеку. Позже еще устроен был театр с большим зрительным залом.

«Ковчег» не потонул, а «Ной» оказался почти революционным деятелем. Чижов довольно посмеивался. Люди его благодарили, а он всегда отвечал: «За это нужно сказать спасибо Ною — Ершову Василию Степановичу. Несознательные люди его высмеивали, а он не роптал. Только приговаривал — «Пускай смеются. Потом они раскаются, когда будут получать книги из бесплатной библиотеки». Я был польщен похвалой, душу мою наполняло радостное чувство, смешанное с гордостью. Моя невидная работа принесла такую пользу!

Волнения в Китае

В Мукдене. 1900 год

Но, видно, не судьба мне была долго работать у Чижова. В 1900 году начались волнения в Китае. Китайцы взбунтовались против колонизаторов, иностранцы вызывали у них ненависть, их с особой жестокостью убивали с одобрения правительства. И взяли меня из промерной лодки на усмирение угнетенных китайцев. Дмитрий Иванович очень жалел меня. «Ну что поделаешь, Василий Степанович, — сказал он на прощание. — Придется идти».

Нас, отряд запасных солдат, быстро собрали и этапировали в город Благовещенск. В нем находилось много китайцев, они торговали зеленым луком, огурцами, рыбой, углем… Свой товар носили на коромыслах и кричали под окнами:

— Любы! Люка шанго!

Это значило — товар хорошего качества. Торговля от китайцев шла давно, их товар брали с удовольствием, овощи они выращивать мастера. Но вот в Китае началось Боксерское восстание. Сначала мы думали, что это боксеры пошли воевать против кого-то. Но все дело было в том, что китайцы не имели железного оружия, дрались врукопашную. Ну и махали руками вроде боксеров. И тысячи, тысячи иностранцев своими кулаками убили.

Напротив Благовещенска стоял китайский город Сахалян. Нам, солдатам, раздали ружья и объявили приказ генерал-губернатора: выгнать всех китаёз на другой берег реки Амур.

Китайцы не хотели уходить, упирались, но наши «христолюбивые» воины тащили их за косы, забивали им в «сиденья» колья, да еще выбирали осиновые дерево, проклятое Иисусом, и с этими «поплавками» отправляли вниз по течению Амура. После этого наши воины переправлялись в Сахалян и занимались там мародерством, главным образом этим занимались офицеры.

Я вызвался возвращаться кругосветно

Когда в Благовещенске навели «порядок», нас перевели в село Никольск-Уссурийский, где и держали для замены убитых солдат в полках. Никольское было село непростое, там находилось два японских публичных заведения. Очень интересно было смотреть на гейш, которые рано утром сидели на кукорках, как гусыни. Они бесцеремонно зазывали солдат: «Солдат! Хорошо! Только один рубль!»

Благодаря тому, что развоевавшийся Китай усмиряло множество государств, волнения там скоро прекратились. И солдат стали спрашивать, как они желают возвращаться домой — сухопутно или морем? Я первый вызвался возвращаться кругосветно.

Из Владивостока нас направили на японские острова. В Нагасаки стояли трое суток. В город нас отпускали группами, с ними и я побродил по городу. Там на улицах продавалось множество маленьких книжечек из папиросной бумаги. Эти книжечки японцы носят в карманах, и когда у них появится жидкость под носом, они отрывают листочек, вытирают нос, а листочек бросают на землю, если рядом нет мусорного ящика. Когда подувал ветерок, получалось, будто в воздухе летают бабочки. Японцы смеялись над европейцами, что они сопли носят в карманах, то есть в носовых платках.

В Нагасаки мы увидели порядочно публичных заведений. Они гораздо лучше оборудованы, чем в селе Никольском, и гейши были вежливее. Множество наших зашли в эти дома терпимости, напились там вдребезги и подебоширили. За это на следующий день ни одного солдата не пустили на берег. И даже на следующей остановке, это уже было на Цейлоне, мы могли только с палубы наблюдать тамошнюю жизнь. Как, например, местные на лету ловили монеты, которые европейцы бросали в море.

Это было долгое путешествие. Двое суток стояли в Сингапуре, в Черное море прошли через Суэцкий канал. Высадили нас в городе Феодосия. И дальше, по пути домой, в больших городах нас встречали, как победителей, кормили обедами и давали по чарке водки.

Жизнь опять двинула в другую сторону

В Томске очень тяжело было услышать, что Чижов Дмитрий Иванович умер от паралича, сразу после того, как закончил исследование Оби. Все мои планы на будущее были связаны с этим человеком. А теперь что делать? Видно, придется изучать портновское дело и фотографию, это было доступно. Но все же не отпадала мысль поехать на золотые прииски. Но жизнь опять двинула в другую сторону. Началась русско-японская война.

Запасных солдат быстро собрали и отправили в город Сретенск, где организовался Сретенский полк. При нем была создана музыкантская команда, в которую вошел и я. Скоро наш полк отправили в Мукден. Часть полка ушла на передние позиции, а мы, музыканты, играли для штабных офицеров, веселили их. Но для них не хотелось играть. Очень хотелось познакомиться с городом. И я побывал на разных заводах, мастерских и торговых учреждениях. Я узнал, что китайцы очень плохо питаются, грязно живут, от этого они болеют. Но их никто не лечит, медицины у них почти нет.

Видя безвыгодное положение китайцев, я их очень жалел. Они чувствовали мое отношение и жаловались мне. Говорили: жизнь у них — только пушанго. Это значит, нехорошо. В ткацких помещениях, где всегда пыльно и душно, они работали по 14 — 16 часов в сутки, бросая ручной челнок то вперед, то назад. Детишки находились при них, в замусоленных рубашках и даже совсем голые.

Все же китайцы стеснялись такой обстановки. Завидя постороннего человека, мать бежит к детям утереть им носы. Но оттого, что у нее совсем нет тряпок, мать несет в глиняной черепушке воды и отмывает сопли. Но это ненадолго. Скоро под носами опять мокро, и дети размазывают эту зелень по всему туловищу.

А наших «христолюбивых» воинов эта бедность и нищета не останавливала. Они выбирали фанзы, которые казались получше на вид, заходили туда по-хозяйски, искали ценные вещи. Котлы, в которых готовили еду, разбивали прикладами, ломали без жалости. Дескать, это не люди, а нехристи, не признают настоящего бога.

Всего хуже, когда солдаты заметят где-нибудь укрывающихся от них девочек-подростков лет 15 — 16 и даже 11 — 12. Их они насиловали, несмотря на слезы и крики девочек. Такие безобразия творили даже на глазах «культурных» людей — офицеров.

Чем бы я мог помочь китайцам? Плохо, что я не знал их языка. Однако мне подсказали, что кое-где есть китайские словари с переводом на русский. И мне, хоть и с трудом, удалось такой словарь приобрести. Я так увлекся китайским языком, что учил слова даже на занятиях нашей музыкантской группы. Наш старший, видя такое дело, не раз делал мне замечания. Но удалось убедить его, как это для меня важно, и он даже иногда отпускал меня в город.

Шанго он!

В свое время в Томске, работая с Чижовым, я заработал немалый авторитет в городе. И решился написать членам общества попечения о начальном образовании и техникам, с которыми мы работали на исследовании Оби. Описал свое положение и свои переживания и попросил прислать мне фотоаппарат, мыла побольше, а также сладостей и всего такого… Мои знакомые не только быстро отозвались на мое письмо, а и рассказали о нем другим людям, которые меня даже и не знали. И я начал получать посылку за посылкой. Ребята-музыканты удивлялись, стали считать меня каким-то богачом, необыкновенным человеком. Особенно их удивляло то, что я не брал ни копейки за раздаваемые вещи.

Главное, кому я стремился хоть что-то дать, были, конечно, бедные китайцы. Получив мыло, сладости, белье и прочее, бежал к ним. В Мукдене, где бы я ни появлялся, китайцы знали меня, уважали, считали большим богачом и даже ученым человеком. Даже неудобно как-то было. Приходилось объяснять: я простой человек, а они не верили, смеялись только и говорили: ты начальник. Когда видели на моих плечах погоны рядового солдата, задумывались. А потом говорили: «Все равно ты не кули». Это, понимал я, значит, что я не простой, не рабочий человек. А как я понимал? Благодаря словарю. Я уже, хоть и плохо, говорил на ломаном китайском языке, и меня понимали. Вокруг нас всегда собирался городской народ. Слушая меня, мукденцы показывали большой палец правой руки, говоря: «Шанго он!» Это значит «хороший человек». А если показывали мизинец, значит, человек плохой.

Видя грязных детишек с коростами на головах и туловищах, я брал их и вел к ручейку, к арычку. Засучив рукава, расставив ноги, наклоняю мальчонку и прошу китайку поливать из глиняной черепушки. Отмочив коросты, начинаю натирать эти места мылом. А пена туалетного мыла привлекает своим приятным запахом. Ребятишки сгрудились, толкаются. Чуть не плачут: что-то белое, волшебное зря падает на землю! Толкаются, стараясь ухватить клочок и запихать в рот. Я это запрещал, объяснял, почему нельзя тащить в рот, что попало, ругал, но все было бесполезно. Дети, видя впервые в жизни мыльную пену, точно сходили с ума.

Ну а я, вымыв ребенка, перевязываю его бинтом и говорю: вот так вы должны лечить своих детей. Китайцы были очень довольны, показывали большой палец и кричали «Тойсё, тайфу!» Это значит «Спасибо, доктор!»

После беседы на медицинскую тему я переходил к более приятному делу — раздавал мыло, бинты, сладости. Получить что-то хотел каждый; меня, при всем выказываемом уважении, чуть не сбивали с ног. Прощаясь, китайцы говорили: «Шанго ин лай-лай тайфу». И я понимал, что меня благодарят и просят приходить еще.

Видя такую глубокую некультурность китайских людей, да еще терпящих обиду от «христолюбивых» наших воинов, я решил подать жалобу нашему комиссару в Мукдене, через которого проходили на фронт все войска. Писал о плохих поступках не только солдат, но и офицеров, которые не останавливали подчиненных в их безобразиях. Опасаясь, что мое письмо до комиссара не дойдет, я встал утром рано и побежал на вокзал. А это восемь километров. Там на путях стояли три наших вагона в полной готовности на случай отступления. Главнокомандующим был тогда генерал Алексеев, его вагон особо охранялся. И именно на нем я увидел почтовый ящик. Это-то мне и нужно!

Вагоны строго охранялись, и долго мне пришлось ждать удобного момента. Наконец, вижу, часовой зевает, отвернулся… Сую в ящик письмо. Часовой меня заметил, закричал, чтобы меня немедленно задержали, но я сумел врубиться в большую толпу на перроне и потерялся в ней. А через несколько дней в штаб полка поступила записка с вызовом к коменданту Мукдена музыканта Ершова. Комендант был в чине генерал-лейтенанта, перед ним трепетали все войска, проходившие через город.

Как я потом убедился, письмо мое было передано комиссару Леоновичу. Прочитав мою жалобу, он, видно, пожалел меня: за жалобу полковое начальство — кому же это понравится — будет меня «поднимать». И, чтобы не привлекать большого внимания, вызвал к себе простой запиской. Но старший писарь штаба полка все же доложил об этой записке адъютанту, который потребовал меня к себе:

— Ты что здесь, Ершов, устраиваешь? — закричал он. — Зачем тебя требует комиссар?

— Я не знаю, ваше благородие!

— Врешь, мерзавец! Говори правду, а то я тебе…

Может, здесь и другое обстоятельство сыграло. В карауле я не раз ходил в наш «Красный крест». А начальник его, полковник, искал среди солдат человека, который мог бы поправить погоны, эполеты, портупею… Я, конечно, вызвался и поправил ему, что нужно было. Может, поэтому комиссар требует меня: мол, ишь, какой златошвей нашелся! А ну пошел! Марш!..

В общем, не знал я, что меня ждет. А в управлении и понятия не имели, что меня затребовал комиссар. Даже делопроизводитель забегал, а он такой важный, обычно с места не сдвинется. Прошу все же обо мне доложить. А подчиненные Леоновича не идут к нему, боятся оскандалиться: зачем солдат понадобился комиссару? Ну, через некоторое время решили меня допустить.

Комиссар держит в руках мое письмо и спрашивает:

— Ты Ершов?

— Так точно, ваше превосходительство.

— Твое письмо?

— Так точно.

— Что же тебя заставило такое письмо написать?

— А то, о чем в письме говорится.

Комиссар поговорил об этом подробнее, потом спросил, где и сколько я учился, где рос, чем занимался.

— Вот ты находишься среди солдат. Что нужно сделать, чтобы безобразий не стало?

— Если бы люди были грамотные, образованные, отсюда бы вытекала сознательность и любовь к каждому человеку. Но на войне это поздно делать. Теперь только одно можно: отрезвить армию.

— Понимаю, что хочешь сказать, — сердито проговорил комиссар. — Ну, иди.

— Ваше превосходительство, разрешите мне немножко сказать.

— Давай, говори.

— Я когда сейчас пошел к вам, меня адъютант спрашивал, зачем вы меня требуете. Я не открылся, а он сильно кричал и пригрозил: дескать, если что, мы тебя… А я знаю, в военное время если сделают солдату два-три замечания, могут его без суда расстрелять.

— Ну ладно, ты иди посиди немного, я тебя позову.

Очень долго я ждал. Должно быть, ничего не придумал комиссар, так и уехал из управления. Но на следующий день поступил приказ: запретить военным чинам употреблять спиртные напитки и ханку, это вроде наркотика, в особенности нижним чинам. И господам офицерам обратить особое внимание на это нижних чинов, находящихся в городе.

Долго на меня косился адъютант, и когда я ему честь отдавал, он даже не отмахивал. Позже устроил проверку, как музыканты играют. Сделал мне замечание, что я только порчу всю музыку, и отправили меня в роту на передовые позиции.

Как чурки дровяные

Я жалел не только китайцев. Сколько пришлось пережить нашим солдатам! Как они вздыхали, как обижались на царя, что не выучил их грамоте. «Если бы мы хоть маленько что знали, то понимали бы, за что воюем, а то, как чурки дровяные!» Такие горячие желания солдат заставили меня организовать походную школу, она работала в периоды затишья между боями. А вообще, можно сказать, учил солдат на ходу. Вырезал из газет крупные буквы, произносил, как они звучат, раздавал солдатам по несколько штук. Они складывали их в коробки из-под спичек и, повторяя про себя, ходили с ними на свой солдатский труд. Даже на часах стояли и повторяли буквы. А я следил за их успехами и раздавал следующие, постепенно переходя и к письму.

Благодаря горячему желанию солдат и моему горячему желанию, дело шло очень хорошо. Об этом я написал Чижову и просил прислать кое-что необходимое. Дмитрий Иванович не замедлил прислать посылку, потом еще две. Велика было радость солдат, когда я раздавал буквари и книжечки. Я с ними много беседовал. Говорил и о китайцах, которых солдаты ненавидели. А за что? Кроме как «нехристи», они ничего не могли сказать.

В данное время, когда я эти строки пишу (декабрь 1950 — февраль 1951 года), по радио часто передают концерты китайской музыки. Это я принимаю с большим удовольствием. Вот сегодня одна китайка пела. Голос ее похож на кошачий, она как бы жаловалась на прошлую горькую жизнь… С болью в душе я слушал это ее выступление. Я ведь китайцев хорошо знал, жаль мне всегда было этих людей. А все-таки пришлось участвовать в боях против них и при этом в больших переплетах! Но я хоть остался жив и невредим.

Накануне свадьбы

Упреки от жены

После китайского восстания я опять был в Томске, но не работал у Дмитрия Ивановича, исследования Оби уже закончились. Я часто бывал в его семье как родной человек.

В это время я женился на девушке из мещанской семьи. Она была довольно красивенькая и грамотная. Жили мы хорошо, ни в чем не нуждались. Даже оставались средства, которые я тратил на беспризорников, они прятались в самых бедных кварталах. За мои траты я получал частенько упреки от жены. Ей хотелось жить только для себя. А мне хотелось и для людей. Своих детей, после того, как одного ребенка мы потеряли, она уже не хотела иметь. Во время русско-японской войны, когда меня снова мобилизовали, первое время вели переписку, сравнительно душевные письма я получал. А дальше все холоднее и холоднее… И я решил со своей семейной жизнью покончить.

Не только жена не могла понять моих расходов на беспризорников. Чижов пошучивал надо мной, называя мою помощь ребятам сизифовым трудом. Он и рассказал историю про Сизифа, который за грехи свои должен был вкатывать тяжелый камень на высокую гору, но как только он этого достигал, камень катился вниз. Я тоже начинал убеждаться в том, что разовая помощь сиротам мало им помогает. Значит надо делать приют. А как? Об этом были все мои мысли.

Очень жаль монашек

После замирения поехал за Урал, на родину. Отца и мать в живых уже не застал. Сколько лет дома не был! Очень мне не понравилось, что родители из-за их религиозных предрассудков мою сестру Таню, неграмотную, шестнадцатилетнюю, отдали в монастырь.

Монастырь от нашей деревни стоял в пяти километрах, в городе Кунгуре. На другой день я пошел туда, чтобы увидеть Таню. Она была очень мне рада. Рассказала, что ее работа здесь — помогать просфорне Настеньке выпекать для церкви просфорки. При разговоре с сестрой я заметил, что она что-то хочет сказать, но воздерживается.

— Таня, тебе, я думаю, не хочется здесь жить?

— Да, Вася, но отсюда не вырвешься.

— И много тут таких, как ты?

— Да, есть.

Домой я пошел с грустью, стало очень жаль монашек, особенно молодых. И я решил их обработать, сговорить, чтобы они сбежали, оставили монастырь.

В исполнении задуманной цели мне очень помог фотоаппарат и гитара. Хотя я на гитаре ничего большого не играл, все же мог пыли бросить в глаза некультурным людям, тем более монашкам. Сначала я заинтересовал пасечницу Юленьку. Пасека стояла не так далеко от монастыря, я стал там часто бывать, даже перетащил туда гитару. Игуменья про то не знала и давала разрешение молодым монашкам, когда они просились побывать на пасеке.

Я много снимал монашек и денег за карточки не брал. Это сделало мне большой авторитет. К тому же я еще был молодой, старался одеваться получше и показать себя интеллигентным.

Был такой случай. Узнав, что я приехал к Тане с аппаратом, Юленька быстро собралась и приехала. И стала просить меня, чтобы я заснял ее пасеку. Но для съемки было уже темно.

— Тогда завтра, — просит Юленька.

— Завтра мне лошадь не дадут. Вот если бы у вас ночевал, завтра мог бы все заснять.

Что тут поднялось!

— Нет, нет! — закричали монашки. — У нас тут мужчины не ночуют.

— А по этому случаю пусть игуменья сделает исключение, — твердо говорю я. — Вы — пчеловодка, Таня — сестра, Настенька как старшая. Идите и просите, чтобы я ночевал здесь.

Тройка согласилась. Долго девушки уламывали игуменью. Наконец, сквозь зубы она процедила:

— Ну, так и быть. Только закройте его на замок в комнате рядом с твоей, Настенька!

Хохотали монашки, возвращаясь с такой вестью.

— Василий Степанович, — спросила сквозь смех Юленька, — вы в каталажке никогда не сидели?

— Да нет.

— Вот посидите у нас. Вас велели закрыть на замок.

Монашки очень хохотали.

— А я думал, вы будете очень обижены на меня. А вы смеетесь.

Я не мог скрыть своей радости. Вечером Таня с Настенькой постлали мне постель на столе, на котором стряпают, покормили ужином и закрыли на замок. Ночью я услышал лязг тяжелых ключей и шепот Настеньки:

— Василий Степаныч, простите, что вас беспокою. У нас здесь квашонка, нам надо посмотреть, в каком она состоянии, а то ведь могут быть просфоры-то неудачные.

За Настенькой вошли старые-престарые монашки в черном. Они подошли к квашонке, развязали ее, помешали весёлкой, завязали опять и ушли обратно. После них я долго не мог уснуть. И не лежалось мне. Встал, зажег свечку, решил тоже посмотреть квашонку. И что же? Она оказалась пустая. Значит, игуменья послала старух проверять, где я нахожусь, боялась греха.

Назавтра Таня с Настенькой снова хорошо меня покормили и отправили на пасеку. Юленька была рада моему приезду, угостила и повела в цветник. Пчелы суетились, перелетали с куста на куст.

— Какие они все веселые! — проговорила Юленька.– Они ведь тоже живут, как люди, так же, как и цветы. Они подразделяются на мужские и женские. В противном случае и цветы, и пчелы могли бы самоуничтожиться. А поэтому им надо содействовать, чтобы они жили, как люди.

— А ты, Юленька, — ухватился я за эти слова, — хорошо сделаешь, если оставишь эту монастырскую жизнь. Ты же еще довольно молодая девушка.

— Да, придется сделать так, как вы советуете.

После этой беседы я сделал несколько снимков. На прощанье глаза Юленьки говорили то, чего я и хотел. А вот с Таней как? Она тоже просит меня забрать ее. Если я ее сейчас возьму, да Юленька с Настенькой сбегут, да еще они о трех говорят, которые категорически заявляют, что не будут жить в монастыре… В таком случае не избежать мне ареста, про мою агитацию сразу станет известно. Ох, надо все обдумать.

Еще раз побывав на пасеке, я по душам поговорил с Юленькой и Настенькой. Нет, нельзя им там оставаться. Дал девушкам кое-какие советы, Тане пообещал, что ее обязательно заберу, но попозже. А сам уехал в Томск, чтобы быть подальше, когда бомба рванет.

Недели через две брат мне сообщает: четыре монашки сбежали из монастытря. Юленьку взяли на работу в пчеловодный музей, Настеньку в кондитерскую. А другие две подались к родственникам.

— Ох, здорово нас трясли из-такого дела, — рассказывал брат. — Говорили, ты все это устроил. А знаешь, игуменья тебя защищала. Говорила: если бы это он организовал, так взял бы и свою сестру. А Таня-то осталась в монастыре и примерно работала.

Дорожку не изведаешь, если сам не пройдешь

Получилось! Мечта вытащить и Таню из омута меня не покидала, но для этого все же нужны были средства. Где она будет жить, если у меня своего угла нет? На что буду ее кормить? И снова явилась мысль о золотых приисках, хотя я хорошо знал поговорку: кто золото моет, тот голосом воет. Но знал и другую: дорожку не изведаешь, если сам ее не пройдешь. И еще меня тянула жизнь на приисках, потому что приисковые — вольные люди, ни перед кем шапку не ломают.

И вот я опять в Благовещенске. Пошел искать свое счастье по реке Зее, это приток Амура, где приисков, шел слух, было много. Обошел, объехал их почти все и убедился: здесь добра не найдешь. Прииски все выработанные, рабочие у хозяев в долгу, голодают и холодают. А верховое золото, которое прямо на земле, мол, валяется, о котором много шло разговоров, собрали до нас. Это были хищники, они на все шли ради фарта. Часто платили за него жизнью, но никого это не останавливало. Дескать, пан или пропал.

Работяги сильно хвалили английские прииски, что на устье Амура. Ну, думаю, мотнусь и туда. А на английских, как на российских… С трудом заработал на обратную дорогу в Благовещенск. Каким же путем добывать деньги? Фотограф я еще плохой. И портной тоже. Попробую-ка поступить к фотографу-профессионалу учеником, их было трое в городе. Но ни один меня не взял, боясь конкуренции.

В сорока километрах от Благовещенска было большое село Ивановка. Там я и поселился, занялся сельским трудом. И упорно изучал фотографию. А когда пришли холода, с большим старанием взялся изучать портновское дело. Первый год эти специальности давали небольшие деньги, а на второй год я стал зарабатывать хорошо. Но деньги не копились.

В Ивановке жило много бедняков. А школа была одна, управляли ею попы двух тамошних церквей. Да как управляли? Пили водку и дебоширили. Видя много детишек, которые не учились — не в чем было в школу ходить — я стал обшивать некоторых и отправлять в школу. Мой авторитет стал получаться хороший, вопреки попам и кулакам. Они были против меня. Узнали, что я трезвый человек, трудолюбивый, и это их беспокоило.

Порядочно денег потратил я на детей-сирот, направляя их на учебу. А через год эти детишки опять вне школы. А тут получаю письмо от сестры Тани. Она с обидой пишет, дескать, ты помог чужим монашкам выбраться из монастыря, а я вот уж три года жду, когда и мне поможешь.

Да, это плохо, деньги я трачу, но результатов хороших нет. Таких детишек нужно взять к себе и воспитывать их. Нужно скорей взять сестру из монастыря, и она поможет в этом деле.

Я приехал на восток за золотом, но его не нашел, зато руки у меня золотые стали. Теперь я могу хорошо фотографировать плюс достаточно хорошо изучил сельское хозяйство. Смогу и ребенка сделать трудолюбивым. Правда, грамотность у меня маленькая, но детей научу читать и писать.

А где же организовать детский приют? Здесь, на востоке, у меня может получиться крах. Востоком сильно заинтересованы буржуазные государства, и может вспыхнуть война. Ехать надо подальше от границ. И выбрал я Барнаульский уезд, а Тане написал, что скоро ее заберу.

В поисках подходящего села много километров исходил я и изъездил. Как-то плыл на пароходе. Мой третий класс был битком набит, жара, духота. Все ругаются, требуют кровати, мы же деньги платили! Мужички матерно ругаются, чуть не в драку. От этих криков и от спертого воздуха мне захотелось на свободу. Но идти было некуда, на палубе та же давиловка.

— Вот что, брат, — обратился я к стоявшему рядом молодому человеку.– Пойдем на верхнюю палубу!

— Да что вы такое говорите! Туда третьеклассникам нельзя, нас попрут. Я такого унижения не желаю.

— А я пойду! Только придется бросить немного пыли в глаза пароходной администрации.

Вытащил я из своей корзины чистый пиджак, брюки, штиблеты, натянул соломенную шляпу.

— Ну, теперь вы настоящий интеллигент, — удивленно сказал молодой человек. — Теперь вас сверху не прогонят.

Я поспешил подняться на палубу для богатых и присел на свободный край скамейки. Наверху веяло прохладой, хотя день был жаркий. Мне хорошо были видны холмы и дальние горы, покрытые лесом. И люди на лугах, косившие траву машинами и литовками. Видно было, что они спешат, особенно те, кто сгребал сухое сено. Боялись, как бы не начался дождь. День сегодня был особенный — канун Ильина дня, а Илья-пророк, известное дело, молниями и тучами любит побаловаться.

Вечером пароход подошел к пристани. В двух верстах от нее стояла деревня. Красивая деревня, да и жителей ее похваливали люди. А в десяти верстах стояло большое село, в нем когда-то был завод. Кажется, это место подходящее для моей цели, думаю я. Высажусь, поработаю здесь месяц-другой, не понравится — поеду дальше.

«Скоро уж конец света»

На пристани бойко шла торговля хлебом, шанежками, яйцами, молоком, вареной птицей, ягодами… Я направился к двум мужикам, стоявшим около своих лошадей, запряженных в телеги.

— Что, дедушка, свезешь меня в деревню? — обратился я к одному из извозчиков.

— Да не знаю, — протянул тот, почесывая брюхо и тем показывая, что приехал он за более важным делом.

— Два рубля заплачу, — решаюсь я на большую плату.

— Нет. Вот ежели три рубля дашь, тогда свезу.

— Ну, три так три, только с поклажей мне помоги.

— Господи помилуй, дак ведь мы хрещеные люди, об этом нечего и говорить.

Ехали мы молча. Через какое-то время мужик глянул на небо, вздохнул и заговорил:

— Господи помилуй, ведь завтра большой праздник — святого пророка Ильи! Каждый год у нас бывают большие грозы, да еще и с градом. Может, батюшка-пророк смилуется, надо бы ему молебен отслужить, да поп-от далеко живет, вон в том селе. Там раньше был медно-литейный завод, да государь усмотрел, что доходу от него мало, а расходов много, да и прикрыл.

