Вот оно, так сказать, небо. И ведь не скажешь ему: Нале-во! Оно и так налево и направо. Так что же ему сказать от имени человечества? Нечего ему сказать.
На сей раз отец ходил один. Он нес почетную службу правофлангового или там левофлангового (уж не припомню в точности, какого) по недопущению в стройные ряды своих сослуживцев, знакомых, родственников и соратников чуждого элемента. Эта почетная должность ложилась на плечи весьма немногих достойных. Но если представить себе, что каждая шеренга окаймлялась лево-и правофланговыми, а шеренга состояла в среднем из человек двадцати, то 10 процентов многомиллионного населения страны все-таки были на страже и стороже. И это не принимая во внимание огромное число всех вообще настороженных, готовых ко всему на свете. А чуждый элемент, естественно, беспрерывно пытался внедриться, прорваться, инфильтрироваться в ряды колонн демонстрантов. Иногда, сказывают, ему это удавалось в большом количестве. Иногда его масса перерастала в критическую, превышая даже количество самих первоначальных, истинных демонстрантов. Иногда бывало, что до площади докатывались колонны, состоящие уж исключительно из инфильтрированного элемента. Это звучит, конечно, ужасно, но подобное случалось. Следует признать со всей откровенностью. Но сама структурообразующая мощь, финальная предзаданность колонн, силовое идеологическое поле всей целокупной демонстрации (даже пусть уже не существующие наглядно, но виртуально все перекрывающие) были столь сильны, что по недолгому ходу шествия любой, даже вражеский элемент внутренне и внешне перековывался, перекомпоновывался в правильную и мощную структуру утверждения, поддержки и славословия нашей неодолимой действительности.
Ведь известно, что в пределах памяти время и опыт обратимы. Обратимы дважды. Но дважды наполовину — то есть эта детская головка в пределах воспоминаний как бы знает и не знает и как бы отсылает свое опережающее знание в место его совпадения с реальным опытом. То есть различает разделение квазиопыта в пределах памяти и связанного с ним недолжного квазизнания. Но это сложно. Чересчур сложно. Дико сложно даже для меня. Я сам вряд ли смогу разобраться во всем. Не могу разобраться и сейчас, премного повзрослев, набравшись всякого изощренного спекулятивного знания. Да и вообще, я вовсе не об этом.
Я о том, что сидим мы с сестренкой на корточках рядышком, почти касаясь острыми коленками, ожидая своих, еще таких молодых, безумно молодых родителей. То есть опять-таки молодых в пределах суждения, внедренного в эту точку памяти уже из последующего знания и опыта. Но все равно — молодых! молодых! молодых! Мы не спешим. Мы точно знаем, что все определено и предопределено.
Вспоминается мне яркий майский день. Тогда, раньше бывали такие дни, подсвеченные еще дополнительно к своему естественно-природному сиянию светом идеологической, почти мистической, во всяком случае, в некотором роде сравнимой с мистической, подкладки всего тогдашнего бытия. Но я маленький, я ничего не думаю по этому поводу, только чувствую разлитую во всем помянутую дополнительную, все высвещающую подсветку. Утро. Ощущение почти полнейшей радости. Но и ощущение, что предстоит нечто, еще более радостное. Преисполняющее и само преисполняющееся своей избыточной полнотой радостное.
«Ах да, — вспоминается мне сейчас, но неожиданно вспоминается и тогда, из описываемого тогдашнего момента, — мы едем в Сокольники к бабушке!»
Все вокруг было изрыто разноразмерными воронками, усеяно битым кирпичом, камнем, бетоном и картинно разнообразными, неподвижно усаженными и уложенными окровавленными участниками событий. Я устал наклоняться к ним, расспрашивая их, живы ли они. Как правило, они не были живы. А еще живые были уже не жильцы. Они слабо шептали:
— Все. Я вижу.
— Вставай, вставай! — тряс я их, убеждая следовать за мной.
— Нет, нет, все. Так правильно, — и закрывали глаза.
Я оставлял их и снова обращался к безумной действительности, не соответствующей каким-либо о ней буквально вчерашним представлениям.
А вот еще помню, хотя никто, кроме меня, не помнит. Помню, как все завершилось. После вышеописанных беспокойств, нервозности, некоторых необходимых мероприятий со стороны властей все странно успокоились и расслабились. Неожиданно буквально на всех и каждого пала некая тихая истома, ломота во всем теле. Люди как-то жеманно, по-кошачьи стали потягиваться, поводить шеями и головами в разные стороны с вялыми улыбками и нежными, убаюкивающими звуками. Никто не расходился. Поглаживали друг друга по обнаженным частям тела, вздрагивали от прохлады и холодных прикосновений, издавали легкие, как звоночки, смешки, которые, переливаясь и разносясь по экранирующему пустому акустическому пространству огромного котлована, сливались в неведомое звучание, шевеление, позвякивание, таинственный шепот. Какие-то тихие набухания, перекатывание неких валиков, сопровождавшиеся легким раздражением, пробегали под кожей рук, лиц, шеи, оставляя впечатление всеобщего колебания, дрожания, даже перебегания телесных очертаний. Некое как бы такое марево взаимного пересечения индивидуальных границ, нарушения агрегатных состояний, как при диффузии газовых облаков или фракций. Все это звучало подобно ласковому переговариванию если не ангелов, то неких запредельных существ, типа эльфов. И вдруг в каком-то месте разорвалось первым не то чтоб вскриком, но восклицанием. Затем другие, третьи. Затем музыка стекла и позвякивания сменилась звуками вроде бы птичьего клекотания, что ли, лисьего подхихикивания. Неожиданно, практически у всех разом, прорвало нежно набухавшие, до того мягкие, блуждающие подкожные бугорки. Сразу же открылись глубокие, черные, шевелящиеся провалы.
Мало ли чего бывает. Мало ли чего народит природа себе в удовольствие и себе же на удивление. Но я ничего не забыл. Поэтому и повествую здесь, не боясь быть кем-либо опровергнутым или уличенным в неточностях и прямых искажениях. Никто ничего не помнит. Поэтому возразить-то некому, да и нечего. А я помню. Все помню отлично и достоверно. Такая у меня натура и память.
Тогда-то для разрешения этой ситуации и консолидации народов придумали грандиозный проект. Он в корне отличался от проектов предыдущих, что и следовало ожидать. О нем уже мало кто помнит. Если спросить, то почему-то вспомнят, например, огромную, вращающуюся стеклянную башню, воздвигнутую в центре Москвы. В момент ее водружения она высилась чистым чудом. Многочисленные москвичи бросились туда на экскурсии. Внутри стремительные лифты уносили вверх на площадки обозрения, торжественные залы, рестораны, вращавшиеся в разных направлениях с разными скоростями. Переходя из одного помещения в другое, человек постепенно терял ориентацию в пространстве и времени, и, как шепотом передавали, его уводило в другое измерение. Прямого подтверждения этому я не имел, но наблюдал огромные очереди страждущих у подножья башни. Выходящих же оттуда не видел и не встречал потом никогда. Не встречал никого, встречавших кого-нибудь из однажды вошедших в башню. День за днем люди уходили, но не возвращались. Население города стало истощаться. Говорят, что покидавшие башню иногда объявлялись далеко за пределами столицы, восполняя там неимоверный убыток людских резервов вследствие описанных выше интеграционных процессов.