автордың кітабын онлайн тегін оқу Девичья игрушка, или Сочинения господина Баркова
Девичья игрушка, или Сочинения господина Баркова
Иван Семенович Барков
Иван Барков (1732–1768) — легендарный русский поэт, давший имя целому направлению отечественной словесности. Сегодня, пожалуй, не найти мало-мальски грамотного человека, кто не слышал бы об этом литераторе XVIII века. Но, несмотря на столь широкую известность, абсолютному большинству читателей, интересующихся личностью стихотворца и его наследием, приходится довольствоваться лишь досужими вымыслами.
Вот, что, в частности, написано о Баркове в «Энциклопедическом словаре» Ф. Брокгауза и И. Эфрона (1891 г.): «Всероссийскую славу стяжал он себе тоже стихотворными, но не печатанными „срамными сочинениями“, в огромном количестве списков разошедшимися среди российских любителей пикантного чтения. Слава эта так велика, что создался особый термин „барковщина“ и Баркову сплошь да рядом приписываются вещи, которые совсем ему не принадлежат».
Дорогой читатель. Вы держите в руках научное издание сочинений Ивана Баркова, публикуемое впервые за 225 лет со дня его смерти.
Иван Семенович Барков
Девичья игрушка, или Сочинения господина Баркова
Иван Барков — история культурного мифа
Превращение имени собственного в нарицательное — участь, выпадающая на долю немногих писателей. Из всей великой русской литературы лишь считанным классикам довелось пополнить своими именами словарный фонд родного языка. В этом недлинном ряду история со своей неизменной иронией отвела Ивану Баркову, и по хронологии и по алфавиту, второе место после Аввакума. Под именем Баркова выходила знаменитая поэма «Лука Мудищев», которая, как это было всегда очевидно любому квалифицированному читателю, а в последнее время бесспорно доказано К. Ф. Тарановским[1], была написана уже в послепушкинскую эпоху. Еще более позднее происхождение имеют, также приписанные издателями Баркову, поэмы «Пров Фомич» и «Утехи императрицы», последняя из которых была недавно воспроизведена в России[2]. Текстам же, распространившимся под именем Баркова в различных списках XVIII–XIX веков, поистине нет числа.
Сведения о Баркове и его «срамных» произведениях стали появляться в нашей печати совсем недавно[3]. Но даже активизировавшееся в последние годы обращение к его наследию уже бессильно отменить сформировавшийся в русской культуре миф о поэте, миф, созданный десятилетиями и столетиями, в которые имя Баркова жило в культуре отдельно от его судьбы и его творчества. Баркову приписывались произведения, созданные через столетия после его смерти, докруг его судьбы ходили самые немыслимые биографические легенды.
Не смею вам стихи Баркова
Благопристойно перевесть
И даже имени такого
Не смею громко произнесть.
Первые две строки этого пушкинского экспромта относятся, по свидетельству А. П. Керн, к Дмитрию Николаевичу Баркову, сочинявшему непристойные эпиграммы на французском языке, но третья и четвертая явно отсылали к его прославленному однофамильцу. Само имя поэта ощущалось как неприличное и неудобопроизносимое. Еще в юношеском стихотворении «Городок», перечисляя авторов «сочинений, презревших печать», Пушкин отказывался «громко произнесть» скандалезное слово:
Но назову ль детину,
Что доброю порой
Тетради половину
Заполнил лишь собой.
Такая непроизносимость заветного имени, возможно, была связана с тем, что уже в пушкинскую эпоху миф о Баркове заслонил его сочинения и поэт стал выполнять в российской литературной мифологии функции своего рода бога Приапа, — символа сексуальной мощи и витальности. В традиционно атрибутируемой Пушкину поэме «Тень Баркова» родоначальник срамной поэзии является герою в момент мужских затруднений:
Он видит — в ветхом сюртуке
С спущенными штанами,
С хуиной толстою в руке,
С отвислыми мудами
Явилась тень <…>
Перед нами, по сути дела, божество языческой мифологии, требующее жертв и прославлений и приходящее на помощь своим жрецам. «Почто ж, ебена мать, забыл ты мне в беде молиться», — восклицает тень и действительно оказывается в состоянии восстановить увядшие силы своего приверженца, а позднее и спасти ему жизнь. Так реальный литератор середины 60-х годов XVIII века превратился в персонажа мифологического Олимпа, как бы символизирующего огромную потаенную область словесности, целую культуру похабного, обсценного, широко разлившуюся под узкой пленкой официально разрешенного.
Встречались и похабные стишки
Безвестных подражателей Баркова,—
напишет современный поэт Тимур Кибиров, перечисляя граффити на стенах общественного сортира. Разумеется, никто из безымянных авторов этих виршей не читал того, что писал Барков, но это не мешает им оказаться в бесконечном ряду его последователей, который будет тянуться, нравится нам это или нет, до тех пор пока существует русский язык.
Впрочем, барковский миф при всей своей устойчивости складывался и формировался постепенно. Первым его этапом стала, по-видимому, группировка текстов барковского цикла вокруг имени одного автора. Как уже неоднократно отмечалось, произведения, входившие в собрания непристойных стихотворений XVIII века, в действительности принадлежали разным сочинителям. Целый ряд сборников такого рода, носивших чаще всего название «Девичья игрушка», содержит предисловие, называющееся «Приношение Белинде», в котором, в частности, сказано: «Но препоручив тебе, несравненная Белинда, книгу сию, препоручаю я в благосклонность твою не себя одного, а многих, ибо не один я автор трудам, в ней находящимся, и не один также собрал оную»[4]. Прежде всего, в различных экземплярах попадаются тексты, вовсе не имеющие отношения к барковиане и объединенные, пожалуй, только своей принадлежностью к рукописной литературе, создающейся без расчета на печатный станок. Среди них «Гимн Бороде» Ломоносова, «Послание слугам» Фонвизина, эпиграммы на Сумарокова и др. Особняком стоит в «Девичьей игрушке» цикл, связанный с именем некоего Ивана Даниловича Осипова: послания к нему А. В. Олсуфьева и ответы на них, ода на день рождения дочери Ивана Даниловича, поэма «Оскверненный Ванюша Яблошник (Яблочкин)» и др. В этих произведениях отражены нравы и фольклор полубогемной петербургской компании того времени, имевшей как аристократический, так и плебейский состав. При всем площадно-кабацком характере своего остроумия тексты, группирующиеся вокруг фигуры Ивана Даниловича, существенно уступают основному массиву барковианы по части грубости и откровенности.
Но и за вычетом перечисленных произведений «Девичья игрушка» остается созданием различных авторов. В отдельных списках встречаются, в частности, подписи под некоторыми стихотворениями, указывающие на их авторство. Одно из стихотворений, носящих распространенное заглавие «Ода к пизде», приписано здесь Чулкову, другое, «Письмо к Приапу», — Ф. Мамонову. Эпиграмма «На актрису Д.» и стансы «Происхождение подьячного» подписаны «Сочинения А. С.» (по нашему мнению, есть самые серьезные основания атрибутировать эти тексты Сумарокову). Подпись «Сочинения Г. Б.», которую, безусловно, следует расшифровать как «Сочинения господина Баркова», также стоит под двумя произведениями: «Одой Приапу», представляющей собой своего рода расширенный и дополненный перевод знаменитого одноименного стихотворения французского поэта А. Пирона, и «Поэмой на победу При-аповой дщери». (В других списках эта поэма носит название «Сражение между хуем и пиздою о первенстве».) Разумеется, реальный вклад Баркова в «Девичью игрушку» куда более весом. Такой осведомленный и, вполне возможно, лично знавший Баркова современник, как Новиков, утверждал, что ему принадлежит «множество целых и мелких стихотворений в честь Вакха и Афродиты»[5]. О «бурлесках, каковых он выпустил в свет множество»[6], пишет и появившееся в Лейпциге еще при жизни Баркова «Известие о некоторых русских писателях», принадлежащее И. А. Дмитриевскому или В. И. Лукину. Таким образом, не приходится сомневаться, что сборник, носящий имя Баркова, заключает значительное количество его собственных произведений.
Однако для нас важно то, что коллективные по существу сборники собирались и стягивались в сознании современных читателей вокруг имени одного автора. Наряду с «Девичьей игрушкой» они традиционно получали заглавие «Сочинения Баркова». Порою эти два названия объединялись, и сборник обсценных стихотворений назывался «Девичья игрушка, или Сочинения Баркова», однако, так или иначе, закладывались основы традиции, по которой произведения непристойного содержания, даже если их автор был более или менее известен, приписывались Баркову. (Любопытно, что позднее, в бесчисленных списках порнографических стихотворений, другим возможным кандидатом на авторство оказывается Пушкин, становящийся вторым воплощением барковского мифа. Бытующий в массовом сознании образ Пушкина несомненно несет в себе черты гипертрофированной сексуальности.)
Баркова страсть воспламеняет
И нудит прославлять пизду,—
верифицировал в своем сборнике стихотворений непристойного содержания его владелец — «устюжский помещик Левонтий Яколич». В его собрании многие тексты подписаны самыми разными именами, однако безвестный владелец этой рукописной книги уже воспроизводил сформировавшийся образ демиурга обсценного мира, создателя всех сочинений непристойного содержания, одержимого к тому же маниакальной страстью. Эти вирши заносились в сборник, ныне хранящийся в Государственной Публичной библиотеке в Санкт-Петербурге, примерно в конце 1780-х годов, приблизительно через два десятилетия после смерти Баркова. Но еще до этого многие современники успели сформулировать свое мнение о его творчестве.
В лейпцигском «Известии о русских писателях», принадлежащих перу И. А. Дмитревского или В. И. Лукина, говорится о «веселом и бодром направлении ума» Баркова, проявившемся в «бурлесках, которых он выпустил в свет множество». «Жаль лишь, что местами там оскорблено благоприличие», — сетует автор «Известия». Читателя, знакомого с «Девичьей игрушкой», это осторожное «местами» может даже изумить, поскольку здесь очень мало таких мест, где бы благоприличие не было бы оскорблено самым решительным образом. Однако нравы середины XVIII века были, по-видимому, существенно либеральнее нынешних. Н. И. Новиков в своем «Опыте словаря российских писателей» и вовсе обошелся без этикетных сожалений, указав, что «сатирические сочинения» Баркова в честь Вакха и Афродиты «весьма многими похваляются за остроту». Новиков, возможно, лично знакомый с Барковым, особо отметил «веселый его нрав и беспечность»[7]. Уже много позже такой предельно далекий от какого бы то ни было неприличия писатель, как Карамзин, дал Баркову более скептическую, но отнюдь не уничтожающую оценку: «Барков родился, конечно, с дарованием, но должно заметить, что сей род остроумия не ведет к той славе, которая бывает целию и наградой истинного поэта»[8]. Заслуживает внимания, что приведенный отрывок взят из книги под названием «Пантеон российских авторов». Карамзин, не колеблясь, включил Баркова в этот пантеон. Чуть позже, в сатирическом «Видении на берегах Леты» Батюшков также помещает его в «священный Элизий», населенный лучшими русскими поэтами: тот, «что сотворил обиды Венере девственной, Барков», оказывается судьей современных авторов, наряду с Ломоносовым и Сумароковым. И высокая оценка оскорбляющего приличия автора, и легкая ирония в его адрес идут здесь рука об руку. Это же сочетание почтения и скептицизма было характерно и для Пушкина:
О ты, высот Парнаса
Боярин небольшой,
Но пылкого Пегаса
Наследник удалой.
Таким образом, для XVIII и начала XIX столетия барковская традиция была частью литературы, отграниченной от основного ее массива, но не противопоставленной ему. Но с наступлением второй половины века— эпохи русского викторианства — ситуация резко меняется.