Деревня оказалась небольшая, но зажиточная, дома стояли большие, крепкие. Народу на улицах, понятное дело, никого, все на покосах. Я внимательно осматривался вокруг, желая подыскать квартиру. Из ворот двухэтажного дома вышел старичок лет восьмидесяти, поклонился мне в пояс и вежливо спросил:

— Что вам угодно, добрый человек?

— Мне бы квартиру недельки на две.

— Коли не побрезгуете, так милости просим. Верх-от у нас пустой. У нас спокойно, плохих людей не привечаем.

— Ладно, дедушка. О цене, я думаю, сделаемся.

Старичок махнул рукой, дескать, это пустяки.

— Мы ведь тоже ездим кое-куда, нам тоже добрые люди не отказывают.

Слыша наш разговор, мой ямщик заехал в ограду. Там с поклоном меня встретила женщина, пожилая, но крепкая. Я было взялся за свою корзину, а старичок говорит:

— Вы уж, ваше благородие, не беспокойтесь. Уж Акулина с возницей снесут, они люди поспособнее, а вы ведь человек письменный.

По моей одежде, а главным образом по стативу (штативу — Ред.) для фото-аппарата хозяин меня принял за чиновника, за землемера. Я прошелся по верхнему этажу. Кроме комнаты, которую мне отвели, остальное помещение было почти пусто, только стены залеплены иконами и божественными картинами. У стен стояли столы, скамьи и табуретки. Все это было покрашено желтой краской с большими, ярко выделяющимися цветами. Только полы не крашены, почти белы. Видно, много лет перед праздниками эти доски скоблились и мылись, да еще с песочком.

Я еще не устроился со своими вещами, слышу — наверх медленно поднимается мой старичок.

— Как ваше благородие, прости меня Господи и пророк божий Илья, располагаетесь?

— Все хорошо. А как тебя зовут и сколько тебе годов?

— Петр Иванович я. А сколько годов, ваше благородие, хорошо не помню, потому как человек неграмотный. Надо быть, девятый десяток начал идти. Много уж пожил на сем веку, надо бы помирать, да господь смерти не дает. Хотя жисть-то и не глянется. Шибко народ плохой стал, стариков совсем не стали слушать. А вот мы росли, так стариков почитали, а уж посмеяться над ними за великий грех считалось. Ну, не буду мешать, опосля поговорим. Люблю я с письменными-то людьми говорить.

Спускаясь вниз, старичок опять сокрушенно вздохнул и взялся за пророка Илью. Это, видать, был любимый местный святой. В комнате Петра Ивановича находилось много икон, но на самой большой, стоявшей посередине стены, был изображен пророк Илья, перед ним горела негасимая лампада. Когда бы я ни проходил мимо, старичок молился ему — то на ногах, то стоя на коленях, то присев на табуретку. Отойдет куда-нибудь ненадолго и опять разговаривает с пророком. «Господи помилуй, не прогневайся на нас, святой батюшка-пророк Илья, не пошли градобоя».

— Как усердно Петр Ильич молится! — сказал я Акулине.

— Да какое тут усердие! Мне кажется, он о другом думает, когда молится, — ворчливо отвечала женщина. — Что ни случись в ограде или на улице, если окно открыто, все тот же час узнает, хотя бы и стоял на коленях.

Я не знал, что ответить Акулине, только чувствовал, что старичок-то молится от души. А все вокруг замечает, потому что приметлив и любопытен, как многие сельские люди. Вот и меня все интересует. В ограде под крышей были подоткнуты серпы, литовки и горбуши (косы с короткой ручкой). Я глядел на их зазубренные лезвия и подумал: «И вам пришла пора отдохнуть».

— Что, ваше благородие, нашими снастями любуетесь? — спросил, откуда ни возьмись появившийся старичок. — А какое оскорбление Богу и батюшке пророку Илье делается! Теперича косят, жнут, молотят все машинами, а ведь этого и в писании нигде нет! Прости нас, батюшка-пророк Илья, наверно, скоро уж конец света будет. Как мы со своими плохими делами явимся на суд-от божий? Вот те машины бесовские и предвещают, что скоро антихрист появится на земле. Как ишо господь долго терпит эти дьявольские машины-то! И пророк Илья как терпит. Ох, и силен, такой-то силы ни у одного святого нет.

— А расскажи мне, Иван Петрович, о пророке Илье и его силе, — попросил я.

— Хорошо, уж расскажу, о нем мне рассказывала девица одна, царство ей небесное. Теперь уж я такого человека не найду, она всю жизнь сидела за книгами, за книгами и померла. Всю Псалтирь проходила много раз от первого слова до последнего, также и Евангелие. Другие-то книги она не читала. Если случайно ей попадет теперешняя книга, она почитает листок или два и бросит. Нет, говорит, эта книга нехороша. Из-за чтения-то она и замуж не пошла. И вот эта девица мне говорила, что Господь-от не велел работать машинами. И про Илью нашего батюшку пророка тоже рассказала. Вот, ваше благородие, когда завязалась вражда-то у господа Бога с самым главным сатаной, он тоже ведь, сатана-то, большую силу имеет, господь и послал Михаила архангела, чтобы он свергнул его с небес в ад кромешный. А в то время сатана-то находился на седьмом небе. Михаил собрал множество небесных воинов, вооружил их медными трубами. А у сатаны тоже очень большая сила была, шелохвостики. И вот началась большая небесная битва. Бились, бились они, ничья не берет. Тут Михаил велел во трубы трубить, чтобы они оглушили нечистую силу. И все задрожало, затряслось, больно жутко стало. Только шелохвостики-то еще больше окрысились. И тогда Господь-батюшка послал Илью-пророка на седьмое небо. Шелохвостики-то сей же час сообщили главному сатане, тот не смог вытерпеть страху и скрылся. Но куда денешься от Ильи-пророка? Он скоро сатану отыскал, да как взялся за него, так и полетел тот с неба в самый ад кромешный, а за ним и вся сила нечистая. Вот. А теперь, ваше благородие, вы расскажите, что на свете делается? Поди, уж скоро опять заваруха начнется? Это он о войне спрашивал.

— Да нет, Иван Петрович, войны-то пока не видно. А на свете много нового делается. Теперь люди стали по воздуху летать.

— Неужто это верно? Я слыхал от своих ребят-то, да думал, все это сказки. Ведь люди не птицы. А вам поверю, вы человек письменный, не станете обманывать. А как высоко люди летают?

— Да высоко. Даже выше облаков.

Старичок уперся в меня глазами и с удивлением думает. Акулина стояла недалеко и слушала наш разговор.

— Дедушка, ты нам часто говоришь, что Илья-то сидит на облаке в огненной колеснице. А теперь это проверят люди, которые летают выше облаков.

Женщина позвала меня пить чай, а старичок так и остался под навесом, точно остолбенелый.

— Теперь, мне кажется, в нашем дедушке сделается поворот в другую сторону, — проговорила довольная Акулина, наливая мне чай.

— Да, — согласился я. — Давно пора освободиться от этого религиозного дурмана. А что за работу ты здесь выполняешь? (Хотя я и знал уже это, все равно спросил для точности).

— У нас семья большая, несколько женщин. Мы стряпаем понедельно, остальные ездят в поле. А я должна доить коров, телят поить, кормить птицу, стирать да за детьми присматривать. А сегодня к празднику и баню приготовить.

— А ты что же, грамотная?

— Немножко научилась самоуком. Хотелось бы еще, да некогда. А если и вырвется время почитать не божественное, так семья неодобрительно посматривает. Так и живем, ничего не знаем.

Но мы таковыми не умрем

Проживши Ильин день в деревне, я еще раз убедился в деревенских безобразиях. Сколько пьяных увидел наулице на следующий день!.. Наутро поехал в село, где прежде был медно-литейный завод. Про деревеньку я уже понял, что это место мне не подходит. Здесь я не заработаю денег на детский дом, который задумал организовать. Но и в селе, сразу понял, немного народу захочет сфотографироваться или заказать пошив какой-нибудь вещи.

«Ну и молодчина ты, Акулина, — думал я, выезжая из деревни. — Как удачно осадила дедушку! Дескать, летчики все проверят!» Вот такие Акулины, научившись немного, живут в зажиточных семьях, окруженные детьми. Им всем надо грамоте учиться, но такие Иваны Петровичи тормозят, держат детей в своих стенах до тех пор, пока те не наберутся духу нарушить преграды.

Но это уж будут только внуки. Сынки Ивана Петровича пропитаны его духом. Вот каков был ответ одного из сыновей, когда я сказал, что, мол, мальчиков надо бы учить грамоте: «Пожалуй, из этого толку мало будет. Наши прадеды были неграмотны, но жили богато. И мы живем неплохо. Наши ребята подрастут и тоже будут жить хорошо без всякой грамоты».

Со вторым сыном другой разговор был. Я посоветовал ему приобрести рамчатые ульи, они больше меду дают, чем их колоды. Вот его ответ: «Уж если господь пошлет благодать (значит, медовую росу), так и в колодки нанесут. А если господь не даст благодати, то и в рамчатых ничего не будет».

Эти зажиточные люди живут только ради собственного благополучия, чуждые общественным интересам. Это фанатики сытости. А ведь рядом живут бедные люди, до которых сытым нету дела. Заражаясь фанатизмом, укрепленным строгим словом батюшки-попа и той «непорочной девицы, которая всю жизнь сидела на книгах», сытые думают только, как бы набить брюхо. Да амбары заполнить.

После таких встреч мне еще крепче хотелось осуществить свою идею на деле. «Вы родились в фанатизме, но мы таковыми не умрем», думал я про себя. Надо искоренить тот фанатизм, которым пропиталась семья Ивана Петровича. Мне тоже есть о чем вздыхать, только не в направлении Ивана Петровича. Что же это за оружие, которое заставит сытостью-то рисковать? Конечно, скажут, это просвещение, школы. А у нас-то они все больше церковно-приходские. И что ты сделаешь против этого, маленький неграмотный человек? Ничего! — говорит мне моя идея, бывают такие моменты в моей голове. Нет, это неверно ты рассуждаешь, говорит моя идея в другой момент. Иди и делай, что задумал. Большой человек (с большим образованием) должен делать что-то большое. А я маленький и буду делать свое, хотя маленькое, но хорошее дело.

Самым подходящим местом для детдома я посчитал Алтай, подальше от границ на случай войны. А там больше всего понравилось мне село Алтайское, что в 75 километрах от Бийска. Это большое село стоит на Чуйском тракте, через него шли торговые караваны из Монголии, гнали отары овец. Был там магазин и, конечно, трактир. В 1882 году во всей Алтайской волости было четыре тысячи дворов, одно училище, 13 питейных домов и один оспопрививатель. Одно училище и 13 питейных домов! С советской властью только в Алтайском образовалось целых три колхоза и молочный техникум, а позже и сыромаслодельный завод.

Как громом ударило

Мила, беспризорница
Павел

…Была осень 1910 года. Заняв хорошую квартиру, я начал портняжить. Тане передал секретно через брата, чтобы бежала из монастыря в платье монашки, прикрепив на грудь кружку для сбора денег на божий храм, с ней ходила бы по вагонам и просила жертвовать пассажиров. Это, чтобы не спросили у нее паспорт, который останется в монастыре.

Эта история оказалась очень удачной, Таня не только освободилась, но и привезла в кружке порядочно денег. Как она была рада, что добралась до меня! А я назавтра пошел в магазин, купил мануфактуры и быстро ее преобразил.

Я учил Таню портняжному делу и грамоте. Кроме того, она ухаживала за купленной мною коровой и выполняла работу на кухне. И вот в начале 1910 года мы взяли на воспитание двух круглых сирот, а через некоторое время еще троих.

Скоро моя коммуна — я занял под нее верх большого двухэтажного дома — стала тесной. Я написал вывеску и прибил ее на дверь: «Детский приют Ершова В.С» («Муравейником» мы назвали его попозже). Детский приют! Это как громом ударило не только по нашему селу, но и по окрестным. Новость так быстро узнали, что скоро не стало возможности всех приносимых детей принять. Из соседней деревни принесли двух малышей, издалека привезли четырёх. Из них из всех мы взяли только трехлетнюю девочку, приходилось рассчитывать свои силы.

Приют понемногу расширялся — и без посторонней помощи, и даже при сопротивлении вредных элементов. У нас в селе образовалась сильная черносотенная организация, отделение российского Союза Михаила архангела. Во главе ее стоял жандарм Саблин, который старался меня с детьми затянуть под свое крыло. Саблин уговаривал: если я соглашусь на его предложение, то он напишет государыне Марии Федоровне, руководительнице Союза, и она пришлет столько денег, сколько я захочу, для постройки больших зданий детского приюта, и о нем будет знать не только Сибирь, но и вся Россия.

Хитрость урядника и его ловкость в делах была мною учтена, с таким надо держаться осторожно.

— Верю вам, господин Саблин, — отговаривался я, — но я за большим не гонюсь. Может, такое обеспечение детского дома будет хуже для ребят, так как я приучаю их к труду. Чтобы вышли они от меня честными тружениками.

— Как же вспомоществование, да еще от высокой особы, может навредить?

— Когда воспитанники узнают, что деньги приходят со стороны, будет трудно заставить их работать. Ведь как они будут рассуждать? Деньги нам все равно дадут, зачем же трудиться?

— Ну, это вы зря боитесь… Я не требую от вас скорого ответа. Подумайте.

— Подумаю, — с трепетом в душе обещал я, зная, что Саблин просто так не отстанет. И верно, при каждой встрече он прожигал меня ненавистным взглядом и спрашивал:

— Ну как, надумались?

— Пока еще нет. Такое серьезное дело…

Эти встречи стоили мне многих бессонных ночей. Что, если урядник разозлится и «Муравейник» закроют? Ведь у меня не было официального разрешения губернатора на содержание детского дома. А уж мечта о хорошем месте для него окончательно погибла. Нас выгнали за речку Каменку. Эта часть села имела худую славу. Там жили пришлые старообрядцы. А также все обманщики, воры, мошенники и лодыри были с той стороны. На них хорошо наживался урядник, которому приходилось расследовать разные происшествия.

Я один с ребятами

Квашонка для хлеба

Таня прилежно ухаживала за детьми, любила их всех. Это видели приходившие ко мне люди и очень удивлялись ее терпению. А когда у нее вывернутся свободные полчасика, она брала книжечку и читала.

Учитесь, ребятки, доить корову

Конечно, к такой девушке приходили молодые пареньки свататься, вели с ней разговоры, но при этом вид у нее был такой, как будто она тяготится этими гостями. Хотя среди них были и грамотные. Ну что ж, думал я, ей всего двадцать четыре года, придет еще ее время. И вот через год она заявляет: хочу замуж.

— Я не возражаю, — говорю, — только смотри, не ошибись в женишке. Надобно хорошо его узнать. А кто он такой?

— Из Акмолинской области, занимался с отцом по крестьянству. Но благодаря неурожаю они с отцом были вынуждены уехать оттуда. Имеет небольшую грамоту, умеет иголку с наперстком в руках держать. И вообще он мне подходящий.

Так я остался один с ребятами, их было к тому времени у меня десять человек в возрасте от двух до четырех лет. На место Тани заступила вдовушка 38 лет. Она старательно все делала, ей помогала наша старшая воспитанница Маня десяти лет и другая, помладше. Частенько приходила и Таня, пока у нее своих детей не было.

Хозяин дома, где мы жили, был с кулацкими наклонностями и не давал нам земли под грядки, а ведь для еды нужны огурцы, морковь, помидоры. А о посадке садовых деревьев и мечтать было нечего. И стал я задумываться над тем, как бы построить свой дом. Летами я возил детей в поля, там они собирали ягоды, рвали цветы, купались. Как-то подвел их к большой кочке и говорю:

— Глядите, ребята, какая интересная муравьиная кочка…

— А что тут интересного? Муравьи и муравьи, ползают и все.

— Ребята, эта кочка у них — общежитие, они в ней живут зимой и летом. Они ее сами сделали, потом еще увеличат. Посмотрите только, как они трудятся. Ребята пригляделись и зашумели:

— Да-да, они сильные, больше себя ношу таскают, да еще издалека. А затаскивают, ой, смотрите, на самый верх!

— Муравьи живут хорошо, — объясняю. — Зимой не замерзают и не голодают. Они запасают себе еды на зиму, уносят ее в глубь земли. Вот, ребята, хоть мне мурашей и жалко, но хочется вам кое-что показать.

С этими словами я сделал в кочке ямку. Муравьи быстро забегали и даже изнутри примчались, как на тревогу. И стали заделывать ямку, а ребята с большим интересом на все это смотрели.

— Это у них общежитие, они сами его построили. А у нас нет ни своего дома, ни огорода, ни цветников. Нам нужен свой дом, но один я не могу его поставить. А если будете мне помогать, как эти вот муравьи, то мы построим свой дом-общежитие.

— Папа, — говорит одна девочка, — что же мы можем помогать? Мы и топора-то в руках не удержим!

— А мы не будем топором работать. Я приведу мастеров-плотников, они и сделают нам дом. А вы станете помогать кухарке, уборку в доме производить, за коровами, за теленком ухаживать, белье стирать. Для малышей сделаем особенные леечки маленькие. А еще вы будете учиться грамоте. Ну что, ребята, будете вы, как вот эти муравьи, стараться?

— Будем, будем, папа! — закричали дети.

— Тогда с сегодняшнего дня наш приют называется «Муравейник»!

Назавтра я сделал на вывеске добавление: «Детский приют „Муравейник“ им. В. С. Ершова». Не понимал тогда, что если чьим-то именем называют дома и улицы, то значит, человек этот уже умер, сейчас даже стыдно вспомнить, какой я сам-то был невежда.

— Да, папа! — они закричали. Воспитанники меня называют папой. Так само получилось, правда, не сразу. В день, когда мы взяли первую девочку, Валю Русину, я спросил:

— Ты как будешь меня звать?

Валя молчит. Я опять спрашиваю, а девочка все молчит.

— Может, папой будешь звать?

— А ты разве кусочек? В деревне папой хлеб называют, а отца тятей.

Но «тятя» почему-то не прижился. Через несколько дней после Вали я взял из ее семьи еще сестру и братишку. Прошло немало лет, и Валина сестра Маня стала директором «Муравейника» — Мария Гавриловна Калинина.

От своего решения не отстану

…Я твердо решил строить дом. Для этого требовалось разрешение волостного старшины. Как только я заикнулся о стройке, лицо его побагровело. Купечество и чиновничество тоже не могло примириться с мыслью, что, дескать, простой мужик может быть заражен великой благотворительной идеей, воспитанием сирот без посторонней помощи. Селяне меня увещевали до последнего:

— Вы хороший портной, это нужное дело. Бросьте с детьми-то возиться.

— Я от своего решения не отстану.

И я начал подготовку к стройке. Несмотря на то, что началась война, это был 1914 год. Война нам, можно сказать, даже помогла. Мужиков забрали в армию, плотницкие работы повсеместно остановились. И мне удалось недорого, за 400 рублей, купить хороший сруб.

Потом я пошел на лесопилку. И сумел уговорить владельца пилить лес в долг. А безработные плотники, узнав, что затевается стройка, стали предлагать свои услуги. И я с одним заключил договор, что в течение года он построит дом и даже поставит печи и сделает всю малярку.

Выбрали мы с ребятами место поровнее, хоть и в буграх и кочках. Единственное, что там было хорошего — маленький родничок. Вода в нем чистая и светлая, в небольших яминках мелькают тенями шустрые рыбешки. Я этим родничком больше всего и прельстился. Может, и неплохо, что мы в сторонке построимся. Здесь можно и пруд вырыть, гусей, уток развести, насадить скорорастущие деревья, и для огорода найдется место. Это все будет для ребят труд и интерес.

С чего дом начинают строить? Я этого слова сначала и выговорить не мог — мелиоративные работы. Надо заранее отвести от дома подземные воды, чтобы не истлел от сырости. Тяжелую эту работу мы сделали с наемными людьми, и сестра помогала. А уж на доме и старшие муравьята работали.

Ровняли бугры, прокапывали канавы, рыли ямы для деревьев, привозили землю для огорода. Работа была для них интересной, она обещала дать плоды в недалеком будущем. И ребята с увлечением отдавались труду, иногда их даже невозможно было оторвать от лопаты для обеда или чая.

…Накопленных мною средств не хватало. Мне приходилось днями работать на стройке, а ночами портняжить. Иногда приходилось и стряпать, и квашню замешивать, и коров доить. Таня-то следила за малышами. Дети, кто мог, тоже работали по хозяйству, учились и развивались. Старшие помогали ухаживать за младшими. Словом, получался спаянный коллектив.

Последние недели перед окончанием стройки дети изводили меня своим нетерпением, только и разговору было: скоро ли? Скоро ли? Помню, маленькая Оля заранее собрала свои вещички и спать ложилась с узелком, где лежали ее любимые куклы.

И в том же 1914 году дом подвели под крышу. Какая была радость у моих муравьят, когда мы вошли в свой дом!..

Старожильское население Закаменки вначале было посмеивалось над нами, но к осени смешки прекратились. Урожай с огорода не только обеспечил потребности «Муравейника», но позволил продать часть овощей на сторону. Да и весь участок принял привлекательный вид.

— Ишь, какую благодать развели! — удивлялись в селе. — И сад тебе, и ягоды, и вода, и птицы.

Здесь будет сад

Спокойной жизни нам не давали

Первый набор

Детишек все больше. А с соседями отношения складывались недоверчивые. Крепкие старожильские кержаки оказались на редкость двуличными. Приходит такой Фрол Семенович в «Муравейник»; прежде чем пойти ко мне, осмотрит придирчиво все хозяйство: как ребятишки одеты, накормлены ли свиньи и не голодают ли, крепко ли поставлен забор. Найдя, что все в порядке, входит с елейным видом в дом. Пригладив свои намасленные волосы, ищет глазами божницу и, не найдя, безнадежно машет рукой. Потом в течение часа обрабатывает меня. Пытается купить за бесценок какую-нибудь лесину, оставшуюся от строительства. Он явно считает, что меня можно обмануть, ведь я «не в уме», коли ращу тринадцать ребятишек за свой счет. И удивляется, что я не поддаюсь на кулацкие льстивые хвалы, а намерен взять за вещь свою цену.

Я не сдаюсь, впереди всего у меня интересы «Муравейника». Иначе разве сумел бы я поднять 13 ребятишек? Вот Валя. Разве получилась бы из оборванной, грязной девчушки, которая была «куплена» за 20 копеек, такая крупная, здоровая девочка с большим стремлением к труду и с патриотизмом к «Муравейнику»? Она внушала малолетним воспитанникам свою чуткость к репутации «Муравейника», почти болезненную. И всегда исполняла правила, которые я прививал детям. А они были просты и, главное, легки детям. Каждый из муравьят трудится по своим силам. Каждый полезен каждому. Труд — основа жизни. Без труда пропадет «Муравейник», и ребятам придется возвращаться к своей прежней жизни.

Со стороны местного начальства нападки продолжались в виде непредоставления сенокосных угодий. Если и давали участки, то самые неудобья, а налоги требовали, как с добрых земель. Выходя из сил, я удовлетворял законные и незаконные требования «их благородий».

Что меня спасало — портняжное дело, это если зимой. Конечно, работать приходилось по 16 — 18 часов, я обшивал чуть не все население Алтайска. И до того уставал сидеть, что мастерил себе табуретки с мягким сидением. Немало таких табуреток я «сносил». Когда дети во время обеда подставляли мне стул, я редко садился. Принимал пищу стоя, отдыхая от сидячей работы.

А летом нас подкармливал фотоаппарат. Фотография для наших мест тогда была еще редкостью, люди снимались с большим желанием. Иногда я выезжал в дальние поездки, в горы, недели по две приходилось отсутствовать. В горах жили богатые баи, им нравилось фотографироваться, и они хорошо платили за свои портреты. Старших ребят брал с собой. Я и фотографировал, и изучал вместе с детьми богатую природу Алтая и ее обитателей. Собирали полезные растения. Например, для окраски холстов, из которых шили одежду. Дети знали, что кора лиственницы дает оранжевый цвет, коренья змеевика — коричневый. Еще мы делали альбомы и гербарии и уже дома показывали и объясняли это всем муравьятам.

Наше возвращение всегда было праздником. У детишек появлялось новое белье, пальто, улучшался стол. Но спокойной жизни нам не давали. В любой момент в доме мог появиться ненавистный старшина Саблин с укоризнами, что в доме нет икон, детей редко водят в церковь, а в престольные праздники духовенство не зовут в «Муравейник». Кое-как удавалось увертываться от его требований. Но от чего нельзя было увернуться — от посещения уроков закона божьего. Не сдашь закона божия, не переведут тебя в следующий класс. Этих уроков дети страшно боялись — зная меня как безбожника, моих детей учителя сильно по этому предмету гоняли. Помню, Валя кричит:

— Папа, я перешла!

Я из дома не вижу, где она, кричу:

— Через мостик?

— В другой класс перешла! Сдала закон божий.

Для ребят это особенная радость. Но у меня была своя месть Саблину. По воскресеньям дети «Муравейника» не работали, это был заслуженный отдых. Но на пасху обязательно у меня было приготовлено для них дело. Как-то закладывали на пасху парник, бабушки смотрели, вздыхали:

— Ничего у вас не уродится. Это грех, на пасху работать.

Когда урожай в парнике собирали, я бабушек нашими овощами угостил. Они показали удивление, но поняли это дело по-своему:

— Здесь парник ни при чем. Такой уж ты, Василий Степанович, человек!

Меня называли кто чудаком, кто полусвятым, даже крамольником, легенды всякие по селу ходили, будто мне явления бывают. Иногда местные спросят:

— Василий Степанович, как с урожаем нынче будет?

— Не знаю. Зависит, к примеру, от того, когда вы сеяли.

— Не скажешь? Тебе же Дева являлась!

Вот что такое темнота и безграмотность. Даже накануне второй мировой войны у меня спрашивали, что мне Дева говорит насчет того, будет ли война.

Пожар

Но еще до войны в Алтайском настоящее сражение разгорелось у «Муравейника» с кулацкими элементами. У нас в конюшне уже стояли 10 лошадей, 20 коров, свиньи в загонах. И это у кого? У безродного человека Ершова. Кулаки никак не могли с этим смириться. Науськивали на наших детей сельчан, а на масленицу устроили прямо побоище, двух мальчиков избили, в меня стреляли из дробовика, а потом наше хозяйство подожгли. Кто-то гасил огонь, а кто-то вез меня и двух побитых ребят в Бийск.

Ущерб кулацкие выродки нанесли немалый. Сгорели четыре дойные коровы, семь телят, 80 пудов пшеницы вместе с амбаром да каурый бегунец, наша гордость, он на бегах брал первые призы.

И этого было им мало. Еще дым от пожара шел, когда сынки кулацкие, напившись стенолазихи, это брагу здешнюю так называют, бутылками выбили окна в нашем доме. Злость моих ребят так взыграла, что старшие мальчики прочесали всю округу, нашли наших обидчиков и те получили по заслугам, кто зубы потерял, кому челюсть сломали, кому ребра.

Как всполошилось кулачьё! Ранним утром собрались ватагой и, прихватив двух полицаев, заявились к нашему дому. Ребята рассказывали мне, когда я вернулся из Бийска, что никто из «гостей» не осмелился близко подойти к обгорелой ограде. У ворот строем стояли «муравьи» с увесистыми слегами в руках. «Эй, — крикнул издалека один кулак. — Хотелось бы знать, где ваш старый бродяга?» — «Если еще хоть раз кто промолвит оскорбления в сторону нашего отца, — закричали ребята, — мы тебе, как хорьку, шею скрутим и в могилу вобьем осиновый кол! Если еще раз натравите на нас своё отродье, мы из них сделаем колбасу. Пусть нас посадят, но наша братва по одному отправит вас на тот свет». А Мишка Беляев-Ершов, один из самых старших, добавил: «Я мать свою, имя не знаю, а фамилия Беляева, не помню, говорят, она из здешних мест, из села Куяча. Разговором я вдарился мать, а в воровскую жизнь пошел от крови отца. Его я никогда не видел, но, говорят, он ничего не боялся. И я стал такой же. Но с Кунгура приехал на Алтай человек с золотым сердцем и приворожил меня и других воров вот к этому дому. Прошу вас, уходите от греха, иначе всех перебьем. Хевра! Слушай мою команду, будь наготове!»

