, наконец ты понял, да,
ответ мне дал прямой,
простосердечный циник мой,
вкусил запретного плода.
Какое ж ты еще дитя,
испытываешь восхищенье,
предав все то, что есть семья,
в обмен на развлеченья.
Нет, ты смириться не готов
с трудом познания себя
в тиши, где темь и пустота,
где нет родных оков.
[…]
Увы – не можешь ты
пойти на компромисс?
тогда за истину держись,
не смей искать защиты.
Лишь в сердце нашем зло сидит,
то грех наш первородный,
Так смейся ж над своей природой,
Плюй на тысячелетний стыд{L’illecito, в P1, стр. 421–422.}.
Я тревожу стыдливость первоцветов
слишком бесхитростных на
ярком мартовском солнце,
когда колоколами и дождем
звенит бодрый рабочий день.
[…]
Когда я пропал в их сиянии,
я был, я хотел быть добрым, святым.
Меня еще терзает тот древний
порыв Святой Девы, отдать
все даром, все мои силы.
Хочу их улыбок, сочувствия
живого, умру, чтобы его получить{Le primule, в P1, стр. 488–489.}.
Вероятно, что юного поэта очаровала именно эта девственность языка, еще не закодированного в буквах и письменности, совершенно не литературного, что дало возможность использовать, как рекомендует символизм, «чистый» язык, язык, свободный от точных пространственно-временных ограничений. «Таким образом, можно говорить не о регрессии в диалект, но о прививке диалекта на толстую ветвь европейского поэтического древа»
Jesus, Jesus, Jesus 51
Я красивый мальчик,
я плачу весь день,
пожалуйста, мой Иисус,
не дай мне умереть.
Иисус, Иисус, Иисус.
Я красивый мальчик,
я смеюсь весь день,
пожалуйста, мой Иисус,
ах, дай мне умереть.
стихи рассказывают о беззаботности, радости жизни, невинности, взаимодействии с природой; но еще и о смутном беспокойстве, экзистенциальной тревоге, страхе смерти. Эта вторая тема, проходящая нитью сквозь стихи, имеет оттенок печали, и связана с религиозностью, не успокаивающей и не примиряющей. Это заметно в стихотворении Li letanis dal biel fì («Литания прекрасного мальчика»:
критический дискурс, противостоящий всей совокупности поэтического творчества Пазолини, должен считаться с разнородностью опыта, полученного им на протяжении лет. Единственное, в чем он не меняется и остается верен себе, в теории и на практике, это то, что Пазолини думает о поэзии как об особенном явлении, воплощении абсолюта, где всякое утверждение является правдой, а частное может представать как универсальное.
«Сало, или 120 дней Содома» (1975), он изобразил мир, превращающийся в подобие глобального концлагеря.
… Нет ничего страшнее
несходства. Выставленное на обозрение,
– вопль без конца, – угрожающее,
словно пожар, – несовпадение,
всякое правосудие оскверняющее.
Эта злоба причиняет тому, кто является ее целью, сильнейшее чувство боли: он ощущает себя живущим в мире тотального непонимания, где говорить, увлекаться, спорить бессмысленно; в обществе, где, чтобы выжить, надо не только быть злым, но и отвечать на злобу злобой… Несомненно, я должен платить чрезвычайно тяжкую цену, и это создает во мне острое чувство безнадежности – признаюсь в этом совершенно искренне»
На самом деле скандальность была не в том, что я не скрывал мои предпочтения, но в том, что я не скрывал ничего{