Если в первой трети XIX века барковской традиции отдают дань ведущие поэты, и среди них Пушкин, Языков, Вяземский, Полежаев, то где-то с конца 1830-х годов она все больше перемещается в сферу низового сквернословия или дружеской похабщины закрытых мужских учебных заведений. Строго говоря, гусарские поэмы Лермонтова уже указывают на этот перелом. Соответственно меняется и бытующий в культуре образ Баркова. На фоне заново сложившейся системы литературных приличий и табу этого времени тексты барковианы, тем более изрядно разбавленные позднейшими порнографическими виршами, выглядели чудовищно безнравственно. Любопытным отражением такого подхода стало появившееся в 1872 году издание «Сочинений и переводов» поэта. Этот коммерческий сборник привлекал доверчивого читателя именем автора на обложке и предлагал ему свод легального Баркова, дополненный кратким предисловием, где излагались малодостоверные сведения об авторе, а сам он изображался моральным выродком, хулиганом и пропойцей. «Это просто кабацкое сквернословие, сплетенное в стихи: сквернословие для сквернословия. Это хвастовство цинизма своей грязью». В общем-то в том же духе судили и другие исследователи, которым по долгу службы приходилось иметь дело с произведениями поэта. «Разумеется, „Девичья игрушка“ (так называется в некоторых списках собрание мерзостей Баркова) никогда не будет напечатана»[9],— решительно заявил известный русский литературовед Е. А. Бобров. В том же ключе судит о Баркове в своем критико-библиографическом словаре и такой солидный ученый, как С. А. Венгеров, оказывающийся, впрочем, довольно снисходительным к поэту. «Для незнакомых с грязной музою Баркова следует прибавить, что в стихах его, лишенных всякого оттенка грации и шаловливости, нет также того почти патологического элемента, который составляет сущность произведений знаменитого маркиза де Сада <…> В Европе есть порнографы в десятки раз более его безнравственные и вредные, но такого сквернослова нет ни одного»[10].
Стоит отметить, что внешне парадоксальным образом самый демократический язык и созданная на нем словесность удостаиваются отчасти снисходительного к себе отношения в пору, когда расцветает литература «для немногих». Между тем в эпохи резкого расширения круга читателей табу на литературу, использующую ненормативную лексику, драматическим образом устрожаются. В действительности парадокс этот чисто мнимый. Социальные слои, недавно приобщившиеся к культуре, склонны закреплять новообретенное положение резким ужесточением системы запретов. Как пишет Е. Тоддес, «среднестатистический читатель может посчитать обращение к ней (табуированной лексике. — А. 3.) покушением на мораль, а читатели, к интеллигенции не принадлежащие и более или менее свободно прибегающие к мату в быту, нарушением неких правил игры, согласно которым литература должна говорить красиво, не должна воспроизводить некультурное»[11]. В то же время круги, уверенные в своем культурном статусе, склонны бравировать нарушениями табу. Кроме того, именно эти круги оказываются в наибольшей степени европейски (западнически) ориентированы и много слабей ощущают воздействие тех запретов, которые традиционно разделяли в русском языке приличную и неприличную лексику куда строже, чем в большинстве европейских. Тем самым матерная литература, созданная на русской почве образованным семинаристом И. Барковым, становится явлением по преимуществу интеллигентским, реализующим элитарность культурной позиции через ее снятие.
Таким образом, представляется закономерным развитие барковской легенды в нашем столетии. Для серебряного века, испытывавшего живой интерес к неприличной тематике, Барков был слишком груб и примитивен. На фоне «Маркиз» Сомова «Девичья игрушка» не выглядела достаточно увлекательной. Тем более не мог пробудиться интерес к бар-ковиане в годы призыва ударников в литературу, культурной революции и свирепейшей моральной цензуры. Отдельные упоминания «Девичьей игрушки» в эту пору связаны с попытками отыскать в ней зачаточную форму социального или политического протеста. В этом плане внимания заслуживает публикация в «Литературном наследстве» сатирической песни «Ебливица»[12] («Как в Глухове узнали»), в которой читался намек то ли на Анну Иоанновну, то ли на Екатерину П.
Отсюда как бы из недр официозного взгляда на барковиану, по существу к этому времени уже не известную читателям, родилось представление о Баркове как о поэте-бунтаре, протестанте против литературного и социального истеблишмента, получившее широкое распространение в оттепельные шестидесятые. Наиболее резко и отчетливо взгляд этот проявился в стихотворении Олега Чухонцева «Барков».
Храпел мясник среди пуховых облаков,
Летел ямщик на вороных по звездной шири.
А что же ты, иль оплошал, Иван Барков,
Опять посуду бил и горло драл в трактире…
Не тяжко пьянство, да похмелье тяжело,
Набрешут досыта, а свалят на Баркова,
Такое семя крохоборное пошло,
Что за пятак себя же выпороть готово <…>
И вам почтение, отцы гражданских од,
Травите олухов с дозволенным задором,
Авось и вам по божьей воле повезет
И петь забористо, и сдохнуть под забором <…>
Но вздор накатит — и разденется душа
И выйдет голая — берите на забаву,
Ах, Муза, Муза — до чего же хороша! —
Идет, бесстыжая, рукой прикрыв жураву.
В этом стихотворении с поразительной отчетливостью просматривается романтический образ поэта, прячущего нежный лирический дар под грубостью слога и поведения, поэта, знакомого с подлинным вдохновением и противостоящего равно мещанам, храпящим «среди пуховых облаков», и официально признанным авторам, сочиняющим свои опусы «с дозволенным задором». При этом в наследии поэта разделяются высокие и вдохновенные строки и случайные вирши, едва ли ему принадлежащие («набрешут досыта, а свалят на Баркова»). В этой интерпретации Барков становился своего рода предтечей Венедикта Ерофеева. Не случайно стихотворение Чухонцева было написано в 1968 году, за год до появления и широкого успеха «Москвы — Петушков».
В написанной шестью годами позже пьесе Л. Зорина «Царская охота» звучат те же ноты. Вечно пьяный пиит Кустов, персонале вымышленный, вспоминает своего покойного друга Ивана Баркова: «Ах, Боже святый, что за кудесник, таких уж нет. Все помнят одни срамные вирши, а знали б его, как знал его я! Как мыслил, судил, как верен был дружбе, а как любил безоглядно. Высокий был, ваше сиятельство, дух…»
Впрочем, эти цитаты заимствованы из изящной словесности, и их авторы, несомненно, имеют право на домысел и осовременивающее видение. Но и исследователи, изучающие творчество Баркова, отдают свою дань этому романтизированному взгляду в духе времени. В статье Г. П. Макогоненко «Враг парнасских уз», остававшейся вплоть до самого последнего времени единственным специальным исследованием «Девичьей игрушки», появившимся в русской печати, барковиана рассматривалась как тотальная пародия на всю жанровую систему русского классицизма. «Выворачивая наизнанку сумароковские оды, сатиры, песни и элегии, — писал Г. П. Макогоненко, — Барков смело и настойчиво обращал внимание поэтов на живую жизнь, игнорируемую классицизмом, дерзко вводил в поэзию новых героев — близких ему по духу петербургских мастеровых, бурлаков и ямщиков <…> Он намеренно исключал свои стихи из печатной поэзии, превращая себя в отверженного поэта»[13].
Думается, что видеть в сочинениях Баркова «сознательную и строго продуманную»[14] борьбу с поэтической системой классицизма верно только отчасти. Пародийное начало барковианы действительно чрезвычайно выпукло в высоких жанрах: оде, трагедии, поэме. Здесь сочетание торжественной интонации, размера, связанного с высоким слогом, высокопарной лексики с шокирующе грубыми предметами и заборной руганью создает необходимый эффект с безотказностью, которая, если учесть тысяче- и тысячекратную использованность этого приема, выглядит даже поразительной. Однако в таких жанрах, как басня или эпиграмма, пародийный элемент заметен мало. Басня, скажем, традиционно относилась к низкому роду, а под пером А. Сумарокова, признанного корифея жанра и канонизатора жанровой системы русского классицизма, она и вовсе приобрела простонародную грубость. Притчи и басни барковианы лишь дополнительно опущены по лексике и тематике ниже планки литературного приличия, но говорить о пародии здесь нет особенных оснований.
Представляется, что «борьба с поэзией классицизма» не была главной задачей для Баркова и его соавторов по «Девичьей игрушке», чье творчество лежит в русле той же поэтической системы. Дело здесь в другом. «В книге сей ни о чем более не написано, как о пиздах, хуях и еблях», — замечает автор «Приношения Белинде». Это чистая правда. Многообразный мир, охватываемый разветвленной жанровой системой классицизма, оказывается сведен здесь к одной области жизни, которая как раз находилась за пределами разрешенной словесности. Буало и Сумароков строили свои поэтики, исходя из того, что каждому поэтическому жанру соответствует особый участок умоконструируемой реальности. В барковиане же жанровое разнообразие помогает лишь по-разному говорить об одном и том же. Там, где действуют люди, все их поступки и помыслы редуцированы до единственной житейской функции, а сплошь и рядом место антропоморфных персонажей занимают, как, вслед за Дидро, выразился Г. Макогоненко, их «нескромные сокровища»[15], вступающие между собой в отношения как бы вовсе без участия своих хозяев. Обычная и распространенная, скажем, в матерной частушке синекдоха, когда определенные части тела метонимически обозначают мужчину и женщину, здесь материализуется и половые органы как бы заменяют собой людей, что дополнительно подчеркивает одномерность воссоздаваемого мира. Характерный для классицизма механизм рационалистического вычленения предмета и отсечения всех посторонних и избыточных деталей и наслоений здесь доведен до абсурда, поскольку абсолютно во всех жанрах вычленяется один и тот же предмет.
Поэтому едва ли есть смысл говорить о стихийном реализме барковианы. Здесь, если отбросить цикл, связанный с Иваном Даниловичем, очень мало бытовой конкретики, для которой почти и нет места в фантасмагорическом мире, в котором все употребляют всех всеми возможными и невозможными способами. Отсюда и беспредельная изобретательность авторов в подыскивании синонимов для основополагающих понятий — почти непереносимая густота их использования настоятельно требует разнообразия хотя бы на чисто лексическом уровне.
Конечно, есть и исключения. Забавные житейские зарисовки попадаются в некоторых баснях; оды «Кулачному бойцу» и в гораздо меньшей степени «К Бахусу» затрагивают смежные с магистральной темы пьянок и кутежей. Но место, которое занимают все эти сочинения, невелико. Не случайно, решившись опубликовать в сборнике «Поэты XVIII века» (Л., 1972) один текст из «Девичьей игрушки», Г. П. Макогоненко и И. 3. Серман были вынуждены остановиться на абсолютно не характерной для барковианы оде «Кулачному бойцу». Ее с огромными купюрами и многочисленными многоточиями все-таки можно было напечатать. Выбери составители буквально любое другое произведение, им бы пришлось многоточиями и ограничиться.
Если истолковывать барковиану как пародию, то вся матерщина и похабство «Девичьей игрушки» оказываются лишь орудием для дискредитации системы аллегорически-условного использования классической мифологии, риторических условностей ломоносовской оды или су-мароковской трагедии. Представляется, что в этой трактовке цели меняются местами со средствами. Прежде всего, при жизни Баркова, в 1750-1760-е годы, вся эта поэтическая система была еще безусловно живой и едва ли могла ощущаться современниками как подходящий объект для такой стилистической атаки. Кроме того, взятые по отдельности, многие стихи «Девичьей игрушки» могли быть и, вполне вероятно, были пародиями или, как говорили тогда, «переворотами». Но само их неимоверное количество заставляет усомниться в сугубо пародийной направленности «Девичьей игрушки».