Услышав слова мальчишки, один старый кулак со слезами на глазах пошел к нему, протягивая руки. «Ты куда, дед, я ведь так огрею!» — замахнулся на него Мишка. «Да слушай, слушай, чертенок, — запричитал старик. — Ведь ты мой родной внучонок получаешься. Мать твою Варварой звали и родилась она в Куяче, уж много лет, как мы ее потеряли и до сих пор не можем забыть».

Мишка понуро склонил голову, опустив слегу в снег. А большая семья Ершовых замерла на своих местах и с тоской смотрела на неожиданно встретившихся деда и внука. Не бывает сироты, который не мечтал бы встретить свою родню. Но если дед — кулак? Это неприятный подарок от жизни. Сложно было Мишке принять его. Но как отказаться от родного деда? Со временем он к нему и ушел. Но сказал, что будет его воспитывать, как папа Ершов воспитывает нас.

А для детей я был папой, они меня слушались и помогали. Только один случай припомню, когда к Вале-беспризорнице, которую мы нашли прямо на улице, пришлось принимать особенные меры. Первые дни мы ее не трогали, давали время привыкнуть к новой обстановке. Она быстро подружилась с ребятами, веселая такая оказалась девочка. Но хотела жить по своим правилам. Грубила, затевала драки, обижала маленьких. Ее влияние начало сказываться на общей обстановке. Никакие беседы, уговоры не помогали. Я решил пойти на крайность. Собрал ребят и объяснил, что сейчас будет последний разговор с Валей.

— Будешь учиться? — спросил ее.

— Не буду.

— Будешь работать?

— Не-а.

— Понятно. Значит, больше нам беседовать не о чем. Сейчас тебе принесут твои лохмотья с чердака. И чтобы к вечеру тебя в «Муравейнике» не было. Можешь пообедать на дорогу.

А сам сделал так, чтобы в тот день обед был особо вкусный. Принесли тряпье. Валя взглянула на него и разревелась. Это был перелом. Некоторое время она еще как бы побаивалась меня. Но скоро это сменилось привязанностью.

Валя потом говорила, что сперва от злости на меня хотела уйти. Уж очень привыкла к вольной жизни на улице; может, ей будет хуже, но и мне пусть будет хуже, что ребенка выгнал. А потом одумалась. Она уже успела привыкнуть к тому, что в «Муравейнике» ее никто не обидит, здесь тепло, сытно и никто куском хлеба не попрекает.

С тяжелым сердцем еду в Бийск

Но нас ждала беда. Мне передали приказ явиться на призывной пункт. Нет, не пойду на войну, думал я, пускай без меня воюют, куда мне девать тринадцать моих сирот? Я теперь, со своим домом, еще больше сирот наберу. Я рано поседел, борода у меня белая. Думаю, может, забудут обо мне? Стараюсь не попадаться на глаза старшине. А сам на всякий случай присматриваю, с кем бы можно оставить детей.

Как-то по дороге из Бийска, куда приходилось ездить по делам, заночевал я в деревне Грязнуха. Хозяйкой была высокая статная старуха, видимо, когда-то жившая не бедно. Остатки этой жизни в виде комода и настенных часов и сейчас украшали маленькую комнатушку с двумя оконцами. Дочь ее была такая же статная и высокая, лицо ее так и брызгало здоровьем. Вот только была она однорукой, что и оставило ее в девках.

Я смотрел, как ловко она управляется с одной рукой. Из разговора узнал, что Варвара Петровна, так звали хозяйскую дочь, три года училась в церковно-приходской школе, голосистая, пела в церкви. «Вот бы кто сумел меня заменить в «Муравейнике»! — невольно подумал я. И подробно рассказал о своей коммуне, о том, что меня мобилизуют в армию и что нужен подходящий человека на замену.

Варвара Петровна сразу поняла, к чему клоню разговор.

— Я вот тоже очень люблю ребятишек. Своих-то вот нет, так я, бывало, с чужими вожусь.

И мы договорились, что в случае нужды дам ей знать. По дороге домой раздумался я о Варваре Петровне. Грамотная, ловкая, работать может. Но смущал дух церковности, который был мною замечен в ее доме. Только другой-то фигуры у меня на примете нет!

Тяну время, но тут мне говорят: тебя немедленно приказано доставить воинскому начальнику, уже и конвоир для тебя назначен, и подвода у него готова. Я попросил отсрочки на сутки, послал Варваре Петровне письмо и с тяжелым сердцем выехал в Бийск.

В городе попросил своего конвоира доставить меня сначала в местную редакцию, там у меня были два знакомых наборщика. Рассказал им, как обстоит дело, они пошли к редактору. Он пожалел «Муравейник», тот же час написал заметку в свою газету с пожеланием оставить меня при сиротах. Дескать, неужели не можем мы победить Германию, не имея в рядовых Василия Ершова?

— Ты почему так долго не являлся на мой приказ? — кричал на меня воинский начальник, ругаясь самыми отборными нехорошими словами. — Фельдфебель, фельдфебель, ко мне!

— Чего изволите, ваше высокоблагородие? — прибежал фельдфебель, делая под козырек.

— Вот, возьми этого мерзавца к себе в роту и завтра напомни мне о нем.

Ну, все ясно, решил я, значит, отправят меня на передние позиции. А наутро я был удивлен: за мной не идут и никуда не требуют. Оказалось, воинский начальник прочитал газету, которая на него очень подействовала. И он меня оставил в Бийске.

Варвара Петровна

Ребята потом рассказывали, что, оставшись одни, они никак не могли успокоиться. Урядник, приехавший за мной, всех переполошил. Вот тогда дети по-настоящему почувствовали себя сиротами. Варвара Петровна приехала не сразу, а кухарка уже на второй день моего отсутствия стала хуже готовить. Старшие дети — Валя, Яша, Вася (Василиса), Маня кое-как укладывали маленьких спать, а сами по вечерам часами сидели и горевали. Если папу задержат в Бийске надолго, «Муравейник» развалится.

«Наверное, в Бийске не знают, что папа содержит „Муравейник“ и что нам без него нельзя жить» — рассуждали ребята. «А ведь это верно. Что же делать?» Решили дети идти в волостное управление. После завтрака все четверо старших одели свои праздничные костюмчики и пошли, оставив малышей на кухарку.

Сторож только руками развел, увидев таких необычных посетителей. «Да вам к кому?» — «Нам насчет папы. Его взяли на войну, а нам что, пропадать без него?» Дождались волостного писаря и ему изложили свое требование о Василии Степановиче Ершове. «Э, ребята, ничего мы тут сделать не можем. Его призвали не мы, а высшее начальство».

На обратном пути девочки начали кукситься, как презрительно назвал это Яша Усольцев. А уж дома Маня не могла сдержать слез. Так и представилось, что вот сейчас придется ей идти домой в Сарасу и проститься с веселой сытной жизнью, уйти от ребят, бросить школу…

Однажды вечером в «Муравейнике» появилась незнакомая женщина. Это была Варвара Петровна. «Здравствуйте, тётя!» — хором приветствовали ее дети. Она легко соскочила с телеги и заговорила ласково: «Миленькие мои деточки, ангелочки маленькие! Да какие все хорошенькие, чистенькие!» Старшие ребята застеснялись. Они работали на огороде и совсем не были чистенькие. «А я к вам жить. Василий Степанович письмо мне прислал».

Новая хозяйка порядки, заведенные мною, не меняла, всегда была ласкова, и скоро малыши полюбили тётю Варю. А старшие относились к ней недоверчиво, потом мне признались: они ревновали, страдали, что место папы заняла незнакомая женщина. И еще кое-что им не нравилось — религиозность Варвары Петровны. Она начала таскать детей в церковь, оделяла детей кусочками просфоры и настойчиво предлагала их съесть с благоговением, как тело Христово. «Пойдут ваши душеньки в рай!»

Духота в церкви и нудные возгласы новой «мамы», попа и псаломщика вызывали у ребятишек тоску. Зато соседи очень одобряли поведение Варвары Петровны.

— Василий-то Степанович, хоть и хороший человек, а вот к богу не особенно привержен. А теперь, гляди-ко: как за стол, так и молитву творят.

А Варвара Петровна понемногу начала подготовлять детей к мысли, что Василий Степанович не вернется.

— Взяли на войну, так где поди назад придет? Или придет калекой, тогда тоже помощи от него не жди, только работай на него. Думала, временной хозяйкой у вас буду, а, кажется, навсегда придется, — с притворным сожалением вздыхала она. С кухаркой у нее разговоры были откровеннее:

— Теперь я хозяйка, что хочу, то и делаю. Если убьют Василия Степановича, разделим с тобой имущество «Муравейника», отдадим, сколь на ребят придется, и — по своими местам.

Эти разговоры не оставались тайной ни для кого. Через соседей о них узнали родственники муравьят, и началось к Варваре Петровне паломничество.

— Ты уж, красавица, как делить будешь, дак не забудь мою девочку. На ее долю побольше дай, ведь у нее никого, кроме меня, нету.

— Ну, ну… Ведь еще живой. Но если случится, все сделаю, как следует.

Как-то приехал кулак Иван Семенович Буньков, он приходился дядей Яше и Василисе. Когда ребята были малы, он не признавал себя родственником, их нельзя было использовать как рабочую силу. Теперь же Яше шел 13-й год, Васене 12-й. Такие ребята могли быть бесплатными батраками. Иван Семенович поговорил по душам с Варварой Петровной.

— Детям вот что надо внушить — если ты за ними что дашь, они будут у меня наследниками, полными хозяевами. А уж я тебя отблагодарю.

И начала новая хозяйка отрабатывать обещанную ей награду. Часто и назойливо заговаривала об дяде Бунькове, яркими красками расписывала житье в его семье.

— Вы уж не сиротами будете, а полными хозяевами. А тут до конца жизни ничего своего не наживете.

«Ну, здравствуйте!»

Понемногу Яша с Васей начали склоняться на уговоры, они заметно отчуждались от остальных детей, перешептывались между собой и замолкали, как только подходил кто-нибудь из них. Как-то Буньков пришел в «Муравейник» пешком, лошадей оставил в селе у своего приятеля. Сказал Варваре Петровне, что если ребята решат бежать, пусть найдут этих лошадей, их отвезут прямо на место.

Хозяйка собрала «приданое» — новые платьица, несколько шароварчиков, панталончики для Васены и для Яши кое-что из одежды. Эти двое легли спать пораньше с тем, чтобы, когда успокоятся остальные, уйти в село искать лошадей. Варвара Петровна уже шла поднимать беглецов, когда раздался осторожный стук в дверь.

— Кто там?

— Отворите!

Услышав мой голос, новая «хозяйка» едва нашла крючок от волнения.

— Ну, здравствуйте, здравствуйте, — говорил я, стараясь не показать тревоги, которая почему-то сразу уколола в сердце. — Как живете? Все здоровы?

— Храни господь, все в порядке.

Как ни тихо мы разговаривали, но ребята услыхали мой голос. Завернувшись в одеяла, пришли старшие девочки, за ними смущенный, но радостный Яша. Скоро дети тесно окружили меня, торопясь рассказать о своей жизни. Еле удалось отправить их в постели. Послушав рассказы ребят и соседей, я пришел к твердому выводу, что с этой богомольной девицей надо расставаться.

Мое неожиданное появление вызвало у всех чрезвычайное удивление. Как же мне удалось вырваться со службы? А вот как. Ротный командир, поручик Васильев, долго со мной беседовал: кто я такой, какие специальности знаю. Узнав, что я портной, и пимокат, и фотограф, велел завтра прийти к нему на квартиру. Живя у него, я скоро узнал все его подлые дела. Васильев отбирал себе в роту особых людей, мастеровых. И у него собрались кузнецы, слесари, плотники, столяры и прочие. Он их задерживал, не отправлял на фронт, а в городе искал замену — человека по специальности «солдат». Такой человек отправлялся воевать, а мастера, так уж Васильев сумел устроиться, служили в его пользу.

У него были хорошие лошади, коровы, много свиней. Скотина откармливалась на продажу солдатскими щами и кашей. Васильев даже повару ротному приказывал, чтобы тот наливал в котлы побольше воды, тогда останется довольно еды и для его хрюшек.

Он был, как считалось, добрый — отпускал своих работяг домой на побывку. И даже жена его могла самостоятельно принять решение отпустить, если тот пообещает привести корову или свинью, или доставить флягу меду.

Меня в своей квартире он держал как официанта. Кроме этого я гладил белье и помогал повару на кухне.

Но сердце чуяло, что надо отпроситься в отпуск хоть на несколько дней.

— Что же, Ваня, — сказал жена ротному, — надо его отпустить, может, привезет нам какой подарочек.

Утром дети от меня не отходили, рассказывали о своих делах, но главное, спрашивали, насовсем ли я приехал.

— Ну, пойдемте, Василий Степанович, — видя это, сказала моя заместительница. — Вы, наверное, кушать хотите.

Велела старшей девочке поскорее поставить самовар и сварить яичек.

— Как вы тут живете? — спрашиваю за чаем Варвару Петровну.

А она ребятам говорит:

— Идите, играйте на улице, успеете еще наговориться, дайте покушать папе-то.

Да, думаю, наедине тебе легче будет врать. Ребята неохотно ушли, а она начала:

— Дела у нас идут хорошо, ребята слушаются.

Но о том, что учит их богу молиться, ни слова. После чая дети опять окружили меня, рассказывали о своем, расспрашивали, сколько немцев я убил, хорошо ли солдат кормят…

Через двое суток пришло время прощаться. Я собрал свои фотопринадлежности, пообещал, что скоро снова приеду. Варвара Петровна, чувствуя, что я недоволен, была невеселая.

А у меня на душе и вовсе кошки скребли. Когда уходил первый раз, была хоть надежда, что мне помогут. А сейчас я пришел к неопровержимому решению, что на эту богомольную девицу оставлять «Муравейник» нельзя.

— Ну как, Василий, в отпуск сходил? — спрашивали меня ротный и его жена.

— Очень плохо живут. Ведь их надо кормить, обшивать, обувать, а средств никто не дает. Хлеб доедают, который еще я им оставил. Повезло только, что коровы хорошие, молока много дают, а то бы… Думаю, некоторых детишек придется раздать, а остальных забрать в Бийск и поставить на квартиру.

Мне удалось недалеко от солдатских бараков найти свободную квартиру у одной вдовы. Скорее договорился с ней, что привезу несколько детей-сирот, за которыми бы она присматривала и что-нибудь готовила покушать, если будет из чего. Главным питанием, как я рассчитывал, будут остатки с солдатской кухни. Вдова согласилась на мое предложение. Вид у нее при этом был такой: дескать, дело это доброе, хорошее дело.

Через неделю опять отпрашиваюсь у ротного. Причем, безо всякого стеснения. Уверен был, что не откажет, зная о том, что я много чего знаю о его мошенствах. Поворчал начальник, но так уж и быть, отпустил. Как же ребята опять обрадовались! А когда я сказал про свой план, только одно спрашивали, кого я беру в город. Всем хотелось уехать со мной.

— Дня через два-три узнаете, — сказал я. Мне нужно было определиться. У некоторых из детей были родственники. Какое у них будет решение?

У старшей воспитанницы Мани Русиной и ее братишки Алеши была мать, не вполне трудоспособная. Она побоялась остаться одна без детей:

— Они подросли маленько, будем жить как-нибудь.

Потом и другие дядья и тетки согласились забрать племянников, хоть и были бедны. Получилось, что шестеро ребят остаются в селе, а шестерых я могу увезти.

Остававшиеся сильно плакали. Но куда мне было деваться? Я снабдил их, чем мог. Мебель, посуду и прочее имущество раздал на хранение надежным людям, я был твердо уверен, что мы вернемся сюда в «Муравейник». Двух коров продал, третью передал честному мужичку, который пообещал отдать мне деньги, какие получит за молоко.

Нашелся и квартирант, которого пришлось пустить в дом почти бесплатно, за что он пообещал хранить все оставшееся, как свое.

Дети в большом городе

В Бийске с детьми. Фото 1914 года, сделано в ателье

Наконец, нанята подвода до Бийска. Для муравьят, никогда не бывавших дальше своего села, поездка была радостным событием. После нашей мелководной Каменки Катунь и Бия показались громадными и страшными. На пароме ребята сидели притихшие. Точно боялись, что от резких движений и звуков это устройство, которое везло на другой берег кучу народу и даже коров, может развалиться. А при въезде в город совсем растерялись. Дома были необычно большими, а улица грозила ежеминутными опасностями. Только очутившись в уютной комнате нашей хозяйки Марфы Васильевны дети пришли в себя. Началась интересная работа: как расставить кровати, где будет умывальник, где делать уроки?

В обязанности хозяйки лежала выпечка хлеба и приготовление обеда. Доставка продуктов лежала на мне. В первый же день я привез куль крупчатки, мясо, крупы и приправы. Поставил ребят на квартиру у вдовушки и бегом побежал к ротному. А то, говорю, меня еще сделают дезентиром.

— Что, Василий, привез детишек? — спросил мой начальник.

— А фотоаппарат? — спросила жена.

Аппарат я взял с собой, рассчитывая с его помощью заработать денег.

— Надеюсь, ваше благородие будет давать мне время находиться с детьми.

— Конечно, он не будет с тебя требовать, как с других солдат, — говорит жена. — Да, Ваня?

— Уж такое дело, — согласился ротный. — Иди к своим ребятам.

— А завтра явишься с аппаратом, — добавляет жена. — Ко мне придет сестра, а она любит сниматься.

Трудно было это: содержать детей и в то же время нести службу. Ночами я дезертировал из казармы к ребятам. Фельдфебель настаивал, чтобы ротный меня наказывал за дезертирство, но тот уклонялся от этого. Валя Русина часто вспоминала, как я ночами приносил солдатскую кашу, по выходным дням водил в баню и обстирывал детей. Когда я приходил, ребята бросались ко мне, наперебой стараясь снять с меня солдатский пояс и гимнастерку, «чтобы папа был прежним, а не военным солдатом». Я много рассказывал им про жизнь в казарме, среди грубости и насилия. Они если еще не понимали, но чувствовали, как тяжело папе служить. И старались к каждому моему приходу обрадовать меня каким-нибудь хорошим известием, хоть маленьким. Сегодня была «пятерка» по русскому языку, полученная в школе Яшей, завтра — похвала нашей хозяйки Вале за старательную работу на кухне.

Я тоже старался «угостить» детей сюрпризом. Такие отношения, всегда удивлявшие Марфу Васильевну, скрашивали жизнь детей дома, а мою в казарме. Однажды я объявил:

— Сегодня пойдем смотреть живые картины.

И повел их в кинематограф. Как ни странно, первое появление на экране движущихся людей вызвало у ребят не изумление, а смех. Уж очень уморительным показалось, как оживают картинки. У двух наших малышей картины сначала вызвали страх. Когда прямо на зрителя мчался табун, они закрывали лица руками и потом потихоньку сквозь пальцы посматривали, пробежали ли лошади.

«Сироты — всенародное горе!»

Дети прожили в Бийске больше года. И даже ходили в школу. Зарабатывать деньги становилось все труднее. Деньги были необходимы для содержания детишек! Правда, как я и рассчитывал, здесь мне помогал мой аппарат. Солдаты прямо приставали ко мне, все хотели сниматься, ведь их отправляли на фронт, может быть, на смерть. Если их убьют, у родных останется хотя бы карточка.

Я не снимал их поодиночке, потому что в этом случае требуется ретушь. Снимал только роты и взводы. И все равно фотографирование отнимало много времени. Роты отправляли на фронт, формировались новые подразделения, и их надо было снимать. Мой начальник был крайне недоволен моим поведением, но особенно возмущалась жена — за то, что я не снимаю их с мужем. А у меня на уме каждую минуту одно: как сделать, чтобы меня с ребятами отправили в Алтайское.

Еще и потому я в мыслях торопился домой, что боялся влияния большого города на детей. Бийск в то время славился «подвигами» мошенников, конокрадов и профессиональных воров, в основном это были беспризорники. Большой шум наделало одно воровское дело, когда на старом Чуйском тракте был дерзко ограблен верблюжий караван монголов. Наглость грабителей была так велика, что полиция день и ночь прочесывала городские окраины, подняла на ноги всех своих агентов. Испуганные такой активностью, беспризорники, их было пятеро, сами явились к ограбленным, вернули захваченный козий пух и овечьи шкуры. А сверх того, чтобы пострадавшие не отвели их в полицию, принесли кучу серебряных ложек и хрустальные вазы, специально для этого дела украденные в купеческой лавке.

Монголы на радостях подарили грабителям по богатой шапке и по белой чесучёвой рубашке. Недалёкие умом беспризорники вырядились в обновы и пошли гулять по Бийску. В городской управе начался переполох. Полиция быстро выяснила, откуда у оборванцев шикарные наряды. Числились за беспризорниками и поджоги. В отместку за убийство одного воришки старшие его товарищи подожгли несколько базарных лавок и центральный магазин. Позже полиции удалось окружить поджигателей, те пытались бежать, и пятеро из них были застрелены, а многие ранены. Наутро рабочие текстильной фабрики, рядом с которой произошло это побоище, пошли колонной на городскую управу, на простынях они несли пять трупов. Рабочие требовали наказания за зверские убийства и открытия детского приюта. На их плакате было написано: «Сироты — это всенародное горе».

«Мы — сататы!»

Вот почему я сильно переживал за своих ребят, оказавшихся в незнакомом городе. Я следил за ходом войны, читал газеты и в одной из них вычитал, что к нам на Алтай едет Московский митрополит. Здесь его родина, село Красный Яр. Там он построил церковь и под ней похоронил родителей. Что, если сунуться к нему? Не поможет ли знатный алтаец детишкам?

Митрополит Макарий, когда еще был просто священником, служил на Алтае и крестил местных крестом и палкой. За что и удостоился звания «просветителя» Алтая. После этого он стал архиереем в городе Томске. Я тогда не раз заходил в церковь во время его службы. В особенности после того, как с его благословения был сожжен театр во время спектакля и железнодорожное правление с людьми. Хотелось понять, что за человек на словах служит богу и добру, а на деле… В Томске было много черносотенцев, делавших погромы. Они жгли еврейские магазины, Макарий выходил и крестил их перед «праведным» делом. Только просил людей не убивать. Но в такой горячке кто же остановит черносотенца, особенно если батюшка осенил перед операцией своим крестом? Театр и правление пострадали тоже из-за того, что там служило много евреев. Не за Томск ли отец Макарий получил сан митрополита?

О приезде Макария Бийск знал заранее. Когда он въехал в город, во всех церквах забили колокола.

— Разве сегодня праздник? — спрашивали меня солдаты.

— Нет сегодня праздника, — отвечал я. — Не знаю, почему такой большой звон идет.

Но как бы я ни относился к этому человеку, помочь мне мог только он. И я написал прошение, чтобы сей служитель Бога посодействовал моему возвращению к детям в Алтайское. Он ведь вполне может сделать это, думал я. Письмо мое прочитал Бийский архиерей. И пообещал пропустить меня к владыке.

— О твоей работе я знаю, доброе дело делаешь, надо бы тебя наградить медалью. Вот только почему-то ты отказался зайти в союз Михаила Архангела.

Такого упрека я не ожидал от архиерея, да и как он мог такое знать… Видя мое смущение, батюшка сказал:

— Ладно, это ничего, я все-таки поговорю с владыкой в твою пользу.

Митрополита провезли на тройке в большую церковь. Вокруг нее кружила толпа. Семьи духовенства, съехавшиеся со всего уезда, студенты, гимназисты, реалисты, ученики из духовных училищ. Было много полиции и жандармов.

— А ты зачем здесь? — закричал на меня жандармский офицер, увидя человека в солдатской гимнастерке. — Тебя наверняка никто не отпускал. Сей же час иди в свою роту!

После такой встречи я стал озираться по сторонам, чтобы еще раз не наскочить на офицера. И сумел протиснуться в церковь.

В храме был большой порядок. От дверей и вплоть до алтаря, в два ряда, изображая как бы улицу, стояли священники и дьяконы. Только митрополит шагнул через порог, как большой хор запел хвалебную песнь. Потом начались речи. Выступавшие благодарили бога за то, что он удостоил их видеть высокопреосвященного владыку в их городе, просили не лишить их возможности и впредь лицезреть его многие годы… Тут Макария с двух сторон подхватили монахи и повели в алтарь, а третий монах нес длинный хвост его одежды.

Переодевшись в алтаре, митрополит вышел на амвон с зажженными свечами, в правой руке их было три, означавшие святую троицу; в левой две, означавшие два естества Иисуса — божье и человеческое. С этими свечами он подходил к главным иконам, а дьякон кадил ладаном. После этого Макарий обратился к людям:

— Я благодарю бога, что он удостоил меня еще раз побывать на моей родине. Я родился и вырос на Алтае и долго здесь служил. После этого был в Томске епископом. А сейчас служу в большом городе, в Москве. Но там мне не нравится, там люди хуже, чем на Алтае. Вот сегодня я проезжаю по улицам Бийска, и люди старые и малые выбегают из домов, стоя у ворот мне низко кланяются, в ответ я благословляю их крестом. А там, в Москве, когда я это делаю, они поворачиваются спиной и смеются. Это — толстовщина, безбожники!

Голос у Макария звучал злорадно, и зубы его искусственные, стального цвета, прямо просились скрежетать.

Дальше богослужение было кратким, и монахи повели митрополита в домовую церковь архиерея. За ними хлынули священники, дьяконы, а за ними и я поплелся. Домовая церковь — это большое жилище архиерея. Там, в коридоре, я с ним и столкнулся.

— Ах, ты здесь, солдат Ершов! Прием будет завтра в десять часов утра. К этому времени и приходи.

Назавтра я опять встретился с архиереем. Он бегал, как угорелый, и наспех мне сказал:

— Ладно, ладно, солдатик, все помню, погоди, вот пройдут священники, тогда и ты, я скажу тебе.

Долго я ждал очереди, и, наконец, слышу, спрашивает архиерей:

— Тут был солдатик, где же он?

Подбегаю.

— Ну вот, и до тебя очередь дошла. А знаешь ли ты, как к владыке подходить?

— Нет, не знаю.

— Так вот, слушай. Прошение твое у владыки. Когда подойдешь к нему, встань на колени, сложи руки над коленями кверху, а когда он положит руку на твои ладони, поцелуй его руку и поднимись. Тогда станет видно, ты или он будет говорить.

Когда митрополит положил свою руку на мои, я дотронулся усами до его руки, но почти не поцеловал.

— Ты просишь, солдатик, освободить тебя от службы. Этого нельзя сделать. Нужно поганого немца бить.

— Ваше высокопреосвященство! На моем иждивении много сирот, не дайте им погибнуть!

— Ну вот, ему говорят одно, а он все свое!

Тут мне нужно было опять стать на колени и сложить руки, а он положил на них свою. Что, я буду целовать его кровавую руку? Ну, нет. Я только коснулся усами его руки и вышел. Иду по коридору и думаю: вот сейчас меня арестуют за то, что не поцеловал как следует руку владыки, а это ведь значит, что я атеист.

На улице тоже оглядываюсь, не бежит ли кто взять меня под белы руки. Так я мучился несколько дней, в то же время произнося про себя: так вот как вы, богослужители, военачальники, относитесь к несчастным детям!

