Мир — это зеркало, и он возвращает каждому его собственное изображение
Глава XXXVI
Как можно жить — и жить припеваючи — неизвестно на что
Араковый пунш и положил начало всей этой истории. А чем, собственно, чаша аракового пунша хуже всякой другой причины? Разве не чаша синильной кислоты послужила причиной того, что прекрасная Розамонда[57] покинула этот мир? И разве не чаша вина была причиной смерти Александра Великого[58]? По крайней мере, так утверждает доктор Лемприер[59]. Таким же образом чаша пунша повлияла на судьбы главнейших действующих лиц того «романа без героя», который мы сейчас пишем. Она оказала влияние на всю их жизнь, хотя большинство из них не отведало из нее и капли.
Отец мисс Шарп был художник и давал уроки рисования в школе мисс Пинкертон. Человек одаренный, приятный собеседник, беспечный служитель муз, он отличался редкой способностью влезать в долги и пристрастием к кабачку. В пьяном виде он нередко колачивал жену и дочь и на следующее утро, поднявшись с головной болью, честил весь свет за пренебрежение к его таланту и поносил — весьма остроумно, а иной раз и совершенно справедливо — дураков-художников, своих собратий.
Итак, благодарение богу за французский язык! Vive la France! Vive l’Empereure! Vive Bonaparte![6]
— О Ребекка, Ребекка, как тебе не стыдно! — ужаснулась мисс Седли (Ребекка дошла до величайшего богохульства; в те дни сказать в Англии: «Да здравствует Бонапарт!» — было все равно что сказать: «Да здравствует Люцифер!»). — Ну, как ты можешь… Откуда у тебя эти злобные, эти мстительные чувства?
Правда, я ловко придумала, что заговорила с мисс Пинкертон по-французски? Она не понимает ни полслова, но ни за что не признается в этом. Гордость не позволит.
Ненавижу весь этот дом, — продолжала в бешенстве мисс Шарп. — Хоть бы мне никогда его больше не видеть. Пусть бы он провалился на самое дно Темзы! Да, уж если бы мисс Пинкертон оказалась там, я не стала бы выуживать ее, ни за что на свете! Ох, поглядела бы я, как она плывет по воде вместе со своим тюрбаном и всем прочим, как ее шлейф полощется за ней, а нос торчит кверху, словно нос лодки!
Но что это? Едва лошади тронули с места, как мисс Шарп высунула из кареты свое бледное лицо и швырнула книгу в ворота.
Джемайма чуть не упала в обморок от ужаса.
— Да что же это!.. — воскликнула она. — Какая дерзкая…
Волнение помешало ей кончить и ту и другую фразу. Карета покатила, ворота захлопнулись, колокольчик зазвонил к уроку танцев. Целый мир открывался перед обеими девушками. Итак, прощай, Чизикская аллея!
Так как она не героиня, то нет надобности описывать ее: боюсь, что нос у нее несколько короче, чем это желательно, а щеки слишком уж круглы и румяны для героини. Зато ее лицо цвело здоровьем, губы — свежестью улыбки, а глаза сверкали искренней, неподдельной жизнерадостностью, кроме тех, конечно, случаев, когда они наполнялись слезами, что бывало, пожалуй, слишком часто: эта дурочка способна была плакать над мертвой канарейкой, над мышкой, невзначай пойманной котом, над развязкой романа, хотя бы и глупейшего. А что касается неласкового слова, обращенного к ней, то если бы нашлись такие жестокосердные люди… Впрочем, тем хуже для них! Даже сама мисс Пинкертон, женщина суровая и величественная, после первого же случая перестала бранить Эмилию, и хотя была способна к пониманию чувствительных сердец не более, чем алгебры, однако отдала особый приказ всем учителям и наставницам обращаться с мисс Седли возможно деликатнее, так как строгое обхождение ей вредно.
Эмилия не только пела, словно жаворонок или какая-нибудь миссис Биллингтон, и танцевала, как Хилисберг или Паризо, она еще прекрасно вышивала, знала правописание не хуже самого Словаря, а главное, обладала таким добрым, нежным, кротким и великодушным сердцем, что располагала к себе всех, кто только к ней приближался, начиная с самой Минервы и кончая бедной судомойкой или дочерью кривой пирожницы, которой позволялось раз в неделю сбывать свои изделия пансионеркам. Из двадцати четырех товарок у Эмилии было двенадцать закадычных подруг.