Думается, что подготовка образованного латиниста, умелого версификатора, превосходного знатока и ценителя современной поэзии была использована Барковым, чтобы олитературить те области жизни л, прежде всего, языка, которые существовали за пределами дозволенного. Можно, пожалуй, сказать, что создатели барковианы не столько использовали матерщину и образы совокупления для того, чтобы дискредитировать мифологическую образность, ломоносовскую оду, сумароковскую трагедию или народную песню, сколько, напротив, черпали оттуда стилистический реквизит, чтобы говорить о запретном. Конечно, пародийный эффект возникает при этом неизбежно и порой создается сознательно, но главная цель авторов все же иная: воссоздание с помощью разработанной поэтической техники целостного и всеобъемлющего литературного inferno, мира, в котором царят мифологические образы Приапа и Венеры. (Позволим себе здесь некоторую классицистскую аллегоричность, чтобы в погоне за классицистской же терминологично-стью не прибегать к двум самым распространенным русским словам.)
Статья Г. Макогоненко была впервые напечатана в 1964 году еще до стихов О. Чухонцева. В ту пору отверженный поэт еще существовал в литературном сознании наряду с признанными. Но постепенно по мере вытеснения в 1970-е годы основной массы художественно значимой литературы в сам- и тамиздат общественное мнение становилось все более склонно предпочитать отверженных поэтов признанным. Так, значение Баркова постепенно начинало преувеличиваться, и он все более воспринимался в качестве едва ли не ведущей литературной фигуры XVIII века.
«Вспоминаю Баркова — учителя Пушкина, которого у нас считают порнографом, — делился совсем недавно поэт Андрей Вознесенский. — Но в сравнении с тем, что происходит сейчас, это идиллическая, целомудренная порнография. <…> У нас никто не понимает, что Барков — это учитель Пушкина. Пушкин — это Державин плюс французская культура и Барков. „Евгений Онегин“ по естественной интонации идет от Баркова. <…> Барков принес стихию разговорной речи. <…> Язык Баркова через Пушкина стал литературной нормой»[16].
К исторической реальности все это, разумеется, не имеет никакого отношения. Язык Баркова, как легко убедится любой подготовленный читатель настоящего сборника, за исключением вечно современного мата, в целом более архаичен и тяжеловесен, чем язык од Ломоносова и басен Сумарокова. Что до Пушкина, то он, назвав Баркова «удалым наездником» «пылкого Пегаса» и проявив к его наследию недюжинный интерес, все же недвусмысленно отказался от услуг подобного наставника.
«Но убирайся с Богом. Как ты, в том клясться рад, Не стану я писать», — заявлял он в «Городке», по чтении заветной тетради с «Девичьей игрушкой». Однако интересна не столько историко-литературная обоснованность оценок А. Вознесенского, сколько их внутренняя логика. Для современного сознания потаенный автор — это неизбежно автор гениальный, решающим образом влияющий на поколения последующих писателей, о чем их неосведомленный поклонник может даже не догадываться. В этой схеме угадывается, конечно, история долгого подспудного бытования в отечественной словесности Платонова, Набокова или Мандельштама. Столь же условны и представления Вознесенского о биографии Баркова: «По легенде он умер в камине у себя в усадьбе, когда утром пришли к барину лакеи, они увидели — из камина торчит голая попка. Барков покончил с собой, уткнувшись головой в камин, а в попку воткнул свое последнее произведение: „Жил грешно, а умирал смешно“[17]». Здесь ссылка на легенду не спасает дела. Нищий семинарист Барков, «отрешенный от Академии» «за пьянство и худое поведение», никогда не был барином и мог видеть усадьбу и лакеев разве что во сне. Правда, анекдотическая традиция действительно связывает с именем Баркова процитированную автоэпитафию, но обстоятельства ее создания всецело лежат на совести современного поэта.
Впрочем, не только А. Вознесенского тянет пожаловать Баркову дворянство. В газете «Московские ведомости» в прошлом году было предано гласности очередное предание о Баркове, по которому он «был выслан из столицы в свою родовую деревеньку Барковку, тут писал стихи свои и написал однажды поэму о Екатерине II и графе Григории Орлове <…> За поэму сию, дошедшую до царицы, вывезен был Барков из деревни в кандалах <…> и доставлен к государыне. Та хотела было предать автора поэмы казни, но потом передумала и ввела к себе в опочивальню. Откуда Иван Семенович вышел через три дни, держась за стену, но с графским достоинством. Стал служить при дворе, но вскоре помер»[18].
В этой заметке, принадлежащей перу некоего Георгия Блюмина, любопытно совершенно механическое сочетание мифа о Баркове-При-апе и Баркове-бунтаре. «Революционером, разночинцем и простолюдином в стихах своих» называет его тот же Блюмин и совершенно уверенно причисляет к «великим поэтам», не без трогательного простодушия подтверждая этот тезис публикацией версификационно-беспомощной порнографической поэмы «Утехи императрицы», написанной, по-видимому, в XX веке.
Конечно, А. Вознесенский не столь наивен. Но и он рассказывает свою легенду, чтобы подчеркнуть современный «черный юмор» Баркова, сближающий обсценного поэта XVIII века с сегодняшним днем. И снова популярно-беллетристические истолкования находят свое отражение в научных трудах. В статье А. Илюшина в «Литературном обозрении» подчеркивается «великолепный алогизм»[19] барковской поэтики, заставляющий вспомнить Хармса и Введенского. Однако самый яркий пример, приведенный исследователем, почти наверняка представляет собой описку копииста, также как и отмеченный им в другом месте случай «виртуозного использования разноударной рифмы»[20]. В условиях постперестройки, после того как идеологическое давление режима ослабло, на первый план, даже несколько тесня диссидента, выходит Барков — новатор и эксцентрик, создатель особой смеховой поэтической культуры.
Развитие барковского мифа продолжается. Вообще говоря, подобное мифотворчество является неотъемлемым элементом всякой живой литературной репутации. Мифы рождаются вокруг имен всех писателей, чье творчество интересует потомков, и нет сомнения, что автор этих строк тоже вносит свой скромный вклад в строительство очередного барковского мифа.
Однако превратности репутации Баркова имеют свою специфику. Самый заинтересованный читатель не имеет возможности сверить версии, которые предлагают ему специалисты и любители, с собственными впечатлениями. Только издание «Девичьей игрушки» может перевести разговоры о Баркове из области умозрительных спекуляций в реальное пространство истории литературы. Именно в таком переносе и состоит задача настоящего издания.
«Вы не знаете стихов <…> Баркова <…> и собираетесь вступить в университет, — говорил Пушкин Павлу Вяземскому. — Это курьезно. Барков — это одно из знаменитейших лиц в русской литературе; стихотворения его в ближайшем будущем получат огромное значение <…> Для меня <…> нет сомнения, что первые книги, которые выйдут в России без цензуры, будет полное собрание стихотворений Баркова»[21].
В этих словах одновременно и признание литературного значения Баркова, и скептическая оценка русского общества, которое, чуть дай ему волю, бросится на клубничку. И все же в свободной русской печати «Девичью игрушку» издать надо. Издать спокойно, академически, с комментариями и без многоточий. Издать, чтобы избавить многих читателей от напрасных ожиданий и удовлетворить тех, кто интересуется историей литературы. Место, которое занимает Барков в этой истории, не так велико, как порой кажется тем, кто не знаком с его творчеством, но оно заслуживает того, чтобы быть указанным и обозначенным.
Андрей Зорин
1
Тарановский К. Ритмическая структура скандально известной поэмы «Лука». — Литературное обозрение, 1991, № 11, с. 35.
n_1
2
Московские ведомости, 1991, ноябрь, № 21(3).
n_2
3
См., в частности, ст. А. Илюшина «Ярость праведных» и А. Зорина «Барков и барковиана» в «Литературном обозрении», 1991, № 11.
n_3
4
Цит. по ГПБ-1. Ср.: Степанов В. П. Барков Иван Семенович. — В кн.: Словарь русских писателей XVIII века, т. 1. Л., 1988, с. 60.
n_4
5
Новиков Н. И. Избранные сочинения. М.-Л., 1951, с. 283–284.
n_5
6
Материалы для истории русской литературы. СПб., 1867, с. 163.
n_6
7
Ефремов П. А. Материалы по истории русской литературы. СПб., 1867, с. 162. Цит. по: Степанов. Указ. соч.
n_7
8
Карамзин Н. М. Сочинения в двух томах, т. I. Л., 1983, с. 109.
n_8
9
Бобров Е. А. Из истории русской литературы XVIII–XIX вв. Изв. Отд. русского языка и словесности Академии наук, т. II, 1906, кн. 4, с. 117.
n_9
10
Венгеров С. А. Критико-биографический словарь русских писателей, т. П. СПб., 1891, с. 151–152.
n_10
11
Тоддес Е. А. Энтропии вопреки. — Родник, 1990, № 4, с. 67.
n_11
12
Литературное наследство, т. IX–X. М.-Л., 1933.
n_12
13
Макогоненко Г. П. Избранные работы. Л., 1987, с. 158–159.
n_13
14
Там же. Указ. соч., с. 157.
n_14
15
Макогоненко Г. П. Указ. соч., с. 159.
n_15
16
«Ножками по потолку». Интервью с А. Вознесенским. «Московский комсомолец», 22 февраля 1992 г.
n_16
17
«Ножками по потолку».
n_17
18
Московские ведомости, 1991, ноябрь, № 13(22).
n_18
19
Илюшин А. Указ. соч., с. 20.
n_19
20
Илюшин А. Указ. соч.,
n_20
21
А. С. Пушкин в воспоминаниях современников, т. П. М., 1985, с. 193.
n_21
Иван Барков: Биографический очерк
Реальная биография Ивана Баркова в той степени, в какой она может быть сейчас реконструирована, не способна дать многое для истории «Девичьей игрушки»: с биографией академического переводчика соотносимы вполне серьезные литературные работы, а непристойная поэзия проецируется на мифологический образ, подпитываемый апокрифическими анекдотами.
Общим местом практически у всех, писавших ранее о Баркове, было сетование на слабую документированность его реальной биографии и сожаление о том, что вместо достоверных фактов предание сохранило множество забавных, но фактографически сомнительных анекдотов. Неизвестный автор свидетельствовал в середине XIX в.: «Про Баркова ходит много устных анекдотов, отличающихся, впрочем, не меньшею деликатностью, чем и его сочинения…»[22] Сходная констатация — и в анонимной статье, предпосланной изданному в 1872 г. сборнику переводов Баркова: «Самые несообразные анегдоты рассказывают про него»[23]. Об известности Баркова, «главным образом по апокрифическим непристойным стихам и анекдотам», писали исследователи и в конце 1920-х гг., призывая сделать поэта «предметом, серьезного научного исследования»[24].
Аналогичные призывы звучали и ранее. Так, казанский библиограф П. В. Васильев, рецензируя издание 1872 г., охарактеризовал биографический очерк в этой книге как «весьма неудовлетворительный, ибо наполнен одними скандалезными анекдотами о Баркове и о той несчастной слабости, которая свела его в преждевременную могилу. Как ни скудны данные для биографии Баркова, все же по этим данным можно лучше и обстоятельнее составить очерк жизни этого писателя, не ограничиваясь скандалезными анекдотами и сомнительными о нем преданиями»[25]. На анекдоты вынужден был опираться даже весьма академичный С. А. Венгеров; в своей статье о Баркове он пытается использовать эти анекдоты «позитивно», извлекая из них материал для характеристики личности поэта. Начиная с традиционного сетования: «Имеющиеся биографические сведения о нем скудны», Венгеров сообщает о распространенности «многочисленных устных анекдотов, рассказываемых о нем», и приводит два из них (один, записанный А. С. Пушкиным, и другой, приведенный в издании 1872 г.), после чего резюмирует: «В таком же роде все другие анекдоты о Баркове, курсирующие в литературных и иных сферах. И хотя это не более как анекдоты, но полное совпадение основного их содержания несомненно устанавливает тот факт, что был Барков всю свою жизнь пьяница горчайший, весьма редко протрезвлявшийся»[26].
