Всю ночь в соседней комнате громыхало тяжелое, страшное веселье. Там кричали частушки, пол ходил под чьими-то слоновыми пятками, слышались визги: «И-эх!», звенела разбитая посуда, вопили «горько!..».
«Нет, должно быть, я все-таки не русский, — думал Костя, накрыв голову одеялом. — Почему бы иначе мне было так это все противно, до ненависти? Частушки, слоновьи пляски, водка, жених в голубой рубахе, кровь с молоком этакий добрый молодец. Алеша Попович! Петушки, гребешки, вышитые полотенца так называемый «русский стиль». Почему противна мне опера «Руслан и Людмила»? Лебеди на огромных блюдах, Баян в бутафорских лаптях… сусальные пряники… Неужели потому, что я еврей? Неверно! У меня нет еврейских корней.
Я не знаю еврейского языка. Я не слышал еврейских песен. Кто же я? Где моя родина? Где моя Россия?»
«Нет, Россия — это не то, — думал дальше Костя, — это не гусли и не частушки, не битье по морде и не «И-эх!». Не этот, толстомясый, в голубой рубашке. Россия — это не благочиние пополам с грязью. Россия — это другое. Герцен был немец по матери и жил за границей, — продолжал думать Костя, но мысли его путались: он засыпал. — Но Герцен был русский, русский… Россия это совесть. Русский — тот, у кого болит, всегда болит чистая, но отягощенная совесть. По совести узнаешь русского. Русский — это кувшин. Так или иначе — все горе кувшину. И я русский, русский…»
Костя спал.
Утром, еще сквозь сон, он услышал стук в дверь.
Костя спал и спорил с кем-то во сне, слышал стук и не мог проснуться, напротив, стук странным образом вливался в спор: что-то вроде аргументации. Если он сейчас проснется, то предмет спора — очень важный — будет забыт. Но все-таки пришлось проснуться.
— Кто там?
За дверью молчали