Кент ненаглядный
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Кент ненаглядный

Алексей Аринин

Кент ненаглядный






18+

Оглавление

  1. Кент ненаглядный
  2. Свобода
  3. Немного истории
  4. Жизнь вдали от жизни
  5. Дитя любви
  6. Человек, который смотрит на звезды
  7. Старуха
  8. «Чистильщики»
  9. Здравствуйте, ребята!
  10. Куда приводят крылатые мечты
  11. Звезды подмигивают
  12. Возвращение
  13. Шакалья свора и незнакомка
  14. Слуга закона
  15. Сила против насилия
  16. Знакомство
  17. Союзник вора
  18. О счастье и об удаче
  19. Обещание выполнено
  20. Я свой!
  21. Мисс Саммерсон
  22. Погоны или ряса
  23. Встреча недобрых друзей
  24. Звонок
  25. Братья по заговору
  26. Разговор с родным человеком
  27. Новогодняя елка летом
  28. Куда идти и где взять?
  29. Огоньки над могилами
  30. Клятва наркомана
  31. Зачем копаются в навозе
  32. В раздумьях
  33. Найти друга
  34. Повесть старика
  35. Визитка мента
  36. Каренина и парень из Люберец
  37. Озарение
  38. «Лань» бьет копытом
  39. Сердце бьется
  40. Вера в успех
  41. Пенаты
  42. Акция под угрозой
  43. Пушистый дракон будет завтра
  44. Станция Конечная
  45. Цветы кивают
  46. До скрипок еще далеко
  47. Долг платежом красен
  48. Ищите мужчину, или мисс Марпл идет по следу
  49. Вступают скрипки
  50. Лопата в машине
  51. Незамеченным не остался
  52. Ожидание и похороны
  53. В погоню!
  54. Исполнение обета
  55. Сердце не бьется
  56. Раны заживут до свадьбы
  57. И снова здравствуйте
  58. Настоящая свобода и скрипки

Свобода

Черное и серое, серое и черное — вот два цвета, с которыми прощался Макс в час, когда заря только закровавила небо на востоке. Громадные, режущие слух своим скрежетом ворота выпустили его в удивительный мир, где можно свободно передвигаться, ложиться спать в любое время и не видеть того, кого видеть не хочется.

Есть в вольном воздухе нечто такое, что кружит голову, заставляя мысли нестись вскачь; пронизанное трепетной дрожью тело потеет, а слова заплетаются, точно ноги забулдыги.

Макс не стал исключением — хлебнув розового дурмана, он опьянел и потерял ориентацию. Зеленые низкорослые деревья, приветствующие его тихим шелестом молодой листвы, расплылись перед глазами. Все вокруг стало мутным, будто кто-то невидимый нес впереди большое запотевшее стекло.

Свобода, всегда далекая и всегда долгожданная, делает людей растерянными и глупыми. Макс, возможно, отмахал бы все сто километров, отделяющие зону от родного дома, и даже не ощутил бы тяжести в ногах, но… Но шорох шин крадущегося позади автомобиля заставил его оглянуться.

— Кент ненаглядный, — сказала голова, высунувшаяся в окно джипа.

Макс замер на месте, чувствуя, как заметался в худом теле адреналин. Глаза влажно заблестели, а тонкие бескровные губы сами собой разъехались в сдержанной улыбке.

— Славка! Славян!

Макс двинулся навстречу выскочившему из машины Славке. Они обнялись, похлопывая друг друга по спине.

— С освобождением!

— Благодуха!

У стороннего наблюдателя эта парочка могла вызвать ассоциации с бессмертными героями Сервантеса — Дон Кихотом и Санчо Пансой.

Прямой, как палка, Макс был высок ростом и светловолос. Его длинные руки-плети заканчивались тонкими музыкальными пальцами, которые могли бы вдохновенно порхать по клавишам рояля, но вместо этого вытаскивали кошельки у зазевавшихся прохожих. Белую лебединую шею венчала голова, наполненная знаниями, делающими человека интересным собеседником и опасным противником в споре. На бледном продолговатом лице выделялся крючковатый нос, сующийся в чужие дела и в зажиточные квартиры. От светло-голубых глаз Макса веяло январской стужей. Такие глаза могут пригвоздить вас к земле и просверлить до самой души. Их обладателю едва минуло тридцать, но годы эти были насыщены стремительными взлетами и захватывающими дух падениями, приступами болезненного влечения и периодами хронической безразличности к слабому полу. Жизнь его изобиловала замечательными находками и горькими утратами.

Макс любил хорошо одеться, и даже покидая мрачный, убого-бетонный мир лагеря, выглядел щеголем. Блестящая темная рубаха с коротким рукавом, светлые, идеально подогнанные джинсы и туфли, начищенные до такой степени, что в них можно было смотреться, как в зеркало, и давить прыщи — он совершенно не походил на человека, пять минут назад попрощавшегося с казенным тавро. Если бы Максу вздумалось зайти в дорогой бутик, его тут же обступили бы улыбающиеся продавщицы, безошибочно отличающие респектабельных людей от охающих зевак, что приходят поглазеть на ценники.

Славка выглядел по-другому. Крепкого телосложения, приземистый, с большой, точно снятой с более громоздкого тела, головой, он напоминал борца, хотя был так же далек от спорта, как гиппопотам от балета. Цвет его одежды, всегда бледный и равнодушный, делал этого парня невзрачным, незаметным звеном толпы. Собственно говоря, у него никогда не возникало желания быть ярким и сверкать подобно бриллианту. Он называл себя «маленьким простым человечком», и это, наверное, являлось правдой.

— Экипаж подан? — Макс указал на старый джип, терпеливо дожидающийся пассажиров. — Твой?

Славка улыбнулся и покачал головой:

— Нет. Взял на денек — перед тобой покрасоваться.

— Решил встретить по-богатому?

— Угу. День освобождения — он ведь, как день свадьбы: волнительный и торжественный. Что может быть лучше, чем «крузёр» в такой день?

— А я-то думал, ты сбербанк ограбил, раз на такой телеге ездишь, — подмигнул Макс другу, — или родственников в Саудовской Аравии заимел, чтобы с бензином не мучиться.

Они рассмеялись так, как смеются только от души люди, позабывшие все тревоги, обиды и неприятности.

Утопая в холодной и удивительно приятной коже, Макс зажмурился и скомандовал:

— Жми на гашетку.

Джип сорвался с места, будто обожженный ударом плети конь. Деревья в июньских изумрудных нарядах, почерневшие сгорбленные избушки, машины, дремлющие у обочин — все замелькало, проносясь мимо с невероятной быстротой. Минута, другая — и зона, этот кипящий котел ненависти и страданий, осталась далеко позади. В ту самую минуту Макс думал, как здорово было бы никогда-никогда в жизни не слышать больше храпа спящих зэков в напряженной тишине барака и не видеть молодых, но уже морщинистых лиц, на которых тюрьма безжалостно поставила свою суровую печать. Он опустил стекло и с наслаждением подставил голову вышибающему слезу ветру.

— Э-э-э-й! — закричал он и, ткнув Славку кулаком в плечо, воскликнул: — Ветер-то какой… твою мать! Такого и не сыщешь нигде в целом мире! Потому, что это ветер свободы! Свободы, понимаешь!? Благословенный 2004! Лучший год в моей жизни!

Славка, не отрываясь, глядел на серую, пожираемую колесами джипа дорогу.

— Остановись.

Лицо Макса стало серьезным, и сорвавшееся с его уст прозвучало совсем не как просьба. То был приказ, а Славка всегда подчинялся человеку, много лет назад позвавшему его в путь за золотым руном.

Тормоза взвизгнули, будто уличная девка, укушенная за сосок пьяным клиентом. Сиротливо-одинокий джип замер на пустынном шоссе. Славка повернул голову и робко встретил пронизывающий холодный взгляд друга.

— Значит, правду мне писали в лагерь, что тебя унесло в сторону героина, — Макс чеканил каждое слово. — При мне этот твой роман с иглой только начинался.

Славка хотел сказать что-то в свое оправдание, и даже открыл рот, но Макс, спокойный и безжалостный, не хотел слушать слюнявых признаний.

— Я думаю, — начал он, — слова тут бесполезны. Был бы ты шестнадцатилетним сопляком — дело другое: в наручники, и в подвал, чтобы перекумарил. Но тебе, слава Богу, за тридцатник, а в такие лета каждый подтирает себе жопу сам. Ты сделал свой выбор… и то, что ты выбрал, скажу честно, самое худшее из всего.

Славка пропустил эти измученные слова мимо ушей. Он и сам знал: героин — говно-дело. Знал, и испытывал угрызения совести всякий раз, когда насыпал порошок в чайную ложку. Знал, и продолжал колоться, колоться с некой обреченностью, будто десница неумолимого рока подталкивала его постоянно брать зелье.

Тягостную тишину, молчаливым облаком висящую над джипом, отогнал Славка, включив магнитолу так громко, что сам едва не подпрыгнул в кресле.