В наше время положение изменилось. С одной стороны, со второй половины XIX в. постепенно в распоряжении исследователей стали накапливаться данные об учебе и служебной деятельности Баркова, извлекаемые главным образом из различных фондов архива Академии наук. Особенно большую и планомерную работу в этом отношении провела Е. С. Кулябко, выступившая и как один из авторов наиболее документированной биографии Баркова[27].
С другой же стороны, если в XIX в. в литературных и близких к ним кругах и бытовало большое количество анекдотов о Баркове (особо большое их число и разнообразие вообще сомнительно), то сейчас их известно не так-то много. По крайней мере, сколь бы то ни было яркую картину мифологизированно-анекдотической жизни поэта нарисовать затруднительно. Можно сказать, что сейчас в сведениях о Баркове анекдот оказался явно оттесненным на второй план документом.
Почти все документы о Баркове связаны с его деятельностью в Академии наук.
Из списков и реестров академических студентов можно заключить, что Барков родился в 1732 г. в Петербурге или близ него. Отец его был священником. Фамилия поэта писалась двояко: в ранних документах преимущественно как Борков, позже все чаще Барков, что и было закреплено традицией. Нет полной ясности и с отчеством, так как ни в одном официальном документе оно не упоминается, не приводят его и наиболее ранние биографы. Сводку данных по этому вопросу включил в свою статью С. А. Венгеров: «Новиков в своем словаре зовет его просто Барков, Иван. Это же обозначение имеется и на заглавных листах отдельных сочинений академического переводчика. В бекетовском „Пантеоне русских авторов“ под портретом Баркова подписано Иван Степанович, под гравюрою начала нынешнего столетия К. Афанасьева — Иван Семенович, Евгений и вслед за ним Геннади говорят об Иване Ивановиче Баркове, Греч и лексикон Плюшара называют нашего автора — Иваном Семеновичем»[28]. Вероятно, именно авторитетность «Опыта краткой истории русской литературы» (СПб., 1822, см. с. 189–190) Н. И. Греча, ставшего основой для разнообразных работ по русской литературе на протяжении полувека, обусловила приоритетность варианта «Иван Семенович», хотя вопрос этот так до конца и не прояснен. Укажем для справки, что в собрании С. Д. Полторацкого имеется вырезка словарной статьи о Баркове из «Энциклопедического Словаря, напечат<анного> у Селива<новского>, но не изданного», как значится в приписке Полторацкого[29]. Здесь Барков тоже именуется Иваном Семеновичем.
В 1744 г. Барков был определен в духовную семинарию при Алек-сандро-Невском монастыре в Петербурге[30], где окончил грамматические классы и перешел в класс пиитики. Семинария заложила основы его образования, прежде всего знание латинского языка.
В 1747 г. при Академии наук был основан университет, где планировалось обучать 30 студентов на казенном содержании и некоторое число вольнослушателей. Профессора занялись отбором студентов из числа способных семинаристов. В начале 1748 г. с этой целью в Москву поехал В. К. Тредиаковский, а М. В. Ломоносов и И. А. Браун проводили собеседования и отборочные испытания в Александро-Невской семинарии. Списки отобранных в студенты были представлены в академическую канцелярию. Когда до начала занятий (16 мая 1748 г.) оставалось менее месяца, Барков пришел сам проситься в студенты.
26 апреля Ломоносов подал в академическую канцелярию следующее «Доношение»:
1. Сего Апреля 24 дня приходил ко мне из Александровской Семинарии ученик Иван Борков и объявил, что он во время учиненнаго с гди-ном Профессором Брауном екзамена в Семинарии не был, и что весьма желает быть студентом при Академии Наук, и для того просил меня, чтоб я его екзаменовал.
2. И по его желанию говорил я с ним по латине и задавал переводить с латинскаго на российской язык, из чего я усмотрел, что он имеет острое понятие и латинской язык столько знает, что профессорския лекции разуметь может. При екзамене сказан был от учителей больным.
3. При том объявил он, что учится в школе Пиитике, и что он попов сын, от роду имеет 16 лет, а от вступления в Семинарию пятой год, и в стихарь не посвящен.
И ежели Канцелярия А. Н. заблагорассудит его с протчими семинаристами в Академию потребовать, то я уповаю, что он в науках от других отменить себя может.
1749 года Апреля 26 дня, о сем доносит Профессор
Михаила Ломоносов[31].
На основании этого представления Барков был зачислен в студенты и 10 мая 1748 г. прислан в Академию наук; 27-м мая датирован указ о его принятии в университет со студенческим жалованьем, но одновременно последовало распоряжение о направлении Баркова в академическую гимназию для «доучивания» (Барков на несколько лет был моложе остальных студентов этого набора).
Практически все современники и исследователи биографии Баркова отмечали его бесспорные способности, главным образом в словесности. «По всем вероятиям, его ожидала громкая известность, когда бы несчастная страсть к вину и распущенная жизнь не погубила этого человека»[32]. Впрочем, бражнические и буйственные наклонности отличали почти всех соучеников Баркова по университету.
Студенты «по утрам 5 часов в неделю слушали у академиков: Брауна — руководство во всю философию, „употребляя за основание сокращенную Тиммигом вольфианскую философию“; у Рихмана-2 часа все части математики <…> Крузий — 5 часов в неделю „толковал древних римских авторов, при чем и знание древностей, также и правила о чистоте штиля изъяснять. Он же покажет, когда потребно рассудится, и литературную историю по печатному Гейманову руководству…“. После обеда Фишер читал „универсальную историю, с присовокуплением всегда хронологии“. Струбе де-Пирмон толковал „новейшую историю всех государств в Европе, и потом их внутреннее состояние и каждого с прочими союзы и политическое связание“. Тредиаковский — „Целляриеву орфографию“ и „Гейнекциевы основания чистого штиля“. По окончании этих лекций предполагалось занять студентов науками, к которым у них окажется более склонности, как-то астрономиею, химиею, ботаникою и механикою»[33]. Ломоносов вел в университете курс «Истинной физической химии» и читал студентам лекции по российскому стихотворству; Барков был одним из слушателей этого курса по теории словесности[34].
В течение первого года Барков отличался своими успехами у X. Г. Крузиуса, не блистал у В. К. Тредиаковского, И. Э. Фишером был отнесен к тем студентам, которые «либо не годны к историческим наукам, либо рано к оным допущены»; Г. В. Рихман свидетельствовал, что он имеет плохие знания даже в арифметике[35]. На экзаменах в январе — феврале 1750 г. Г. Ф. Миллер представил о Баркове такой аттестат: «Иван Барков несколько показал успехов в арифметике, а в других математических науках не столько, также и в философии не много учился. Он объявляет, что по большей части трудился в чтении латинских авторов, и между оными Саллюстия, которого перевел по русски войну Катилинову. Понятия не худова, но долго лежал болен, и кажется, что острота его от оной болезни еще нечто претерпевает». 17 февраля 1750 г. Фишер дал оценку поведению Баркова: «Ив. Барков средних обычаев, но больше склонен к худым делам»[36].
В материалах академической канцелярии сохранились сведения о разгульном быте соучеников Баркова, среди которых были и такие известные позже деятели русской литературы и науки, как А. А. Барсов, А. И. Дубровский, Н. Н. Поповский, С. Я. Румовский и др.: «…новые студенты часто и сильно кутили; драки у них между собою и с посторонними были не редкость; в студентских комнатах находили женщин; начальству не раз приходилось выслушивать грубости и даже угрозы. Академик Фишер, которому был поручен надзор за студентами, однажды просил академическую канцелярию, для удержания студентов от своевольств, назначить в его распоряжение особую команду из восьми солдат и двух „кустосов“[37]».
В этих проделках Барков отличался более других. Известно, что 23 марта 1750 г. по приказу президента Академии наук К. Г. Разумовского «велено студента Ивана Баркова за его из университета самовольную отлучку и другие мерзкие проступки в страх другим высечь, что и учинено»[38]. В 1751 г. С. П. Крашенинников доносил, что после кутежа Барков «ушел из университета без дозволения, пришел к нему, Крашенинникову, в дом, с крайнею наглостию и невежеством учинил ему прегрубые и предосадные выговоры с угрозами…»[39]. «1 апреля 1751 года, отлучившись из Академии, он возвратился в нетрезвом виде и произвел такой шум, что для усмирения его товарищи принуждены были позвать состоявшего в Академии для охранения порядка прапорщика Галла. Барков, сопротивляясь ему, „сказал за собою слово и дело“, почему взят был „под караул“ и отправлен в Тайную Канцелярию розыскных дел. 15 апреля он был возвращен оттуда и снова принят в академический университет „с таким объявлением, что хотя он Барков за то подлежал жестокому наказанию, но в рассуждении его молодых лет и в чаянии, что те свои худые поступки он добрыми в науках успехами заслуживать будет, от того наказания освобожден; а ежели впредь он Барков явится в пьянстве или в худых каких поступках, тогда жестоко наказан и отослан будет в матросскую службу вечно“. С 25 мая 1751 года он был уже исключен из числа студентов и состоял в типографии учеником наборного дела, с содержанием по два рубля на месяцу; но Канцелярия, „усмотря его молодые лета и ожидая, не будет ли от него впредь какого плода“, назначила ему обучаться российскому штилю у проф. Крашенинникова и языкам французскому и немецкому, и только по окончании учебных часов приходить в типографию, причем корректору Барсову поручено было наблюдать, чтобы он не впал в прежние непорядки, и доносить о его занятиях и поведении ежемесячно»[40].
Окончательно «исправиться» Баркову было трудно; если в июле 1751 г. Барсов доносил, что Барков находится «в трезвом уме и состоянии и о прежних своих продерзостях сильно сожалеет», то 10 ноября 1752 г. он вместе с двумя академическими мастеровыми был наказан розгами «за пьянство и за ссору в ночное время»[41].
Неопределенное положение «ученика» при Академии наук и должность типографского помощника с мизерным жалованьем было для Баркова тяжелым испытанием, и 2 марта 1753 г. он подал в академическую канцелярию прошение:
В Канцелярию Академии Наук
Всепокорное прошение.
Просит тоя ж Академии Наук ученик Иван Борков, а о чем мое прошение, тому следуют пункты:
1.
Прошлого, 1752 года, Майя 29 числа определен я нижайший к находящемуся в типографии корректору Алексею Барсову для вспоможения ему в поправлении корректур и для записки у него бумаги и прочих материалов, понеже за множеством положенных на него Барсова дел, а имянно, что надлежит до приходу и расходу бумаги и прочих материалов, такожде и для посторонних его случающихся дел, как то переводу ведомостей и иных, без вспоможения оному одному исправиться было трудно.
2.
А минувшаго февраля м<еся>ца 5 числа сего 1753 года по резолюции Канцелярии Академии Наук помянутый корректор Алексей Барсов от должности, касающейся до приходу и расходу бумаги и прочих материалов, уволен, и оная препоручена определенным для тех дел особым людям г<оспо>д<и>ну инспектору Томилину и наборщику Ивану Ильину, и следовательно он ныне оставлен токмо при исправлении корректорской должности и над типографскими служительми смотрение имеет, что он без труда и без помощи моей исправлять может.