От такой беды я вдруг напал на счастливую мысль: если командир остатками от солдатского обеда кормит свой скот, то дети имеют не меньшее право на эти объедки. И перевел свою коммуну на остатки от солдатского котла. Это были щи, обильно заправленные кислой капустой, морковью, картошкой, затем шла крутая гречневая каша. Когда я в первый раз принес котел из казармы, думал, ребята расстроятся — каково подъедать чужие объедки? Но я не предвидел такой реакции — это была бурная радость. Ведь это — пища взрослых, она стала желанной для муравьят. Яша, выкатывая круглые свои глаза, восторженно заплясал:

— Мы солдаты, мы солдаты!

Шестилетняя Оля, общая любимица, уморительно закружилась на одном месте и тоже запела:

— Мы сататы, мы сататы!

— Папа, а тебе еще дадут?

Я шел к детям печально настроенный и с удивлением смотрел на своих муравьят. Все-таки за пять лет я не узнал своих детей, как следует, не смог угадать их реакцию! Чтобы слегка охладить их пыл, я объявил:

— А хлеб будет ржаной. У него крепкая сожженная корка.

— А зубы на что?

— На сто? — подхватила Оля. Я подхватил девочку на руки, подкинул к потолку:

— От солдатского хлеба вот какая вырастешь!

— И я! И я! — закричали дети. Неожиданно составился круг, в центре которого оказался я. Ребята кружились, пели, кричали… Призрак голода если не исчез, то отодвинулся на неопределенное расстояние.

— Фу-у-у! — отдувался Яша. — Я, па, наверное, на неделю наелся.

— Я договорился с поваром, чтобы он побольше мяска оставлял. Хороший мужик оказался. Понял, что это не командирским свиньям, а детям, — рассказал я нашей хозяйке. — Пока не узнает ротный. А если и узнает, так найду, чем закрыть ему рот.

— Дай-то бог! — благочестиво проговорила Марфа Степановна.

После того, как царь отрекся от власти, я разоблачил своего ротного командира перед солдатами за разные мошенства. И когда он приходил в роту, здоровался с солдатами, они редко ему отвечали, а позже даже стали свистеть, когда он уходил. Он стал все реже появляться в нашем расположении и, наконец, исчез куда-то.

— А, мерзавец, сбежал! А то бы ему… — горячились солдаты.

Больше, чем до войны

Когда кончилась первая мировая, я первый был уволен как старший по службе. Приехав с детишками к своему дому, увидел там парней и девок, которые курили и безобразили. Квартиранта среди них не было, он бросил дом. Мол, узнал, что я все равно скоро приеду, а ему надо свой огород копать.

Огород у дома

В селе сразу узнали, что я приехал, и ко мне повалили родственники отданных им при отъезде в Бийск детей. В общем, скоро у меня стало их больше, чем было до войны. В том числе набрались и большенькие ребятки. Так что в «Муравейнике» работа закипела. В первую очередь мы осушили болото, подняли берег, направили ручеек, куда надо, и у нас получился пруд. Я выплеснул туда ведро карасей, которые очень скоро развелись. А какая была радость, когда я привез из Бийска лодку! В нашем селе лодки ребята не видывали. Они сбежались к пруду со всего Алтайского, все желали поплавать.

И первые велосипеды в селе были наши, и лошадки деревянные, и моды — все шло от нас. Когда еду в город, обязательно что-нибудь интересное там подгляжу. Мне интересно что-нибудь новенькое пошить. Дети мои не ходили в одинаковой одежде, как в сиротских домах. Когда сажусь за платьице какой-нибудь девочке, обязательно спрошу, какое ей хочется. А однажды увидел в городе что-то чудное — пальто с муфтами. Да это же хорошо! Дети варежки теряют, а тут руки, пока девочки идут в школу, в тепле. И красиво, я красоту ценю высоко. Сшил я пальтишки с муфтами, в селе моих девочек стали ершовскими барчатками называть. Вроде они как барские дети одеты.

И ребят учу ремеслу. И шьют они у меня, и пимы катают. На Бийской ярмарке наш шубный товар себя показал отлично. Нас буквально засыпали заказами купцы и алтайские баи. Баи щедро платили за работу и бараниной, и шерстью, могли за большой заказ и лошадь дать. Наши же купцы были на оплату затяжливые, да и рядились за каждый рубль. Я ставил их заказы в последнюю очередь.

…Все, что имеет «Муравейник», добыто большим трудом. Вот и лодка у нас появилась. А у ребят мысль сразу дальше пошла:

— Папа, надо нам развести гусей и уток, им тут будет хорошо!

— А еще курочек и свинок, и коров!

— О! У нас будет свое мясо, молоко и яйца, и пуховые подушки!

— А вот с огородом как быть? Огородик-то у нас маленький, но его можно постепенно расширить, если бугорки перенести в рытвины. А потом насадим деревья, сделаем цветники… А вот мёд вы любите, ребята?

Они глядят на меня весело, только языками прищелкивают:

— Да-да, разведите, папа, пасеку!

— Ладно, все мы устроим, если будем хорошо работать, вот как муравьи.

— Будем, будем, — загалдели мои муравьята.

Они делали с охотой все, что я им поручал. Развивая в них ответственность, я ежедневно давал каждому задание. Кому мыть посуду, кому подмести двор, вычистить коровник. Но дети есть дети. Кто-то пытался схалтурить. Пожуришь такого, а он опять ленится. Ну, думаю, надо задания распределять четко. Собрал детей, открыто объяснил, какое поведение нашему «Муравейнику» не подходит; я всегда наши дела обсуждал с ребятами.

Картошка уродилась

— С этого дня за каждым из вас будет закреплено определенное дело. Катя будет отвечать за коровник, Вера за чистоту в доме. А вот Борю думаю назначить начальником двора, будет следить за его чистотой.

Как ребята зашумели!

— Да он сам первый сорун! Не годится!

— Разве ты не справишься? — спрашиваю Борю. Тот стоит красный, как рак.

— Справлюсь. Попробуйте у меня, посорите!

— Еще у нас свободна должность главного санитара. Он должен следить, чтобы у всех были чистые руки. А особенно уши. Леню думаю назначить. Вы как на это смотрите?

Опять поднялся большой шум. Леня от всех отличался неаккуратностью. И здесь все получилось. Личная ответственность Леню переменила. Но вообще-то мои дети от работы не бегали. Работа может быть и радостью. Мы пилим дрова на хоздворе. Собираю старших мальчиков:

— Ну, кто со мной посоревнуется?

Ваня выходит. Пилим с ним, ребята вокруг стоят. С Вани уже семь потов сошло, а я только разогрелся. Люблю пилить, так приятно видеть, когда от толстого ствола кругляш отваливается. Будем с дровами, будет зимой тепло.

— Иди, Ваня, отдохни. Кто следующий?

Петя выходит. И с ним такая же история.

Ребята никакой работы не боялись. Для грязных работ у них была спецодежда — платья или рубахи, сшитые из полотнищ матросских воротников. Большой тюк этой ткани мне удалось купить недорого. После работ в хлеву, со скотиной или мытья полов дети обязательно переодевались в чистую домашнюю одежду. Была у них и праздничная одежда.

А какая история вышла с коровой! У нас рядом с домом стоит омшаник, это темное помещение, там зимуют пчелы в рамках, а летом там пусто и тихо. И вот малыши слышат, в омшанике кто-то шумит. Позвали ребят постарше, те тоже слышат непонятные шорохи. Из взрослых на месте была одна только стряпка. Сбегали за ней, она сунулась было в омшаник и прямо отскочила: «Ой, там кто-то есть!» А кто там может быть, кроме бандитов? Времена неспокойные, значит, бандиты. Малыши попрятались, ребята постарше стали так, чтобы враг, если он попытается выйти, был виден. Стоят, дрожат. Окон нет, внутрь не заглянешь. И тут дверь омшаника отлетает, и из него выскакивает наша корова, как уж она туда забрела… Смеху было много. А мальчишки долго спорили, чуть не в драку, кто из них испугался. Ребят послушать, так никто. Ну и хорошо, думаю. Вы уже понимаете, что трусом быть стыдно.

Сам я, кроме сельхозработ, как всегда, занимался фотографией, а зимой и портновским делом, знакомя и детей с этими ремеслами. Люди видели: наше хозяйство расширяется, коммуна крепнет. Даже строительство потихоньку шло. Мои ребята неплохо учились в школе, дисциплина была у них отличная. Люди удивлялись и брали с нас пример.

И вот у нас есть птица, телята, поросята, рыба, немного мёда. Парник, из которого мы получаем ранние огурцы и помидоры. Помидоры я первый развел в Алтайске. А еще, к удивлению односельчан, изобрел картофельную мельницу. Это была тёрка — сделанный из железа валик, прикрепленный наверху деревянного ларя. В него наливалась вода, а в укрепленный наверху тёрки воронкообразный ящик насыпалась картошка.

Ребята крутили этот валик, как, примерно, точило. Вода смывала с валика крахмал, он осаждался на дне ларя с бардой, ее процеживали через сито в кадушки, а потом просушивали. Получалась белая чистая мука, крахмал. Нам не только для себя его хватало, еще оставался и на продажу.

И с косьбой ребята справлялись сами. Косить я сам не косил, воспитателю трудно отлучаться от дома. Да еще, если бы я на покос ездил, имели бы мы большой материальный проигрыш. За сутки на поденщине да на фотографировании я куда больше зарабатывал.

Косарей, подходящих по возрасту воспитанников, я отвозил на луг. Мальчишки с охотой махали литовками и бегали с граблями. Сена в «Муравейнике» всегда было вдоволь нашему скоту. Лошадей дети сами кормили.

«Откуда этот гад вылез?»

В революцию в Алтайском появилось много колчаковцев с лошадьми. Они брали сено, где только заметят, не спрашивая никого. Кое-как, с большими усилиями мы сумели скрыть свое сено, иначе коровушки наши подохли бы. Белые очень придирались ко мне, этим тоже не нравилось, что я не состою в союзе Михаила Архангела.

Когда белые заходили в Алтайское, мои ребята сидели в подполье, стрельба шла днем и ночью. Они кричали мне:

— Папа, спускайся к нам, а то тебя убьют!

Не раз военные захаживали в «Муравейник», шмыгали по помещениям, протыкали штыками солому. Искали врагов. Узнав, что детей я посадил в подпол, здорово придирались ко мне: от кого я их прячу? От них, от героев? В таких случаях мне приходилось здорово душой вилять. Иначе меня бы тут же, на глазах детей, проткнули штыком.

Как-то в село пришли красные, ребята их не боялись и попросились хоть чуток погулять в центре села. Они так долго были лишены свободы! Я решил пойти с ними. Девочки надели соломенные шляпки, так как погода была теплая. Около магазина стояло много вооруженных солдат. Увидев нашу группу, они зашумели:

— Откуда это такой гад вылез?

Они окружили нас и хотели арестовать. Тут набежали женщины:

— Милые солдатики, да вы что! Это ж круглые сироты, вот этот человек их воспитывает, работает на них день и ночь, ни от кого помощи не получает.

Старушки плакали, уговаривали: да вы любого спросите. Солдаты удивлялись: с чего это я вдруг начал воспитывать детей. Долго они с народом разговаривали, а вечером привезли в «Муравейник» много мяса, яиц и прочего. Кушайте, детки, на здоровье, говорили солдаты.

— А вы не будете в нас стрелять? — приставали к ним малыши.

— Нет, вы нас не бойтесь. Видите у нас красные флажки. Вот если у солдат белые флажки, они могут вас обидеть и вашего папу.

Лекарственных курсов не боюсь

После революции только, когда власть установилась, стали мы спокойно жить. А для жизни много чего нужно. После германской войны и в годы гражданской наша страна обречена была на безлекарствие. Заграничных лекарств совсем не стало, а свои не умели делать. И вот я получаю из крайоно сообщение, что правительство открывает краткосрочные курсы по сбору и изучению лекарственных растений. Мне нужно ехать на учебу, это, прикинул я, в ста километрах от Алтайского.

Это событие не изживается из моей головы. Государство заботится о том, чтобы я был безукоризненным заведующим и воспитателем в детском доме! Хоть мне уже 50 лет и я весь седой, курсов не боюсь. Каждый человек, как только появится на свет и прежде, чем умрет, нуждается во всевозможных лекарствах. А где мне их взять на мою ораву?

Для выезда из Алтайского я должен был получить удостоверение личности и пропуск. Поехал в Бийск, в милицию.

— Что тебе, старик? — спрашивает меня довольно строгим голосом начальник. — Куда задумал ехать?

— На курсы по сбору лекарственных растений.

— А сколько же тебе лет? — пристально смотрит он на мою седую бороду.

— Тридцать пять.

Я убавил себе возраст из страха, что пятидесятилетнего старика на курсы не пошлют

— Ах ты, какой хороший старичок! Учел острую нужду, идешь навстречу людям, нуждающимся в лекарствах. Сейчас дадим тебе удостоверение. Смотрите на него, — позвал он своих товарищей. — Такой старичок едет на курсы, хочет учиться!

Многие удивлялись, что человек с белой бородой хочет учиться. Всего нас приехало на курсы 50 человек, все, кроме меня, молодые. Как скоро время прошло! Я был готов не один год учиться этой ботанике! Среди курсантов были и такие ученики — сынки и дочки знахарей. Их прислали узнать, какие растения полезные. Но это, думаю, было хорошо — хоть что-нибудь полезное самодельные лекари узнают. А то ведь они «лечат», как черт на душу положит, и аконитом, и беленой, и казачьим можжевельником. Сколько страшных случаев о знахарских делах я знаю!

Экзамен я сдал лучше всех, меня назначили в нашем районе инструктором по сбору лекарственных растений и дали большие полномочия. Люди меня с нетерпением ждали. Даже говорили: Василий Степанович уехал учиться не то на фершала, не то на доктора. Уж он время зря не проведет! Наши-то доктора учатся по 10 — 15 лет и ничего не могут.

Я добился разрешения проводить лекции по сбору растений, и эта история продвигалась хорошо, в короткое время я подготовил много сборщиков. Ко мне шли люди, как к доктору. Приходили и знахарки, чтоб кое-что узнать. Очень много надоедали мне женщины — солдатки, девушки и даже замужние женщины. Они приходили по части присушки. Это значит, чтоб я заставил невольно любить человека, даже страдать путем каких-нибудь нашептываний. Были уверены, дескать, если травы знает, знает и нашептывания. Приходили и те, кто хотел убить в себе зародыша, чтобы не родить; обещали хорошее вознаграждение. Приходилось объяснять людям, что они меня путают со знахарями.

Со знахарями тоже пришлось общаться. Ходил к ним, чтобы предотвратить их безобразия. Расскажу, как я посетил лекарку Федору Ивановну. Она меня приветствовала низким поклоном:

— Милости просим, Василий Степанович, вы, говорят, на фершала или доктора учиться ездили.

— О, нет. Далеко не угадали. Я ездил на курсы лекарственных растений.

— Это хорошее дело, можно и этим кормиться, благодаря господа Бога. Я вот этим немного занимаюсь, лечу крещеных-то, ничего за это не прошу, но они сами дают, дай им, господи, доброго здоровья.

— А расскажи-ка мне, как ты лечишь и чем.

— Ой, нет, Василий Степанович. Уж это ты расскажи. Где мне против тебя!

— Нет, Федора Ивановна, давай показывай свои травы, наверное, у тебя много их есть.

Она послала дочку, что бы та принесла «коробушку» с травами. Короб оказался грязный, пыльный, растения в нем мятые, все перемешаны. Судя по виду, некоторые были уж несколько годов, как собраны.

— Отчего они у тебя бесцветные? Не на солнце ли ты их сушила?

— На солнышке, батюшка, на солнышке.

— Да ведь это нельзя делать. Солнце выжигает всю пользу. В тени травку надо сушить.

— Да разве же от солнышка может быть вред?

— Ну вот как с тобой говорить? А лечишь ты как?

— По-разному, смотря по болезни. Настаиваю на вине, на сусле, а если этого ничего нет, так и на квасу. Одной травой лечу редко. А больше — тремя, или девятью, двенадцатью, а то и сорока травами.

— А ведь сорок растений трудно собрать.

— И то правда. Бывает, не хватает двух или трех травок, так побежишь в огород, добавить чего-нибудь. Чтобы было ровно сорок.

— А хоть на одну больше или меньше нельзя?

— Никак нельзя, Василий Степанович!

— Ну, так я знаю теперь, в чем тут дело. Кроме трав еще что-то помогает. Тремя травами лечишь — помогает святая троица, девятью — девять чинов ангелов, двенадцатью — двенадцать апостолов, сорока — сорок мучеников.

— Да еще и молитвы и заговоры силу травам дают.

— Ох, ну что с тобой делать!

Перебирая в коробу растения, я вытащил маленький стебель аконита. Знаешь ли ты, что это за растение, спрашиваю. Нет, не знаю. А зачем в дом принесла? Я уж говорю вам, на тот случай, если до сорока не будет хватать. Эх, Федора Ивановна, твое счастье, что в наших краях оно редко встречается. В аконите есть сильнодействующее вещество — алкалоид аконидид, им можно легко отравить человека.

— Ахти мне, батюшка, что ты такое говоришь! Никого еще я не отравила.

— Я пришел к тебе в дом, чтобы ты бросила свои вредные знахарские дела. Если хочешь принести пользу людям, собирай лекарственные растения, сдавай их инструкторам, и это будет польза и тебе, и людям.

Благодаря курсам мы теперь имели свои травы для лечения, а в детском учреждении это обязательная вещь. Травы мы собирали на прогулках, но главное, в экспедициях. У меня лежат листочки из дневника одной экспедиции, который вела Лида. Экспедиция была рассчитана на пять дней. Обязанности, как всегда, распределили заранее. Двенадцатилетняя Эмма — санитарка, Ваня — заведующий продуктами и кучер. Начальником, пишет Лида, единогласно избран папа.

«13 июня. Сделали привал у речки Поперешенки. Речка маленькая, вода в ней холодная, ключевая. Когда Ваня начал переезжать, колесо наскочило на камень. Ваня свалился с облучка и немного зашибся. Крови нет, но Эмма все равно измазала ему всю руку иодом. В реке много камней, потому что речка горная. И камни несет с этих гор.

Ночевали в поселке Макарьевка, в школе. К нам заходили колхозники. Они уже закончили сев и говорят, что нынче хлеб должен уродиться хороший. Принесли нам с фермы теплого молока. Ох и ели же мы! Интересно. Напьешься досыта, а через час хоть сызнова начинай. Вот что значит в походе.

14 июня. Ваня поймал большого зеленого жука. Юня хвастается своим гербарием. Подумаешь! Будто она одна собирала! Интересное растение конский щавель. Из него, о5азывается, можно делать настоящие черные чернила.

Все больше попадается камней. Здесь есть руда очень ценных металлов. У нас имеется уже и кварц, и мрамор и много других камушков. Папа говорит, что алтайский мрамор в самой Москве на всякие красивые стройки идет. Здорово!

Вдали показались строения. Мы думали — село, а это бараки геологоразведочной партии. Встретили нас хорошо. Жалко, вечер уже, а то бы сразу бы пошли работы смотреть. Да еще и устали порядочно. Ночевали в бараке. Легли и сразу, как убитые. Эти строчки уже утром пишу.

15 июня. Как здесь интересно! Дядя Гребенщиков возил нас на высокую гору, показывал разные горные породы. Мы видели главный шурф, это такая глубокая яма, из которой достают разные породы. Есть ряды, которые идут жилами. Жаль, не пришлось видеть, как взрывают камни. Когда вырасту, обязательно буду геологоразведчиком».

Эта экспедиция была, наверное, в 30-х годах, дата не помечена, но мы ходили и раньше. В экспедицию рвались все. Мы так набирали детей, чтобы постепенно в них поучаствовали все, кроме малышей. После похода разговоров было на целый год.

Апрель, Май, Июня

А детей становилось все больше. Приводили родственники: «Товарищ Ершов, если ты воспитываешь детей, значит, ты и этих должен взять». Тем, кто имел родственников, приходилось отказывать, «Муравейник» был наполнен до отказа. Но детей подкидывали. Помню, в 1920 году ранней весной я первым вышел на улицу и обнаружил на крыльце завернутого в тряпки младенца возрастом в пять — шесть дней, с запиской. «Тов. Ершов, примите этого гражданина, он хочет жить, позаботьтесь окрестить его». Этот гражданин, которому пришлось, кто знает, сколько времени лежать на холоде, прожил только один месяц. Особенно «урожайным» на подкидышей годом оказался 1924-й. Тогда нам подкинули пять малышей. Как-то Ваня приготовился доить корову, у нас взрослые дети все доили по очереди, вымыл руки и пошел к хлеву. А через минуту прибежал в испуге: там на крыльце лежит сверток, Ваня хотел его поднять, а сверток пищит!

Кто с домброй, кто с куклой

Оказалось — мальчик. Господи, вдруг он всю ночь лежал на холоде! Завернул я его в теплую простынку, согрел молоко, развел подслащенной водой, надел на бутылочку соску — пьет! Назвали Апрелем, по месяцу его появления у нас. Потом Май у нас появился. Следующего подкидыша пришлось назвать Июней, все звали девочку Юней. Мы боялись, как бы не подкинули нам какую-нибудь Ноябрину или Декабриста! Но такого не случилось.

С детьми возились муравьята, только ночами я брал самых маленьких к себе в комнату, ведь быстро перепеленать ребенка — на это нужна сноровка, а мои ребята еще были для этого маленькие. А я никакой женской работы не гнушался, и коров доил, и квашню месил.

Как может женщина решиться отказаться от своего дитяти? Я много думал об этом, и вот что считаю: только дикий, неразвитый человек способен на такую бесчеловечность. Может, эта мать и неплохой человек, но для нее жизнь — это не есть что-то святое (не в религиозном смысле). И тем более надо развивать новое поколение, давать ему культуру во всех направлениях. Я лично не мог понять, отчего к родным детям у людей отношение другое, чем к чужим. Не все ли равно, кто его родил?

Учеба детишек у меня всегда была на первом месте. Отличные успехи очень поощряются. Отличников поздравляют торжественно, совмещая это с праздниками. Им дарят отрез на платье или на пальто, сладости, карандаши, гребеночки… Я всегда с учителями связь держал. Утром дети еще завтракают, а я уже в школу сбегал, все расспросил подробно. Они речку переходят, а я их там встречаю:

— Ну, молодцы! Узнал, хорошо учитесь.

«Муравейнику» уже двадцать лет

Вот они радуются! Меня в детстве никто не хвалил, в деревнях это не принято было, считалось барской забавой. Но я рано понял, что ребенок от ласки лучше делается. Без наказаний, конечное дело, тоже нельзя. Когда меня что-нибудь возмущает или удивляет, самое крепкое выражение у меня: «Эх, якорь те…» Могу поругать ребенка, самое плохое слово, каким его назову, это «пакостник». Но самое страшное, говорят ребята, когда я отправляю их на сундук. У нас в стардоме (в «Муравейнике» сейчас четыре дома — стардом, это старый; главдом, шумдом и «красная шапочка», и еще три сада, я о них потом расскажу) между спальнями есть темная комната, фотолаборатория. Там стоит старый сундук в углу. Что в нем, никто не знает. Специально никому не рассказываю, чтобы таинственно было. Наказанному говорю: «Поди посиди, подумай о своем поведении». И все. Девчата особенно сундука боятся. Говорят, страшно, темновато ведь в комнате. И стыдно.

Пьеса

Меня всегда томила мысль: как еще лучше воздействовать на ребенка? Чтобы он впитывал мысли своего воспитателя? Для этого надо владеть искусством. И я сделал кружки — музыкальный, танцевальный. И вот решил писать пьесы. Одну, другую. Я их не всегда и записывал. Так, с моих слов учили. А вот одна сохранилась.

«Надо владеть искусством!»

Действие первое

(Дом, в котором живет «Муравейник», крестовый, с пристройкой к нему детского клуба. Спальня, красный уголок, кухня, столовая. И мастерская, в которой стоит моя кровать и две детские. На стене мастерской висят струнные инстументы, в одном из углов висячий шкаф с медикаментами и другой — с препаратами для фото. В углах два стола, на одном разные вещи, под ним связки запасов материи. Под другим столом фотоаппарат со стативом. На стене портрет Ленина и радио. Время действия — весна).

Я (утром рано стою в раздумье и тихо говорю): Что же делать? Если выполнить заказы эти, шить пальто и пиджак с брюками, то платья не поспеют к Первому мая… Ах ты, якорь-те… А вот еще надо ретушировать. Будут приходить за карточками. Ну ладно, надо принажать.

Маня: Папа, тут горшок есть?

Я: Нету, его ребята ночью унесли к Июне в спальню. Ты сходи туда и Мусю разбуди тихонько, ее тоже надо высаживать, а то опять подмочится.

М.: Папа, она уже…

Я: Ах ты, якорь-те, ведь я ее садил ночью.

М.: Папа, ты опять нам платья шьешь? (Смотрит материи). Ах, какие будут хорошие!

Я: Ладно-ладно, иди поспи еще.

М.: Я не хочу. Я буду смотреть на тебя, как ты шьешь.

Я: Ну ладно. Вот как раз на твой рост шью платье и сейчас буду примерять.

М. (с визгом защелкала ладошками): Ага, значит, мне всех вперед! Папа! Я все хочу спросить: зачем ты людям шьешь одежду? Ты бы больше нашил бы нам всего, а потом отдыхал. А мы бы все в новеньком ходили. А в новеньком человек красивее кажется! А то вчера Малина и Клаша долго чинили рваную дрянь, да еще и ты пришел подсоблять им.

Я: Маня, ты еще глупая, не понимаешь. Если бы я не портняжил и не фотографировал, то не только обновы шить — и кушать-то было бы нечего. Ведь никто нам денег не дает, значит, сами должны зарабатывать. Ну, ладно. Иди-ка ты разбуди стряпку да и Малину. Малина пущай идет коров подоит и прогонит их к пастуху.

М.: Я, папа, пойду с ней.

Я: Ладно, только одень пальто и ботиночки, холодно.

Входит здоровый крепкий старик — Казаков. Старик говорит резко, увесисто, подтверждая это выражением своего лица. Зашедши в дом, он хотел было перекреститься, но в углу вместо иконы встретил портрет Ленина. Он ловок в своих движениях, старается загладить свою промашку.

Казаков: Здоровенько живешь, Василий Степанович! Как у вас хорошо, на дворе чисто, сады, цветы и в доме порядок. (Садится крепко на стул). Ну, как поживаешь и пошиваешь? Я слышал, ты ребят мурашами зовешь. А, пожалуй, это и подходяшшо. К примеру, они ведь такой же образ жизни ведут. Я прошлого дня иду к своему омёту, гляжу, из соломы парочка вылезает. Стоят, колупают глаза, руки-ноги грязные, как земля, оборванные. Чё из них будет? Вот поетому я и согласен с тобой, насчет мурашей.

Я: И что же, вы их увели и накормили?

К.: Боже сохрани и помилуй! Если это сделаешь, не отвяжешься от них потом! Они же тебе и будут вредить. Вон они какие — ругаются лучше больших, курят. Даже и маленькие. Василий Степанович, не жди от их добра! Вот они подрастут ишо — тогда и помянешь меня. (Пауза). О, Господи, сколько их, откуда только берутся! Я дак думаю, у их и родители есть, оне бросают детей, не хочут их кормить. Как есть такой народ ленивый! Вместо чтобы помогать, они ишо направляют детей на богатых крестьян, чтобы их обворовывали, к примеру, в огородах. (Пауза) Ну ладно. Я ведь к тебе по делу. Мне надо девке полусак сшить. Матерье-то шипко хорошо, дорогое, а ты вот шваль хороший, все тебя хвалят. А то, пожалуй, отдашь непутевому, он только матерье изведет да сдерет немилосердно.

Я: Ладно, сошью, только я сейчас за работу беру хлебом, у кого есть. Эта работа будет стоить два пуда муки пшеничной.