«Ла-ла», — пела поп-звезда, но Макс не слушал эту отупляющую чушь. Он думал о том, что у певицы крепкие, стройные ноги, упругий зад и грудь, имея которую, можно не носить бюстгальтер. Эти раздумья участили пульс и заставили шевелиться в джинсах змею, за четыре года соскучившуюся по нежной девичьей плоти.

Макс нажал на кнопку и, выключив слащавое блеянье, задумчиво произнес:

— Удивительно устроен мир. Человек — венец природы, а безмозглые растения убивают его.

— Ты о чем?

— О наркотиках. Следи за дорогой! Водитель машины — потенциальный убийца, а водитель-наркоман — потенциальный убийца в квадрате. Расскажи-ка лучше, как изменился свободный мир за те весны, что меня стерегли собаки.

И Славка, набрав в грудь воздуха, начал свою повесть. После двадцати минут его монолога Макс понял, что самолеты нынче падают с неба, как шишки с кедра, неприкасаемых больше нет, а надежду рождает только неосведомленность. Мафия — это уже не отмороженная молодежь, а жирные дядьки, засевшие в Думах. Братва сгинула в одночасье, как Орден тамплиеров, милиция стала более осторожной, но не менее продажной. А чиновники начали брать такие взятки, будто завтра грянет конец света и нужно в кратчайший срок получить от жизни сполна. В целом же изменились лишь названия, суть осталась прежней. В России всегда умели разлить старое вино в новые бутылки и выдать древнее и избитое за нечто свежее и молодое.

Славка был не ахти каким рассказчиком, и частенько терял нить повествования. Даже в кругу хорошо знакомых ему людей он почти всегда выбирал роль слушателя; при посторонних же он становился немым, как статуя, а большого скопления народа боялся и избегал. Возможно, он страдал агорафобией, но, скорее всего, ему мешал «комплекс маленького человека», живущий в нем едва ли не с рождения. Славка чувствовал себя уверенно, только отправляясь воровать. Черт возьми, он любил воровать ничуть не меньше Макса, и ощущал себя на крыше мира в минуты, когда адреналин закипает в крови. Адреналин не хуже героина, а риск — первое лекарство от хандры…

— Значится так, — Макс звонко хлопнул в ладоши, так и не дослушав до конца путаный рассказ друга. — Этюд в мрачных тонах. Раньше были времена, нынче — лишь мгновения, раньше поднимался член, а теперь — давление. Все плохо, или я тебя неправильно понял?

Славка, которому очень понравилась незатейливая рифма, с улыбкой кивнул.

— Ха, — усмехнулся Макс. — Кстати, я и не думал, что жить стало лучше, жить стало веселее. В нашей гребаной стране все меняется только в худшую сторону. Глупый зэк всегда думает, будто на свободе его ждет лимузин с миллионом баксов в багажнике. А еще он думает, что повсюду рассыпаны груды бриллиантов, которые он обязательно соберет, лишь бы поскорее на воле очутиться.

— Ты так не думаешь?

— А, по-твоему, я похож на идиота?

— Нет, — сказал Славка от души. — На идиота ты не похож. И все-таки, чем ты собираешься заниматься?

Макс, готовый к этому вопросу, ответил незамедлительно:

— Робингудствовать.

Сколько раз он из всего тусклого и унылого уносился в мечтах ко всему сияющему и веселому! И вот оно — арабская сказка стала реальностью. Кажется, закрой на миг глаза — и откроешь их уже в давящей со всех сторон серости барака. Как же это жестоко, как тяжело: разомкнув веки, осознать, что виденное тобой — лишь сон. Твоя рука касается пыльной тумбочки, но на ней вовсе не пыль, а пепел надежд, и лед металлического «шконаря» — в действительности лед бесконечного ожидания.

«Даже не верится», — словно стряхивая с себя наваждение, Макс мотнул головой и покосился на Славку.

Тот рулил, и не собирался таять в воздухе, отбирая у друга все это волшебство. Он был живой, осязаемый, недавно ширнувшийся. Чувствуя на себе знакомый взгляд — взгляд, которого ему так не хватало — он глубоко вздохнул, подавив просящуюся на губы улыбку. Макс на воле, Макс рядом, и все будет хорошо! Да, дружить с ним непросто, но если дружишь по-настоящему — принимай друга таким, каков он есть. Он, Славка, готов терпеть резкости Макса, и неосторожные, грубые слова он ему простит, как прощал много лет. Здорово, что Максимен вышел; он из тех ребят, знакомство с которыми может поменять жизнь. Он личность. Когда о нем говорят плохо, у Славки непроизвольно сжимаются кулаки, а плохо о нем говорят только, когда его нет поблизости. Еще бы, ха-ха, Максу стоит зыркнуть — и у шушукающихся за его спиной ничтожеств слова в горле застрянут. Если он нагрянул к кому-нибудь с претензией — этому «кому-нибудь» ясно: пришло время платить по векселям, если он сказал, что поможет — жалкого нытья о том, что «ничего нельзя было сделать» от него не услышишь.

Славка порой ему чуточку завидовал. Нет-нет, не зубами скрежетал, а хотел быть похожим на него. Макс иногда такое скажет, что охота записать в блокнот, чтоб потом не забыть. Это, наверное, оттого, что он много читает…

Славка помнил, как однажды мать, увидев его с Максимом, схватилась за голову:

«Сын, ты и вправду сбрендил. Твой дружок — Максим Немов!»

«Не дружок, — поправил ее Славка. — А друг».

«Еще не лучше, — качала она головой. — О нем ходят ужасные слухи. Люди просто так не болтают, понимаешь? Говорят, он подонок».

«Ты подонок», — улыбаясь во все зубы, сказал Славка Максу на следующий день.

Поняв, откуда ветер дует, Макс ответил:

«Ох уж эти родители. Запомни, головастик: «Те, кто строят публичные дома, строят и школы».

Славка запомнил. Он понял это так: зло идет с добром рука об руку, и если ты личность, будешь делать и белое, и черное. Макс его научил многому, и он ему за все благодарен. У крутых ребят — у тех, кого нельзя безнаказанно зацепить на улице плечом — не принято распускать слюни. Именно поэтому они признаются в дружбе лишь в минуты пьяной откровенности. «Неплохо было бы затряхнуть в себя бутылочку коньяку, — думал Славка. — Надо, чтобы „хмурый“ отпустил, а то мотор не сдюжит».

Пребывая в лихорадочном оживлении, Макс молчал. Иногда реакцией человека на захлестнувшее его горе бывает глубокий сон. А обрушившееся счастье многих лишает дара речи. Максу хотелось смеяться, тараторить без умолку, но он, загипнотизированный зеленью сияющего лета, за полчаса не проронил ни слова.

Какая-то маленькая машинка вознамерилась обогнать их джип на узкой дороге, но Славка не пустил ее, и она, истерично сигналя, заявила о своем намерении вырваться вперед.

— Кури, — Славка оскалил зубы.

Машинка тем не менее сумела втиснуться между бордюром и джипом. Стекло водительской дверцы быстро опустилось и миру явилось худое, вытянутое лицо паренька лет двадцати, не больше.

— Тебе что, мудак, трудно пропустить?! — он скорчил недовольную гримасу.

— Провокатор, — глянув на него, заключил Славка. — По кумполу сам выпросит — и тут же заявление напишет. У нынешних сопляков принципов нет.

«Сопляк» продолжал корчить рожи и бубнить себе что-то под нос. Однако этому конфликту не суждено было перейти из холодной стадии в горячую. Увидев на дверце машины шашечки, Макс, обратившись к парню спокойным голосом, спросил:

— Таксист?

— А ты не видишь?! — сузив глаза, проорал хам.

Макс кивнул и полушепотом произнес:

— Триппером болел?

Озадаченный этим вопросом, водитель такси, нахмурившись, мотнул головой.

— Так какой ты таксист, если триппером не болел! — Макс закричал так, что у Славки чуть не лопнули барабанные перепонки.

Поднимая клубы пыли, автомобиль с незнакомым с гонореей шофером полетел по шоссе. Дрожащий от смеха Славка, хлопнул друга по плечу:

— Ты все тот же раздолбай!

— И очень рад этому!

Радость всех оттенков радугами расцветала в душе Макса, трепещущей, поющей, ожидающей чего-то доброго, уютного, счастливого. Он молчал, наслаждаясь незатмеваемыми мгновениями свободы, и когда Славка притормозил у киоска с надписью «табак и пиво», он кивнул: иди, сходи за отравой, и сам выпрыгнул из машины — ему не сиделось. Взгляд скользнул по шиферной крыше домов, проводил удаляющуюся Славкину спину.

У ларька, в пропахшей перегаром и куревом тени, среди круженья опустошенных, лишенных черт лиц, мелькнуло одно, никак не подходящее к остальным, не сочетающееся с пейзажем — лицо яркое, даже слепящее, удивительно милое, покоряющее сразу и навсегда. Макс окаменел. Замер от неясного еще чувства, быстро разраставшегося в сердце. Лицо-солнце плыло прямо на него.