3.
И тако я нижайший в типографии впредь имею находиться праздно, ибо как объявлено мною, для помянутых обстоятельств и умаления дел лехко может и без помощи моей оной корректор Барсов справляться.
4.
А желаю я нижайший принять на себя должность бывшего при асессоре и унтер библиотекаре гдне Тауберте канцеляриста Ульяна Калмыкова, которую я свободно отправлять могу, хотя от типографии освобожден и не буду.
5.
А понеже в убогом моем нынешнем состоянии определенным мне жалованьем, которого годовой оклад состоит токмо в тритцати шести рублях, содержать себя никоим образом почти не можно, ибо как пищею и платьем, так и квартиры нанять чем не имею.
Того ради прошу Канцелярию Академии Наук, дабы соблаговолено было меня нижайшего на помянутого бывшего канцеляриста Калмыкова место определить и притом к окладу моего жалованья прибавить по благоизобретению Канцелярии Академии Наук, и о сем моем прошении решение учинить.
1753 года, Марта дня.
К сему прошению ученик Иван Борков
руку приложил[42].
В тот же день, 2 марта, академической Канцелярией было определено «оному ученику Баркову быть впредь до усмотрения в Канцелярии Академии Наук для переписки на бело случающихся дел, нежели он худые свои поступки оставит и в порученном ему деле явится прилежен, то без прибавки жалованья оставлен не будет…»[43].
Баркову пошли навстречу. П. С. Билярский замечал по этому поводу: «Видимо, что академическое начальство ценило его дарования и старалось исправить его поведение. Впоследствии встречаются еще попытки поддержать его угрозами и обещаниями, — попытки напрасные. При всем том его по крайней мере терпели»[44]. Очередной пример благорасположения к Баркову был продемонстрирован очень скоро. Не успел Барков перейти в академическую Канцелярию, как сразу же попал в очередную неприятную историю и даже содержался под стражей. Но вновь начальство снизошло к нему, хотя в случае повторения подобного Баркову опять пригрозили списанием из Академии в матросы. На этот счет вышло следующее предписание:
Понеже ученик Иван Борков за продерзости ево содержится при Канцелярии под караулом, а ныне он в виностях своих признавается и впредь обещает поступать добропорядочно, да и Канцеляриею он усмотрен против прежнего исправнее, того ради, да и для наступающего праздника С < вя > тыя Пасхи, из под караула его свободить, однако быть ему при делах в Канцелярии и для переписки ученых пиэс в звании копииста и к производимому ево нынешнему жалованью к 36-ти рублям прибавить ему еще четырнатцать рублей и тако имеет он получать в год по пятидесяти рублев; и оное прибавочное жалованье начать производить будущаго апреля с перваго числа; а ежели он Борков впредь наилучшим образом себя в делах и поступках окажет, то имеет ожидать как прибавки жалованья, так и произвождения; а в противном случае непременно отослан будет в матрозскую вечную службу; чего ради ему объявить сие с подпискою. / Подлинной за подписанием Советника гдна Шумахера за скрепою Секретаря Ханина.
Марта 30 дня
1753 года.[45]
С этого времени на ближайшие годы главной обязанностью Баркова стала переписка (копирование) различных академических документов и рукописей. Поручалась ему и редактура отдельных текстов. Очень быстро Барков приобрел хорошую квалификацию, как сказали бы сейчас, редакционно-издательского работника. Именно в области книжного дела и литературного труда он намеревался зарабатывать себе на жизнь, ибо мизерного жалованья академического копииста (как стал он теперь именоваться вместо «ученика») могло хватить разве что на водку, при тогдашней ее баснословной дешевизне. Для сравнения с окладом Баркова (36 р. плюс добавленные 14 р.) укажем, что за двадцать лет до этого (в 1735 г.), при более низком уровне цен, жалованье «портомойницы» в штате академической семинарии (открывшейся потом как гимназия и университет) было определено в 36 р. годовых, а на каждого ученика по плану ассигновывалось (с учетом одежды, питания и т. п.) по 146 р. 60 и 76 коп[46].
Кроме профессиональных навыков, Барков, по всей видимости, умел ладить с людьми и, несмотря на свои известные пороки, внушал доверие как способный и перспективный работник. Известно несколько его попыток найти себе подходящую службу. Так, уже через год после определения копиистом он просил академическую Канцелярию отпустить его справщиком на вакансию в типографии Морского кадетского корпуса, 15 апреля 1754 г. он подал слезный рапорт с этой просьбой:
В Канцелярию Академии Наук
Всепокорное доношение
Доносит оной же Академии Копеист Иван Барков о нижеследующем:
1.
Уведомился я именованный, что полученною сего апреля из г<осу>д-<а>р<с>твенной Адмиралтейской Коллегии промемориею требуется в типографию морского шляхетного кадетского корпуса справщик, который бы знал российскую грамматику и по латине;
2.
А понеже я в рассуждении знания объявленных в той промемории грамматики и латинского языка особливую имею к оной должности способность, тако ж и к типографскому поведению нарочито уже приобык, упражнявшись в касающихся к тому делах, наиначе же во исправлении корректур более, нежели полтора года;
3.
Того ради, да и для претерпенной мною веема немалой бедности, в коей почти целые три года обращался, всепокорнейше Канцелярию Академии Наук прошу, дабы в порадование мое и во облегчение от оной не лишить меня в сем случае высокой милости, удостоить к определению в помянутую должность, а паче что сим способом малые труды мои в науках втуне остаться не могут, но и сверх того чувствуя толь чрезвычайную милость и пользуясь, елико возможно, приобретенными от Академии плодами учения с непременною благодарностию, по все-подданнической моей рабской должности, о многолетном здравии ЕЯ ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА с ИХ ИМПЕРАТОРСКИМИ ВЫ-СОЧЕСТВЫ молить Бога неусыпно буду, к тому ж и высокую честь и славу Академии ЕЯ ВЕЛИЧЕСТВА по всей моей возможности наблюдать и прославлять долженствую;
4.
Что ж касается до моего исправления в житии, то не довольно еще кажется, чтоб нынешнее мое гораздо исправнейшее против прежнего состояние могло быть о честных моих поступках доказательством, но непременно во всю мою жизнь стараться не премину, дабы и всегда оказывать себя таким, какому надлежит быть трезвому, честному и постоянному человеку.
Апреля < > дня 1754 год<у>.
К сему доношению копеист Иван Барков
руку приложил[47].
Но в просьбе Баркову было отказано и определено «быть ему впредь об нем до усмотрения при писме всяких дел, а чтоб он таковыми доношениями часто Канцелярию не утруждал, сию резолюцию объявить ему с подпискою»[48]. Вместо этого Баркова ждало поручение другого рода.
М. В. Ломоносов, трудясь на нивах самых различных наук, в 1754 г. работал над сочинением «Российской истории» и в марте обратился в академическую Канцелярию с просьбой отрядить ему в помощь способного студента для употребления по бумажным делам. В феврале следующего, 1755 г., для этих целей к нему был прикомандирован Барков, который, еще будучи студентом университета, переписывал ломоносовские бумаги. Весной — летом 1755 г. Барков переписывает набело «Опыт описания владения первых великих князей российских», осенью — «Российскую грамматику» и рукопись второго тома «Сочинений» Ломоносова. Перебелял, а иногда, возможно, и записывал под диктовку Барков и другие труды Ломоносова, его письма и официальные бумаги[49]. За этими занятиями он проводил целые дни. Между тем в Академии были и другие желающие иметь Баркова своим сотрудником. В частности, историк Г. Ф. Миллер, который, судя по отдельным имеющимся данным, вообще благоволил к нему. Миллер являлся секретарем академической Конференции; 29 января 1756 г. на заседании Конференции он доложил, что Барков «находится беспрестанно для письма у <…> Ломоносова, а при Конференции ежедневно случаются дела, для которых российский копеист необходимо надобен», и требовал Баркова от Ломоносова отозвать; однако Конференция решила оставить его при прежнем поручении, а для текущих дел привлечь копииста Семена Корелина[50]. Вероятно, вскоре Миллер обратился к самому Баркову, чтобы просьба о переводе его от Ломоносова исходила непосредственно от Баркова. В мае он подал следующее доношение:
1.
По резолюции Канцелярии Академии Наук велено мне быть в доме коллежского советника и профессора господина Ломоносова для переписки Российской грамматики, которая мною и переписана уже дво-екратно; да сверьх того разных его сочинений в стихах и в прозе том вторый, також и других его дел немалое число.
2.
А ныне оной господин советник и профессор приказал мне переписывать набело взятую им из академической библиотеки книгу, называемую Нестера Печерскаго летописец, коего уже близ половины мною и переписано, токмо продолжать впредь оную без особливаго Канцелярии Академии Наук повеления опасаюсь, особливож, имея от оной Канцелярии порученное мне от давнаго времени другое дело, а именно Малороссийские права, которая книга мною токмо начата, но за отлучкою моею от Академии в дом его господина Ломоносова продолжаема поныне не была, и ныне находится у меня в целости.
Того ради Канцелярию Академии Наук всепокорно прошу, дабы по-велено было в рассуждении многих имеющихся у меня разных дел, а особливо для беспрерывных и крайних повсядневных моих трудов, ныне быть мне при Академии попрежнему, да и впредь от Академии не отлучать; а ежели Канцелярия Академии Наук за благо рассудить соизволит оныя его господина советника Ломоносова впредь мне отправлять, тоб повелено было при Академии ж, а не у него господина советника, дабы Канцелярии Академии Наук об означенных моих трудах всегда известно было. И на то сие мое прошение ожидаю милостивой резолюций.
1756 года мая 2 дня.
К сему доношению копеист Иван Барков
руку приложил[51].
Данное доношение чрезвычайно любопытно. Его мотивы, как нам кажется, могут быть истолкованы двояко: с одной стороны, в доношении явно выражено желание Баркова покинуть дом Ломоносова: он согласен продолжать переписку его бумаг, но только «при Академии ж, а не у него». Напрашивается мысль о несложившихся отношениях у Баркова с Ломоносовым, причем «страдающей стороной» при этом выступал копиист, иначе Ломоносову ничего не стоило отослать от себя неугодного помощника, и так имеющего дурную репутацию. Другой мотив допускает относительное взаимопонимание между Ломоносовым и Барковым, но предполагает вмешательство какой-то третьей силы, например, Миллера, оказывавшего давление на Баркова с целью вернуть его в распоряжение Канцелярии. Уговоры Миллера, возможно, подкреплялись определенными обещаниями, и, кроме того, сам Барков находил мало удовольствия в бесконечном механическом переписывании ломоносовских бумаг, не оставлявшем ему времени и сил для самостоятельных литературных занятий, на что он жаловался Канцелярии.
Вопрос о взаимоотношениях Баркова с Ломоносовым был ключевым в освещении его биографии. В работах советских исследователей он все более последовательно интерпретировался в общественно-политическом плане, в контексте противостояния Ломоносова партии академиков-немцев в борьбе за национальную русскую науку и просвещение. Собственно, такой подход со всей определенностью был сформулирован еще в анонимном очерке для несостоявшегося издания «Вакханалический певец Иван Семенович Барков» (ЦГАЛИ). Если дореволюционные биографы, указывая на зависимость Баркова от Ломоносова, пользовались терминами «протеже», «пюпиль», то затем эти отношения стали определять понятиями «ученик», «последователь», «соратник».