К. (протянул): О, как много, ведь теперича мука-то стоит 12 рублев. А сколько ты брал до войны?

Я: Пожалуй, не нужно бы тебе об этом говорить, но я скажу: работал я такие вещи по три рубля, а мука стоила один рубль. Теперь сосчитай, насколько я ныне дешевле работаю.

К.: Нет, дорого, надо уступить. Я рядиться не умею и не люблю. Дам тебе полтора пуда, у меня мука шипко добрая, ребята будут есть да хвалить.

Я: Нет, я не буду за это шить.

К.: Ладно. Я уж прибавлю десять фунтов, как ты содержишь сирот. Ах ты, Боже, чуть не забыл! Сделай доброе дело для меня, большое спасибо тебе скажу. У меня есть две больших кадушки соленого мяса, дак вот, я за их опасаюсь. Говорят, идут сюда какие-то коммунисты большие и все слопают. Я думаю, у тебя есть место, где сохранить?

Я (перебиваю): Большевики — а не большие!

К,: А-а-а… А я думал, какие-то отборные люди большие. Значит, такие же, как мы?

Я: Да, такие же, только не с такими брюхами, как вот ты. Потому что в своей жизни они голодали и холодали. А теперь хотят, чтобы все были равны. Так что с моей стороны было бы преступление, если бы я тебя удовлетворил.

К.: Ну что ж, буду искать другое место. (Уходит).

Этот разговор слышала воспитанница Шура.

Шура: Должно быть, папа, этот старик нехороший.

Я: Ты его знаешь?

Ш.: Нет, я заключаю из твоего разговора с ним.

Я: Эти люди пресыщенные, это одна сторона. И другая — они других угнетают и эксплуатируют. Расскажу тебе и о других скверных людях. У нас был в селе союз Михаила архангела, во главе его стоял жандарм Саблин. Союз был за сохранение царей. И преследовал нерусских людей, евреев, к примеру. А члены союза — вот такие типы, какой сейчас был у нас. Еще — попы, спекулянты и прочие. А во главе всего союза стояла сама государыня Мария Федоровна. Саблин, как хороший защитник царского престола, задался целью во что бы то ни стало затащить мою детскую организацию в этот союз. Притворился при моей с ним первой встрече добрым, очень вежливым. Говорит: если я войду в союз, то он напишет государыне и будет просить денег для меня. Чтобы я мог построить большой дом и гремел бы не только в пределах Сибири, а и по всей России. Я ответил, что много денег могут мне и повредить. Это как же? Дети будут думать: ах, нам и так дадут и не станут трудиться. Долго косился на меня жандарм Саблин, но его время прошло. Его союз лопнул, как мыльный пузырь.

Ш.: А за ними лопнут от большевиков и все пузаны!

Действие второе

На улице на видном месте вывешена витрина с фотокарточками и объявление: фотограф Ершов снимает от 10 часов утра до 7 часов вечера. Идут по дороге две пожилые женщины Марфа и Марья.

Марфа: Кума, глянь-ка, чаво ето такое? Нешто святые ради Пасхи повешены? Ведь в церкву совсем перестали ходить, может, попы енто придумали?

Марья (протянула): Чаво ты, кума, болтаешь, попы-то не дураки, они не допустят, чтобы смеялсь над святыми.

Марфа: А-а-а, это, надо быть, вот чаво. Надысь я слыхала: за рекой живет шваль, который собирает сирот. Зимами он шьет, а летами патреты списывает. Вот, надо быть, он и наделал.

Марья: Я тоже про енто слыхала. Ах, какие хорошенькие. Глянь, как живые сидят, только что не говорят. А эта вот как подбодрилась, и нижню белу юбочку с кружовом видно. А здесь, надо быть, письменный человек с книжкой сидит… Ну и шваль, как хорошо описывает! Пойдем, кума, к нему.

Марфа: Где уж нам, дюже дорого будет… (Уходят).

Подходят к витрине деревенские девки Паранька и Манька. За ними — Миколай. Он большой охотник крутить с женщинами. Свою жену давно бросил. Ему лет 30, он кое-где побывал, например, на золотых приисках, и корчит из себя многознайку. На правой руке у него золотой перстень, в кармашке пиджака серебряные часы.

Миколай: А, сниматограф! Здравствуйте, барышни! Значит, сниматься?

Манька: Ишо нам сниматься! Да у нас и денег-то нет.

Миколай, щелкнув пальцами: Гм… Было бы желание. Пошли со мной. Нас снимут, я заплатю и дам на память по карточке.

Паранька: Пойдем!

Манька: Нет, я не пойду. Я боюсь, ежели выйдешь косоглазая или кривогубая, нас сюда посадют под стекло и будут просмеивать.

Миколай: Эх, вы! Ничего не видали! Пошли!

Манька: Ну ладно. Только скажи, чё нам там делать.

Миколай: А ничего не делать. Только не шевелись и смотри прямо в очко. И не моргай.

Я: Вот, девушки, зеркало к вашим услугам. А я пока кассету заряжу.

Паранька: Я покрывши не буду сниматься.

Манька: Я тоже.

Миколай: Конечно, что вы, старухи какие? А волосы хорошенько приглаживайте, а то кашлатые выйдете.

В это время входит кряжистый старик Опенышев со старухой и внуком.

Опенышев: Здорово живете! Я думал тебя, снимальщик, и дома-то сёдни, в воскресенье, нет.

В сопровождении воспитанников входят два беспризорника, шести и трех лет: Папа, вот к нам пришли.

Я: Что ребята, вы зачем здесь?

Мальчик: Дяденька, возьми нас! Отца у нас нет, его лесиной задавило. А мать нас четверых бросила, теперь побираемся.

Опенышев: Ишь, какая мать! Небось, сделается потаскушкой. Теперя, при советской власти, это не воспрещается.

Я: Вы ведь есть хочете?

Мальчик: Шипко хочем. Ишо севодни не ели.

Я: Вас сейчас покормят.

Опенышев: Ну, как скоро?

Я: Вот сниму эту троицу.

Опенышев: Пожалуй бы нас наперед надо. Потому как есть люди шатающие, им все равно как время проводить.

Миколай уже уселся нас стул, барышни стали по бокам: Ну, жарьте! Мы готовы!

Я снял, Миколай быстро вскочил, а девушки стоят и глядят в «очко».

Миколай: Эй, проснитесь! Снято! А сколько же стоят три карточки?

Я: Три рубля.

Миколай: Вот рубль задаток, остальное при получении.

Я записываю снимающихся в свою тетрадь.

Опенышев: Значит, с меня за одну карточку один рубль.

Я: Менее трех карточек не делаю.

Опенышев: Куды нам три? Торговать? Мне и рубля не хотелось тратить, да вот старуха — пойдем да пойдем, а то помрем и не будут знать, какие мы были. А ты рубли хорошо зашибаешь! К примеру, гумаги-то — на копейку али на две будет. Ну, кардонка, та подороже будет. О краске и говорить нечего. Бутылочку купить — и на 50 патретов хватит. Ладно. Дорого, да ничего не поделаешь. Топерь советска власть. Я скажу тебе — у меня жил работник, парень славный. Не перечил ни в чем, всякую работу робил. И я платил ему 75 рублев год!

Ладно, снимемся. Только сними патреты хорошо, а то не возьму и задаток потребую назад. Ну, теперь садись, старуха, с левой стороны. Да не моргай. А ты, Ванька, около ее стань, да не шевелись. Ежели плохо выйдешь, я тебе задам! Ну, все. Вот тебе, снимщик, рубль задатку, я записываю.

Еще три девушки ждут. Слюной мочат волосы, чтобы гладки были. Одна растягивает губы перед зеркалом и так и эдак.

Она: Ну как, баская у меня голова?

Я: Ты оставь это, просто гляди весело — и губы сами сложатся красиво.

Девушки: А мы как будем — сижма или стойма? Если стойма, надо, чтобы носки вместе, а то не баско будет. Ой, просмеют нас!

Действие третье

Я (к пожилой женщине): Вы сниматься?

Женщина: Нет. Я к вашей милости! Возьмите у меня девочку на воспитание! Она красивенькая, умненькая и жалко мне ее, да я живу по прислугам. А с ребенком никто не берет.

Я: А муж-то у тебя есть?

Ж.: Он в Красной армии.

Я: Так ты пособие получаешь как жена красноармейца?

Ж.: Н-нет, мы не расписывались. А теперь не пишет. Не пожилось с ним. Мужики все такие.

Я: Так он у тебя не первый?

Ж: Н-нет, второй… Или… Не знаю.

Я: Нет, твоего ребенка я взять не могу. Это твое бремя и ты неси его сама и не взваливай на старичка.

Ж. (повышая тон): А куда я теперича? Хоть в петлю! Вот ты взялся за это дело — и мою обязан взять! Я пойду к начальству. Если это не поможет, все равно тебе ее подброшу!

Я: Это мое личное дело, мне никто не указ. А тебя привлеку к ответственности.

Ж.: О! Ищи ветра в поле!

Я (зрителям): Вот видите, какая несознательная. Хочу рассказать вам одну историю. Было это еще в старое время. У одной солидной дамы, крупного чиновника дочери, была четырнадцатилетняя дочка Любочка. Мать ее очень любила и ни в чем не отказывала. Любочка часто говорила: «Мамочка, как тебя люди уважают. Особое внимание уделяют тебе!» — «Будет время, и тебя будут везде с почетом принимать, когда ты выйдешь замуж. Я тебе хорошего женишка подберу». — «А скоро ли это будет?» — «Скоро, скоро, милая. Счастье твое все впереди». — «Только ты мне выбери обязательно с маленькими черными усиками, как пушок». — «Ладно, исполню твое желание». Любочка вприпрыжку убегает.

И что же? Мама сдержала слово, нашла жениха, красивого студента с маленькими черными усиками. Теща не могла нарадоваться на зятя. Он уже чиновник! Правда, у него много работы, домой поздно приходит, молодая жёнушка дома одна пропадает. Молодой чиновник научился сначала дорогие вина пить, а когда оскудел его карман оттого, что он проигрывал в карты большие деньги, легко перешел на сивуху. Усики превратились в длинные вислые усищи. За собой он перестал следить и превратился в неряху. А тут еще Любочка узнала, что муж растратил казенные деньги. Загоревала она и пошла к матери. «Не горюй, дочка, — сказала мать. — Я схожу кой к кому и все улажу». Дескать, не имей сто рублей, а имей сто друзей. «Растрата его меня не беспокоит. А вот грубые манеры ко мне непереносимы. Если он не исправится, лучше мне не жить на свете!» — сказала дочь и посмотрела с укором на мать. Ведь она женишка подбирала. «Я не считаю себя виноватой! — сказала мать. — Может, всему виной маленькие усики?»

Вот такая история случилась, дорогие зрители, и сейчас мы с вами ее разберем. Кто в ней виноват? Так я начинал беседу после спектакля. Мы делали постановку по этой пьесе и у себя, и в других селах. Мое желание было показать нашу жизнь, как она есть, чтобы люди понимали «Муравейник» и муравьят, ведь детская коммуна была им внове. Чем мы занимаемся? Откуда у нас деньги на прожитьё? Третье действие очень важное. Мои девочки подрастали, начинали заглядываться на парней, и особое их внимание привлекали мужчины с усиками. Как мне при отсутствии женского персонала объяснить, что смотреть надо не на лицо, а на умение будущего женишка трудиться? Здесь помогала «Беседа».

Немало, конечно, в воспитании помогает сама жизнь. Вот приходят сниматься клиенты, каждый раз новые лица. Как в моей пьесе, здороваются, усаживаются. Детям все интересно — кто, откуда, зачем, как себя ведет. Наблюдают, потом меня расспрашивают, замечают, какие люди разные. Бывали такие случаи, хоть в пьесу вставляй. Давно, еще при царе, пришел сниматься человек, на вид ему лет 24—25. Усаживаю его перед аппаратом и замечаю на шее клиента — звали его Ергин — какие-то неправильные выпуклости. На вопрос, что это, последний, расстегнув молча ворот, обнажает зоб ужасных размеров. На этом зобу на грязной тесемке висит медный крест. «Сколько ни молюсь, ни лечусь у знахарок, ничего не помогает. Скоро мне, наверное, конец, зоб задавит. Вот и хочу сняться, оставить знакомым карточку на память. Только один бог знает, как не хочется помирать-то, Василий Степанович! За какие грехи я несу божье наказание?»

Я, ничего не говоря, спокойно снимаю крест и держу его перед глазами удивленного Ергина: «Не бог помогает, а человек человеку. Жаль мне тебя, помогу вылечиться, а уж сниму тебя бесплатно». Обещание свое я сдержал — отправил мужчину лечиться, исхлопотав ему направление в Новосибирск и дав денег на дорогу.

Прошло три-четыре месяца, когда Ергин вновь является ко мне. Он сияет, вся его наружность говорит, что он счастлив. «Спасибо тебе, Василий Степанович, правильно ты сказал, что не бог, а человек человеку. Теперь я благодаря твоей заботе здоров. Он расстегивает ворот рубахи, я вижу свежие рубцы. «А где же твой крест?» — задаю с усмешкой вопрос. «А пусть его носят алтайские бараны! Еще раз тебе большое русское спасибо, что избавил от темноты, направил на путь света. Теперь я хоть женись!»!

Пьесы мы играли не только у себя в Алтайском, но и в других селах. Ребята сами костюмы делали. И смеялись на них, и плакали. А как нам хлопали! Искусство каждому человеку понятно и нужно.

Выписка из протокола

Струнное трио

Моя работа с детьми всегда вызывала интерес. И вот мы стали получать грамоты за свою работу. Как активного работника меня стали выбирать членом рабоче-крестьянской инспекции, а в эту организацию направляли особенно благонадежных людей.

В «Муравейнике» было первое в Алтайском пианино, первые велосипеды, первые автомобили. Правда, детские

Это требовало от меня большой ответственности. И я решил в целях борьбы с религиозными обрядами добиться кремации моего трупа. Дело в том, что у меня начались сердечные приступы. И я задумался: когда умру, где меня похоронят? Мечта моя — лежать в своем саду. Но место у нас низкое, от моего тела может пойти инфекция, и я окажусь вредителем для моих же детей. И я решил пойти на кремацию. У меня хранится документ, выписка из протокола Алтайского райисполкома от 17 сентября 1932 года: «СЛУШАЛИ: заявление руководителя деткоммуны „Муравейник“ тов. Ершова о даче ему обязательства в случае его смерти труп сжечь в крематории и урну с прахом похоронить на его усадьбе. ПОСТАНОВИЛИ: принимая во внимание заслуги тов. Ершова, президиум постановил: для воспитания беспризорников и в целях внедрения в деревне практики сожжения трупов вместо религиозных похорон, президиум берет на себя ответственность просьбу тов. Ершова выполнить».

Это я пообещал Михаилу Ивановичу

Еще десять лет миновало

Жизнь иногда приносила большие события. В 1935 году я был принят Михаилом Ивановичем Калининым. Ввиду того, что многие люди удивляются моей работе по воспитанию детей, я пишу автобиографию и беру ее с собой, когда уезжаю далеко от дома. Так и в этот раз, собираясь в Москву, я имел ее при себе. На мою просьбу о приеме у Калинина очень строгое обратили внимание. «Зачем вам к Михаилу Ивановичу? Кто вы такой?» Я, говорю, организатор детской коммуны. Такое мое заявление вызвало интерес, но когда узнали, что коммуна негосударственная, запротестовали: «Негосударственностью Михаил Иванович не занимается».

В любую погоду гимнастика на свежем воздухе
Папа первый в лыжном забеге
И волейбольный судья

Но я ходил три дня, настаивал на своем. Мне хочется знать, как Михаил Иванович смотрит на мою организацию. И меня пропустили. Я захожу в кабинет Калинина, он обходит свой большой стол и здоровается за руку. «Я просмотрел вашу биографию. Вы большое дело делаете, при этом не имеете даже образования и ни копейки от государства. Эта ваша идея заслуживает большой похвалы. Сколько детей у вас сейчас?» — «Да только двадцать три человека». — «И вам еще мало кажется? А каково ваше здоровье?» — « Хорошо себя чувствую. Были небольшие припадки, они как будто уже изживаются». — «Так вот, товарищ Ершов! У меня пожелание, чтобы ваша коммуна увеличилась до пятидесяти человек».

Скоро я был принят Надеждой Константиновной Крупской. И был глубоко тронут ее любезностью. Состояние у меня было такое — ну, точно я ненормальный. Сердце мое рокотало. Я думал: ведь это жена Владимира Ильича Ленина! А я-то кто? И она со мной разговаривает так внимательно.

Когда я еще в коридоре сказал ее помощнику, что желал бы поговорить с ней, он вошел в кабинет и тут же вернулся, сказав, что меня примут минут через 15 — 20. Так и получилось. Войдя в кабинет, я поклонился. Крупская встала и проговорила:

— Мне сообщили, что вы товарищ Ершов и вы заведуете детдомом «Муравейник».

— Это фактически коммуна имени… моего…

— Вашего имени?.. Интересно… Прошу вас подробно обо всем рассказать. Где коммуна находится? Кто ее содержит?

Когда Надежда Константиновна убедилась, что такая детская организация существует и что она на моем иждивении, она очень удивилась — никогда о таком не слышала.

— Как же вы, Василий Степанович, с таким трудным делом справляетесь?

Яша Усольцев приехал на побывку

Еще больше она удивилась тому, что сам-то я в школе не учился.

— Вы говорите, вам помогает содержать детей фотодело?

Я вынимаю из сумки снимки и кладу перед ней.

— Ах, как у вас их много! И какие интересные!

Она в каждый снимок впивалась глазами и просила объяснять их. Больше обращала внимания на те фото, где дети занимались физическим трудом, при этом обращала внимание на выражение лиц. А я думал: таков был и Владимир Ильич, он говорил за учебу и физический труд. Долго она беседовала со мной. На прощанье пожала мне руку и сказала:

— Как будете, Василий Степанович, в Москве, так завертывайте ко мне.

Во, думаю, какая родня у меня в Москве образовалась.

В том же году в «Комсомольской правде» вышла статья Надежды Константиновны про «Муравейник» с названием «Человек с золотым сердцем».

Я пообещал Михаилу Ивановичу набрать пятьдесят воспитанников и долго думал о своем поступке… А если у меня не наберется пятьдесят? Как я буду увеличивать количество? Да и где им жить?.. В ноябре месяце крайоно мне сообщило, что детской коммуне «Муравейник» государство дает 25 тысяч рублей для постройки большого дома. Но я долго не мог вырваться в краевой город за деньгами, какой-то момент пропустил и теперь мог получить сумму только в марте следующего года. Беда! Но жизнь меня научила, что безвыходных положений не бывает. И в самом деле, выход нашелся. В середине 30-х годов в наших краях богатые мужики стали продавать свои дома, хорошие, крепкие. Продавали дешево. И я стал покупать срубы на свои деньги. А некоторых удалось уговорить подождать оплаты до марта.

И к началу года у меня на место будущей стройки было свезено несколько разобранных домов. Вот вам и лесоматериал… Строить дом, конечно, помогали и ребята. Я всегда думаю, как организовать труд рационально. Кирпичи, доски сгружаем конвейером. Ребятам это нравится. Как будто не работа, а игра. В общем, дом достроили. И стало у нас четыре дома. Стардом это самый первый, его пришлось со временем снести. Главдом — новый. Еще «Красная шапочка», там сначала жили девочки, а потом поселился я, старый муравей, подальше от шума. И еще есть Шумдом, где развернуты мастерские, дети там играли в шумные игры. Караваи водили, мячи гоняли.

Когда дом был построен, главный инженер крайоно спросил, во сколько же он обошелся.

— В 48 тысяч! — ответил я с гордостью.

— Это очень мало! Может, вы лепили его, а не строили, как следует, — забеспокоился инженер. — Пошлю-ка я к вам проверку.

Проверки я не боялся. И комиссия доложила крайисполкому, что дом хорош, на такое обычным порядком требуется 125 тысяч и более. Проверяющие сильно удивлялись, что портной-фотограф затратил намного меньше. Вот что значит чистая идея человека, думающего о пользе государства и человека…

Тюлюпай Тюлюпаев

В 1938 году в Алтайском вдруг появилось много киргизов. Родители спекулировали на базаре, детишки их, грязные и оборванные, бродили по селу. Видя такую плохую жизнь, я стал агитировать киргизов идти в колхоз, а чтобы их привлечь, для детей обещал организовать школу.

Приезжие с опаской смотрели на меня: можно ли верить этому человеку? Тогда я пошел в райком партии и рассказал о своем предложении.

Ершов предлагает киргизке отдать ребенка в «Муравейник»
В нацменской школе

— Давай, Ершов, делай.

Я подыскал помещение для школы и учительницу, которая начала заниматься с семерыми киргизятами. Видя, что не пустыми были мои разговоры, приезжие зашли в колхозы и начали работать.

Они были довольны, но позже высказали желание, чтобы дети учили и родной язык. Кто бы их мог обучать?

У нас в техникуме училось несколько киргизов. И мне удалось сговорить одного из них, студента третьего курса, заниматься с ребятишками в свободное время. Имя и фамилия у него была Тюлюпай Тюлюпаев.

Тюлюпай с большой охотой учил ребят родному языку. Я захаживал в эту школу, похваливал детей. Однажды Тюлюпай мне говорит, что его ребятам очень нравятся дети, которые в красных галстуках.

— Если так, проводите с ними беседы, изучайте правила пионерских организаций. И добавляйте: кто будет хорошо учиться и по дисциплине отличник, тот будет пионер, и ему повяжут красный галстук. А я сделаю им пионерские костюмы, и в Первомай они выйдут с моими детьми организованно на парад.

Пошив детям защитного цвета костюмчики, за три недели до Первомая я начал репетиции: ходить в ногу в строю, вздваивать ряды.

— Ну, ребята, вы молодцы, — хвалил я их. Не хуже маршируете русских ребят. А кто из вас мог бы выступить на празднике, поздравить людей?

Мои слова переводил Тюлюпай. Ребята молчали. Они плохо еще говорили по-русски, но одна бойкая девочка все же решилась. И когда я появился со своими и киргизскими детьми на площади, все были удивлены. И тем, что дети в костюмах, и тем, что на них красные галстуки.

После, как всех поздравили взрослые, выступили и дети из «Муравейника». А за ними на трибуну смело поднялась девочка-киргизка и начала свою речь:

— Тобари! Да здрас первый май! Спасиб, тобари Сталин! Спасиб, Ершоп! Мы будем учит!

Шум поднялся на всю площадь. Люди кричали «браво» и щелкали в ладони. А после митинга в школу киргизят сельские жители привезли много съестного и сладостей.

А как же шли дела в колхозе? Бывая на полях, я большое внимание обращал на то, как колхозники работают. Возьму здесь, например, разговор с колхозником Макарьевым. Молодой, упитанный, он трудился здорово. Спросил его, как он себя чувствует в колхозе.

— Работаем мы хорошо, все силы употребляем на то, чтобы колхоз стал богатым, — отвечал он. — Зарабатываем маловато, но все же еще терпимо. А вот когда мы станем старики, будем слабо работать, трудодней станет мало — тогда совсем пропадай.

Он тяжело вздохнул.

— Товарищ Макарьев, вы работайте, не беспокойтесь, — сказал я ему. — Наша партия и правительство уже заботятся об этом. Наверное, вы уже слышали, — кивнул я в сторону верхнего края села, — что у нас открылся дом для престарелых колхозников.

В таких домах будут жить бесплатно те колхозники, кто честно трудился. А лодырей и лентяев в такие дома не примут. Я сам организовал этот дом в нашем селе. Сначала там было шесть человек, потом прибавилось немало.

Мои воспитанники часто ходили к старикам, носили им варенье, печенье из хорошей пшеничной муки, которое сами стряпали.

Ребята приносили мне от них благодарности за то, что так воспитываю муравьят.

Война

«Я человек мирный, но в воздухе пахло войной»

Но вот вспыхнула война. Сейчас вспоминаю 1944 год. Я награжден орденом Ленина. Это великая честь. К орденской книжке прилагались два проездных билета для бесплатного проезда в любой конец на железнодорожном или водном транспорте в мягком вагоне. Использовать в течение 1945 года. Хотелось, конечно, посмотреть страну, хотелось. Но ни один билет я не использовал. Такая награда дает силы, чтобы работать еще больше.

Военное время показало, что «Муравейник» думает не только о своих детях. Мы принимали детей фронтовиков. «Муравейник» и сам послал в армию своих воспитанников, которые участвовали в боях. Среди них был летчик Яша Усольцев. Один раз он даже приезжал на побывку, добрался в такую даль! Я храню его письма. Вот что написал Яша в перерыве между боями: «Мне красноармейцы очень много вопросов задают о Вас, папа. Когда организовался „Муравейник“, чем занимаются „муравьята“, сколько их, сколько Вам лет. Я решил прочесть им некоторые отрывки из Ваших писем. Пока я рассказывал о Вас, сошлись командиры и также наперебой спрашивали о Вас и о „Муравейнике“. Папа, как видите, Вами интересуется вся страна и Красная Армия. Красноармейцы интересуются Алтаем, какие там горы и тайга, какие водятся звери, про Катунь и ее пороги спрашивают. Очень жаль, что я не был на празднике годовщины нашего „Муравейника“. А вы, мои братишки и сестренки, будьте спокойны, мы отстоим ваш покой, ваше счастье. Ваш братишка Яша стоит на боевом посту. Вы хорошие ребята, мне папа писал про вас».

Двадцать пять участников войны дал «Муравейник», и не только мужчин. Доброволец Малина Ершова работала связисткой, Шура Ершова стала учительницей на военном заводе. Те мураши, что оставались дома, тоже рвались участвовать в борьбе с врагом. Про них даже наша газета напечатала: «Мы, пионеры и октябрята детского дома „Муравейник“ Алтайского сельсовета коллективно покупаем заем Третьей Сталинской пятилетки на сумму 60 рублей. Деньги эти мы сами заработали в своем хозяйстве». И подпись, как она мне приятна: «Ершовы: Юля, Валя, Миля, Нина, Коля, Валя».

Сколько свитеров, варежек, носков, кисетов с табаком послали мы нашей армии! 15 полушубков пошили на наши деньги. Дети делали на продажу кизяки. «Напекут» сотню — им премия на сберкнижку. Сотен этих много было.

В Алтайское привезли детей из блокадного Ленинграда, их поселили в школе, и мы помогали им, как могли, продуктами и вещами. В войну все мы обеднели. Что такое было купить сотню зимних ботинок!.. Об этом и мечтать не приходилось. Но я организовал свою пимокатную мастерскую, валенки хорошо грели ножки моих детишек. Весной было труднее. Кое-как сумел достать баретки — фабричные туфли из брезента. Дети в распутицу ходили в них в школу, а им ведь надо было переходить речку Каменку. На уроках сидели в пальто, поджимали мокрые ноги под себя. А холода стояли большие, чернила замерзали в чернильницах, пока дети шли в школу. Особо суровой помню зиму 1945-го года, у девочек под платками обмерзали щеки. Весной тогда выпал снег, когда яблони уже набирали цвет. Морозами деревья выворачивало с корнями. «Муравейник» спасал сад. Натягивали тенты, ставили подпорки, жгли костры…

Тяжело было, но ленинградцам, у которых родные остались в блокаде, было хуже. К ним ходили наши ребята, делали концерты, вместе книги читали. А ребят из Смоленска поселили у нас. Они были дистрофики, измученные, травмированные. Мои дети встретили их, как своих.

Что было заметно — приезжие ребята острее реагировали на наши военные победы. Известие о том, что Паулюс под Сталинградом попал в котел, для них стало таким праздником! Была просто дикая радость. Дети и руками, и голосами, и красками изображали котел, в котором варятся фашисты.

Когда открылся Ленинград, ребят повезли домой. Их весь «Муравейник», все село провожало. Дети несли в корзиночках, в коробочках собачат, котят, знали, что в Ленинграде никакой живности не осталось.