Она шла с гордым поворотом головы, не суетливо, но стремительно, шла вперед, не обращая внимания на маслянистые взгляды, грязь которых не могла к ней пристать. Все в ней, от изгиба бровей до колен, заворожило вросшего в асфальт Макса. Шаг, другой. Он увидел незамутненность глаз, лишь миг смотревших на него. Этого мига ему хватило, чтобы чуть слышно пробубнить:

— Во как.

Немного истории

Отца своего Макс ни разу не видел и ничего не знал о нем. Мать могла сообщить ему лишь имя того заезжего студента, с которым провела одну-единственную ночь. Тот студент спустя годы стал видным ученым, членом-корреспондентом Российской Академии Наук; он проводил исследования, выступал по телевизору, писал статьи, благополучно жил с детьми и супругой и знать не знал, что где-то далеко-далеко у него есть сын…

Максим не был желанным ребенком, и захлестнувшая его мать послеродовая депрессия растянулась на долгие годы. Очень часто эта женщина, чья прелесть слетела в считанные месяцы, словно осенняя листва, разглядывая делающего первые шаги ребенка, говаривала: «Эх, жаль, что у нас так тяжело сделать аборт». Договориться насчет аборта в то время действительно было нелегко. Она была сиротой и выросла в детдоме, а круг ее знакомых ограничивался парой развеселых, не думающих о завтрашнем дне подруг. Неравнодушная к алкоголю, она после рождения сына ударилась во все тяжкие.

Обшарпанные стены комнаты в коммуналке, где жил Максим с матерью, повидали немало мутноглазых мужчин, пускающих пьяные сопли и ложащихся в вечно неубранную, пахнущую потом и блевотиной кровать. Один из таких мужланов остался надолго.

Всегда небритый, в штопанных-перештопанных штанах с пузырящимися коленями, в одной-единственной фланелевой рубашке с отвислым нагрудным карманом, где всегда лежала мятая пачка «примы», дядя Петя ежедневно воспитывал пасынка, давая тому леща без всякого повода. Он являлся полным ничтожеством и, как и всякое ничтожество, дома был деспотом. Этот Повелитель Окурков, Властелин Пустых Бутылок и Синьор Потных Носков ненавидел Максима в десять раз больше своей непросыхающей подруги. Дни его сплошь состояли из шараханья по улицам, где он за умеренную плату помогал какой-нибудь переезжающей семье загрузить вещи в «газель», или колол дрова старухам в частном секторе. Иногда он разгружал вагоны на вокзале, а летом и в начале осени собирал в лесу грибы и ягоды, которые продавал на рынке. Приходя домой и выкладывая на стол с шаткими ножками хлеб, консервы и, конечно же, водку, дядя Петя требовал к себе внимания и уважения. Он всегда говорил, будто очень устал, и горе тому, в чьих словах ему не слышалось должного участия. Сожительница его постоянно ходила в синяках. Сын ее — тоже. Их семейные тайны не были тайнами для соседей, потому что каждый вечер ребенок плакал навзрыд, а взрослые орали друг на друга так, что звенели оконные стекла. Стекла были пыльными, грязными, немытыми целую вечность. Но будь они даже чисты, как ангельская слеза, эти двое все равно не смогли разглядеть через них полный чудес мир — бутылка водки заслонила его безвозвратно.

С младенчества Максим питался только консервами. Он даже и не подозревал, что существует другая пища. Часто, очень часто, ему приходилось сидеть голодом, и тогда он скулил, как выброшенный на улицу щенок. В садик он не ходил. Как и в кино. Маленькие детские радости были для него недоступны. На велосипед, подаренный сверстнику родителями, он смотрел, как на космический корабль. Соседских мальчишек матери по выходным возили в клуб аттракционов, Максим же в это время раскачивался на скрипучих, изъеденных ржавчиной качелях во дворе. Сладости ему перепадали лишь от сердобольных людей, видящих в глазах мальчишки недетскую печаль. Зато тумаки доставались регулярно. К шести годам он постиг науку группироваться и смягчать удары матери и отчима. А еще, чтобы не попадать под горячую руку, он учился угадывать настроение своих истязателей.

В один теплый августовский вечер, явившись с улицы и скользнув взглядом по знакомым до боли лицам, Максим решил, что сегодня экзекуции не будет: мать и отчим были так пьяны, что даже меж собой не ругались. Все тихо, спокойно.

Старшие мирно разговаривают, сидя на кровати среди скомканных застиранных футболок и вывернутых наизнанку штанов. Макс включает старый черно-белый телевизор, по которому вот уже много лет сверху вниз пробегает темная полоса. Он сбавляет громкость и начинает смотреть фильм, где хитрый товарищ Саахов водит за нос чудака Шурика. На мальчишку никто не обращает внимания и он, доверяя своему инстинкту, успокаивается совершенно. Максим смеется над киногероями все громче и громче. Приступы его смеха не остаются незамеченными.

— Что по телику? — спрашивает отчим.

Голос его звучит дружелюбно и Максим, не почувствовав никакой угрозы, отвечает:

— Кавказская пленница.

На секунду дядя Петя задумывается (если, конечно, ему доступно такое) и роняет:

— Кино для детишек.

Помолчав еще немного и почесав в затылке, он вновь обращается к мальчишке:

— А нет ли чего-нибудь посерьезнее? Кино для сопляков, а ты пялишься в ящик и ржешь, как конь. Ты что, маленький?

Это звучит как ультиматум. Максим напрягается, подыскивая ответ, который смягчил бы отчима. Но ничего не найдя, отвечает:

— Да, маленький.

Он произносит это, не отрывая глаз от экрана: брошенный на дядю Петю взгляд мог быть истолкован пьяницей как вызов.

— Значит, ты маленький, — дядя Петя запускает пальцы в свои, похожие на воронье гнездо волосы, — вот оно что. Раньше в шесть лет уже воинами становились, понял? Ну-ка, посмотри на меня.

Максим поворачивает к нему голову, ощущая внутреннюю дрожь и жалея о своем слишком громком смехе.

— Раз ты маленький, соси титьку, — и дядя Петя распахивает халат на мальчишечьей матери.

Большая белая грудь вываливается наружу. Тяжело колыхнувшись и замерев, она таращится на Максима розоватым глазом-соском. Паренек перестает дышать. Мать с отчимом частенько переходили при нем границы дозволенного, но на сей раз он смущен как никогда прежде.

— Ну, что, — начинает дядя Петя, не спуская с пасынка придирчивых глаз, — будешь сосать или мне показать тебе пример?

И он целует сожительницу в сосок, а та, запрокинув голову, смеется.

Красный, как тряпка матадора, Максим хочет убежать из комнаты, но поднявшийся на ноги отчим преграждает ему дорогу. Рука пьяницы, неверная, но достаточно сильная, чтобы совладать с ребенком, хватает мальчика за шиворот и тащит к кровати.

— Иди-ка сюда, отрок, — цедит сквозь гнилые зубы дядя Петя. — Титька ждет.

— Не-е-ет! — кричит Максим, чувствуя, что его принуждают сделать что-то запретное, нехорошее.

Его мать же продолжает пьяно и мерзко хохотать. Ее грудь белеет в полумраке убогой комнатушки.

Находясь уже на грани безумия, мальчишка отчаянно лягается. Ценой порванной футболки ему удается вырваться. Он, словно волчонок, вцепляется зубами в быстро приближающуюся к нему руку. Отчим взвывает от боли и, вырвав свою конечность из зубов пасынка, пялится на нее водянистыми глазами.

Увидев пылающий на предплечье отпечаток, он грязно ругается и бьет ребенка кулаком. Так бьют со всей злости, так бьют в уличной драке, так бьют, когда хотят нанести противнику максимальный урон.

Максима отбрасывает назад. Он звонко шлепается затылком о стол, потом валится на пол и застывает без движения с раскинутыми в стороны руками. Словно распятый на грязном, усеянном крошками, окурками и тряпками полу, парнишка лежит с закрытыми глазами. Его мать поднимается с кровати и зловещим шепотом говорит:

— Ты что, сволочь, наделал? Ты же убил его.

Она бросается к сыну, прижимает ухо к его груди, надеясь услышать биение сердца, но ничего не слышит. Щупает пульс — тишина. Она выпрямляется во весь рост и тем же страшным шепотом вещает:

— Он умер.

Ее, так и не прикрытое халатом вымя, тяжело раскачивается из стороны в сторону.

Теперь уже дядя Петя кидается к телу мальчика, из-под головы которого расползается лужа крови, в полумраке комнаты кажущаяся черной. Он трясет пасынка, уговаривает его подняться, обещает больше не наказывать. Но все тщетно, Максим безнадежно нем.

Пьяницы в ужасе переглядываются. В их испуганных, блестящих в темноте глазах безошибочно читается вопрос «что делать?»

— Может, вызвать «скорую»? — спрашивает женщина, наперед зная, что ответом будет «нет» и только «нет».

— С ума сошла, — шипит ее сожитель. — Меня же посадят. Без мужика хочешь, курва, остаться? Надо унести его и закопать.