Действительно, общение Баркова с Ломоносовым было самым длительным (с 1748 г. до смерти последнего в 1765 г.) и интенсивным; бесспорно, под влиянием Ломоносова отчасти определялись литературные интересы и замыслы Баркова. Предание (но, может быть, уже как чистое мифотворчество) фиксирует и их близкие личные отношения, причем сближение мыслилось на характерной почве. Ссылаясь на утраченную рукопись XVIII в., неизвестный автор упоминавшегося очерка рассказывал: «Барков был хорошо знаком с Ломоносовым и даже под конец его жизни сдружился с ним. Ломоносов любил его за постоянную веселость, резкость мнений и неистощимое остроумие, которым он так и сыпал в разговоре, тонко задевал смешные стороны тогдашних членов Академии и писателей… Незадолго до своей смерти, как известно, Ломоносов стал сильно пить, и в подобных возлияниях Бахусу непременно уж ему аккомпанировал Барков.
Ломоносов ценил Баркова, признавая в нем богатые способности; часто он говаривал ему: — „Не знаешь, Иван, цены себе, поверь, не знаешь!“[52]». Так же и Сумароков называл вместе имена Ломоносова и Баркова, как двух известных академических пьяниц[53].
Работа у Ломоносова вывела Баркова на поле занятий русской историей. В 1756–1757 гг. он сделал для Ломоносова копию Кенигсбергского (Радзивилловского) списка летописи Нестора, в 1759 г. «ежедневно после полудня» ходил к Ломоносову для переписывания его «Древней Российской истории», тогда же сверял изготовленную летописную копию с подлинным Кенигсбергским списком. Позже им были осуществлены две самостоятельные исторические работы: написан очерк русской истории от Рюрика до Петра I, вошедший в книгу «Гилмара Кураса. Сокращенная универсальная история <…> с приобщением Краткой российской истории вопросами и ответами в пользу учащегося юношества» (СПб., 1762)[54], и осуществлено издание Несторовой летописи по списку, обрабатывавшемуся им под руководством Ломоносова. Это издание вышло в 1767 г. как первая часть «Библиотеки российской исторической, содержащей древние летописи и всякие записки…» (подготовка велась с 1759 г.). Руководил печатанием советник академической Канцелярии И. И. Тауберт. Издание этого важнейшего памятника русской историографии подверглось уничтожающей критике известного немецкого ученого А.-Л. Шлецера, много десятилетий занимавшегося историей России, в частности, летописью Нестора. Суровый приговор Шлецера на долгие годы определил отношение к редакторско-издательскому труду Баркова. Шлецер назвал Баркова «подделывателем» и утверждал, что подллинной летописи читатель так и не получил, ибо «не русский летописец XI столетия лежал перед ним, а русский канцелярист XVIII столетия Барков». Причины неудачи с изданием Шлецер объяснял как тем, что был избран далеко не лучший список Нестора (Кенигсбергский), так и тем, что работали над ним непрофессионалы: руководил «Тауберт, не истинный ученый по профессии», «Печатание, корректуру и все дело он передал не ученому (однако знающему по-латыне) академическому канцеляристу Баркову. Несчастный выбор, потому что этот человек, сверх недостатка учености, имел еще и ту слабость, что часто бывал нетрезв. И — что еще более увеличило зло — Тауберт позволил, или лучше сказать, приказал этому издателю 1) изменять старую орфографию или подновлять ее; 2) пропускать целые отрывки не исторического содержания <…> 3) непонятные места изменять по догадкам и делать их понятными; старые, обветшалые слова заменять новыми по соображению; 4) пробелы пополнять из других списков.
Такого издания древних, важных летописей XVIII столетие не видало ни у одного просвещенного народа!»[55]
Суровый приговор Шлецера был на долгое время канонизирован в России в авторитетном «Опыте краткой истории русской литературы» Н. И. Греча (СПб., 1822)[56], но в советское время эта оценка во многом пересмотрена; не отрицая допущенных просчетов, за изданием признают ценность приоритетной публикации важнейшего исторического источника[57].
Кроме этого, Баркову принадлежит перевод с латинского «Сокращения универсальной истории» Л. Гольберга (СПб., 1766), он же редактировал перевод «Натуральной истории» Ж. Бюффона и по поручению Тауберта правил «Скифскую историю». А. Лызлова. Но это уже были труды 1760-х гг.
В мае 1756 г. академическая Канцелярия удовлетворила просьбу Баркова и «ему приказано было данные от сов<етника> и проф<ессора> гдна Ломоносова дела переписывать в Канцелярии, а не у него на дому, и от Академии бы его никуда не отлучать»[58]. Однако перепиской ломоносовских бумаг Барков занимался и далее. Пожалуй, самое красноречивое свидетельство доверия, оказываемого ему Ломоносовым, это привлечение Баркова к переписке сочинявшейся Ломоносовым в июле — августе 1764 г. «Краткой Истории Академической Канцелярии», документа злободневного и острого, раскрывающего академические интриги и подводные течения.
С 1756 г. Барков стал вести письменные дела президента Академии наук К. Г. Разумовского, но уже в январе следующего года «за пьянство и неправильность» был от них уволен. «Срывы» Баркова продолжались и позднее: в 1758 г. он на несколько недель исчез из Академии и не появлялся на службе, так что его даже пришлось разыскивать через полицию[59]. Но при этом постепенно расширяется объем литературной деятельности Баркова, больше он занимается редактированием и переводами. Так, в том же 1758 г. он готовит «Переводы с латинского и шведского языков, случившиеся во время имп. Марка Аврелия римского и Каролуса XII шведского» (издано было лишь в 1786 г.).
Важной вехой в жизни Баркова стал 1762 г. Вероятно, к началу года уже была достигнута договоренность о служебном повышении Баркова, для чего ему и посоветовали подготовить официальную оду. 10 февраля был день рождения только что вступившего на престол Петра III. К этому дню Барков выступил с «Одой на всерадостный день рождения… Петра Феодоровича»[60], а уже 13 февраля вышел указ Разумовского о производстве Баркова в академические переводчики, учитывая, что он «своими трудами в исправлении разных переводов оказал изрядные опыты своего знания в словесных науках и к делам способность, а притом обещался в поступках совершенно себя исправить»[61].
К апрелю того же года для постановки в дни торжеств Барков перевел (с немецкого перевода-посредника) небольшую пьесу «Мир героев… Италианское сочинение доктора Лудовика Лазарони, венецианина». Тогда же по поручению Тауберта он приступил к подготовке издания «Сатир» Антиоха Кантемира.
Вероятно, к этому времени, если не раньше, круг связей Баркова выходит за пределы Академии. Уже служебное повышение, возможно, было санкционировано из более высоких сфер. По крайней мере, известно, что кто-то из придворных старался поощрять его переводческие и редакторские занятия, свидетельство чему — факт выдачи Баркову 63 рублей «за переправку книги „Валериева Минерология“» 16 сентября 1763 г. из Кабинета Ее Величества[62]. Перевод этой книги был выполнен президентом Бергколлегии Иваном Шлаттером.
В качестве возможного мецената предание (источник которого, правда, весьма мало достоверен) называло молодого фаворита Григория Орлова. М. Н. Макаров, рассказывая о 1763 г., писал: «В это же время Граф Орлов (Григорий Григорьевич) заботился о распространении у нас писателей-классиков. По его убеждению, Барков (Иван) перевел и напечатал „Флакковы Сатиры“. Говорили, что Граф Орлов этими трудами хотел облагородить Баркова»[63]. Книга, о которой идет речь у Макарова, вышла в 1763 г.: «Квинта Горация Флакка Сатиры, или Беседы, с примечаниями, с латинского языка преложенные российскими стихами Академии Наук переводчиком Иваном Барковым»; она была посвящена «Его сиятельству Графу Григорью Григорьевичу Орлову, Ее Императорского Величества генерал-адъютанту, действительному камергеру, Канцелярии опекунства иностранных президенту и орденов Св. Александра и Св. Анны кавалеру милостивому государю нижайшее приношение». Книгу открывало пространное стихотворное обращение к высокому покровителю[64]. Уже в наше время было обнаружено непубликовавшееся еще одно стихотворение Баркова «Его сиятельству Графу Григорью Григорьевичу Орлову», целиком выдержанное в дежурно-льстивом тоне[65]. Вопрос о возможных взаимоотношениях Баркова с Г. Орловым является частью почти не исследованной проблемы окололитературного быта XVIII в. Чисто писательские кружки и дружеские объединения в 1750-1760-е гг. имели гораздо меньшее распространение и значение, чем в последующие десятилетия, тем более начиная с 1810-х гг. В середине XVIII в. функцию художественно-литературного кружка отчасти выполняли «домашние» группировки, объединявшиеся, как правило, вокруг какого-либо знатного, богатого и влиятельного лица; наряду с ними, конечно, существовали и чисто профессиональные объединения переводчиков, граверов, артистов и т. п.; эти типы кружков могли и смешиваться (таковым, вероятно, являлся кружок И. П. Елагина). Главные принципы формирования подобных группировок были личностные и бытовые, причем, в духе времени, обычно в качестве объединяющих начал выступали темпераментные свойства участников, в первую очередь их взаиморасположенность к обильным виновозлияниям и бакхи-ческим оргиям. Такие пропойно-богемные компании могли включать людей совершенно разных социальных полюсов и культурных склонностей. Бытовое неофициальное поведение в то время было еще слабо дифференцировано (тот же «его сиятельство Граф…» «Орлов — еще любил кулачные бои»[66]) и допускало однотипность развлечений социальных верхов и низов, совместное участие в них.
Эти-то богемные кружки, как нам кажется, и были той средой, в которой активно продуцировалось похабное стихотворство, в том числе составившее корпус барковианы второй половины XVIII в. Объединение большого числа текстов барковианы в сборники типа «Девичьей игрушки» было уже их вторичной циклизацией, построением композиции более крупного порядка, которой предшествовали меньшие циклы, плод творчества одного автора или тесного авторского кружка. «Девичья игрушка» же — это своеобразная антология продукции нескольких творческих коллективов.
Эти процессы могут быть — хотя тоже чисто гипотетически — рассмотрены на примере включения цикла текстов об Иване Даниловиче Осипове в состав «барковианских» сборников. Можно достаточно уверенно говорить о том, что иваноданиловичевскии цикл вышел из круга статс-секретаря Екатерины II, сенатора и управляющего Кабинетом ее императорского величества (из которого, как мы помним, в 1763 г. Баркову было пожаловано 63 руб.) Адама Васильевича Олсуфьева. В печати сам Олсуфьев выступал лишь как переводчик итальянских опер, и исследователь XIX в. уже полагал, что «нет повода приписывать ему сатирическое сочинение»[67], тем более он не мог подозревать Олсуфьева в авторстве сочинений фривольных и «кабацких». Однако такое мнение было явно ошибочным; ему противоречили сведения, сообщенные в «Опыте исторического словаря о российских писателях» Н. И. Новикова, где сказано, что Олсуфьев «писал много забавных и сатирических сочинений, но печатных нет; однакож они у многих хранятся рукописными и весьма много за остроту похваляются»[68]. Опыт бытовой забавной поэзии Олсуфьева (его шуточное послание к Г. Г.Орлову) был уже напечатан, и он любопытен близостью слога и даже отдельных специфических стилистических приемов к текстам про Ивана Даниловича[69]. Известный своим умом, Олсуфьев славился и любовью к буйному пьянству в совершенно не аристократических компаниях. Французский дипломат Сабатье де Кабр весной 1772 г. дал ему такую характеристику: «Олсуфьев <…> едва ли не самый умный человек в России. <…> Но дружась с людьми худого общества и будучи охотником пображничать, он никогда не будет играть первых ролей, хотя для них создан»[70].