Первый Новый Год после победы

Мои наблюдения показывают, что сироты могут очень отличаться в зависимости от времени, когда они родились. Вот сирот гражданской войны было гораздо легче воспитывать, чем сирот Великой Отечественной. Эти, более поздние, не боялись ничего — ни темноты, ни высоты, ни наказания от взрослых.

Зое снится аккордеон

В 1944 году я был награжден орденом Ленина. А в 45-м, наконец, наступил день Победы. Мои дети отметили его по-своему. Они все галстуки, все красные ленточки, какие у них были, развесили на доме, на деревьях. Сами придумали. Картина была незабываемая..

После победы, набирая новых сирот, я был уверен, что они будут сыты и обуты-одеты, как и все мои муравьята. Хозяйство наше это полностью обеспечивало. Вот как дети питались. Завтрак — сыр, бутерброды, каша. Обед — супы, щи, борщи, второе, компот или кисель. Ужин — обязательно что-то горячее, чай или молоко. Дети любили сыр опустить в чай и потом его смаковать. И чай после сыра любили допивать. А сыр мы как получали? Часть надоя сдавали на сырный завод, меняли на сыр.

Вечером ребята сидят, разговаривают, поют, танцуют. В столовую воспитанники входили одновременно, а выходили каждый, когда захочет. У нас Зоя была, из смоленских детей, очень одаренная музыкально, по слуху подбирала любую мелодию. Она увидала в сельском магазине заграничный аккордеон, и он ей стал сниться, так захотела его иметь. С ума по нему сходила. И что же, решил я его купить. Зоя на всех инструментах играла, самоуком до всего дошла. Пусть играет еще и на аккордеоне! Я смолоду играл на гитаре, на балалайке. Играл и пел с ребятами. Моя любимая песня, конечно, «Мы кузнецы, и дух наш молод!», она вперед человека зовет, ее мы всегда исполняли на праздники, когда парадом шли по селу. А вечерами пел и романсы. «Накинув плащ, с гитарой под полою к окну приник…»

Почти все ребята на чем-то могли играть. Пианино стояло в столовой. Мы его заработали на табаке. Я узнал в крае, что можно заказать пианино через потребкооперацию, и прямо душа зашлась, так захотелось пианино для ребят. А где взять деньги? Я обратил внимание, что в селе нашем никто не выращивает табак в то время как многие мужчины курят. Для себя посеют несколько кустов… Да, на табаке можно заработать! Подготовили мы землю, я изучил агротехнику этой культуры — и вот у нас деньги на пианино!

Заказали. Почти год ждали. Я побоялся, что мой заказ потерян и сделал новую заявку. Через год в край присылают два пианино — полированное и неполированное! Что делать? Выкупить оба денег хватает. А кому его отдать? Богатенькие узнали такую новость и забегали — нам, нам, Василий Степанович! Но знаю — у них оно будет стоять в зале для украшения. Передам-ка я второе пианино школе! Договорился с директором, что сейчас я заплачу, а школа будет отдавать деньги частями. Так и сделали. Я взял в «Муравейник» полированное. Так наша зареченская часть перещеголяла центр села.

Дети — они все способные, это надо развивать. Почему и аккордеон купил — может, в нем Зоино счастье? А вообще аккордеон, как и пианино, был, конечно, общий, к нему все желающие и умеющие играть допускались.

Дети очень реагировали, если видели, что к кому-то отношение особенное. Но у меня к каждому отношение особенное. Вот у нас была девочка, которая привыкла к тишине, она не могла учить уроки, как все, в групповой комнате. Плакала даже, но не могла. В конце концов я отступил — позволил уходить в спальню. Она залезала под кровать и только так, лежа «на пузе», делала уроки. А Зоя, наша музыкантша, наоборот, могла заниматься только в шуме, она с трех лет жила в детдоме, в шуме и гвалте.

«В педагогике вы конченный неуч!»

«Папа не закончил даже сельскую школу, но он сам себя образовал»

Я считал, что, несмотря на мою неграмотность, правильно воспитываю детей. Тем более, что каждую свободную минуту стараюсь отдать на свое развитие. Читаю газеты, книги. Слышал о методах Макаренко, я с ним полностью совпадал. Но не сразу я доказал это. Еще в 30-е годы земство пыталось мною руководить. Не зная, к чему придраться, там все ворчали, что у меня мало ребят, а было-то чуть меньше пятидесяти!

И вот мне присылают воспитательницу по фамилии Евсина, которая была с большим образованием и крупного начальника дочь. Вначале она тихо работала. А потом, пробравшись в партию, стала меня чернить со всех сторон. Будто я религиозный и не соответствую своему месту. Детей тоже вооружила против меня.

Вот я вижу мальчика не подпоясанного. « Иди, надень пояс». — «Ещё чего! Не старые времена!» Я к Евсиной: «Вы что творите?» Она категорически: «Не вмешивайтесь. В педагогике вы законченный неуч!»

Как-то приняли мы в «Муравейник» нового мальчика, семиклассника. Разболтанный, привыкший к беззакониям уличной жизни, он никак не мог ужиться с нашими порядками. Везде опаздывал, грубил старшим, отказывался делать уборку в комнате, да от любой работы отказывался.

Одной ночью совсем разошелся. Мальчика очередь была мыть пол в спальне, а он отказался: «Не буду, не мое это дело». — «А чье же это дело?» — интересуюсь я. «Пускай это делает тот, кто получает зарплату!» — «А вы что же будете делать?» — «А мы учимся». — «Как твоя фамилия?» — «Вертибутылкин!»

Вот такое у нас началось воспитание при Евсиной. Она внушала детям, дескать, вы не батраки и до 16 лет не должны работать на своего «папу», тем более, непосильно. До того детей накаляла, что они даже в милицию на меня ходили жаловаться. Дошло до того — хоть расстреливай меня. Верили-то не мне, а Евсиной, она партийная.

Три месяца шла смута. В «Муравейнике» царил полный развал, дети ходили, как бесхозные, пропадали вещи, заработанные личным трудом. Я обратился в крайоно с просьбой провести проверку в «Муравейнике», в том числе финансовую, и помочь восстановить правильное воспитание детей. Кражи стали просто ужасные. Но крайоно не спешило отвечать мне. Не выдержав таких безобразий, после особенно крупной, наглой кражи я ушел из «Муравейника» с целью организовать новую детскую коммуну.

Было трудно, как никогда. Начальство смотрело на меня, как на бандита и вредителя. Но я духом не падал, приобретал все необходимое для намеченной цели. А когда материальная база выстроилась, поехал в Бийск и взял там в детском распределителе пять человек детей, привезенных с голодающего Поволжья.

Так началась моя вторая детская коммуна «Муравейник», которая быстро росла и крепла, в то время как первый мой «Муравейник» разрушался. Когда дети его стали совсем голодные бегать по селу, начальство опомнилось, и Евсина была выброшена из партии.

А коммуна жила по тем законам, по каким создавалась с самого начала. До 1935 года «Муравейник» жил исключительно своим трудом, ни копейки не получал от государства. В коммуне не было наемного труда, только одна повариха. Хлеба, овощей и фуража мы не покупали, этого было вдоволь. Деньги «Муравейник» зарабатывал зимой от портновского ремесла, летом от сельскохозяйственных работ. И фотодело, и шитье я преподавал воспитанникам, они все умеют делать, вырастут — кусок хлеба всегда заработают. И труд не мешал им учиться, наоборот, наши дети опережали в учебе сельских ребят. У них было важное качество — привычка к упорному труду. Трудолюбивый ребенок лучше учится и дисциплинированней. Отсюда вытекает гуманность человека.

Наша сберкасса

Мы завели свою сберегательную кассу. Это специальная тетрадочка, она играла большую роль. Там был записан каждый воспитанник, и все его расходы налицо. Из своих денег ребята оплачивают членские взносы в разные организации, свои пожертвования, лотерейные билеты, учебные принадлежности. Платят и за потерю или порчу их. Если кто-то испортил учебник или поломал ручку, с него взимается плата в двойном размере, чтобы берег свое имущество. Имея свой вклад, ребята стараются его пополнить, не транжирят деньги зря.

Вот листаю страницы нашей сберкассы (каждый воспитанник имеет отдельную страницу) и думаю, как же ребята много работали, как скромно тратили свои деньги. Возьму первую страницу — Юли, шестой класс. Приход: за танец «Тарантелла» на райолимпиаде 25 р., за поделку кизяков — 3 р.50 коп.,за участие в сеноуборке 18 р., за прополку 2 р. 50 коп., за хорошую учебу 5 р., за заведование детским садом 48 р. 80 коп. Малыши у нас были выделены в отдельную группу, называли мы это детский сад. И старшие дети помогали воспитателю. Расход: конфеты 1 р., кино 35 коп., пряники 2 р., мороженое 1 р., пожертвование на МОПР 3 р., в фонд обороны Кр. Армии 15 р., на подарок папе 16 р… Воспитанники сами выразили желание делать мне подарки, и я не протестовал, это поможет развивать в них заботливость о других.

Деньги дети получали через меня. Нужно купить Кате ленточку, я деньги выдаю и вношу запись, сколько и на что потрачены. Так они учились ответственно тратить деньги.

У меня тоже был свой счет, но я о нем особенно не заботился. Что мне лично нужно? Все у меня есть. Из одежды признаю только рубашку, штаны и сапоги. Когда меня совет детдома решил премировать за многолетнюю работу 25-ю тысячами рублей, я тут же объявил отдать эту сумму на оборону нашей Родины.

«Папа велел отнести назад»

По утрам воспитанники по очереди отгоняли к пастуху коров. Катя, ученица третьего класса, сдала коров, а на обратном пути перепрыгнула через ограду в чужой огород и сорвала четыре хороших, больших подсолнуха. В ее спальне в это время находилась только одна девочка Шура, пятиклассница. Катя разломила подсолнух на две части, одну протягивает Шуре. Та не берет, говорит: сама щелкай эти семечки. «Да там, в огороде, их много. Они так и манят к себе».

Шура молча встала и пошла ко мне. Я, как всегда, сказал ей: сами, ребята, это дело разбирайте. И обязательно надо добиться у Кати, в чей именно огород она лазила. Было целых три собрания. Катя признала, что нехорошо поступила, но никак не хотела назвать, у кого сорвала подсолнухи. Наконец, выдавила из себя: у Сарайкиных. И Кате ничего не оставалось, как только взять денег из своей копилки, купить на базаре три подсолнуха получше и с извинениями отнести Сарайкиным. Ребята настолько не доверяли Кате, что послали с ней еще девочку, свидетелем. Когда они вошли в дом, там была одна старушка. Катя смущенно к ней подходит, подает подсолнухи: «Простите, я у вас это взяла, а папа послал отнести назад». — «Милая ты моя, — заахала бабушка, — у вас вот подсолнухи, а наши-то сорванцы не такие штуки проделывают!» Она заплакала и вышла из дома. И вернулась с арбузами.«Идите домой и поешьте. Я бы больше дала, да вам не унести. Эти съедите, приходите еще». Такие события на ребят действовали.

Сладкая ягода. Сами растили

Война действовала на людей по-разному. Кто-то становился более добрым и чутким. А другие наоборот. Как-то осенью 1944 года, уже перед зимой с нашей лесной делянки похитили 30 кубометров сухих швырковых дров, которые мы сами заготовили. Швырковые тем удобны, что даже ребенок может взять их одной рукой и бросить, куда следует. Они полностью готовы для топки.

Кого обворовали? Сирот, которые пилили дрова из последних сил, иногда и без обеда и босиком. И мы знали, кто вор — работники из одного воинского подразделения.

Я даже пожаловался на это в волость. Восемь кубов наилучших дров забрали — швырковых, сухих. Командир ворчал: «Дело надо делать по совести. А вы три куба принимаете за восемь!» — «Вы похитили дрова и говорите о совести. И сейчас норовите вместо сухих коротких всунуть нам длинные и сырые, да еще сосновые, которые совсем не горят».

Как взрослые люди, военные, имели такую решимость обидеть «Муравейник» с травмированными жизнью детьми? Этого я понять не могу. Хотя слишком часто с таким явлением встречался.

В «Муравейнике» было много сторожей, но ни одного добросовестного. Например, если он сам не ворует, то других допускает — коров выдаивать, картофель выкапывать, яблоки и прочие фрукты таскать. Или чураки, доски, плашки, ремни, дёготь…

А один сторож чуть не все ульи на пасеке опустошил. Он ночью возьмет из улья несколько рамок с медом, закроет его хорошо, чтоб утром никто не догадался о пропаже, и на следующую ночь опять то же делает. У этого сторожа мы обнаружили на квартире еще и другие вещи из «Муравейника». И заявили об этом в милицию. Но милиция не шевелилась. А сторож, когда обнаружилась пропажа в его доме, нашел лжесвидетелей, которые прямо божились, что видели, как наши дети таскали рамки с медом. Но у нас это невозможно. Дети растут в честности. Да и они все на виду.

Кому передать «Муравейник»?

Еще раньше, когда здоровье мое стало сдавать, я задумался: кому передать заведование «Муравейником»? У меня уже была воспитательница, из муравьят. На мой взгляд, подходящая, но она жила у матери-инвалидки, которая к тому же имела семеро детей. Мать никак не отпускала ее со мной в Бийск, это еще во время войны, когда меня призвали в армию. Так Маня и жила — то в детдоме, то у матери.

Когда она подросла, мать выдала ее замуж за человека, уже прослужившего в армии. Фамилия у него была приметная — Калинин. Но через несколько лет он помер. Был он неплохой человек, благодаря ему Маня получила шесть классов образования. Она и сама много читала, расширяла свой кругозор. Стала воспитательницей. А позже я предложил ей заведовать «Муравейником». Маня согласилась, надеясь, что с моей помощью у нее получится.

Война плохо подействовала на людей. Жизнь стала хуже, и они, наверное, подумали: ну и мы станем хуже, война все спишет. До войны на службу в «Муравейник» люди прямо стремились. Наше хозяйство позволяло кормить и весь персонал. И мы не скрывали этого, как в других детских домах. Там персоналу кушать с детьми запрещено, но все кушают. С первых годов войны дело стало изменяться. Нам не стали отпускать, к примеру, промтоваров. Если кто говорил, что надо бы что-то дать и «Муравейнику», объясняли: там дедушко богато живет, у него все есть, он детей не заморит. Лучше дадим другому детдому.

И благодаря этому воспитатели стали работать хуже. Они занимались, чем не следует, а дети бегали, где попало. Замечая ребят в нехорошем поступке, воспитатели их наказывали: оставляли без обеда, без сладостей, ставили в угол, так что углов даже не хватало. Я уже жил в отдельном домике, в Красной шапочке. Не справившись с нарушителями, их приводили ко мне. «Вот, Василий Степанович, с этими уже ничего не можем сделать, совсем выбились из рук. Вот какие хотите принимайте меры!» — и оставляли их у меня.

Принимая воспитателей на работу, я их сразу предупреждал, что воспитание — самая трудная работа. Здесь надо иметь терпение, быть психологом, наблюдать за ребенком, иногда незаметно, из-за угла посматривать, чтобы понять характер. А основное — отдавать ему всего себя. «А вы, бывает, отработали свои часы и домой». Да, это верно, покорно соглашаются со мной. В первые дни они работали активно, а потом отступали, на замечания обижались, жаловались людям: тут, как ни работай, не угодишь. Наверное, приходя в «Муравейник», мечтали: дескать, поработаю хорошо и получу повышение, вроде того, сразу в генералы. А они даже с детками справиться не могут. Это ведь, и правда, труд очень тяжелый. И вот разочарованная в своих планах воспитательница настраивается на уход. А перед этим готовится, что-то подворовывает — простыню, полотенце, мыло… Она ухитряется обвешивать детей в хлебе и сахаре (война заставила нас перейти на пайки) и при этом ловко обрабатывает детей. «У вас здесь хорошее питание, вон какие вы упитанные, а мы дома ничего не имеем. А нашим детишкам тоже хочется того, что вы тут едите». И до того иной раз доводят детей, что те отдают им свой хлебушек и сахар.

Некоторые пытались устроить к нам своих детей. Как-то в мое отсутствие одна воспитательница, у которой мать еще не старая, может следить за ребенком, «приписала» к «Муравейнику» шестилетнего сына. Другая воспитательница, из Ленинграда, привела сына-пятиклассника, он, дескать, не может находиться дома без нее. Заведующая протестовала, но ничего не смогла поделать. Этот вопрос решился только, когда я вернулся домой. «Что же вы, „товарищи“ (в таких случаях „товарищи“ у меня в кавычках), творите, вы готовы своих детей посадить на иждивение детского дома! А куда же мы будем девать сирот?»

С воспитательницами «Муравейнику» не везло. До 1937 года мы беды не знали, воспитатели были все из своих, из старшеклассников. Они учились и успевали заниматься малышами. А когда стали к нам приходить люди казенные, тут мое сердце стало стучать.

У читателя, наверное, появился вопрос: а кто же ты в данное время, в 1944 году, такой? Еще в 1937 году было постановление крайкома — освободить меня от всех работ и создать хорошие условия для жизни при «Муравейнике», ходатайствовать о награждении меня орденом Трудового красного знамени и послать на курорт. Несколько лет после этого я просил освободить меня от заведования. Все-таки усталость сказывается. Но мне говорили: найдите себе замену сами; проверьте ее, иначе назначенная нами кандидатура может ваш «Муравейник» развалить.

Искал я замену, искал, но не нашел. Навещая меня, моя бывшая воспитанница Маня Калинина, коммунистка, вдова уже, изъявила желание помочь мне, прийти не заведование. Ну что же, это хорошо, хотя я еще могу работать. Но бывает, сердце стучит, когда расстроюсь. А расстраиваюсь я, когда обслуживающий персонал работает несознательно, и отсюда выходит плохое воспитание детей. И второе — я хочу сдать «Муравейник» не тогда, когда буду лежать на кровати, а когда я еще на ногах, могу сам показать ту или иную работу, в особенности физическую, по хозяйству.

Итак, я выставляю своим кандидатом Маню Калинину. Хотя крайоно на это неохотно идет, для легкости наших переговоров посылает меня, как было решено шесть лет назад, на курорт. Но я настаиваю. Другого человека на этом месте не вижу. Сам я работаю еще много, особенно по пошиву и садоводству. Воспитанники мне хорошо помогают — в комнате дежурят, производят уборку, приносят обед, конечно, из общего котла. Отдельного котла у нас никогда не было. Муравьята приходят ко мне поиграть, ночевать по очереди. Если кого-либо на дежурство не отпустят, это для них наказание.

Маня начала заведование, а я стал инструктором по труду. Работала она с большим старанием, но все же оказалась слабой для той роли, что я ей предложил. Дисциплина у детей ухудшилась, и местное начальство стало мне намекать, что надо бы найти заведующую покрепче. Я не протестовал. Но выбирать-то было не из кого. И ее место занял совсем чужой человек Устинова Зоя Поликарповна.

Ох, как нравилось Устиновой управлять «Муравейником»! Но не нравилось, что рядом я, инструктор по труду. И она задалась целью меня как-нибудь отдалить. Она жаловалась всем, что она при мне будто однобокая — всем распоряжается, но влияет на детей лишь инструктор по труду.

И что же? Через полгода я уже не был инструктором. Когда Устинова приехала в край, заведующий отделом народного образования Чикалкин спросил ее, как там живет-воюет Ершов Василий Степанович. Хорошо живет, сказала она, только много занимается физическим трудом. Мы все говорим, чтобы он отдыхал побольше.

— Мне жаль его, — это опять Устинова говорила. — Надо бы освободить Ершова от всех работ, он и так немало потрудился. Волноваться о нем не стоит. Квартира у него хорошая, кушает он тоже хорошо. Если надо, дети у него по очереди дежурят. Когда понадобится ему что-нибудь сшить, мы сошьем. В обиде не будет.

Выслушав такие речи женщины, завкрайоно выразил свое согласие. Поверил ей, как коммунистке. Вернувшись из командировки, Устинова объявила мне, что я уже не инструктор.

— Почему это? — я от удивления даже заикаться стал.

— Ну, это край так захотел.

— Вы что-нибудь про меня наговорили?

— Что вы! Я насчет этого — ничего!

Только через месяц смог я выбраться в край. Пожаловался, что я уже не инструктор. Председателя удивила такая новость, сейчас же он вызвал к себе представителя роно Чикалкина.

— Товарищ Чикалкин, по какой причине вы отстранили от инструкторской работы Василия Степановича?

Чикалкин явно не ожидал такого вопроса, замялся, покраснел и сквозь зубы произнес как бы «Прошу извинить».

— Немедленно восстановить Ершова на работе, потерянную зарплату он должен получить за счет виновника этого дела.

Так я снова оказался на работе. Но новое руководство «Муравейника» не останавливалось злоупотреблять. Я сделал для себя открытие: детский дом — хлебное место. Пока я углубленно занимался инструкторским делом, в «Муравейнике» построилась своя система.

С некоторого времени наша коммуна стала получать от государства на 100 детей 700 тысяч рублей в год. А детей бывает то 100, то гораздо меньше. Излишки мы всегда тратили на развитие хозяйства. Новое же начальство расширяло круг обслуживающего персонала, я и не заметил, как их набралось уже 35 человек. Я был возмущен, когда это, наконец, увидел: вот куда денежки идут! Правительство дает деньги на воспитание-образование детей, а у нас что делается?

«Муравейник» получает огромные деньги, а результаты получаются неважные. Я подумал о тех семьях, где много детей, многодетных матерях, какой была когда-то и моя мать. Как они, бедные, живут! Когда я задумался об этом, у меня даже дух захватило. И я невольно шел в те семьи и делился своей зарплатой.

Идея чисто моя

Последняя фотография Василия Степановича

За все наши дела в «Муравейнике» я имею семнадцать наград. В 1944 году правительство удостоило меня ордена Ленина. Конечно, я был глубоко тронут. Приехал корреспондент «Комсомольской правды», целую страницу газета нам посвятила. После чего в «Муравейник» пошли письма из центральных областей, из Латвии, с Дальнего Востока, Турксиба, из Красной Армии. Они просили ответа и снимков из жизни «Муравейника», хотели перенять мои методы. Но нет, много методов я не знал. Знал только один: заложить в душу ребенка трудолюбие.

Но ведь и у нас могут быть неудачи. Вот я считаю своими главными наградами орден Ленина и вылитый из гипса бюст Владимира Ильича. Этот бюст сейчас обезображен, у него выковыряны глаза, покарябан нос и отбит от бороды конец. Наш теперешний заведующий «Муравейником» в отношении бюста никаких мер не принимает. Коммунисты, которых у нас имеется шесть человек во главе с парторгом, тоже не беспокоятся, говорят: «Что сделаешь с ребятами? Дети как дети. Виноватого у них не найдешь». А для меня это большая обида.

Но, несмотря на мои 82 года, я продолжаю трудиться. Если бы я мог ответить всем и каждому, кто написал в «Муравейник», то сказал бы: конечно, я горжусь своей работой. Ведь я организовал деткоммуну еще в тяжелые времена царского строя, мне было 30 лет, я тогда еще читал по слогам и не мог Маркса от Марса отличить. Мой путь тернист и труден. Но я пробил себе дорогу и больше двадцати пяти лет не брал с государства ни копейки. Моя мысль была — обходиться своим подсобным хозяйством, где будут работать и мои дети, конечно, посильно. Я среди них как старший товарищ, лучший друг и воспитатель. Эта идея неподдельно чисто моя. И подписал бы свое письмо: «Старый Муравей Ершов. 1940 — 1952г.г.»


За год до смерти Ершов перешел, вернее, был перевезен в Бийский дом персональных пенсионеров. Критикнул очередного директора — и поплатился за это. Воспитанники звали его к себе: Янгуразов в Бобруйск, Панов в Москву, Ершовы — кто в Новосибирск, кто в Бийск. Папа гордо отказывался. Муравьята его навещали. Нередко Василия Степановича приглашали выступать в бийских школах. На таких встречах ему непременно повязывали красный галстук, и уж он его снимать не спешил, с ним возвращался в свое новое жилище. Насельники Дома так его и звали — наш пионер. А он, знакомясь с новым человеком, представлялся: Старый Муравей. И долго объяснял удивленному новому знакомцу, почему себя так называет.

Сколько их было, муравьят? Воспитанники уверены: не меньше тысячи. Одних только Ершовых насчитывается 114, и эта цифра точная.


Старый Муравей галстук снимать не спешил

Преклоняя колени

Надежда Катаева, внучка

В день 100-летия хотелось бы сказать много теплых слов этому необыкновенному человеку. Четырехлетней девочкой в 1910 году моя мама Русина Валентина стала его воспитанницей. Это был не приют. С первых дней это была большая дружная семья, где первое время было восемь малышей и только он один взрослый человек, настоящий отец. Умный, ласковый и трудолюбивый. Дети во всем старались подражать папе и, действительно, муравьята вырастали честными и трудолюбивыми. И достойно несли имя «Муравейника».

Росла семья. Папа каждого согрел теплом своего сердца и научил жить радостно, трудиться упорно, уважать других, весело отдыхать. Жители села признавали его дела и тоже звали папа Ершов. Ни один малыш села не был обделен его любовью и, наверное, на всю жизнь запомнил новогоднего доброго дедушку Мороза с его морозятами. Старожилы и сейчас помнят его торжественные, приподнятые поздравления с праздниками, концерты муравьят, его гвардию, вышагивающую под звуки горна. Не заканчивалось влияние папы на своих детей с выходом их из «Муравейника», его общение, переписка с уже зрелыми людьми; умные, вовремя данные советы.

Мама вышла замуж, жила своей семьей, работала. Прежде чем вступить в брак, она пришла к папе за его благословением. Я училась в 1 классе, когда на фронте погиб наш родной отец. С того момента папа Ершов стал еще чаще бывать у нас в семье. Постоянно оказывал маме помощь моральную да и материальную, так как было нас трое, младшему — меньше года. В село пришли американские посылки, и маме дали ордер на пальто, который надо было выкупить. Мама: «Пойди к папе, займи денег, я отдам». Папа деньги дал. Позже встретил меня, а был уже конец учебного года: «Как учебу кончила, стрекоза?» — «Отлично, с похвальной грамотой». — «Скажи маме, что денег отдавать не надо, это тебе премия за хорошую учебу». У мамы доброта тоже была, вероятно, от него.

Еще больше внимания старался уделять нам папа, как заболела наша мама. Помню его у постели больной и в заботах о последнем пути своей дочери. Его отеческой заботой и лаской были согреты мы, трое сирот, старшему было 14 лет, младшему 4 года.

Папину добрую улыбку, ясные, умные глаза, его убеждения, взгляды на жизнь, его любовь к малышам увезла я с собой, когда взяли нас из детдома родственники. Мне бы хотелось немного рассказать о том, каким запечатлела его моя детская память. Папа был ласков и строг. Но всегда доступен и молчуну, и шалуну. Он всегда находил дорожку даже к самому закрытому детскому сердцу. За любовь мы платили любовью, во всем старались походить на него, тогда уже 75-летнего старичка. Трудился он с утра до вечера, мы его видели то на пасеке, то на хоздворе, то на кухне. Расскажу о двух небольших эпизодах из нашей жизни. Пилят мальчики дрова, и вдруг появляется папа. И каждый мальчишка стремится потягаться с ним в силе. Пилит папа с одним, вторым, третьим, и у мальчишек уже устают руки. И они отступают, а папа кричит: ну, кто там следующий? Пытались и мы, девочки, идти ребятам на помощь, да где там…

Учились мы в сельской школе, это далековато от нас, мы же жили за Каменкой. Выходили на уроки зимой все вместе, особенно в метельные, снежные дни. Папа бежит вперед, подзадоривает: ну, догоняйте. И быстро поднимается в гору. Мы пыхтим за ним, но, подходя к школе, видим его уже бегущим навстречу. Он уже успел поговорить с учителями и возвращается обратно. «Молодцы!» — хвалит нас, мы же в большинстве учились только на 4 и 5. И также стремглав бежит уже по другим делам. Мы и понять не могли, что человеку уже 75 лет и он такой шустрый.