Быстро протрезвевший, он, будто Холмс недогадливому Ватсону принимается объяснять своей бабе, чем хорош его план:

— Тебя могут подтянуть как соучастницу, дура. Да я сам скажу ментам, что это ты его ухайдакала. Разве ты его не била? Била постоянно — соседи подтвердят. А искать его никто не станет. Кому он нужен? Единственная родственница у него — это ты. Да его никто и не хватится. Особо любопытным можно сказать, что, мол, ушел сынишка и не вернулся. Таких случаев море. Усекла?

Мать Максима молчит. Дядя Петя, который никогда не был образцом терпения, дает ей затрещину. Она, как и всегда в таких случаях, собирается крикнуть, но не делает этого.

Тело заворачивают в одеяло и, дождавшись, когда уснут соседи, выносят из дому. Неподалеку находится пустырь. Пьяницы тащат свою страшную ношу туда. По дороге им не попадается ни одна живая душа, и дядя Петя, посчитав это добрым знаком, говорит, что все будет хорошо.

— Лопату не взяли, — оказавшись на месте, соображает он. — Я сбегаю.

Но мать Максима не желает оставаться ночью наедине с мертвецом, и бежать приходится ей. Как только она возвращается, дядя Петя, не теряя времени даром, тотчас принимается за дело. Обливаясь потом, вдыхая ночную свежесть и выдыхая перегар, он копает неглубокую могилу. Его губы шевелятся, шепча проклятия, а руки с каждой новой порцией отброшенной в сторону земли трясутся все сильнее. Мать Максима, сидящая на влажном трухлявом пеньке, вдруг начинает причитать и плакать. Злобный взгляд дяди Пети мгновенно устремляется к ней.

— Заткнись, крыса. Лучше бы помогла, а то я уже измудохался весь. Надо вырыть поглубже, чтобы собаки не разрыли.

Дав себе небольшую передышку, он вновь начинает копать. Лопата вгрызается в черную землю, а спешащий управиться до зари пьяница с остервенением вонзает ее лезвие. Раз! Еще! Глубже, глубже! Давай! Измотанный, напрягший оставшиеся силы дядя Петя втыкает свой инструмент и…

И слышит громкий, звенящий в ушах звук — металл натолкнулся на металл. Всхлипывающая женщина тут же умолкает. Дядя Петя отвлекается от работы и всматривается ей в лицо.

— Это что за хрень? — бубнит он, и еще раз бьет лопатой в то же место.

Звонкое «дзинь», и через мгновение — душераздирающий визг матери ребенка, от которого вздрагивает сама тьма.

— Ты чего? — шепчет дядя Петя, выпуская из руки черенок и испуганно пятясь.

— Он пошевелился, — женщина указывает на бледную, торчащую из-под одеяла руку, еще недавно покоившуюся вдоль тела, а теперь согнутую в локте. — Я видела. Он жив!

Одеяло, которому надлежало стать саваном, летит в сторону. Тело распеленато. Пьянчужки видят, как дрожат веки Максима. Сомнений не остается: он жив. И в подтверждение этого его глаза медленно открываются. Он делает глубокий вдох и хриплым голосом произносит:

— Мы где?

Мать простирает к нему руки, бубня что-то невнятное. А отчим, чье лицо до неузнаваемости преобразила неожиданная радость, хочет выпалить: «Мы на кладбище», но осекается.

Призрачно-бледный Максим садится, держась за голову, и спрашивает, что случилось. Ему врут: говорят, будто он упал, потерял сознание, и его вынесли на улицу. Для уточнения деталей и уличения старших во лжи он слишком слаб и слишком мал. Его поднимают на ноги и уже ведут домой, когда мать, крикнув: «Я быстро», направляется к яме, так и не ставшей могилой. Она откидывает в сторону лопату и принимается копаться в сырой земле. Ее дрожащие пальцы вскоре натыкаются на какой-то металлический предмет. Осторожно, точно боясь разбить нечто хрупкое, она извлекает его, стряхивает черные комья и ахает, ибо на нее глядит доброе, как у Деда Мороза, лицо Николая Чудотворца.

Это была икона. Маленькая серебряная, изображающая святого со всепонимающими, всепрощающими глазами.

Звук, пробудивший мальчишку и спасший ему, безнадежно обреченному, жизнь, породила икона. Был ли в том промысел божий? Несомненно, ибо в мире подлунном ничего не происходит случайно. Часто Бог спасает нас, не обращая внимания на то, что мы в Него не верим.

Да, Господь достал парня из могилы, но не вызволил из склепа нищеты, пьянства и враждебности. К четырнадцати годам у Макса уже был недоверчивый взгляд и глумливая ухмылочка Мефистофеля. Наделенный жизненной мудростью человек, заглянувший в его глаза, увидел бы там бессонные, наполненные ожиданием истязаний ночи, украденные в магазине конфеты, бесконечно долгие вечера, когда единственное спасение от голода — сон, внимательные, недружелюбные взоры родителей одноклассников, первую победу над отчимом в кухонном бою, оханье участкового по поводу неблагополучной семьи и жалость соседей.

С течением лет в Максе медленно пробуждалась заложенная в нем гордость. В четырнадцать, чувствуя себя мужчиной, он отвергал помощь сердобольных людей, предлагающих ему тарелку супа и пироги с капустой. Он хотел есть, очень хотел, но не мог вынести этих слезливых, полных понимания и сочувствия взглядов. Однажды мать одного из его сверстников, видя, в каком плачевном состоянии находятся кеды Максима (в которых он ходил даже зимой), принесла «бедному мальчику» аккуратные, почти новые ботинки. Макс, густо краснея, сказал, что ничего не возьмет. Женщина утверждала, что это вовсе не подачка, что все делается от чистого сердца, но Максим был непреклонен: нет, нет и нет. Он не желал быть попрошайкой, и в то же время страстно жаждал идти вровень с одноклассниками — одеваться, ходить в видеосалоны, покупать в баре мороженое и коктейли. Но любое наше самое жгучее хотение убивается мыслью: как этого добиться? Стерегущий заветные клады сфинкс не дремлет. Он без устали задает нам каверзные вопросы, и когда мы начинаем сомневаться и теряться, обращает внимание на суровую действительность, сдергивает с нас розовые очки и лишает желания… Но не всех.

Макс начал воплощать свои грезы в жизнь; в этом ему помогло воровство. Бандит — слово мрачное, как мерзлая, полутемная камера в тюрьме, и вместе с тем интригующее, вызывающее живой интерес у тех, кому по сердцу личности, бросающие вызов всему устоявшемуся, кто имеет каплю бунтарской крови, но не находит сил, чтобы затеять мятеж. Что делает из человека преступника? Жадность, возможность украсть, безнаказанность прошлых злодеяний, нежелание работать, как и отсутствие этой работы, среда обитания, голодный желудок, наконец. Робин Гуд оставил после себя славу, а Генри Морган умер богачом; их лавры многим не дают покоя. Желание человека из низов жить хорошо — веская причина начать воровать. Макс хотел так жить.

Он крал продукты из магазина, угонял велосипеды, прихватывал оставленные без присмотра меховые шапки и шустрил по карманам напившихся мужиков. Добытые таким образом деньги делали его независимым, а независимость почти всегда рождает гордость. Да, он был горд тем, что сам покупает себе вещи, а не обряжается в обноски. Его больше не подкармливали посторонние люди, сочувственные взгляды которых рвали ему душу. Он мечтал вырваться из окружающего его убожества, и каждый обретенный им рубль давал ему возможность ощутить себя победителем. Зная о пьянстве все, он решил до него не опускаться.

Мать с отчимом продолжали пить, и однажды, когда Максиму только-только стукнуло четырнадцать, в соседнем доме вспыхнул пожар, унесший жизни трех забулдыг. Среди них был и дядя Петя. Упавший на тряпье окурок убил спящих алкоголиков и доставил массу неудобств жильцам дома, которых пожарные с вещами выгоняли на улицу.

Мать Максима умерла за месяц до совершеннолетия сына. Лежа на смертном одре, она просила у Макса прощения. Она поведала ему, как когда-то его, живого, чуть не закопали в безымянной могиле. Напрягая последние силы, она достала спрятанную в кровати икону.

— Держи, — ее голос слабел с каждым произнесенным словом. — Это она спасла тебе жизнь. Лопата стукнула по ней. Он (имелся в виду дядя Петя) ничего не знал о ней, иначе давно бы продал. Я не пропила ее. Сохранила. Бери.

Макс принял икону из бледных коченеющих рук и заплакал.

Он остался один. Вся рухлядь, включая черно-белый телевизор и стол с отпечатавшимися кругами от стаканов, вылетела на свалку. Пожелтевшие, утратившие рисунок обои сменили новые. В пустой, преобразившейся комнате появился диван.

Макс по-прежнему воровал, тешась обманчивой надеждой никогда не попасться. Но Судьба никому не делает подарков, она лишь дает взаймы. За все нужно платить, и счет обычно предъявляется, когда его совсем не ждешь.