По всей видимости, и Иван Осипов, и другие лица, упомянутые в стихотворениях данного цикла, составляли бражнический кружок Олсуфьева, участники которого, в первую очередь сам Олсуфьев, развлекались переложением кружковых происшествий на язык поэзии. Кружковое стихотворство всегда обнаруживает тенденцию к тематическому объединению текстов; в цикле про Ивана Даниловича эта особенность выразилась с большой силой: около десяти произведений строятся вокруг одного персонажа, разрабатывая отдельные эпизоды его «биографии» (многие из которых, надо полагать, жизненно реальны), между ними намечаются даже сюжетные связи[71].
В истории русской «барковианской» поэзии XVIII в. известно несколько более или менее развитых циклов, в действительности их было гораздо больше, и именно подобного типа стихотворные комплексы послужили первоосновой для обширных сборников типа «Девичьей игрушки», связанных традицией с именем Баркова.
Вопрос об истории литературной репутации Баркова как главного творца русской непристойной поэзии, закрепившего за этим родом стихотворства свое собственное имя, достаточно сложен и может быть решен не столько путем «эстетического», культурологического истолкования[72], сколько анализом разнообразных (в значительной степени еще не известных) исторических данных. Если эту проблему упростить и сформулировать как вопрос о том, почему с конца XVIII в. практически любой похабный стихотворный текст ассоциируется с именем Баркова, что выражается, в частности, в атрибуции ему множества стихов в массовых «любительских» сборниках[73], то можно высказать следующее предположение. Вероятно, одной из — причин были случаи достаточно раннего (по крайней мере, уже с 1770-х гг.) появления заглавий подобных сборников типа «Сочинения г-на Баркова». Первоначально же эти заглавия исходили не из (не только из) литературной мифологии, а были обусловлены принципами комплектования больших антологий из уже оформленных циклов, о чем мы говорили выше. По всей видимости, промежуточным звеном циклизации было объединение ряда произведений Баркова, и эта (эти) подборка расходилась под его именем; затем, при слиянии с текстами других авторов, атрибуция подборки распространялась на весь сборник.
Наиболее раннее свидетельство бытования непечатных (что, конечно, необязательно означает «похабных») стихотворений Баркова принадлежит Якобу Штелину, так охарактеризовавшему Баркова: «Барков, переводчик с латинского при Академии, который, в следствие своего беспорядочного поведения, был то адъюнктом, то студентом, то писцом, сделался известным своими острыми сатирами на необразованных новых стихотворцев». И тут же: «Около этого времени, именно в 1753 г., являлись в Москве различные остроумные и колкие сатиры, написанные прекрасными стихами, на глупости новейших русских поэтов под вымышленными именами (Autore Barcovio, satyro nato)»[74].
Определения Штелина скорее соотносятся с текстами, включенными в обширный корпус литературно-полемических произведений, во множестве появившихся в 1750-е гг.[75]. Параллельно с ними Барковым создавались и сочинения «приапические», которые тоже несли определенную полемическую нагрузку, т. к. являли собой пародийные перелицовки произведений современных русских авторов, в первую очередь А. П. Сумарокова, что отмечалось практически всеми исследователями барковианы. Как бытовой факт отношения Баркова и Сумарокова отразились в ряде анекдотов, передающих негодование русского Расина на неуважение к нему и шутовские выходки Баркова. Таким же образом моделировались и их литературные отношения: пародия со стороны Баркова и раздраженная брань Сумарокова в ответ.
П. Н. Берковым была обнародована сумароковская эпиграмма на Баркова, хорошо выражающая дух этих перепалок:
НА СОЧИНЕНИЕ ТРАГЕДИИ ДУРАКОВ
Латынская языка источник и знаток,
Российской грамоты исправный молоток,
С изрядным знанием студент наук словесных,
Составщик сатир злых, писец стихов бесчестных,
Неблагодарный дух, язвительный злодей,
Не могши<й> никогда сего порока стерти,
Предатель истинный и пьяница до смерти —
<Вот> кто был сей творец трагедии таков.
Узнал? В ответ скажу: конечно, то Барков[76].
Большинство исследователей сходятся на том, что и в комедии Сумарокова «Ядовитый» (не позднее 1768 г.) задевается Барков, хотя главным объектом сатиры тут является Ф.Эмин. Персонаж «Ядовитого» Герострат заявляет о себе: «Я автор сатир, комедий и пародий. Комедии мои на кабаках читаются; трагические сцены, представляемые при дворе, я во сквернословие и в ругательство автора превращаю, а сатиры мои прибиваются на заборах»[77]. По всей вероятности, на самом деле в словах о «превращении» благородных трагедий в ругательное сквернословие сквозит раздражение по поводу барковских «трагических безделок».
Датировки «приапических» произведений Баркова точно установлены быть не могут. По ряду данных тексты, которые атрибутируются Баркову, писались с середины 1750-х по середину 1760-х гг., возможно, до самой смерти поэта. Получившее некоторое распространение, основанное отчасти на недоразумении, построение хронологии творчества Баркова, предложенное во вступительном очерке к изданию 1872 г., выделяло два этапа: «молодого, академического» Баркова и «позднего», «опустившегося»[78]. На самом деле, «официальные» литературные занятия и творчество в «свободных» формах и выражениях шли у Баркова параллельно, будучи разграничены не хронологически, а функционально: первое было связано со служебной академической деятельностью, второе — с неофициальной культурой кружковых объединений.
Кроме перечислявшихся исторических работ, Барков как переводчик Академии наук, осуществил подготовку трех значительных литературных изданий. Во-первых, это были «Сатиры и другие стихотворческие сочинения князя Антиоха Кантемира»[79], текст которых Барков отредактировал и предпослал им биографию автора (основанную на материалах очерка друга Кантемира О. Гуаско). Кроме того, он перевел два памятника классической античной литературы: сатиры Горация и басни Федра[80]. Оба перевода осуществлены в стихах. Я. Штелин в уже цитировавшейся «записке» указывал на еще одну работу Баркова: «Он почти совсем переделал и издал в 1761 г., в 4-ку, перевод „Телемака“, напечатанный Хрущовым, в 8-ку, еще в царствование императрицы Анны Иоанновны. Кроме того он давно уже начал сам переводить „Телемака“ стихами»[81]. В этом сообщении, вероятно, что-то не совсем точно, т. к. еще задолго до указанного времени Академия наук издала переработку старого хрущовского перевода (в его «подновлении» принимал участие и Ломоносов), а о стихотворном переложении Баркова больше никаких сведений нет, хотя известно, что в 1755 г. за эту работу принялся соученик Баркова по академическому университету Андриан Дубровский (известен фрагмент из его неоконченного перевода).
Переводы классиков демонстрируют хороший уровень владения стихом и языком; бесспорно, достоинства Баркова, названные в первых строках приведенной нами эпиграммы Сумарокова, были ему на самом деле присущи. В научной литературе распространены самые высокие оценки этих трудов Баркова; принято говорить, что лишь беспутная жизнь помешала ему стать одним из первых поэтов «большой» словесности. Действительно, обличая высокий профессионализм Баркова, эти переводы, однако, не являются какой-то вершиной русского стихотворства того времени, и традиционного в них, пожалуй, значительно больше, чем новаторского. Не может быть выделен некий «литературный стиль Баркова», общий для его «официальной» и «приапической» поэзии, эти две стороны в его творчестве так же соотносились друг с другом, как они были вообще противопоставлены в литературной иерархии эпохи.
После Горация и Федра Барков если и предпринимал другие переводы классиков, то изданы они не были, а в середине 1760-х гг. его отношения с академическим начальством вновь резко ухудшились. 4 апреля 1765 г. скончался Ломоносов, а через год, 22 мая 1766 г., Барков был окончательно уволен из Академии. Трудно сказать, насколько справедливо мнение, что это увольнение «явилось отголоском репрессии, обрушившейся после смерти Ломоносова на его учеников и последователей»[82].
Н. И. Новиков в «Опыте… словаря» годом смерти Баркова назвал 1768; существует версия самоубийства Баркова[83], хотя в России того времени этот способ сводить счеты с жизнью не был популярен. Анекдоты, рассказывающие о смерти Баркова, приписывают ему стихотворную автоэпитафию: «В 1768 году в С.-Петербурге умер Барков; незадолго до своей смерти он написал следующее двустишие, чрезвычайно верно изобразившее всю его жизнь и смерть:
Жил Барков — грешно,
А умер — смешно!
И в самом деле смерть Баркова оригинальная и достойная посмеяния: он умер под хмельком и в объятиях женщины…»[84]
Никита Сапов
22
«Вакханалический певец Иван Семенович Барков». — ЦГАЛИ, ф. 74, оп., ед. хр. 1, л. 6; об этом источнике см. в статье «Рукописная и печатная история Баркова и барковианы» в наст. изд.
n_22
23
Соч. и переводы И. С. Баркова. 1762–1764 гг. СПб., 1872, с. V.
n_23
24
Гриц Т., Тренин В., Никитин М. Словесность и коммерция (Книжная лавка А.-Ф. Смирдина). М., Федерация [1929], с. 121.
n_24
25
ЦГАЛИ, ф. 46, оп. 2, ед. хр. 278, л. 1-1об.
n_25
26
Венгеров С. А. Критико-биографический словарь русских писателей и ученых, т. 2. СПб., 1891, с. 148–150.
n_26
27
Кулябко Е. С. и Соколова Н. В. Барков — ученик Ломоносова. — Ломоносов: Сборник статей и материалов, т. VI. М.-Л., 1965;
Кулябко Е. С. Замечательные питомцы Академического университета. Л., 1977.
n_27
28
Венгеров С. А. Указ. соч., с. 148.
n_28
29
ОР ГБЛ, ф. 241, п. 15. ед. хр. 38, л. 1; здесь указано, что заметка была помещена в части 2, на стр. 648–649 этого «Словаря».
n_29
30
См.: ЧистовичИ. История Санкт-Петербургской духовной академии. СПб., 1857, с. 58. Об образовании академического университета см.: Кулябко Е. С. Указ. соч.
n_30
31
Билярский П. С. Материалы для биографии Ломоносова. СПб., 1865, с. 104 (документ № 57).
n_31
32
Пекарский П. П. История имп. Академии Наук в Петербурге, т. 2. СПб., 1873, с. 385.
n_32
33
Пекарский П. Редактор, сотрудник и цензура в русском журнале 1755–1764 годов. — Записки имп. Академии Наук, т. XII, приложение № 5; СПб., 1867, с. 32.
n_33
34
Кулябко Е. С. Указ. соч., с. 12.
n_34
35
См.: Кулябко Е. С. и Соколова Н. В. Указ. соч.; Степанов В. П. Барков. — Словарь русских писателей XVIII века, вып. I (А-И). Л., 1988.
n_35
36
Пекарский П. Редактор, сотрудник и цензура… с. 33–34.
n_36
37
Там же, с. 32–33.
n_37
38
ЦГАЛИ, ф. 74, оп. 1, ед. хр. 1, л. 5-5об.
n_38
39
Степанов В. П. Указ. соч., с. 58.
n_39
40
БилярскийП. С. Указ. соч., с. 104–105; см.: ААН, ф. 3, оп. 1, ед. хр. 158, л. 424 и сл.
n_40
41
Степанов В. П. Указ. соч., с. 58; Билярский П. С. Указ. соч., с. 105.
n_41
42
ААН, ф. 3, оп. 1, ед. хр. 175 (Материалы Канцелярии АН; текущие дела за март 1753 г.), л. 526-526об.
n_42
43
Там же, л. 527-527об.
n_43
44
Билярский П. С. Указ. соч., с. 105.
n_44
45
ААН, ф. 3, оп. 1, ед. хр. 175, л. 528.