Хорошо помню годы войны и первый послевоенный год в «Муравейнике». Все помыслы страны и наши тоже были направлены на скорейшую победу над фашистами. Наш «Муравейник» был застрельщиком во всех начинаниях помогать фронту. Мы агитировали других ребят подписываться на государственный заем. Папа первый отдавал свои сбережения в фонд обороны. За ним тянулись и мы, внося свои рубли в дело победы. Помню, как я выступала с призывом к другим пионерам и школьникам последовать примеру «Муравейника».

На его 75-летний юбилей мы сочинили песню, вот слова из нее: «Вы меня учили, вы меня растили, говорили — стойким будь, когда придет гроза! И в боях суровых, помня ваше слово, я смогу открыто вам взглянуть в глаза». В тот юбилейный день я дала себе слово быть, как папа, стать воспитателем. И слово сдержала. Я могла бы открыто взглянуть ему в глаза.

Я знаю, что и другие воспитанники, те, кто пришел после нас, кто не застал папу, стремятся ему подражать. В музее «Муравейника» столько грамот, завоеванных ребятами на смотрах техтворчества, на слетах и фестивалях! Я горжусь, что дело, начатое папой, живет. У меня есть одно желание — в честь папиных заслуг в деле воспитания подрастающего поколения переименовать село Алтайское в Ершовск. Он это заслужил.

От своего имени и от имени всех воспитанников «Муравейника» в день твоего 100–летия, наш дорогой отец и друг, я говорю большое сердечное спасибо, что ты был такой. И преклоняю колени перед твоим мужеством, великим трудом и беспримерной любовью к детям.

Из выступления на праздновании 100-летия Ершова

Из переписки с воспитанниками

Геннадий Янгуразов

Я буду очень рад, если воспоминания воспитанников помогут выразить истину — правду о Василии Степановиче Ершове, беспредельно преданном детям. Я попал в «Муравейник» из бийского Дома ребенка, так как у меня в 1943 году от тифа умерла мама, было мне тогда три года. Я ее не помню. Отец сдал меня в Дом ребенка, потом я оказался в дошкольном детприемнике. Однажды там у меня произошла встреча с отцом. Он мне принес бутылку молока и два пирожка. Больше я отца своего не видел и не знаю, жив ли он или умер. Он мною не интересовался. В «Муравейник» нас, несколько ребят, привезли в 1947 году, и там я прожил шесть лет. До сих пор помню, что в первый день нас угостили душистым медом и белым пшеничным хлебом. Сначала мы жили в двухэтажном доме, который построил Василий Степанович на свои сбережения. У нас была и спальня, и групповая комната, и столовая.

Я сразу стал называть Василия Степановича, как все, папой. В семь лет у меня появился папа! Понять мои чувства может только человек, лишившийся родителей, на словах эти чувства не передать. Я даже про себя часто повторял: у меня есть папа. И сразу жизнь казалась мне радостной.

Папа в это время жил уже в Красной шапочке. У него дежурили воспитанники, и за это право шла у нас конкуренция. Вы, наверное, уже знаете, что я считался у папы любимчиком. Вообще он ровно ко всем относился, никого особо не выделял. Но мне, не знаю, почему, может быть, больше уделял внимания. Он мне во всем доверял. И часто делился мыслями о том, что еще нужно сделать, чтобы детям было лучше. Со мной, мальчишкой 10 — 12 лет!

У нас было свое подсобное хозяйство: лошади, коровы, свиньи; своя пасека, своя пашня, где мы сажали картошку; сами и сажали, и убирали. Свои были арбузы, дыни, помидоры, да все овощи. В мастерской научились делать табуретки, лыжи, столики. Девочки в швейной мастерской шили, кроили.

Свободное время было занято чем-то интересным. Мы всегда к чему-то готовились — то к конкурсу, то к празднику. На всю жизнь мне запомнилось, как встречали 1949-й год. Наш папа был старым, 1948-м годом, а меня нарядили новым, 1949–м. Мы ездили по селу на тройке, украшенной гирляндами, лошади, все белой масти, в цветных попонах. У папы на боку висел огромный рог изобилия, и он разбрасывал на снег конфеты детям, которые нас окружали и не давали проехать в центр села. Это был «выкуп». У меня хранится фотография об этом событии.

А как мы готовились к районному конкурсу на лучшую театральную постановку! Даже ночами репетировали, хотя папа не любил, когда нарушался режим дня. Но не зря нарушали — заняли первое место. И еще незабываемое — смотр художественной самодеятельности. Как берегли мой голос — папа считал, что у меня есть голос. Боялись, чтобы я не охрип, дали выпить сырое яйцо и закутали так, что только одни глаза видны были да нос торчал. И тогда мы получили первое место. Я был запевалой в нашем хоре, учился играть на мандолине и домбре.

А нашим первым в жизни воспитателем была Мария Григорьевна Миронова. Вечером сидим тихо у печки в групповой, а она нам читает сказки или поет народные песни. «Вот мчится тройка удалая», «Эх, дубинушка, ухнем!»…

Однажды я услышал, что в Барнауле есть специальный детдом музыкально-художественного воспитания. И появилась мечта туда попасть. К нам как-то приехала комиссия, которая искала одаренных детей. Комиссия предложила мне перейти в тот детдом. И хоть было жаль расставаться с «Муравейником», с папой, я согласился. И папа поддержал. Сказал: мечты должны сбываться. Там я закончил музыкальную школу по классу баяна на «хорошо» и «отлично».

Но в музыканты я не думал идти. Закончил барнаульский мединститут по специальности «лечебное дело» и всю жизнь лечу людей. У меня хорошая семья, сын, внучка. В детстве я потерял отца и мать, но не стал сиротой. Вечная слава и память за это нашему папе!

Клавдия Филоненко

Уважаемый корреспондент! Получила от вас письмо с вопросами о папе, и сразу потекли непрошеные слезы. Передо мной встал образ Василия Степановича Ершова. Я его очень часто вспоминаю. Наша семья переехала в Алтайское из соседней деревни Сарасы. Мы поселились около детского дома с названием, которого сразу понять не могли — «Муравейник». И вот с мамой идем мимо «Муравейника», а нам навстречу человек небольшого росточка, опрятно одетый в черный костюм, хорошо отутюженный, белая вышитая рубашка. У него белая клинушком бородка и улыбка на лице. Подходит к нам: «Я вас вижу первый раз. Вы откуда приехали? Сколько у вас детей, как устроились?» И тут же пригласил заходить к ним домой. «Мы будем очень рады».

Мы с мамой пришли домой, рассказываем, какого человека видели. Все удивляются. Прошло очень много лет, а слова его у меня в ушах слышатся, помнится его приятный голос.

Мы жили очень бедно. В школе я старалась спрятаться от всех куда-нибудь в угол. И подходит ко мне девочка и спрашивает: «Тебя кто-то обидел?» — «Никто не обидел. Просто я хочу одна». Это была Юля из Ершовых. Она мне такие хорошие, ласковые слова сказала, что я забыла о своей бедности. Юля сразу меня пригласила в свой дом. «Пойдем, увидишь, какой у нас папа хороший. Он тебе понравится». И вот заходим на территорию детдома. Что я вижу? Кругом идеальная чистота, цветы, фруктовый сад. Идем по аллее дальше, а там небольшое озеро и лодка. И снова бежит навстречу Василий Степанович. Юля издали кричит: «Папа, познакомься. Это моя подружка!» А он: «Я эту девочку знаю, ее зовут Клава, и они наши соседи».

После Василий Степанович позвал мою маму к себе ухаживать за пчелами. А зимой она топила баню, стирала, мыла в бане детей. Наступил грозный 1941 год. Взяли нашего отца на фронт. А у мамы нас четверо детей и чужая избушка. Мама прямо убивалась: как нам жить? Василий Степанович дал маме денег на покупку этой избушки. А чтобы мы могли с долгом рассчитаться, он мою старшую 15-летнюю сестру Нину взял воспитательницей, а младшую Валю на лето взял как воспитанницу.

Постепенно узнавала я историю «Муравейника» и почему его так назвали. Годами Ершов с ребятами осушали болото, сажали деревья и строили дома. Стардом, Шумдом, Красная шапочка. Василию Степановичу часто приносили детей, на видное место подкидывали. А он, как только заметит ребенка, фотографирует его. Затем ребенка вымоют, оденут в новое, чистое — снова его фотографирует. И так каждому ребенку оформляет альбом. Вся жизнь ребенка в этом альбоме зафотографирована. Дети все звали Василия Степановича папой, все были Ершовы и Васильевичи или Васильевны.

Учебы и труд были на первом месте. За работу папа платил и детям, и сельским людям, которые нам помогали. А после окончания всей работы лучших премировал.

Он рассказывал нам сказки. Сам хорошо играл на гитаре и балалайке, и дети его умели даже на скрипке. Разучивал с нами много игр. Как, например, зорьку, кошки-мышки. Сколько было радости, когда кто-нибудь из ребят поймает папу-мышку! Любил чехарду — проверял, кто ловчей и смелей.

Только чтобы играли по-честному. Терпеть не мог, если кто врет, ворует. А особенно, если узнает о чьем-то распутстве. В «Муравейнике» такого не бывало. Но в селе разное случалось. Он узнает, делается, как туча, черный.

Обычно он идет по улице приветливый. Если встретится ему деревенский ребенок, обязательно пошутит с ним. Берет за ножку и говорит: «Дай-ка я тебя подкую!» Ладонью по подошве хлопает: «Раз, два, три, четыре, пять, беги, заинька, опять!»

В Алтайском было пять школ. И ни в одной школе не открывали ёлку, пока не приедет Дед Мороз со Снегурочками из «Муравейника» на тройке нарядных лошадей. На ёлке каждого ребенка найдет, похвалит, даст подарок. Особенно любил, когда дети читали стихи, пели, танцевали. А 1 Мая и 7 Ноября первой на центральной площади выступала колонна муравьят с деревянными ружьями на плечах с папой во главе. За ними шли другие школы, техникум и только потом организации, колхозы, совхоз. Одним словом, Василий Степанович со своими воспитанниками всегда впереди. Люди его ценили и отдавали должное.

Василия Степановича в наших краях сравнить абсолютно не с кем. Этот человек не похож на других. Все годы, пока он руководил «Муравейником», был полный порядок. Чистота, дорожки засыпались желтым песком, сажались цветы. Детей из других школ нередко приводили в «Муравейник» на экскурсию. Да, там было, чему поучиться, на что поглядеть. Но вот настал тот день, когда Ершова сняли с директора. Он стал инструктором по труду, а директором назначили Бойко. Этот человек в райкоме обил все пороги, разбил о стену телефон, все требовал, чтобы Ершова увезти в дом престарелых. Якобы его присутствие мешает воспитывать детей правильно.

Как он прощался не только с детьми, но с каждым деревцем и с домом… А там через год и умер. В Бийске он сильно скучал по своему свитому гнездышку. Правда, мертвого его привезли в Алтайское, гроб трое суток стоял в Доме советов, с ним люди прощались.

Первые годы еще воспитанники приходили на могилу к своему дорогому папе. А сейчас могила запущена, никто не проявляет заботу. Я работаю на сырзаводе, и вот уже несколько лет мы шефствуем над детдомом. Но сейчас там все стало не так. Здание выстроено новое, обстановка богатая, картины и мебель. А дисциплины нет, дети, большинство, как дикие зверята. Пройти мимо них иногда даже опасно, могут оскорбить, а то и ударить.

Мы, кто знал Василия Степановича и любил, стараемся держать связь. Саша и Надя, знаю, работают учительницами, Валя и Нина в молочной промышленности. А где Малина, Мария, Март, Апрель, Май, Марат, Вера — я о них ничего не знаю. Как-то жизнь разбросала. Жизнь у всех сложилась нелегкая.

Моя мама говорила: если бы все были такие, как Василий Степанович, никогда на земле не было бы недовольства и все бы жили дружно.

Мария Ершова

Меня взял папа из Бийского приюта. Родители в голод уехали с Поволжья, умерли. Врачи дали мне справку о рождении 30 июля 1919 года. Роднее папы у меня никого не было. Он любил нас беспредельно, ласковыми словами называл.

У нас несколько было Марий — Малина, Маня, Маша. Нам детей подкидывали. Один раз, я была девятиклассница, смотрим — кто-то копошится у ворот. Думали, собака, а подошли — ребенок. «Возьмите меня». Мы убежали от страха. Потом вернулись. «Как звать?» — «Не знаю». — «А как мамку?» — «Аниська». Года два ей было тогда, папа взял. Юню — сонную — летом положили без записки.

Я с 1937 года, мне было четыре с половиной года, начала работать с папой. Помогала, где могла. Хотелось помогать. Выросла, папа поставил воспитательницей. Потом у меня появилась семья.

У папы жизнь семейная не сложилась. Он в армии, она гуляла. Развелся, потом презирал, кто разводится. Раз жизнь не сложилась, нечего было жениться. Это он от горя так говорил, страдал, что дети остаются без отцов.

На всю жизнь запомнилось: у папы всегда был порядок. Большой плакат в сарае висел — «Где взял, туда и положи». И эта привычка у меня на всю жизнь. Когда детсад, где я потом работала, проверяли, всегда результат один: здесь порядок. Кустики до листика чистили. По выходным дорожки подметали. Цветы — какие георгины были… Я потом нигде таких не видела. Ягоды — смородина черная, красная, белая. Такой крупной тоже нигде не вижу.

Папа любил садоводство. Только сортовое сажал. Он подружился с семьей мичуринцев, Кондратюк фамилия у них была. От них хорошие саженцы брал. Теперь на базе его сада — совхоз «Мичуринец».

Всегда все у папы было лучшее. Так шил, что люди завидовали. Сошьет, так сошьет. Днем фотографирует, ночью карточки печатает, а мы помогаем. Уйдем спать в двенадцать, а он проявляет. Утром в семь застучит чем-нибудь — вставайте. Бывало, и по двое спали в кровати, первое время две комнаты на зиму закрывали для экономии топлива. Полати сделал в Стардоме.

В школе все старались с Ершовыми дружить. Мяч у нас был, в футбол, в лапту играли, к нам народ собирался. Если мы свои дела не закончили, деревенские нам быстро-быстро помогали, чтобы мы смогли играть. Главное — довести дело до конца. А играть-то охота! Что-то пропустим. Если чего недоделаем, папа ругался. Матерка у него не бывало. Папина ругань: «Эх, якорь-те! Черт полосатый!» Самые страшные ругательства.

Я любила рыбу ловить, у нас ручей протекал. Руками ловила под каменьями — вьюнов, пескариков; кошек кормила. Вымочусь вся, папа увидит и: «На сундук!». У нас в сенях сундук стоял (сейчас он у меня дома, и самовар наш, и стол обеденный). Такое было наказание — сидеть и не болтать ни с кем. Все мимо бегают, только смотрят. Обидно. Но извинишься, и он отпустит.

Мы здоровые были. За все время помню одни только похороны. Девочка Тутя умерла от скарлатины. Коля болел брюшным тифом, так он в больнице лежал, мы под окнами стояли. А за Тутей папа сам ходил, нас не подпускал. А когда сказал «умерла» — заплакал.

Если кто сладкое утащит — варенье, конфеты, сахар коловой, мед — он на время сладкого лишал. А кормил нас хорошо. По воскресеньям — пироги, ватрушки. Зимой с вечера пельменей налепим, а утром варим. Наедимся! Потом только чай пьем.

Собрания были — провинившихся обсуждали, лишали кино. Сначала оно глухонемое было, звучное-то позже появилось. Были, кто по огородам лазил — им объявляли бойкот. Тот должен был извиниться перед хозяевами. Помню, кто-то подсолнухи унес, так хозяева еще наоборот прибавили.

Касса была, кассир выборный. За кизяки папа нам платил. Когда до 10 руб наберешь, можно покупать что-то — гребешки, билет в кино. А вообще нас часто так пускали. «А, ершовские! Идите!»

Некоторых ребят папа готовил к школе дома, и они сразу во второй класс шли. У каждого ребенка был свой ящик для школьных принадлежностей. Я так в школу поступила. Кубики с азбукой были, слова складывали. Прописи исписывали. Своя библиотечка, детские журналы, газета. Читки газет у нас были. По газетам нас спрашивал — чтобы знали руководителей. Их портреты у нас висели. Он шьет, а нам: читайте! По заголовкам читать учились.

К нам, как в клуб, ходили. В фотопавильоне был летний театр, сцена, мы играли пьесу, писали объявления. Крестьяне приходили на нашу жизнь смотреть. Праздники справляли, юбилеи.

Меня из «Муравейника» перевели воспитательницей в детсад. В войну, я комсомолка была, работала радисткой-телеграфисткой в ремонтно-восстановительном батальоне, специальности этой выучилась в Новосибирске. И прошла до Берлина. Демобилизовалась — и сразу к папе поближе. Потом вслед за подругой переехала в село Смоленское, работала в детсаду. Сейчас на пенсии. Дочь и сын, двое внуков. Все, как у людей.

Валентина Ершова

Дорогой корреспондент! Жалко, что я не умею красиво рассказать о нашем папе, хотя хотела бы этого от всей души. В «Муравейник» я попала в 1936 году после смерти матери и отчима, они умерли одновременно. Нас осталось пятеро детей. Меня и сестру взял к себе папа, мне 11 лет, сестре Юле 8. После того, как папа был награжден орденом Ленина, о «Муравейнике» целую страницу написала «Комсомольская правда». Была эта газета и у меня, но от ветхости порвалась. Не было условий сохранить. Сейчас с жильем у меня еще терпимо, а раньше в избушке жила. Берегла, берегла газету, а она от перекладывания стала совсем ветхой. Я точно знаю, что там было помещено письмо и от меня, я жила тогда в Тюменской области. А в «Муравейнике» я жила с 1936 по 1944 годы. Кем был для меня папа, фамилию которого я ношу и сейчас? Мы, дети, видели доброго, справедливого, непогрешимого папу. Личной жизни у него не было, и все свое время он отдавал нам. Малограмотный, правда, писал он грамотно, чисто, сколько добрых дел сделал! В те годы в бога не верил, когда сейчас верующих до черта. Его жизнь — образец для некоторых коммунистов нашего времени.

Я давно уехала из Алтайского, но по работе недавно была там на сырзаводе и встретилась тоже с папиной воспитанницей Клавдией Филоненко. Они с матерью в военные годы несколько лет жили рядом с «Муравейником», жили в страшной нужде. Папа чем мог, им помогал. А потом Клавина мать стала у нас пасечником. Какая у нас была встреча! Клава со слезами на глазах вспоминала, что папа буквально их с мамой спас. И куда бы я ни пошла в Алтайском, жители меня не только узнавали, не только спрашивали о моей жизни, а больше всего вспоминали папу. Его удивительную жизнь с полной отдачей всех сил детям-сиротам.

Вы задаете вопрос, что все-таки заставило папу решиться на такой подвиг (именно подвиг), как воспитание сирот? Это встреча с передовым человеком своего времени Чижовым, он много о нем рассказывал. Толпы голодных и оборванных детей во время войны. Он очень глубоко впитывал то, что видел. Папа закончил только один класс сельской школы, но стал образованным человеком, я так считаю. Он много читал. Но учился не столько у книг, сколько у жизни. Он умел учиться у жизни.

Конечно, один бы папа ничего не сделал. Ему помогали старшие воспитанники, он увлекал нас своим примером трудолюбия. Одно время, в 1938 — 1939 годах папе даже ставилось в вину, что он много заставлял нас работать, вроде бы эксплуатировал детей. Это говорили горе-инспектора от районо, которые проверяли детдом. Но у нас, как у Макаренко, был нормальный, посильный детский труд. Без него человека не воспитаешь. И тоже, как у Макаренко, были собрания воспитанников, на которых мы все вместе решали важные вопросы жизни «Муравейника», где каждый имел право высказаться.

Папа от души любил детей, он не мог бы себе позволить причинить им вред. Он всего себя вкладывал в воспитание. Как скромно он одевался! Хотя и получал неплохую пенсию от государства. А до того сам заработал много денег, но на себя почти не тратил.

Я как-то очень болезненно переживала расставание с бабушкой Варварой Гавриловной. Видя это, папа окружил меня особенным вниманием, брал с собой, когда ездил по делам в соседние села. В сентябре пошла в школу. Там наших ребят было четверо, два мальчика и две девочки. Ребятам папа сшил костюмчики, такие, сказал он, носили ученики реальных училищ. А нам платья с фартуками. Платья, рубашки, трусы, даже пальто папа шил сам, швейная машинка стучала день и ночь. У нас кроме повседневных пальто были и праздничные, которые надевались в праздники и на демонстрации.

Все мне нравилось в «Муравейнике» — и отношения ребят друг к другу, и то уважение, с которым они относились к папе. В то время нас было не больше 20 человек. Всех помню по именам, хотя прошло тридцать лет. Начну со старшей, с Клавы, потом наша четверка — Ваня, Коля, Нина, Валя (это я). Дальше шли ученики начальных классов или вовсе малыши: Маня, Маша, Гутя, Муся, Миля, Юня, Юля, Лёка, Федя, Май, Апрель, Шурик, Юрик, Леня, Борис. Дом из четырех комнат с террасой и с пристроенным большим павильоном окружали кусты сирени и роз. В хозпостройках жили два коня — Васька и Дружок, коровы, телята, овцы, куры, за которыми ухаживали старшие воспитанники. По утрам мы по очереди провожали коров к пастуху, а вечером встречали.

В то время у нас была одна стряпка да на стирку приглашали одну женщину, которой мы помогали и стирать, и полоскать, и гладить. Я с 11 лет начала полоскать и гладить, попозже и стирала. Старшим доверялось ухаживать за малышами. К ним мы относились так, как бы это было дома. Пеленки стирали, подмывали, кормили из сосок. При мне подбросили Шурика, грудничка, и попозже Юрика. Ему было года полтора.

В первую мою осень как раз был заложен большой фруктовый сад. Мы его все годы, пока поднимались яблони, поливали, окапывали. Между яблонями, пока они были маленькие, росла виктория и цветы. Года три или четыре сажали даже табак, кажется, с гектар. На вырученные деньги купили пианино. Был свой большой огород. Так, как нас кормили в «Муравейнике», больше мне не пришлось вкусно есть, даже сейчас, когда у меня своя семья. Наш повар тетя Наташа Ожогина готовила вкусно и питательно. Какие были ватрушки с творогом и пышки с горячим чаем и медом! Ломтики хлеба, зажаренные в яйцах и молоке, пироги с картошкой! И все это пахнет русской печью.

Большая была семья. И всегда в ней был порядок. Не помню, чтобы папа кричал, ругал нас. Кто-нибудь созорничает, папа только крякнет: «Эх, якорь-те!» Главным наказанием было сидение на сундуке, когда нельзя было разговаривать с ребятами. Нарушителей вроде как изолировали от остальных детей. Я была наказана за то, что опоздала на обед. Мы с двумя мальчиками заигрались в Чапаева. Я была Анкой-пулеметчицей, Ваня Чапаевым, Коля Петькой. Мы все на свете забыли. Прибежали, а со столов уже все тарелки убраны. Остались без обеда. Это единственное мое наказание за пять лет в «Муравейнике».

Как это у папы получалось? Вспоминаю все мои пять лет — общий тон отношений, жизни у нас был спокойный, ласковый. Жизнерадостный. Это в доме, где каждый ребенок пережил трагедию, видел смерть близких! Не знаю, это случайно получалось или было продуманной папиной линией, но поощрений было гораздо больше, чем замечаний, упреков, наказаний. Он с детьми обращался, как со своими — отругаетх и приласкает. Всегда видел и отмечал хорошее — отличную учебу, добросовестное отношение к своим обязанностям. Дарил подарки, добывал для ребят путевки в пионерлагеря, брал с собой даже на экскурсию в Москву.

Представьте, для меня самым грустным событием тех лет было расставание — временное же! — с ребятами и папой, когда за мной приехала старшая сестра Тася, забрала погостить у нее. Жизнь у меня трудно сложилась. Но папа всей своей жизнью убеждал: жизнь все равно повернется к тебе хорошей стороной, и я до сих пор в это верю.

Владимир Казанцев

Мой первый детдом был в поселке Сараса, детдом имени Комсомола. А когда я закончил 7-й класс в 1946 году, меня и других ребят-ровесников перевели в «Муравейник». Директором тогда была Устинова Зоя Поликарповна. Ее дочь Эльвира стала моей женой.

Василий Степанович уже старенький был, я с ним оказался одного роста. Его все уважали, даже воспитатели называли папой. Папа непоседа был, взгляд живой, прищуренный, смех заразительный. Солидности в нем не было никакой, казалось, всегда он торопится, бежит. Но любил и беседовать неторопливо, о жизни, о людях, какие ему встретились на пути и помогли стать человеком.

Он уже жил в Красной шапочке. Там у него стол стоял с выдвижным ящиком. Один раз папа меня сильно удивил. Открыл ящик и показывает: там муравьи копошатся. «Я, — говорит, — за ними наблюдаю. До чего дружный народец! Их трудолюбие вызывает уважение. Я им сахару подсыпаю». Вот до чего мурашами интересовался! Он и вообще природу любил. У него кругом были деревья и цветы. Алтайцев снимать любил. Хотел знать их обычаи, все-все подробно расспрашивал. Вообще любил узнавать новое.

А что не любил? Первое — это нечестность. Если кто из наших в чужой сад залезет, поозорничает, папа пришивал ему белую заплатку на одежду и не снимал, пока озорник не исправится. «Представляешь, Владимир, все увидят, что воришка идет!» Глаза с хитрецой, будто насквозь тебя просматривает. Любил озадачивать хитрыми вопросами. Сам знает ответ и с хитрым видом прислушивается к ребятам, что они ответят. Иногда казалось, что он из сказки.

Его слушались. Но дети есть дети. Самый хулиганистый у нас был Боря Денисов — маленький, а больших бил. Меня выбрали председателем детского совета, и я все думал, как Борю угомонить. При случае наподдал ему маленько, так его старший брат аж из Барнаула приехал разбираться. Но брат меня понял. В «Муравейнике» всегда была дисциплина. «А ты представь, Володя, — говорил мне папа, — если у нас анархия заведется. Чуть ли не сотня ребят, ну-ка, выйдут они из берегов… Подумать страшно». Когда папа так говорил, глаз у него делался строгий. Если его что-то возмущало, он соскакивал со стула, бегал кругом. А если что нравилось, смеялся: «Это ведь здорово, Володя, верно?» Не помню, чтобы разговор у него был равнодушный, всегда с переживанием.

Сколько у меня хороших воспоминаний! Поедем за хлебом — на телеге, зимой на санях. Это за речку, в магазин. Смотришь, как нагружают да как бы кто булочку не стянул. Мы же за это отвечаем. Хлебом пахнет! Еще часто вспоминаю — дрова пилим бригадой. Шумим, из сил выбиваемся — кто быстрее. А как летом на лошадях на покос ездили!.. Летом хорошо! У нас и тыквы, и арбузы были. Мы с Мишкой Калмаковым дынь объелись. Нас двоих за ними на лошади послали. Нарвали дынь, стали соревноваться, кто больше съест. Мишке даже плохо стало. А я раз меду объелся и выпил холодной воды, заболел. Мишка говорит: «Лучшее средство от всех болезней — пошли купаться!». А надо было просто полежать. Не помнил, как в себя пришел.