Ослепленный копеечными успехами, беззаветно верящий в свою счастливую звезду, Макс совершил кражу на центральной улице. Подтянув кошелек из сумочки зазевавшейся бабенки, он растворился в толпе, но не исчез без следа. В ту пору видеокамер было раз-два и обчелся. Одна из них стояла на здании городской администрации, подле которой и совершалась кража. Она-то и зафиксировала бойкого паренька, неравнодушного к чужой собственности. Возможно, нерасторопность работников милиции, неуклюжесть всего аппарата и на сей раз сделали бы свое дело, но в час, когда менты просматривали пленку, к ним заскочил участковый района, где жил Максим Немов. Он посмотрел на экран, и на его лице появилась улыбка, какой улыбается тот, кто созерцает падение заклятого врага в утыканную кольями яму.

И вот Макс уже видит нескольких ребят в штатском из окна своей комнаты. Это немое шествие возглавляет участковый, миллион раз усмирявший дядю Петю и столько же раз призывавший мать Максима взяться за ум. Все, тупик, говорит себе Макс, трамвай пришел в депо. Послушный голосу разума, он кидается к двери. На миг замирает. Хватает икону, с которой всепонимающим взглядом его провожает святой Николай, и вылетает на лестничную площадку. Чердак, выход из другого подъезда, стремительный бег. Все естество Макса кричит: «Не поймали!» Ха-ха-ха.

С неистово бьющимся сердцем он долго бродит по темным, дремотным дворам, вздрагивая при каждом движении теней, прислушиваясь к каждому шороху. Радость от победы все еще тлеет в душе, но призраки тревоги уже маячат впереди. Да, он не попался, получил передышку, однако охота продолжается, псы правосудия не оставят его в покое.

Куда идти? Вырвавшиеся из милицейской засады часто задаются этим вопросом. Такие люди лихорадочно перебирают в голове надежных, задающих не слишком много вопросов знакомых, дальних родственников и тех, кто им чем-либо обязан; они отметают квартиры друзей, страшась, что туда может нагрянуть милиция, и чувствуют себя неуютно при мысли о гостинице. Прежде чем подумать, как выходить из щекотливого положения, нужно спрятаться, забиться в безопасный угол.

Максим не знает, где найти такой угол. У него нет родственников (ни дальних, ни близких), нет и знакомых, кому бы он доверился.

Макс бредет по быстро пустеющим улицам, со страхом наблюдая, как тьма захватывает город. Еще немного — и сумерки сгустятся до черноты, в которой только одиночество, ветер да вой милицейских сирен. Безнадега хватает за горло, терзая душу и нашептывая: «Вот и все. Тебе некуда деваться. Иди, сдайся».

Сам не зная, почему, он заскакивает в какой-то автобус, где видит кондуктора и одного-единственного, не отрывающего глаз от окна, пассажира. Мелькают дома, уносятся прочь фонари, машины, люди и огни. Каменную серость города сменяет пряная тишина лугов — автобус уже за городом. Он подпрыгивает на ухабах, проваливается в ямы, гремит расхлябанными дверьми и едет, едет, едет. Наконец он останавливается, и кондуктор объявляет о конце пути.

Макс выходит, оглядывается по сторонам. Низенькие домишки, пыльная деревенская дорога, дрожащий на ветру фонарь и спокойствие уголка, куда не долетают жизненные ураганы.

— Что это за место? — спрашивает Макс у крепкого пожилого мужчины, сошедшего с автобуса вслед за ним.

— А ты что, не знал, куда ехал? — отвечает тот вопросом на вопрос.

— Не-а, мне было все равно.

Их взгляды встречаются. Молодость смотрит на Старость с вызовом, в котором непокорность, бунтарский дух и готовность встретить в штыки любое замечание, любой ответ. Старость же, пережившая все и повидавшая всякое, взирает на Молодость так, как во все времена Мудрость взирала на Пыл.

— Все равно? — брови старика ползут вверх.

— Просто мне некуда идти, — выдыхает Макс, не желая вызвать сочувствия и прилагающихся к нему пустых вопросов. А потому он придает голосу как можно больше равнодушия.

Но в словах звучит горечь. Старик сразу улавливает ее.

— Что там у тебя? — толстым пальцем-морковкой он указывает на находящийся в руке парня предмет.

— Какая вам разница? — огрызается Макс.

Однако, услышав доброжелательное и вместе с тем твердое «давай без грубостей», предъявляет старику икону. Тот смотрит на нее и после недолгой паузы спрашивает:

— Веришь в Бога?

— Не знаю. Просто… просто…

— Что — просто?

— Просто я его не понимаю.

— Ха, — усмехается старик. — Если бы Бога можно было всегда понять, разве это был бы Бог.

— Я вообще плохо себе представляю, кто такой Бог.

— Понимаешь, парень, Бог — это, скорее всего, не кто, а что. Для кого-то он — вера, для кого-то — любовь, а для меня, и, судя по всему, для тебя, Бог — это надежда. Так-то. Кстати, какую глупость ты совершил?

— Почему — глупость? — с интересом глядя на собеседника, спрашивает Макс.

— Ты еще пацан совсем, а из дому убежал. Причем без вещей. Обычно за побегом пацана из родных пенатов стоит всякая чушь: резкое родительское слово, неожиданный порыв, желание заявить о себе, как о личности, с которой пора считаться — в общем, дребедень несусветная. Но у тебя — другое дело.

— Почему вы так думаете?

— Вижу. Что ты натворил?

Потускневшие глаза старика требуют правды. Макс не смеет обмануть их.

Новый вопрос:

— И часто ты, парень, воруешь?

Ответ — кивок.

— Ясно, — задумчиво произносит старик. — Деньги дают тебе и хлеб, и удовольствия, и свободу. Но в действительности, вор — всегда раб свободы. — Он машет рукой. — Позже поймешь. Сегодня тебя не арестовали, ты улизнул, и правильно сделал. В тюрьме и без тебя хватает тех, кто повинен в бедности и подозревается в желании жить лучше. Пойдем.

— Куда? — отказываясь верить в свое счастье, интересуется Макс.

— Ко мне, — рокочет старик голосом, раскатистым, словно майский гром.

Жизнь вдали от жизни

Ивана Андреича (так звали старика) было трудно обмануть. Он различал ржавчину под позолотой и угадывал жемчужный блеск среди грязи и пыли. В глазах паренька за дымкой дерзкой уверенности в себе и недетской озлобленности он увидел ужаснувшую его смесь печали, отчаяния и желания быть кому-нибудь нужным, быть любимым.

Будучи одиноким, Иван Андреич тоже желал, чтобы его имя жило в чьем-нибудь сердце. Но кем он был, этот крепкий, громкоголосый старик?

Это был далекий от романтики жизнелюб с трезвой головой. Не лентяй, не созерцатель чужого труда, но человек, не боявшийся работы и делавший все на совесть. Он всему знал цену, но не принадлежал к числу тех, кто, поплевав на пальцы, считает деньги. В нем не было осторожного, присущего хитрым трусам расчета, который заставил бы его сидеть сложа руки в то время, когда ближнего догнала и прикусила беда. Человек старой закалки, он безропотно переносил тяготы жизни, неудачи, неустроенность и все, к чему применима приставка «не». Подобные ему знают цену словам, не болтают попусту, не лезут в душу с пьяной слезой; они сдержанны, тактичны и потому не сплетничают, не выкладывают жареные факты, захлебываясь при этом от возбуждения. Они честны, обстоятельны, надежны; от них веет спокойствием и уверенностью; их не сломали жизненные бури и не изменят превратности судьбы. Они не прячут нож за спиной, и им можно довериться.

Макс сразу поверил старику, хотя до этого с подозрением относился к незнакомцам. Между ним и представителями старшего поколения всегда лежала пропасть. Но с первых же минут знакомства с Иваном Андреичем через эту пропасть перекинулся мост. Настороженность и скованность исчезли, возрастные границы стерлись. Через час после того, как Макс спрыгнул с автобуса, он уже называл старика дядей Ваней. Ему так не хватало мудрых слов, настоящей, без сюсюканья, доброты и отцовского взгляда. Он обрел все это разом, выйдя в поздний час на далекой остановке.

С того вечера все для него потекло тихо и размеренно. Он вел деревенский образ жизни: рано вставал, колол дрова, носил воду из колодца, кормил роющихся в пыли кур, топил баню, наблюдал, как резвятся на скошенных лугах жеребята, как катит волны темная задумчивая река, слушал зеленый шелест листвы, вдыхал медовый аромат полей и часами глядел в пронзительно-синее, манящее своею бесконечной красотой небо.

От старика он не скрывал ничего, делился с ним сокровенным. В часы откровений Макс рассказывал ему о чем мечтал, какие сны видел и что в девчонках любил. Он сетовал на невнимание к нему слабого пола; объяснял это собственной худобой и прыщами на лице.

— Ну-ну, — улыбаясь, говорил ему Иван Андреич, — ты, в самом деле, думаешь, будто мужчин любят из-за их внешности? Мужчин любят за то, что они мужчины. Запомни, настоящего мужчину должно быть видно всегда, а не только тогда, когда он голый.