n_45
46
Пекарский П. Редактор, сотрудник и цензура…, с. 64, 65.
n_46
47
ААН, ф. 3, оп. 1, ед. хр. 187 (текущие дела за апрель 1754 г.), л. 42-42об.
n_47
48
ААН, ф. 3, оп. 1, ед. хр. 187, л. 43об.
n_48
49
О переписанных Барковым ломоносовских бумагах см.: Модзалевский Л. Б. Рукописи Ломоносова в Академии наук СССР. Научное описание. М.-Л., 1937; Летопись жизни и творчества М. В. Ломоносова. М,-Л., 1961; Моисеева Г. Н. Ломоносов и древнерусская литература. Л., 1971; КулябкоЕ. С. иСоколоваН. В. Указ. соч.
n_49
50
Билярский П. С. Указ. соч., с. 305–306.
n_50
51
Моисеева Г. Н. Указ. соч., с. 160; см. там же в Приложении снимок автографа Баркова этого документа.
n_51
52
ЦГАЛИ, ф. 74, оп. 1, ед. хр. 1, л. 9.
n_52
53
В доношении от 22 апреля 1759 г. с жалобой на Н. И. Попова; Ломоносов прозрачно подразумевается в числе «других» пьяниц, «о которых Академия не меньше меня известна» (Пекарский П. История имп. Академии Наук в Петербурге, с. 657).
n_53
54
Принадлежность этого сочинения Баркову впервые установил В. П. Семенников (см. его «Материалы для истории рус. литературы и для словаря писателей эпохи Екатерины II». СПб., 1914, с. 10–11); позднее была обнаружена и рукопись Баркова (Кулябко Е. С. и Соколова Н. В. Указ. соч., с. 200–205; Кулябко Е. С. Указ. соч., с. 30–31). (Подробнее см.: Моисеева Г. Н. Сочинение Ивана Баркова по русской истории. — Страницы истории рус. литературы. М., 1971.)
n_54
55
Общественная и частная жизнь Августа Людвига Шлецера, им самим описанная. Пер. В. Кеневича. — Сборник ОРЯС имп. АН, СПб., 1875, т. 13, с. 59–60.
n_55
56
«…Барков был весьма плохой знаток истории: он совершенно испортил порученное ему Академиею первое издание Нестора» (с. 189–190); ср. Старческий А. Очерк литературы русской истории до Карамзина. СПб., 1845, с. 143.
n_56
57
См., например, в указанных работах Г. Н. Моисеевой и Е. С. Кулябко.
n_57
58
Билярский П. С. Указ. соч., с. 308.
n_58
59
Степанов В. П. Указ. соч., с. 58.
n_59
60
См. в наст. изд.
n_60
61
Степанов В. П. Там же.
n_61
62
ЦГИА, ф. 468, оп. 43, ед. хр. 79, л. 158.
n_62
63
Макаров М. Жизнь и приключения всех российских периодических изданий от самого начала их появления на земле русской и до нашего времени. Статья П. Год 1763. — Московский наблюдатель, 1837, октябрь, кн. 1, с. 331. Любопытно соотношение этого предания с более поздним, приписывавшим Баркову известную порнографическую поэмку «Утехи императрицы» (или «Григорий Орлов, любовник Екатерины») и представлявшим Баркова счастливым конкурентом Орлова у императрицы (см. Московские ведомости, 1991, № 21 (33).
n_63
64
«Не пользу сатир я хвалами возношу…»; см. в наст. изд.
n_64
65
См. в наст. изд.
n_65
66
Из экспромта Е. А. Баратынского (1825); пристрастие братьев Орловых к кулачным боям стало хрестоматийной культурологемой екатерининской эпохи; А. С. Пушкин видел в нем «черты народности».
n_66
67
Геннади Г. Об «Аввакумовском Скитнике», приписанном Фонвизину. — Библиографические записки, 1859, № 11, стб. 340.
n_67
68
Новиков Н. И. Избранные произведения. М.-Л., 1951, с. 333.
n_68
69
См.: Русский архив, 1883, № 3, с. 68; ср. образцы «чухонского произношения» в этом стихотворении и аналогичную «иностранно-русскую» речь в поэме «Оскверненный Ванюша Яблошник».
n_69
70
Русский архив, 1863, № 2, с. 83.
n_70
71
О вхождении этого цикла в сборники барковианы см.: Степанов В. П. Указ. соч., с. 60; вряд ли справедливо автором всей стихотворной подборки тут назван сам Олсуфьев; ряд текстов цикла прямо обращен к нему. Об этих произведениях см. также замечания в статье: Зорин Андрей. Барков и барковиана. — Лит. обозрение, 1991, № 11, с. 19.
n_71
72
См. замечания по этому поводу А. А. Илюшина (Лит. обозрение, 1991, № 11, с. 10).
n_72
73
А. С. Пушкин в 1826 г. заметил в письме к П. А. Вяземскому: «Все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова». С 1830-х гг. Барков начинает делить эту «похабную славу» с Пушкиным, Языковым, Полежаевым: на основании действительного авторства нескольких фривольных текстов всем им приписывается огромное количество поэтической похабщины. Если случай с Пушкиным допускает мифологизированное истолкование (кто сочинил? — Пушкин), то имена Языкова и Полежаева подобным культурологическим потенциалом не обладали, и псевдоавторство рождалось по метонимическому принципу: от реального текста к смежным.
n_73
74
Материалы для истории русской литературы. Издание П. А. Ефремова. СПб., 1867, с. 163–164.
n_74
75
Характеристику этих полемик см.: Берков П. Н. Ломоносов и литературная полемика его времени. 1750–1765. М.-Л., 1936; материалы см. в кн.: Поэты XVIII века, т. 2. Л., 1972; о стихотворениях, приписывавшихся Баркову, см. в статье «Рукописная и печатная история Баркова и барковианы» в наст. изд.
n_75
76
Берков П. Н. Указ. соч., с. 299; публикатор (по нашему мнению, справедливо) полагает, что под трагедией «Дураков» надо понимать «Дурносова и Фарноса».
n_76
77
По поводу интерпретации этих слов см.: Гриц Т., Тренин В., Никитин М. Словесность и коммерция. (Книжная лавка А. Ф. Смирдина). М., [1929], с. 127–130.
n_77
78
Сочинения и переводы И. С. Баркова. 1762–1764. СПб., 1872, с. II–III. Автор очерка полагал годом смерти Баркова 1778-й.
n_78
79
Вышли в октябре 1762 г.; об издании см.: Моисеева Г. Н. Иван Барков и издание сатир Антиоха Кантемира 1762 г. — Русская литература, 1967, № 2; Барков позволил себе «осовременить» стилистику стихотворений Кантемира, и в таком виде в течение века они читались и печатались в России; этот редакторский «грех» Баркова отражал практику книгоиздания того времени.
n_79
80
Квинта Горация Флакка Сатиры, или Беседы, с примечаниями… СПб., 1763; Баркову принадлежит и приложенное «Житие Квинта Горация Флакка»; Федра, Августова отпущенника, Нравоучительные басни с Езопова образца сочиненные… СПб., 1764 (2-е изд., 1787); в книгу включены также переведенные Барковым «Дионисия Катона Двустрочные стихи о благонравии к сыну» и написанное им «Житие Федрово». Об этих переводах см.: Черняев П. Н. Следы знакомства русского общества с древнеклассической литературой в век Екатерины II. — Филологические записки, вып. III–IV, 1904; Берков П. Н. Ранние русские переводчики Горация. — Известия АН СССР. Отделение общественных наук. 1935, № 10.
n_80
81
Материалы для истории русской литературы, с. 164.
n_81
82
Кулябко Е. С. Указ. соч., с. 31.
n_82
83
Там же, с. 38.
n_83
84
ЦГАЛИ, ф. 74, оп. 1, ед. хр. 1, л. 10.
n_84
Девичья игрушка,
или Сочинения господина Баркова
Приношение Белинде*
Цвет в вертограде, всеобщая приятность, несравненная Белинда, тебе, благосклонная красавица, рассудил я принесть книгу сию, называемую «Девичья игрушка», ты рядишься, белишься, румянишься, сидишь перед зеркалом с утра до вечера и чешешь себе волосы, ты охотница ездить на балы, на гулянья, на театральные представленьи затем, что любишь забавы, но естли забавы увеселяют во обществе, то игрушка может утешить наедине, так, прекрасная Белинда! ты любишь сии увеселения, но любишь для того, что в них или представляется или напоминается или случай неприметный подается к ебле. Словом, ты любишь хуй, а в сей книге ни о чем более не написано, как о пиздах, хуях и еблях. Ежели не достанет тебе людности и в оном настоящего увеселения, то можешь ты сей игрушкой забавляться в уединении.
Ты приняла книгу сию, развернула и, читая первый лист, переменяешь свой вид, сердишься ты вспыльчиво, клянешь мою неблагопристойность и называешь юношей дерзновенным, но вместе с сим усматриваю я, ты смеешься внутренне тебе любо слышать вожделения сердца твоего.
Ты тише час от часу, тише, потом прощаешь меня в самом деле, оставь, красавица, глупые предрассуждения сии, чтоб не упоминать о хуе, благоприятная природа, снискивающая нам и пользу и утешение, наградила женщин пиздою, а мущин хуем: так для чего ж, ежели подьячие говорят открыто о взятках, лихоимцы о ростах, пьяницы о попойках, забияки о драках, без чего обойтись можно, не говорить нам о вещах необходимых — «хуе» и «пизде». Лишность целомудрия ввела сию ненужную вежливость, а лицемерие подтвердило оное, что заставляет говорить околично о том, которое все знают и которое у всех есть. Посмотри ты на облеченную в черное вретище весталку, заключившуюся добровольно в темницу, ходящую с каноником и четками, на сего пасмурного пиво-реза с седою бородою, ходящего с жезлом смирения, они имеют вид печальный, оставивши все суеты житейские, они ничего не говорят без четок и ничего невоздержного, но у одной пизда, а у другого хуй, конечно, свербится и беспокоят слишком; не верь ты им, подобное тебе имеют все, следовательно подобные и мысли, камень не положен в них на место сердца, а вода не влиянна на место крови, они готовы искусить твою юность и твое незнание.
Ежели ты добродетельна, чиста и непорочна, то, читая сию книгу, имей понятие о всех пакостях, дабы избегнуть оных: будешь иметь мужа, к которому пришед цела, возблагодаришь за целомудрие свое сей книге; любезнее притом вкушаются утехи те, которых долго было предвоображение, но не получаема приятность. Когда же ты вкусила уже сладость дражайшего увеселения любовной утехи ебли, то читай сию книгу для того, что может быть приятнее нам как напоминание тех действий, которые нас восхищали! Итак, люби сию книгу прекрасную, и естественного стыдиться ничто иное, как пустосвятствовать.
Но препоручив тебе, несравненная Белинда, книгу сию, препоручаю я в благосклонность твою не себя одного, а многих, ибо не один я автор трудам в ней находящимся и не один также собрал оную.
Ежели сии причины довольно сильны суть к изданию «Девичьей игрушки» и к приношению оной тебе, прекрасная Белинда, то не менее и оныя, что разум и прилежание погребены бы были многих в вечной могиле забвения от времени. Ты будешь оживление их мыслей и твои преемницы, ты рассудительна без глупого постоянства, ты тиха без суеверия, весела без грубости и наглости, а здесь сии пороки осмеяны, а потому, ни превосходя, ни восходя степеней благопристойности, ты будешь разуметь оную, когда в то ж самое время, не взирая ни на что, козлы с бородами, бараны с рогами, деревянные столбы и смирные лошади предадут сию ругательству, анафеме и творцов ея.
