стеклянные сны – чистые и тонкие, разбивавшиеся при пробуждении на тысячи осколков, как бьется хрустальный стакан.
Берг замечал, что Батурин пишет, но ничего не спрашивал. Самый процесс писания он считал вещью более интимной, чем любовь, чем самые сокровенные тайны, в которых не всегда признаются даже себе. Можно говорить только о готовых вещах, когда они отомрут и отпадут от писателя. Пока не перерезана пуповина, о вещи нельзя ни спрашивать, ни рассказывать, – эту идею Берг изредка развивал, сравнивая процесс писания с беременностью. Вещи, прочитанные в неоконченном виде, он называл «выкидышами» и сулил им судьбу мертворожденных. Батурин соглашался с ним, – для него процесс писания был мучителен и прекрасен.
Пыльные сумерки Керчи, тот час, когда в номере Батурина сама по себе зажигалась электрическая лампочка, были наполнены грохотом этих речей. Во дворе худые татарские лошади с хрупом жевали овес. Батурин, обливаясь теплой водой из крана, думал, что лучшее время в Керчи – ранний вечер.
Есть города, похожие на сон. Такова была Керчь. Тысячелетняя пыль лежала на ее мостовых. Дули ветры, шелуша сухие акации на бульваре. Ночи были так же пустынны и печальны, как дни.
Батурин быстро слабел. Часами он лежал на скрипучей кровати, глядя на лысую, как могила, гору Митридат, и думал о Вале. Сизый степной вечер опускался на город тяжело и тихо.
По ночам Батурин просыпался и плакал. Казалось, нет в мире ничего тяжелее и удушливее этих слез. Он чувствовал, что у него ржавеет сердце. Мысли его были сплошным безмолвным воплем о нелепости смерти.
Город – простой и маленький – представлялся ему сложнейшим узлом кривых переулков, лестниц и дворов. Часто он не находил дорогу к Сиригосу, путался по базару и по нескольку раз проходил через один и тот же перекресток, вызывая недоумение у чистильщика сапог.
Старость тяготела над Керчью, стоявшей на скифских могилах. Портовые склады, сожженные деникинцами, глядели на пролив гигантскими черепами. В них жили бродячие псы и беспризорные, а по ночам уныло подвывал норд-ост.
– Вы знаете, я читал… вот в этих, значит, местах… через Колхиду проходила великая дорога в Индию… Это ее остатки… Она шла через Нахарский перевал на Дербент, потом через Персию… Здесь богатые города были… Золото добывали. Сюда ссылали лучших римских людей… Вот под этим камнем, понимаете, может быть, лежит Спартак какой-нибудь или полководец, изменивший Цезарю… чувствуете… сюда Одиссей приезжал за золотом… золотое руно называется… я читал, – это знаете, они так делали… брали баранью шкуру, клали ее вот в такую речонку, например Келасуру, вода в шерсть наносила золотой песок… Отсюда и названье – золотое руно.
Ночью с гор свежей водой лился ветер. Капитан иногда просыпался, швырял через окно в шакалов припасенными днем камнями, и странные мысли приходили ему в голову. Например, он думал, что в этом старинном домике, тонувшем в зарослях лавровишни, может быть, жили во времена покорения Кавказа Лермонтов или Бестужев-Марлинский. В путеводителе он вычитал, что Лермонтов и Марлинский были в Сухуме и мучились здесь малярией.
На базаре капитан встречал белокурых горцев с прозрачными лицами и очень светлыми глазами. Ему рассказали, что это – чистые потомки крестоносцев, флорентийцы, отступавшие из Палестины через Колхиду и застрявшие на тысячи лет на этих благословенных берегах.
Своеобразие страны затягивало капитана медленно и крепко. Он ходил с Плотниковым на Новый Афон в горы и нашел в горах остатки гранитных римских маяков и мраморные плиты с непонятными надписями. Впервые при виде этих сероватых, как бы восковых плит, капитан почувствовал волнение, – неведомая ему история говорила тысячелетним каменным языком.
Пахло нагретым лесом, под плитами шуршали ящерицы. В сумрачных маяках густо разрастались горы маленьких лиловых цветов. Капитан говорил шепотом. Ему чудилось, что он в Древней Колхиде, небо сверкало над головой, с моря в лес проникали синие, радостные ветры.
По берегам ледяных и шумливых рек песок блестел крупинками золота. Плотников говорил, что это серный колчедан, но капитану нравилось думать, что это чистое золото. Он намыл горсть золотых крупинок, но через день они почернели, и капитан с сожалением их выбросил
Таганрог был затоплен тишиной, почти звенящей, был пуст, уютен, изумительно чист. Фонари искрились в воздухе (после ливня в нем был блеск предельной прозрачности). Над морем загорались звезды; свет их был усталый, они мерцали. Батурин подумал, что звезды теряют много пламени, отражаясь в морях, реках, в каждом людском зрачке.
Из садов сочились запахи цветов, не имеющих имени, никому не знакомых. России не было. Таганрог был перенесен сюда с Эгейских островов, был необычайным смешением Греции, Италии и запорожских степей.
Музейное безмолвие стояло окрест, и море не шумело. Воздух был тонок и радовал, как воздух новой страны.
– Алексей – человек божий, зашитый в рогожу, – серьезно сказал писатель, но серые его глаза добродушно, по-стариковски улыбались, – гвоздиком прибитый, чтобы не был сердитый.
синеватом воздухе все громче
Мэро лежал свернувшись и казался себе мальчиком. Он вспомнил слова Эрве: «Астрономы не должны иметь любимых людей». «Да и старики, должно быть, тоже», – подумал Мэро.
Буря объединяет людей. Она подогревает воображение. Даже скучные люди находят во время бури слова, чтобы передать легкое возбуждение, что охватывает человека, когда за стенами безумствует ветер.