Макс запомнил это. Как и многое другое. Уроки старика и спустя годы не сотрутся из его памяти. Позже Макс Немов не раз убедится в мудрости Ивана Андреича.

— Тренируй мозг, — любил говаривать старик. — С возрастом поймешь, что это единственный орган, который тебя не подводит. Ты совершишь еще кучу ошибок, и это нормально, ведь научиться чему-то можно только на собственном опыте. Главное, чтобы пора ошибок пришлась на молодость. Чтобы было время все исправить.

Много позднее, сидя в тюрьме и кляня себя за сделанную глупость, Макс снова и снова вспоминал дядю Ваню, когда-то сказавшего ему, что творить глупости без стыда можно только в юности. Максим часто руководствовался наставлениями старика, и в мире, где столько одиночества и разочарований, уроки дяди Вани помогали ему выстоять, не упасть в грязь лицом, остаться человеком, личностью.

— Не жалей себя, — говорил старик. — Никогда. Жалость к себе лишает воли, очерняет тебя в глазах других.

Внимая словам учителя, ученик гнал прочь думы о несправедливости жизни, о лучшей участи и обо всем, что рождает слюнявую, ведущую к отчаянию и падениям жалость.

Незримый и неосязаемый, старик будет находиться рядом с Максом и во время бессонных, изматывающих нервы ночей, и в минуты принятия серьезных решений, когда на карту ставится все, и в часы подведения итогов. Сотни раз Максим, не находя ответа на сложный вопрос, будет мысленно представлять, как бы решил эту дилемму дядя Ваня.

Все это будет позднее, в обновленном, равнодушном, бессовестном мире, а пока девяностые только стучались в двери, пока еще не всё успели продать и не всё успели купить. Лихая удаль нового десятилетия лишь пробуждалась в юнцах, смеющихся над идеалами своих отцов. Наивность по-прежнему была в глазах людей, далеких от призрачных миллионов и холодного расчета.

Страна прощалась с коммунистическим прошлым. Максим Немов прощался с детством. Деревенскую жизнь, тишину, покой, близость надежного человека — все это он воспринимал как некую компенсацию за годы невзгод и лишений. Ему было хорошо в глуши; бесконечное спокойствие лилось в его жаждущее мира и отдыха сердце. Теперь он по доброй воле помогал и с чувством благодарности принимал заботы. Каждый день жизнь дарила ему маленькие радости, такие приятные и такие необходимые. Словно грешник, уставший от мирской суеты и вдруг очутившийся в осененном благодатью ските, Макс растворился в этом русском раздолье, хрустальном воздухе и свободе.

Так шли дни, месяцы. Осень сменяла лето, а вслед за осенью приходила белая, дышащая снежным безмолвием, зима. Они жили вдвоем: старик, которому общение с юношей освежало душу, и юноша, почитавший старика как отца.

В какой же момент Макс понял, что дарованные ему каникулы кончились? Молодости, горячей и жаждущей жизни, не усидеть в медвежьем углу; ее зовут в путь огни суетных и дымных городов; ее манит золотое руно свершений и побед. Покой — для людей с выцветшими глазами и шаркающей походкой. Юности он не подходит. Дядя Ваня знал это, и когда Максим сообщил ему о своем желании уехать, он выдохнул со словами:

— Да. Время пришло.

Он проводил парня. В момент прощания голос его не дрогнул, и ни одна слезинка не скатилась по морщинистой щеке. Он никогда не терял самообладания и всегда оставался мужчиной.

Дитя любви

Двух этих людей неудержимо влекло друг к другу с того самого дня, когда их взгляды впервые встретились в гулком прохладном коридоре университета.

Стоял хмурый октябрь с серыми дождями и ледяными туманами. Теплые, полные беззаботного летнего веселья деньки стали прошлым, и миром, казалось, правила Великая Тоска. Но высокому, нескладному парню и маленькой, улыбчивой девчонке со слегка вздернутым носиком некогда было унывать. Они любили друг друга, и все вокруг знали об этом.

Прошла зима, и в город ворвалась сводящая с ума, пьянящая, как молодое вино, малиновая весна. Вспыхнувший в небе голубой пожар — тот, что ослепляет влюбленных и лишает разума мудрецов — раскрыл, наконец, юноше уста, произнесшие: «Выходи за меня замуж».

Невеста в подвенечной фате, тонкой, будто сотканной из лунных лучей и утреннего тумана, была прекрасна. Жених был красив. Молодые смущенно улыбались каждый раз, когда приглашенные, желая увидеть долгий и страстный поцелуй, пьяно кричали: «Горько!». Но поцелуй при свидетелях — это всегда фальшь; он похож на искусственную розу и от него веет стыдливостью и принуждением.

Новобрачные не теряли времени даром: они добросовестно учились, набирались жизненного опыта, не торопясь, однако, с рождением ребенка. И если мнения их иногда расходились, в одном они были солидарны: младенец должен появиться у людей, твердо стоящих на ногах. Нам предстоит многое дать нашему сыну или дочери, думали супруги, именно поэтому с зачатием следует повременить; нужно окрепнуть материально и получить положение в обществе.

Кто-то усмотрит в подобных рассуждениях прагматизм, но разве он плох в данном случае? Почему бы не начать заботиться о малыше еще до того, как он появится на свет? Нежеланные дети несчастны с самых первых дней жизни; они растут без ласки и напоминают крапиву, обжигающую всякого, кто ее затронет. Что касается семей, где во главу угла ставится планирование, где будущему еще не родившегося дитя уделяется максимум внимания, очень часто появляется только один ребенок.

День, когда родилась Танечка, стал в счастливой жизни ее родителей самым счастливым днем.

С ранних лет она слышала добрые слова, смотрела добрые фильмы и слушала добрые сказки. Ей, со всех сторон окруженной нежностью, до поры до времени казалось, будто в нашем мире вообще не существует грубости. Однажды в шестилетнем возрасте, изобразив на своем личике озабоченность, она тихо спросила:

— Мам, а почему вы с папой никогда не ссоритесь, а родители Машки Румянцевой ругаются каждый день?

— Потому, что мы с твоим папой не только любим, но и уважаем друг друга, — улыбнувшись, ответила мама.

Танечка росла в мире, где злу, коварству и подлости не было места, где ни разу не пропускали показ фильма «Москва слезам не верит» и где по вечерам в субботу мама пекла торты. И какие торты! Таких не приготовил бы и повар самого султана, понимающего толк во вкусностях и привыкшего казнить нерадивых кулинаров. Танечка жила в другом измерении, и ей не хотелось покидать созданного ею же самой удивительного, хрустального мира.

Эх, как же здорово — просыпаться в воскресное утро и, нежась в постели, рассматривать пронизанную солнечным светом ладонь! А потом нестись с родителями в машине по пыльной, желтой, как шкура пумы, дороге, нестись к неизведанным, а потому таким таинственным и манящим местам! И слева и справа поля, накрытые зеленой скатертью трав, сливаются вдали с небесной лазурью, и хочется жить, и нельзя надышаться этим пьяным воздухом диких лугов! А рядом улыбающееся лицо мамы и лицо отца, который почему-то хочет казаться серьезным и строгим, но его с головой выдают глаза — в них то и дело оживают веселые огонечки, а тонкие губы делового человека дрожат, собираясь расплыться в улыбке. И если в бездонной выси вдруг поплывут облака, грянет гром, вспыхнет голубое пламя молний — в душе не проснется, не заскребется тревога, потому что жизнь прекрасна и впереди только свет и только счастье.

Но в жизни должно быть место печали, иначе, это не жизнь, а существование слабоумного. Учась в первом классе и возвращаясь однажды из школы домой, Танечка увидела котенка, который, попав в какую-то передрягу, сломал себе позвоночник. Он, громко, жалобно мяукая, полз к остолбеневшей Тане, и задние его лапы беспомощно волочились по темному после дождя асфальту. В его глазах было столько боли, муки и вместе с тем надежды, что Танечка, испуганная и немая, опустилась перед ним на колени — как будто прося прощения за то, что не знает, как ему помочь. Она дрожащей рукой осторожно коснулась мягкой, словно пух, шерстки несчастного животного и тотчас отдернула руку, потому что котенок закричал от боли. Не разбирая дороги, Таня помчалась домой и, отперев дверь, очутилась в теплых материнских объятиях. Сквозь слезы она рассказала маме об увиденном.

— Это ужасно, — шепотом произнесла мама. — Но вокруг столько страданий, и мы не можем помочь всем. Понимаешь, доченька?

Котенок со сломанной спиной потряс Танечку до глубины души. В тот день действительность впервые явила ей свой жестокий лик. Теперь ее сердце было открыто для сострадания.