Папа с нами потом долго разговаривал. Он говорил с ребятами, как со взрослыми. И мы могли ему все про себя рассказать. Моя первая мечта была стать шофером. Папа поддерживал, тоже мечтал: «Подрастешь, будешь моим водителем». Но я слишком увлекался машинами, и завуч написала папе записку: «Объясните Володе, что значит для него учеба». Он, конечно, объяснил. Рассказал, как тяжело было ему, неграмотному, пробиться в жизни. Вспомнил свою солдатчину. Солдат специально, говорил он, держали в неграмотности, чтобы они тупо выполняли приказы.

Несмотря на тяжелую жизнь, папа оптимист был. В Мукдене столько ужасов насмотрелся, что это его закалило. Мне кажется, после Китая он ничего не боялся. Нас учил мечтать. «Вот задумайте что-то интересное и каждый день что-то делайте для своей мечты. А „Муравейник“ вас всегда поддержит». Все знали — это не пустые слова. Было правило: ребятам, желающим учиться после школы, помогать. Я пошел в молочный техникум в нашем селе Алтайском и уже студентом полтора года жил дома, в «Муравейнике». А потом, в 1948 году, на Алтайский край пришла разнарядка — одно место на учебу в Воронежской спецшколе ВВС. Повезло, на это место взяли меня. Но предстояло еще сдать экзамены в эту школу. Меня отговаривали: не поступишь, год в молочном техникуме потеряешь. Папа поддерживал, верил. Говорил: «Ты будешь наша гордость!»

Правда, были большие хлопоты с документами. Я сирота, где, когда родился, точно не знаю, документы потеряны. Бабка, мать отца, вроде припомнила число, день рождения. Зоя Поликарповна, наш директор в то время, знала мою мать и что я точно родом из Алтайского района. В общем, какие-то документы она выхлопотала. И я поступил. На каникулы ездил домой, «Муравейник» высылал деньги на дорогу. Позже я прошел комиссию и попал в Качинское летное училище, это под Волгоградом. Его кончали сыновья Сталина и Фрунзе. Служил в боевой части в Туркмении, Азербайджане, на Курилах. На Курилах — там романтика. Острова скалистые, все в зелени, океан, заливы… Таких на Черном море не встретишь. Я рыбак. Какая на Курилах рыбалка! Я и в Каменке чебаков по полному бидону ловил.

У меня семья. Сын учится в Московском институте инженеров транспорта на факультете ЭВМ. Андрей у меня не курит, не гуляет, сторонится хулиганов. Подрастает дочка — третьеклассница Иринка-непоседа. Страшно подумать, что бы со мной было, если бы не встретился такой человек, как папа. К нам в войну прислали детей из ленинградского детдома. И мы увидели, что их детдом совсем другой и дети совсем другие. В «Муравейнике» все было по-домашнему. Тогда он еще воспитывал детей на свои средства.

Зоя Устинова

До «Муравейника» я работала в другом детдоме, опыт был. И согласилась, когда в 1947 мне предложили пойти к Ершову директором. До меня была Калинина, воспитанница. У нее с дедом был конфликт. Он подговорил Калинину: собери собрание, премируйте меня, а я отдам деньги на самолет. Мечта у него была, чтобы «Муравейник» подарил нашей доблестной армии целый самолет. Она сделала все, но деньги на оборону как-то не так оформила, и ей выговор от райкома партии.

Я первые два года с Ершовым ладила. А детей, когда я стала директором, было 110! В мое время еще детей подкидывали. Тетя Ганя у нас прачка была. Как пойдет в тальник за водой, так прет ребенка. Я уж: «Не ходи больше, ты как в роддом ходишь». — «Да я при чем?»

Юля тогда была у нас хорошая воспитанница (погибла в Барнауле на заводе). Подкинули грудничка — только грудь, видно, знал. Соски не признавал. Дед, Юля и Шура с ним дня четыре возились. Позже к нам мальчик пришел, уже лопотал. Соседи его узнали и указали, из какого он дома. Мы туда с мальчиком пришли. Смотрим, сидят две кумы. Одна: «Это не мой!» А он: «Мама!» Она второй куме говорит: «Вот видишь, твой остался, а моего вернули». Ну, мы и грудничка матери отвезли. Такое время было…

Дисциплину я подтянула, актив образовался. Сперва я с дедом советовалась, но потом труднее стало. Он же был хозяин, он кладовщик, он всё! Ни перед кем не отчитывался и понять не мог, что я-то должна перед государством за каждую копейку отчитаться. Захотел при мне пионерлагерь для детей колхоза «Коммунизм» открыть. Дай деньги! Я пошла в райком, его вызвали, стали объяснять. Обиделся, что я его выдала. И тут начались разногласия, особенно когда его идея требовала денег.

А энергии у него было, как у молодого. Организовывал походы, хотел ходить с ребятами один. Но я боялась, старалась дать с ним вожатую или воспитательницу потихоньку. Опять обида.

Он во всех работах участвовал, давал советы. Ребята, надо признать, дружно жили, хороший был коллектив. Ребятишки берегли друг друга. Старшим поручишь маленького — и заботы нет. Кто-то готовится к экзаменам — мимо на цыпочках ходят. Если кто заболеет, всех на ноги поднимет — меня, медсестру. Мы принимали всех, были и дистрофики. Он строго наблюдал, как их кормят. Повариха была тогда хорошая, тётя Дуся Кормщикова, прямо как член семьи.

Я его проведывала в Бийске. Он лежал, комната на четверых. Вскочил: «Я сейчас». Поправил на себе рубашку. Я ему привезла кое-что из огорода, варенье. Он: «Мне здесь ничего. Но компания не нравится. А как детдом?»

Дед строгий был, но по-отцовски. Построжится, за ухо потрясет… И отругает, и приласкает. Ребята в детдоме ранимые, любят друг друга. Если одного обидишь — можно даже испортить отношения со всеми. Если зашла в спальню — всех надо погладить, постель поправить. Выпускники часто приезжали, все фотографировали, смотрели, как ребята живут. Ехали, ехали как в родной дом. Он переживал, если кто замуж собрался. «Не видишь, что от замужества бывает — ребенок. А потом его бросают».

На чистку сада надевал кожаные наколенники, чтобы брюки не замочить.

У него все работали. После соберет: «Ты, Сережа, хорошо работал. А ты, Сема, лукавил». Сейчас за детей все делают. А они дурака валяют.

Яков Усольцев

Дорогой Папа! Я не знаю, как благодарить вас за ваши письма. Вместе с наступающими частями Красной армии я уже перешел рубежи родной земли и сейчас воюю на вражеской территории. Так приятно получать здесь ваши письма и письма моих младших братишек и сестренок. Красноармейцы моей части очень интересуются жизнью «Муравейника», расспрашивают о вас и о «муравьятах». Видите, как далеко распространилась слава о ваших замечательных делах.

Валентина Ершова

Здравствуй, дорогой папа! Получила твое письмо. Сердечно благодарю тебя. Живу я сейчас неплохо. Посадила картофеля три с половиной сотки, морковь, немного свеклы. Все хорошо растет. Сейчас у нас стоят теплые деньки. К селу начинаю привыкать. Записалась в районную библиотеку, беру книги.

Папа, насчет фотокарточек так: какие тебе больше всего понравятся, те и вышли, хотя бы карточки две-три.

Папа, я вот только теперь начинаю понимать, сколько хорошего сделал для меня «Муравейник». Скучаю я по Алтайскому, по детдому и часто вижу вас во сне. Я всегда вслух читаю твои письма, и рабочие много спрашивают о тебе. «Да, — говорят они, — это, наверное, замечательный человек, если он свою жизнь посвятил детям. Это такая трудная работа!» Ну что бы представляла собой я, если бы не «Муравейник»? А вот теперь я мастер маслозавода. Большое-пребольшое спасибо за это!

Папа, я рада, что тебе оказывают такие почести, наградили орденом, ты это заслужил. Но и тебе не мешает отдохнуть, годы твои преклонные и здоровье неважное. До свидания, дорогой папа. Желаю тебе много, много лет жизни. Как бы мне хотелось сейчас тебя увидеть! Пиши ответ. Я буду ждать. Целую. Валя Ершова.

«Комсомольская правда», 5 июня 1945 г.

Из бесед с односельчанами

Мария Киушкина

Ершов видное лицо был. Наше Алтайское — дыра, темный угол, здесь купцы и богатеи Фирсовы и Кулигины царили. На Пасху старались народ задобрить, ситцы дарили, а весь год на них люди батрачили. Но самый известный, самый популярный в селе — Ершов. Он был как просветитель. Никто ведь до него здесь не знал фотографии, не шил модной одежды на заказ, не сажал яблонь, помидоров, особо цветов не разводил, мороженого не делал.

Так и вижу Василия Степановича — росточка небольшого, все спешит, спешит. Я жила дома, в своей семье, но, как и все ребята Алтайского, звала его папой. А отца — тятей. Его даже рабочие, которых он нанимал, звали папой. Он любил, когда его звали папой. Зовите меня папой.

Из первых выпускников «Муравейника» немало вышло учителей. Валя и Малина Ершовы — обе учительницы, живут в соседнем Смоленском районе. Надежда Катаева, внучка папы, учительница. Да многие…

Когда я еще училась в начальной школе, наших отличников и хорошистов водили в «Муравейник», как в святое место. «К Ершову идем!» «Детдом» не говорили. Нас встречали концертом, на лодках катали. У папы трибуночка была в беседке, с занавесом. Там и спектакли разыгрывали, и песни пели. А младшеклассники его как в школу ходили! Одинаковые панамочки, платьица, за ручонки возьмутся и идут дружно в нашу школу.

Новый год без Деда Мороза школы не справляли. Было семь костюмов — Дед, молодой Новый год, Снегурочка, морозята. Лошадей папа наряжает в белое. В самую нищую избу привезет подарок.

Любил игрушки делать. Тележку с деревянным конем обтянул телячьей кожей, специально ходил по селу, искал телка продажного. Дочки его вещи многие увезли.

Он был культурный человек. Знал даже, как распланировать танцплощадку. Когда все успевал? У него было 17 — 20 коров, большие тонны сена запасал. Воротник всегда нараспашечку, рубаху не заправлял, шелковый поясок… Ребята его были такие же шустрые, верткие, как сбитни.

На Алтай все ехали от нищеты, в повозках. Здесь поселки Смоленский, Орловщина, Поляки, Енисейка, Мордва. Так и жили обособленно. У меня бабушка и дедушка были из России привезенные — и Ершов из России, они сразу нашли общий язык. А папа детей разных поселков своими праздниками объединял, собирал.

В 41-м году он перестал быть директором. Назвали его должность инструктор мастерской. Денег много на книжке. Купил аккордеоны. Гуте Чубуковой один подарил, когда она уезжала. Ему для себя ничего не надо было. Все мечтал сделать пионерлагерь «Сибирский Артек».

Иван Конякин

Я живу по суседству с Ершовым, по Ершовской улице. Даже сейчас слезы накатываются, как он жил. Утром гляну к нему за забор — ой, видать, опять ему суразёнка подкинули! Он всегда его помоет, накормит, полотенцем подвяжется, туда малого заложит и ходит по саду, работает. Зыбок у него не было, всех на груде своей нянчил. И обмарают его, и с ними спал. Кто сидеть мог — для тех сделал в саду круг из белых камушков — и весь день там играют.

Сад большой да пасека в 20 пчелосемей, потом стало до 70 семей. Ветер пройдет — все в сад собирать яблоки! Корову сам доит, коня сам запрягат.

А как он приют свой сделал? После армии заболел шибко и дал себе клятьбу — если выздоровею, ребятишек буду воспитывать. У его какое было воспитание? Сказал — всё! Он, как родитель, и похвалит, и за ухо потрясет. Тогда воспитатели были сами не шибко грамотные. Но как они ребятишек знали! Наизусть!

А как он за ребятишек стоял! Через Каменку их таскал, когда еще лав не было. Мы, суседи, смотрим — опять Ершов детей поташшил. Сочувствие к нему имели — у него же ни женщины, никого… Если чего из продуктов не хватало, через райисполком добивался. После переворота (Окт. революции 1917 года — Авт.) какие трудности были, а его ребятишки в ситцевых рубашонках ходили. Обуви не стало, он мне: Иван Степанович, я поеду в город искать, а ты помоги ребятишкам. Сидим ночь, починяемся, чтобы детям завтра в школу выйти.

Ершов был человек умственный, умел вести хозяйство. В воскресенье к нему очередь стояла фотографироваться. Он на магазин шил. Ему матерью привозят — он товаром сдает. Ничего зря не пропадало. Мы вот сейчас старые вещи рубим, чтобы опять в кладову не попали, а он все старое партиями бедным разнесет.

Он все схватывал передовое. Берега Каменки лысые были, а он прознал, что американский клен быстро растет. Он за этот клен убивался, а сейчас американец по всему берегу стоит. Розы в селе отродясь не сажали, а у Ершова — беспременно.

Когда государство взяло «Муравейник» на свое обеспечение, Ершов отдал ему свои дома. Все отдал. А тут у его экономия оказалась. Они ведь сами и землю таскали, и строили кое-что. Ершов экономию государству не сдал, а все потратил на ребятишек. Он же старался, сэкономил. А его вроде как наказали — решили прислать директора, чтобы была отчетность.

Где взять директора для «Муравейника»? Никто не знал. Ершов предложил Марию Калинину, свою воспитанницу. Она в детстве дикаркой была, питалась подаянием. Как ей при папе директором быть? Не ужилась. Потом Зоя Поликарповна Устинова пришла. Сильная женщина. Она так работу вела — весь край ездил за опытом. Но как человеку, который почти тридцать лет пахал на «Муравейник», остаться в своем доме никем?

Последние годы ему тошно стало жить. Директором пришел участник войны, инвалид, весь на нервах. Ершов его в районе критикнул. Тот завелся, поехал в Бийск, там телефон о стенку разбил, чтобы Ершова от него убрали. Значит, чтобы от «Муравейника» убрали того, кто его построил. Райком не решился. Но директор потихоньку все организовал.

Валентина Рыжкова

Меня поражало, как муравьята дружно работали. Привезли кирпичи, сразу организуется конвейер, по цепочке передают — не успеешь оглянуться, работа закончена. Иногда папа разрешал детям не переодеваться для грязной работы, ставил задачу — кирпичи перенести и платье не замарать. Обязательно отмечал, если кто сумел. Ни одной женщине столько детишек не воспитать. А он смог.

Мария Букина

Я была в садике для малышей, к папе в гости ходила. Он всегда угощал, на коленки сажал. Разговор всегда был с ним интересный или веселый. К нам в садик приезжал, всегда с подарками. На удочку ловили подарки, за занавеской — конфеты, игрушки.

На лыжах катался, с народом. У его у ребят коньки были и лыжи. Он впереди всех бежал. У меня своих-то детей нет, мы с мужем одни живем. Мне бы кто ребенка дал! А у наших ребят в детдоме у большинства сегодня матери есть.

Иван Букин

Утром горнист зорю трубит — а, в «Муравейнике заиграло. Пора и нам вставать. Дед уже старичок был, а я маленький. Он без шутки не мог. Встретит на улице: «Давай я тебя обгоню!» — «Да вы что!» Побежим, он ногу подставит, срежет — вот и обогнал. А мне не обидно, смеемся оба. Мы без отца росли, дед всегда звал приходить. Я у их часто бывал, тянуло в «Муравейник». Он говорил: «Яблок сколь хошь ешь, но не воруй». Бывает, не удержишься, яблочко и утащишь. Сколь раз он меня крапивой драл!

У «Муравейника» подворовывали, там столько было всякого-разного… Девчонка одна, что украдет, под камень в речку спрячет. Дружок мой украл мыла кусок и пшено. Дед дознался, поговорил с ним и тот сам обратно принес. Он как разведчик: так посмотрит — ему нельзя соврать. «Сознайся, Ваня, был там?» — «Ну, был».

Книги нам читал. Помню, дал мне книгу про Кочубея-комбрига. «Ты, — говорит, Иван и он Иван. Почитай-ка». Дня через три книгу попросил назад. Я заплакал — книгу не дочитал. Как я обиделся! Он меня задобрил.

Деда надо вспоминать. Я вспоминаю, даром что не у него рос.

Дмитрий Гаранин

У Василия Степановича я выучился на фотографа. Он перед войной, Великой Отечественной, мне много чего из аппаратуры отдал. Ты, говорит, и фотограф, и художник, тебе это для жизни нужно. У него был швейцарский объектив — как бинокль, вдвое приближал. Всё для фото из-за границы выписывал, пока можно было. Когда дед умер, прокурор велел подарение вернуть в «Муравейник». Декорации сразу порвали, остальное — что куда…

Я все портреты по району рисую — по фотографии, от руки. До праздника остается полмесяца, мне: давай шесть-семь портретов передовиков. Это у меня профессия от Ершова.

Последний год, когда с ним новый директор воевать начал, порядок в детдоме рухнул. Там под конец хозяина не было, а были одни наемные работники. Я как-то приехал на велосипеде, оставил в ограде, зашел в Красную шапочку. А вышел — ни фары, ни звонка. Деда это нутрит, возбуждает, а власти ему не дают.

У его к детям было природное тяготение. Ни вспыльчивости, ни нервного момента. Я его помню с малых лет. Когда идет дедушка Ершов и видит ребенка, он присядет к нему и знает, как с им говорить. У его был особый детский коллективный подход прирожденный. Нежнее, чем материнский. А потом у его сама фигура такая ласковая, приятная. Белая бородушка, лицо чистое, без задоринки, ни единой даже конопушечки. Самый малый имел свое задание, никто не понуждал. У его пуговицы самые малыши пришивали, всем иголку давал и ни разу никакой беды. Он к ребенку садится и говорит: «Ну, как мы с тобой будем это делать?» И ребенок задумывается. Дитё полы метет, в ограде с цветочками возится. В то время в Алтайском не понимали такой нежности — клумбы делать. Он набирал рахитиков, нищету, которая о штанах представления не имела. Он прививал все такое детское, не дикое.

Меня ведь родители с малых лет начали туда водить — посмотреть, как ершата живут. У его все было интересно. С постановками по колхозам ездил, и я с ими. Деревенские увидят: «О, ершата!» И набиваются в клуб. Он первой самую маленькую девчоночку выпустит, она стишки почитает. Потом представление, иной раз — прямо из их жизни, сам готовил сценарий. Люди в зале плакали.

Он не коммунист, но если бы все такие были… Его бы дело подхватить, да грубовато еще наше общество, не пошло. Ершов самолюбие задевал, и ему не простили. Поставили в рамки. Он покоя никому не давал. Его уже в Бийск готовили, в дом престарелых, а он ходил по селу и агитировал создать общество против курения.

Нам понять бы, чего человек достиг. Начинал с аренды квартиры в доме Павликова. Богатенький был дом, но деньги драл ого какие. А как детишек много набралось, выгонять стал — и денег не надо, от их беспокойство. Когда колхоз начал ломать Павликову завозню, это куда сани и телеги завозят, в крыше нашли чемодан денег, уже негодных. Их заместо картинок растащили. И где твое богатство? Фирсов, богач, в селе универмаг имел. Я помню, как его растаскивали. Идем с матерью мимо, а в огороде мешок разрыли, в нем вазы, подсвечники. Вещи дорогие, плесневелые. Я дернулся посмотреть, а мать мне: «Помни, есть указ, кто не сдаст красным — до расстрела». И где его богатство?

Во время нэпа наше село три месяца городом было. Здесь такие дамы в шляпах появлялись! Представительные люди заезжали, товары повезли. Ершов с такими людьми, вспоминают, на равных держался. Сам он был небольшой грамотности. Но по его поведению и рассуждению я бы сказал, что он имеет высшее образование. Его всё интересовало. Газеты выписывал. Где какой вопрос в правительстве рассматривают — он уже в курсе дела.

И такому человеку по сию пору памятника не поставили. Я начальству говорю: вы только привезите мне песок и тесу немного. Глину я нашел на кирпичном заводе, испытываю ее. Но — ничего. Жду. У меня такие мысли: если никто не пойдет навстречу, я сделаю памятник и поставлю около своего дома — чтоб глаза людям колол. Я построился на таком же месте, как у «Муравейника» — камень и болото.

У меня в голове ходит — как в одной композиции выразить, как он любил детей и чего достиг.

Анна Ведрова

В последних месяцах 35-го года государство отпустило 25 тысяч на расширение «Муравейника». Ершов пригласил техника, десятника. Те начали свою обычную строительную волокиту. Составляли и пересоставляли сметы, планы, По их словам — было мало отпущено средств. Смотрел, смотрел на это Василий Степанович и решил поехать с жалобой в край. И там внес предложение, что построит корпус сам. Без всякой помощи. Некоторые спецы к нему с насмешкой: ведь вы портной и фотограф. Как же справитесь с работой? Но Ершов настоял и строительство закрепили за ним. Приехал из Барнаула, прогнал неудачных строителей, пригласив меня в помощь, простого плотника. Всю постройку мы провели хозспособом, экономя каждую копейку из средств, отпущенных государством. Вот тут и сказалась вся кипучая деятельность, инициатива и изобретательность Василия Степановича. Он везде и всюду поспевал. Спецы только покачивали головами, говоря: ну и башка! Строительство нового корпуса было закончено в самый краткий срок. Приехала комиссия принимать, вычисляли, копались, осматривали, но все оказалось в полном порядке. Василий Степанович получил благодарность края.

Федосья Овчинникова

Вся наша семья обязана существованием Василию Степановичу. В 1912 году умер мой муж, оставив меня с семью малолетними детьми в возрасте от полутора до шести лет. Выход был один — побираться. Об этом узнал как-то Ершов и сразу же взял на воспитание троих детей — Елену, Ефросинью и Петю. Все получили воспитание в приюте. Теперь дочери уже взрослые. Сын погиб в Великой Отечественной. Дочь моя Елена оказалась в семейном отношении так же несчастна, как я. И ее ребенка воспитал Ершов. Теперь Аня замужем, живет счастливо, сама имеет девочку. И все мои дети часто с любовью вспоминают своего папу. Как только свергли царя, на воротах вместо слова приют вывели: «Деткоммуна «Муравейник».

Анна Довлатова, внучка Овчинниковой

Мне сейчас 30 лет. Я была самой младшей из семьи, воспитывавшейся у папы. Моя мать также его воспитанница. Я получила у Василия Степановича прекрасное воспитание. Он, как отец, заботился о нас. Сутками напролет трудился. Шил, фотографировал, в саду работал. Никогда не видела его усталым.

Помню, он нарядит нас, ребятишек, в хорошую одежду «по городскому» и повезет на санях или тележке по селу, на карусель. В праздник мы ходили в церковь. Нужно сказать, что папа не был религиозным, посещение церкви им и его воспитанниками — это была показная сторона, этого требовала окружающая обстановка. В школе у всех была хорошая успеваемость, папа зорко следил за этим. Не было случаев второгодничества. Из нашей семьи у папы воспитывалось кроме меня еще шесть человек.

Татьяна Сульгина

Он меня научил шапки и кепки шить, я от него портнихой стала. Он мне болванку для шапок подарил. Это мне главной подмогой стало. Как еще в селе деньги заработать, когда семья большая? Я на него всегда смотрела и думала: вот как жить надо.

Он сперва выстроил дом, корову-матушку завел, сам доил. Он первый раз стряпку взял только когда 24 ребенка набралось. Все своими силами старался, все у него было приспособлено. Надо продукты возить из магазина — сам сделал тарантас с ящиками для продуктов. Везде порядок. Цветы посожены, прудик искусственный сделан, купанье у ребят появилось. У детей коечки хорошо заправлены. Полотенчики на кухне — у каждого свое, над каждым картиночка. Печка большая была, зимой и я заберуся.

Он, как хорошая мать, за всем следил. Баню очень хорошо построил. Белье чистое каждому накладет. У его все намечено было — уроки, играть… Зимой раз подбросили ребенка в пеленках, он мне: Танюшка, нашего полку прибыло! А ребенок оказался больной сифилисом, у него губа провалилась. Не бросил, год целый раз в месяц ездил его лечить.

Аптека у него большая была. С ребятами ездил в горы травы собирать. И я с ими ездила. Травы полезные, и калину, и хмель. И варенья из ягод наварит, из клубники. Если кого наказать — без сладкого оставит. Нинелка у них была. Маленькая, худенькая. Ее нежили, она писалась. Поил травами, отвадил. Глаза у нее болели — вылечил. У нас в селе тиф был, но из «Муравейника» никого не задело. Дети всегда зарядку делали. Мы, сельские, над ними хохотали. А они и меня заставляли. Я к ним ходила, сын мой Колька подрос, то и дело к ним бегал. А то и Василий Степанович к нам заглядывал, с моим отцом, с мужем побеседовать.

У него библиотека была своя. Детских книжек много, Пушкин, Андерсен. Читал нам. Сядем на стульчики… Картинок много — и звери всякие, и горы красивые. Непоседа был, играть с детьми любил. На елке с нами и кружил, и скакал, время находил. Разговорчик у него нежненький, тоненький.

К нему крестьяны ходили, а им надо, войдя, на икону помолиться. В «Муравейнике» картина висела — старая алтайка на корточках с трубкой в руках. Я первый раз зашла и начала креститься. Как захохочут все! Ох, Танюшка, ты кому помолилась? Долго мы потом скулили, смеялись.

Шутить любил шибко. И над ребятишками — кто неладно скажет. Когда дети уроки делали, у него спрашивали непонятное. Ни разу не видела, чтобы на него обиделись. Дети у него были жизнерадостные.

Рассказывал, была у него девушка. Любил ее страстно, да что-то не получилось. Дедушку своего очень любил и жалел. Тот был пьяница. Дома гороху в штаны наберет и идет менять на вино к шинкарке.

Сколь с ним всего связано! Полусак мне шил. Это как жакетка плюшевая, только подлиннее. И два кармана внутренних. Он мне шил — я замуж вышла, нам, снохам, подарили сукно.

Меня на операцию в Бийск направляли, он — не иди в Бийск, надо в Горно-Алтайск, там врачи хорошие. Там врач был московский Евгений Семенович Коган. Очень хорошо я туда попала. Умирать ехала.

Мы с мужем в 36-м году поехали на Урал, Ершов отговаривал. Там земли бедные, а на Алтае палку в землю воткни, и будет расти. Еще говорил: «Танюшка, здесь ты своему району нужней». Восемнадцать лет на Урале прожили, а сюда потянуло. Еще Василия Степановича застали.

Гурий Казаков

Я родился и безвыездно жил в Алтайском. В коллективизацию первым вошел в колхоз. Мне 70 лет, и труд этого человека протекал на моих глазах. С каким же упорством он строил дом на непроходимом болоте! Василий Степанович заменял детям любящего отца. Они вместе трудились, и хозяйство детприюта разрасталось с каждым днем. Детприют стал детской коммуной. Казалось бы — Ершову надо помогать. А выходило наоборот — «Муравейник» нашему колхозу помогал, как-то: в рабсиле, транспортом и даже материально. Сам Василий Степанович не мог остановиться в заботах о колхозе: оборудовал дом для колхозников-инвалидов, устраивал ясли и детсад для детей-нацменов.

К нему детей несли и несли. Как-то перед утром услыхал — то ли утка крякает, то ли ребенок ревет. Его с зыбкой Ершову бросили. Он Наташкой назвал и вырастил. В записке было Аграфена, что ли. Когда Наташеньку подбросили, я пришел, а там ишо маленький ковыряется, Колька. А Ершов ночь не спал, а подстилочка у детей, гляжу, не замаранная. Ой, как он старался! У его разговор был, как у Ленина — быстренький. Последние годы он слабый стал, через лаву падал. Хоронили его все село. Народу было… Три дня гроб в клубе стоял. Только мне не глянулось: темный костюм, а он серенький любил. Красоту любил, у его и в избе цветочки были. Я нет-нет подойду к его могилке: «Вечная тебе память, Василий Степанович!»

Записала Лина Тархова

Ершов со своими муравьятами

© Публикация Лины Тарховой. linatar@mail.ru


Фотографии получены из Госкаталога РФ и Барнаульского

краеведческого музея, за что большая благодарность его сотрудникам.