И нельзя ни дотронуться, ни поймать дыхание, ни за руку взять, можно только выть, ломать стекло и снова выть. А если до любви можно дотронуться рукой, то это уже не любовь получается, а счастье.
За литературой математика, она тоже полезна, она структурирует ум. Только я ее никак не понимаю, ни алгебру, ни геометрию, математика для меня запредельна.
Беловоблов продолжал свои упражнения, впрочем, критику он, кажется, воспринял – теперь Груббер не стояла стоймя, а шагала. Пусть небыстро, но все равно сразу же возникли трудности – Кружкин по ней грузовиком не попадал. Сначала он проехал мимо, затем задавил Беловоблова, потом не справился с управлением и зарулил в овраг.
– Я не могу на это смотреть, – сказала Костромина. – Даже моим нервам есть пределы. Это тупик, ты же видишь. Мы ничего не можем… Пойдем лучше на кувшинки полюбуемся, а то эти дураки их в тумане растопчут все.
– Они неправильно делают, – сказал я. – Кружкин должен помедленнее ехать, а Груббер сама должна на грузовик кидаться, тогда и совпадут. А так нет.
Костромина меня похвалила за творческий подход. Мы пошли дальше, а Беловоблов, Кружкин и Груббер все еще упорствовали в заблуждениях, я оглянулся и вполне в этом убедился. Груббер все так же обреченно выходила на дорогу, Кружкин старательно давил ее грузовиком, Беловоблов спасал. Иногда спасал, иногда не спасал. А иногда Кружкин его давил. По-разному. В целом понятно было, что любовь – дело непростое, с первого раза у многих не получается, плющит многих. Впрочем, тут, может, и грузовик виноват – старый уж очень. Надо было Беловоблову найти что-нибудь поновее, глядишь, дело бы и пошло.
Последним уроком была физкультура. Волейбол. Спорт трактористов и дровосеков.
Мы привычно вышли во двор, поделились на две команды, «Мертвечину» и «Труп старушки». Я, как обычно, попал в «Труп старушки». Играть никто, разумеется, не хотел, как обычно. Тренер Дмитрий Дорианович вяло пытался заразить нас спортивной живостью – подпрыгивал, прихлопывал в ладоши, вопил кричалки и кричал вопилки. Бедняга. Учитель – сложная профессия.
Я продавил тоненький лед поверху фонтана. Вода была мутной, густой и неприятной. Я наклонился, опустил руки и нащупал голову. Самую настоящую – уши, нос. Понятно. Потянул за уши. Из воды показался энтропик. Мерзкого желтого цвета. И уже какие-то пиявки завелись в глазах, шевелятся, копошатся. Удачненько день начался, ничего не скажешь. Хотя…
Хотя это довольно часто случается – я про энтропика, конечно. Распространенное у нас явление. Сначала на работу перестает заглядывать, книжки читать перестает, зубы полировать, потом про еду забывает – и все, готов, посыпался. Когда души нет, тело стремится к распаду. Поэтому надо держать себя в руках. Держать. Читать, в кино ходить, в шахматы играть. А то…
Я прикусил язык, сплюнул через левое плечо. Сам виноват – слишком уж раздумался. Не надо про нее думать – плохая примета. Тьфу. Тьфу сорок раз.
меня хороший приемник, мощный. Раньше такие ставили на «Пионеры», теперь их используют радиолюбители. И я. Небо заполнено звуками. Трещит корона Солнца, суетливо балаболит Луна, красное смещение заполняет Вселенную равнодушным шепотом, и так всегда. Я слушал небо, а журналист наблюдал за мной – периодически я ощущал на лице любопытную волну от его древнего тепловизора. Это продолжалось целую неделю, я терпел, иногда даже дружески помахивал ему рукой. Но журналист был очень дикий и каждый раз шарахался через заросли шиповника, даже смешно, я смеялся.
На вторую неделю он осмелился перебраться через заборчик. Я услышал это. Забор скрипнул и чуть не сломался, мне стало обидно: первый журналист, нашедший меня через много-много лет, – и неуклюж, как медведь. А он затаился и почти не дышал, минут десять, а потом пополз к дому, стараясь не шуметь, но шумел, как слон. Как сотня слонов. Он добрался до бассейна, но дальше продвинуться не решился, так и лежал до утра, разрушая музыку ночи своим сиплым дыханием.