Шли годы. Дитя превратилось в улыбчивую, с мечтательным взором девушку, которая иногда становилась задумчивой и молчаливой. В семнадцатилетнем возрасте, когда многие девчонки уже захлебываются жизнью, меняя парней, как перчатки, Таня ни с кем не встречалась. Нет, ей, конечно же, назначали свидания, и она приходила на них, но дальше выпитого в баре дело заходило редко. В восемнадцать-девятнадцать лет мальчишки хотят всего и сразу; девичья скромность ими не приветствуется. Да и самой Тане не удавалось повстречать парня, с которым ей было бы интересно проводить время.

Между тем Танины родители, всецело доверяя дочери, не ограничивали ее ни в чем.

— Ты умная девочка, — говорила ей мать, — и знаешь, что хорошо, а что плохо. Мы с папой не хотим отравить тебе жизнь дурацкими запретами.

А отец любил вставить, что «лучший воспитатель тебе — это ты сам».

Таня жила яркой, полной впечатлений жизнью: по вечерам ходила в кино и театры, зимние каникулы проводила на островах, где накатывающая на золотистый берег синь, вселяет покой. Летние месяцы она проводила с родителями на даче. Ей нравился этот милый уголок, расположенный вдали от шума и гама, затерянный среди стройных, плачущих смолой сосен, и неподвижных печальных озер, над которыми по утрам висит белый, как подвенечная фата, туман.

Такие места природа создала для людей, склонных к раздумьям и грезам. Здесь, в этой тиши, утонченным натурам чудятся феи и слышатся приглушенные голоса зеленых человечков, живущих в непроходимой чаще. В голову приходит что-то радостное, глаза вспыхивают счастливым огнем… и тут же вдруг становится грустно, тени из прошлого окружают со всех сторон и невольная слеза уже катится по щеке и срывается наземь…

Таня любила побродить меж сосен, высоченных и величественных, как Кельнский собор, в котором она побывала в день своего пятнадцатилетия. Ей нравилось в одиночестве сидеть на громадном, плоском камне, положенным, должно быть, каким-то древним великаном на берегу озера, у самой воды. В эти минуты она походила на Аленушку, терпеливо ожидающую чуда, или на Русалочку, посредством колдовства избавившуюся от хвоста, и застывшую теперь в нерешительности перед встречей с любимым принцем.

Правда, любимого принца у Тани не было. Но она, как и всякое жаждущее любви создание, мечтала о нем. Ей грезился спортивного телосложения парень, уже имеющий небольшой жизненный опыт, непременно интеллектуал, но интеллектуал обязательно нескучный, обладающий чувством юмора, способный стать душой хорошей компании. «Принцу» также надлежало иметь доброе сердце и хорошие манеры. А его родители? Ну, родителям принца, естественно, полагалось быть королями.

Истосковавшиеся по любви девицы всегда готовы сделать отчаянный шаг. Они боятся пропустить свое счастье и частенько бросаются в объятия тех мужчин, что оказались поблизости. Таня же, хоть ей и исполнилось двадцать, не рвалась форсировать события. Она, если так можно выразиться, смиренно дожидалась своего часа.

— Послушай, Танюша, — сказала как-то отвлекшаяся от вязания мама, — может, зря ты столько времени проводишь с нами на даче? Шансы на знакомство с хорошим молодым человеком здесь крайне малы.

— Хорошего молодого человека, как я успела понять, нелегко встретить и в самом людном месте, — улыбнулась Таня.

— Это точно, — подхватила мама. — Нынче никто не дает балы. Мы скучаем по временам Андрея Болконского и Наташи Ростовой.

Они обе рассмеялись.

Человек, способный на великую любовь, вначале должен беззаветно любить своих родителей. Таня любила мать и отца, жизнь которых появление дочери наполнило священным смыслом.

— Мы дадим ей самое лучшее, — клятвенно пообещал отец, когда Танечка еще лежала в пеленках.

Он оставался верен своему слову.

Таня одевалась в дорогие, хорошо подобранные вещи, всегда имела карманные деньги и два раза в год отправлялась на отдых за границу. Ее альбомы пухли от фотографий, где она улыбалась в веселой компании разноцветных драконов, или махала рукой, плывя в гондоле по венецианским улицам, или с хмельным огоньком в глазах резвилась на карнавале в Рио. В университете, где она училась на историческом факультете, ее называли «лягушкой-путешественницей». Однокурсницы смотрели ей вслед с плохо скрываемой завистью и, едва не скрежеща зубами, говорили: «Везет же кому-то с предками». А однокурсники, когда речь заходила о Тане, неизменно повторяли: «Вроде ничего телка, только… В общем, с ней устаешь быть умным. Короче, с такой каши не сваришь».

Избалованность рождает капризы. Но избалованные дети вырастают лишь в семьях, где чересчур чуткие родители лишают своих чад инициативы, вознося их до божественной высоты. А боги редко дружат со смертными, и отсутствие понимания почти всегда ведет к расколу. Стать другом собственному дитя — величайшая из побед.

Танины родители не без оснований чувствовали себя победителями. Им удалось завязать с дочерью дружбу, а, следовательно, обезопасить себя от неприятных сюрпризов, которые «ангелоподобные» детишки так любят преподносить своим старикам…

Теплым июньским вечером, в просторной комнате, где хозяевами предусмотрен минимум мебели, в небольшом, уютном кресле сидит уже немолодая, но все еще привлекательная женщина, с тонкими чертами лица. На коленях ее лежит какое-то на время забытое рукоделие. Это мать Тани.

Отца еще нет, он будет позже — его срочно вызвали на работу. Сама Таня вбегает в прихожую, оставляя за запертой дверью сгущающиеся сумерки с их причудливыми тенями и комариным звоном.

— Нагулялась? — спрашивает мать. В голосе — ни намека на суровость.

— Угу.

— Ты так подолгу ходишь в лесу, что наверняка уже начала понимать, о чем щебечут птицы.

Таня улыбается и пожимает плечами. Мать изображает на лице озабоченность и говорит:

— Значит, скоро ты станешь святой.

— Почему это? — удивляется дочь.

— Потому что начнешь, как Орлеанская Дева, слышать голоса.

— Ну, тогда, чтобы стать святой, мне нужно еще посражаться, отсидеть в тюрьме и сгореть на костре. Из меня плохая амазонка, в тюрьме, думая о вас, я буду плакать каждый день, а покажи мне костер — умру от разрыва сердца. Так что нимб — не для меня. Чтобы сделаться святой, надо столько выстрадать. И какова награда? Попадешь на небо, и там Бог тебе скажет: «Оставайся праведницей, не греши и в раю. В общем, люди в тебя поверили, держи марку, и все в таком духе. Здесь не греши, там не греши. Скука смертная! И, вообще, не понимаю, что такое грех. Видимо, это какое-то общее слово, под которым кроются всякие плохие поступки.

— Тань, ты в своей жизни сделала много плохих поступков?

— Думаю, нет. Я никого не обокрала и не убила. Да, я частенько вру, но ведь все врут. Да и как же мне не врать — ведь ты сама говоришь, что я фантазерка.

— Как думаешь, что по-настоящему плохо?

Таня берет паузу. Взгляд ее устремляется в пространство. Она молчит с полминуты, не меньше, затем дар речи возвращается к ней.

— Мне кажется, мам, самое страшное — это предательство. Представляешь, ты поверила человеку, строишь какие-то планы, думаешь о нем только хорошо — и р-раз! — все летит к черту, рушится, белое оказывается черным, нежное — скользким и противным.

— Откуда ты знаешь? Разве тебя предавали?

Таня мотает головой.

— Предать могут только настоящие друзья, а у меня нет настоящих друзей. — На этой грустной ноте она умолкает, но лишь на секунду. — Пока нет.

— Знаешь, Таня, жизнь учит меня, что женской дружбы не бывает. Выходит, другом женщины может стать только мужчина. Мой лучший друг — это твой отец. Говорят, будто дети повторяют судьбы своих родителей. Мне очень хочется, чтобы это было именно так.

Таня подходит к окну и вглядывается в беззвездную тьму. Прилетевший из глубин этой черноты ветер касается лица девушки своей влажной от начинающегося дождя рукой.

— Вы всегда с папой были вместе, — задумчиво произносит она. — Никаких расставаний, тихие семейные вечера, запланированный отдых…

— Это плохо?

— Нет, хорошо. А как тебе такой вариант: разлуки, ночи, проведенные у окна, ожидание какой-то беды…

— Стоп, девочка моя, разве это счастье?

— Но если ты любишь его, а он — тебя…

Мать качает головой.

— Счастье — это когда вспоминаешь прошлое, и тебе хорошо вспоминается. А что же хорошего в бессонных ночах и в чувстве страха?

— Значит, счастье — это спокойный быт, — вздыхает Таня.

Мать широко улыбается, обнажая ровные белые зубы. Эта улыбка премудрой старицы, которую хочет поставить в тупик какая-нибудь недалекая, вооруженная одной лишь деревенской хитрецой крестьянка.

— Ох, Таня, Таня. Вы, молодые всегда любите рубить с плеча: если не белое — значит, черное. Я просто хочу до тебя донести, что без мира в доме и без спокойствия в душе ты никогда не будешь чувствовать себя счастливой.

— Да, — соглашается Таня, хлопает в ладоши и смеется, — скажем «да» покою и стабильности, скажем «нет» глупым приключениям.

— Верно, — подхватывает мать. — Приключения только в кино и книгах кончаются хорошо, в жизни они приводят к преждевременному старению и бесконечным упрекам в свой адрес.

— Подвожу итог! — голос Тани звучит наигранно-торжественно. — Вернее, даю клятву. Обещаю, что влюблюсь в уравновешенного молодого человека без вредных привычек, который так же далек от авантюр, как слон от балета.

— Аминь, — кивает головой смеющаяся мать.

И в это время стук двери возвещает о приходе отца.

Громогласный, со сдвинутыми кустистыми бровями, он, оказавшись в кругу семьи, расстается со статусом руководителя не сразу, а постепенно. Чтобы превратиться из холодного, мыслящего логически бизнесмена в любящего мужа и отца ему требуется время.

— Как на улице? — спрашивает мать, откладывая вязанье и подымаясь на ноги.

— Накрапывает.

— Что на работе?

— Были проблемы, но сейчас все в порядке. И надо было меня выдергивать, могли бы и сами все уладить.

— Это хорошо, что без тебя не могут обойтись. Очень хорошо.

Отец опускается в кресло и, выдохнув, обращается к Тане:

— Как прошел день? Чем занималась?

Вопросы задаются с безжалостной четкостью, каждое слово твердо, как гранит. С подобными интонациями эсэсовец мог бы допрашивать схваченную партизанку. Отец сидит в кресле с таким видом, будто проводит дознание. Тане хорошо известна эта внешняя его суровость — суровость, под которой прячется нечто мягкое, нежное, ранимое. Строгость — лишь вуаль. Но вуаль — очень тонкая ткань, и под ней, если хорошенько приглядеться, можно угадать то истинное, настоящее, что она призвана скрывать.

На вопрос отца Таня пожимает плечами.

— Сегодня, пап, не произошло ничего особенного. Да на даче и не может произойти ничего экстраординарного.

— Не скажи, дочь, не скажи. Иногда в такой вот глуши происходят выдающиеся события… Ну, выдающиеся не для всего мира, но для отдельных личностей.

Он и не догадывается, что его слова станут пророческими.

Но что есть слова?

Существует ли сглаз? Слышит ли Бог наши молитвы? Способно ли нечаянно оброненное слово повлечь за собой цепь событий, как влечет за собой лавину громкий крик в горах?

Кто знает, кто знает.

Отец устраивается в кресле поудобнее. Завязывается обычный домашний разговор — тот, что можно по вечерам услышать в счастливых семьях.

Это здорово, очень здорово — болтать обо всякой чепухе, видя перед собой лица дорогих тебе людей! И никакой недосказанности, которая обычно повисает в воздухе грозовой тучей и порождает скованность и напряжение; никакой игры слов, ведущейся, как правило, из-за того, что говорить правду опасно; ни хитро поставленных вопросов, ни уклончивых ответов. Ложь со своими присными — Недомолвками — избегает домов, где царят Любовь и Понимание.

В тот пасмурный вечер, когда Таня дала матери «клятву», свет в их доме не гас очень долго. Луна, это гигантское око небес, хоть и затуманенное белесой катарактой, но все равно прекрасно видящее, с любопытством заглядывало в окна неспящего дома. Вскоре она, любящая страшные тайны, потеряла интерес к трем мирно беседующим людям. Ее примеру последовал и свежий ночной ветер, разъезжающий в крылатой, покрытой звездной пылью, колеснице; он перестал стучаться в стекла и умчался куда-то в залитые тьмой дали.

Таня заснет сразу, как только коснется подушки щекой. Не потревоженная снами, она хорошо отдохнет и проснется, когда на смену румяному, росистому утру придет полный тепла и света день.

Человек, который смотрит на звезды

Ветер шелестел в кронах деревьев, в благословенной тени которых прятались влюбленные парочки. Вечер пьянил их надеждами, а зеленый шум уносил прочь из мира, где правят деньги и страх. Голоса их звучали приглушенно, словно шепот привидений и, идя по сумеречному парку, Макс ощущал себя путником, случайно забредшим в запретную для него страну. Вдыхая ароматы лета, он неторопливо шел к ждущему его Славке. И вдруг…

Вдруг из-за железного короба киоска, в котором днем продают мороженое, появилась знакомая фигурка. Знакомые глаза глянули на Макса — и он, точно ослепленный вспышкой молнии, застыл на месте, превратился в мраморную статую. Уже во второй раз эти глаза пригвоздили его к земле, вызвали ступор, лишили воли.

Девушка, виденная им в день освобождения, шла прямо на него. Иди он чуть быстрее, они непременно бы столкнулись, он не успел бы затормозить.

Их первая встреча засияла у Макса в памяти. Он помнил, как, неудержимо стремительная, она пронеслась мимо, а он стоял, недоуменно хлопая глазами, будто идущий через пустыню путник, перед которым только что рассеялся мираж. В тот день она лишь на миг подняла глаза, пробежала, промчалась не замечающей мелочей горной ланью. Тогда Макс не успел ее как следует разглядеть, но сейчас Судьба даровала ему несколько мгновений, и он не потерял ни одного из них.

У нее были широко расставленные глаза, живые, лучистые, такие небесно-голубые, что, казалось, сам Творец вырвал из заоблачной выси два кусочка сини и вставил их этой девчонке. Над глазами — тонюсенькие ниточки бровей. Длинные ресницы рождали тень, в которой при желании могли укрыться и стыдливость, и насмешка. Под идеально прямым носом перламутровой помадой блестели манящие, зазывно очерченные губы. Пшеничного цвета волосы были заплетены в две короткие, едва доходящие до плеч косички, и в этих косичках Макс увидел нечто трогательное, по-детски игривое и вместе с тем кокетливое, способное завлекать наивностью, сводить с ума беззащитной непорочностью.

Невысокого роста, крепко сбитая, с открытым лицом и золотом волос, девушка походила на скандинавскую богиню из журнала комиксов. Надень на нее рогатый шлем, дай в руки щит и меч — и… Нет-нет, воительницы из нее не вышло бы — слишком мягок был ее взгляд.

Макс всматривался в крупные черты милого лица, слышал шелест ее белого, смело-короткого платья и, чувствуя, как пылают его уши, разглядывал мускулистые, загорелые ноги.

И тут она вскинула на него небесные, доселе опущенные глаза.

Их взгляды встретились.

Она смотрела на Макса с любопытством!.. Или, быть может, ему это только почудилось?

Он стоял неподвижный, словно человек, увидевший прямо перед собой шаровую молнию и ожидающий, что она вот-вот взорвется. А девушка, на миг задержав на нем свой васильковый взгляд, пролетела мимо.

— Мама дорогая, — прошептал Макс, уставившись ей вслед.

Ему хотелось, чтобы она обернулась. Хотелось очень-очень сильно — и она обернулась.

Этот брошенный через плечо взор и тотчас вспыхнувшие пожаром смущения щеки, вывели Макса из оцепенения. Он улыбнулся — счастливо и даже победоносно. У него возникло желание сжать кулаки и закричать: «Да! Да!»

Так он и сделал.

Правда, крикнул негромко, так, что удаляющаяся девчонка не услышала за спиной никакого возгласа. Он шагала вперед, а зеленый полумрак парка похотливо поглаживал ее своими невидимыми воздушными руками. До Макса долетал стук ее каблучков, и он, воспламененный желанием завязать знакомство, едва не бросился вслед.

— Попридержи вороных, — сказал он себе, не отрывая глаз от девичьей фигурки, становящейся все меньше и меньше.

Наполненный будоражащей энергией, наэлектризованный, он, стоя, как истукан, думал о ней.

Макс почему-то был уверен в том, что эта девушка не похожа на смазливеньких, из кожи вон лезущих девиц, которые с упоением ловят знаки внимания, пытаясь угадать, какой доход имеет подсевший к ним мужчина. Эти особы были ему хорошо известны. Они напоминали ему искушенных игроков, горящих одним лишь желанием — умно разыграть выпавшие им карты. Макс встречался с такими женщинами потому, что любил надменную, покрытую туманом тайны красоту. (Да и что, собственно, красота без тайны!) Но надменная красота почти всегда скрывает чувственный холод и душевную пустоту.

В глянувшейся ему девчонке, наоборот, ощущалась какая-то теплота, сердечность. И хотя Макс не обмолвился с нею ни словом, чутье подсказывало ему, что он не ошибается. Наблюдая, как фигурка девушки растворяется в сумерках, он неожиданно осознал: желание узнать ее поближе волнует его, лишает покоя. Это открытие вызвало у него глуповатую улыбку. Но главной странностью являлось то, что она привлекала его не только как сексуальный объект.

Черт, так ведь он видит ее всего второй раз в жизни!

Макс вздохнул.

Чего же он хочет? Серьезных отношений? Эта дорога была ему неизвестна, но он уже готов был пуститься по загадочному, манящему новыми ощущениями п

...