Мистификация Дорна
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Мистификация Дорна

Станислав Михайлович Ленсу

Мистификация Дорна

Роман в новеллах






18+

Оглавление

Мистификация Дорна

Роман в новеллах

Всякая книга пишется для друзей автора.

Иоганн Вольфганг фон Гёте


Если реальность приводит к «выгоранию»,

смените реальность.

Теофраст Бомба́ст фон Го́генгейм, известный как Парацельс

От Издателя

Записки за авторством доктора Дорна Евгения Сергеевича вызвали у сотрудников нашего издательства нешуточные споры как о самом авторе, так и о событиях, им описанных. В известной мере такая ажитация коллектива значительно повлияла на текущие бизнес- процессы в самом издательстве, не говоря уже о типографии.

Одни горячо уверяли, что криминальные сюжеты, как и описание мистических случаев, да не в меньшей степени мелодраматических историй, основаны на реальных событиях. В доказательство приводились статьи из Википедии, сообщения в Телеграм- каналах, а некоторые даже готовы были свидетельствовать под присягой, будто бы они сами были очевидцами произошедшего. Самого же автора сторонники этой версии считали реальным участником описываемых им происшествий.

Их оппоненты не менее горячо настаивали на том, что записки — лишь болезненная фантазия человека, который, подобно герою Сервантеса, перечитал (требуется уточнение: излишне много читал) беллетристику. По их мнению, это привело автора к мнимому осознанию себя человеком второй половины XIX века: автор вёл записки от имени некоего земского врача из глухой глубинки дореволюционной России. В качестве аргументов они приводили множество текстовых аллюзий на русскую беллетристику XIX столетия. Споры вполне могли быть разрешены сопроводительным письмом коллеги автора — господина А. П. Девиантова (письмо мы помещаем в качестве приложения в завершении записок), но оно, письмо, лишь подлило масло в огонь, и споры разгорелись пуще прежнего.

Чтобы охладить пыл баталий, Издатель решил опубликовать текст записок (не корректируя и не адаптируя стиль к современному восприятию печатного слова), дабы читатель также вовлёкся в обсуждение приведённых толкований или мог предложить свою версию, и тем самым снять напряжение, царящее в нашем коллективе, понудить сотрудников наконец-то заняться исполнением своих прямых обязанностей. Не ставя под сомнение, а тем более не имея намерения навязывать свою точку зрения на описываемые события, Издатель счёл возможным сопроводить текст некоторыми редакторскими комментариями.

Издательство, г. Н-ск, 2024 (но это неточно)

ДОРН. ДОКТОР ДОРН

Знакомо ли вам понятие «выгорание»? А состояние? Со стояние, при котором ты, словно выпотрошенный карп, лежишь безвольной и бездумной тушкой на разделочном столе и уже не важно, тебя зажарят целиком или предварительно порежут на кусочки, нафаршируют или запекут. Приблизительно так себя чувствует врач, отправляясь на дежурство в канун нового года. Ночное дежурство — так себе времяпрепровождение. Во-первых, не спишь. Если спишь, то урывками, а поэтому лучше вообще не спать. Во-вторых, нарушается циркадный ритм, и годам к сорока у тебя гипертония. В-третьих, все болячки у пациентов вылезают наружу. Мнимые и настоящие. Днём они ещё как-то держатся, они как бы под спудом, а вот ночью! Особенно в новогоднюю ночь! О, новогодняя ночь в больнице! Кто из больных смог, те разъехались по домам к семейным ёлкам. Те, кто остался, сидят по палатам и, как водится, ждут чуда и загадывают желания. Правда, желания у них другого порядка, не как у здоровых: не про ауди с турбонаддувом и не про мужа-олигарха. Нет… «Дедушка Мороз, я весь год вёл себя хорошо, пусть не будет повторного инфаркта!» или «Дедушка Мороз, скажи хирургам, чтоб не терзали моё несчастное тело!», «Господи! Спаси и сохрани…».

После обхода делаю перевязки. Привезли ещё пациента. Кажется, на сегодня последнего: женщину лет пятидесяти. Четыре дня назад — полостная операция. В последние два дня гектическая температура — верный признак, что где-то зреет гнойник. Из правого подреберья, пробив вялую бледно- жёлтую кожу, свисает пластиковая трубка, к которой подсоединена «гармошка» — отсос. По дренажу ни капли. Ясное дело, не работает: либо забился, либо стоит не месте. Оттого и температура. Палатный врач дренаж не проверил. Теперь это мои «дрова». Промываю, двигаю туда-сюда — ни чего. Кручу трубку и продвигаю её вглубь. Внезапно, словно открыли кран, хлынула кровянистая жидкость. Удалил вся кой дряни «кубиков» двести. Промыл. Повезло! И пациенту повезло, и дежурной бригаде — не нужно идти на ревизию. И так у неё всё тело исполосовано. Озноб, бивший бедняжку, словно рукой сняло. Перевязочная медсестра сноровисто обрабатывает кожу вокруг дренажа, накладывает повязку. Спешит, волнуется — на часах чуть меньше получаса до полуночи, в «сестринской» стол накрыт: «селёдка под шубой», «оливье», шампанское греется.

— Настя, — говорю, — иди уже. Утром ещё раз промоем.

— А вы? — вежливо, для очистки совести, спрашивает Настя, имея в виду новогоднее застолье и зная, что я не присоединюсь к ним, четырём барышням и докторессе из приёмного покоя, и вскоре уходит. Каталка с больной громыхает по коридору и скрывается в дальней палате. Всё стихает.

Плетусь в ординаторскую. Сотни коллег ходили этим коридором, ходили одним и тем же путём, что и я: операционная, перевязочная, палата и снова операционная. Иногда прозекторская. Среди мук и грязи — спутниц всякой болезни — нет-нет, да возникает у некоторых фантазия населить эту «долину невзгод и страданий» выдуманной жизнью, выдуманными персонажами. Хороший способ справиться с «выгоранием» — шагнуть из осточертевшей реальности в другую. Иногда совершается чудо, и фантазия материализуется. Исчезают ночные коридоры, палаты с приглушённым светом ночника, пустые кабинеты. Их места заполняют тени. Тени людей, никогда не существовавших. Их зыбкие фигуры, живущие только в твоём воображении, обретают плоть, чувства и мысли. Вспыхивают в темноте отблески придуманных событий. Вспыхивают и будоражат воображение, и от этой выдумки сердце болит на разрыв, льются подлинные слёзы, и любовь, как и страдание, тоже настоящая, а смерть непременно безжалостна и непременно с дымящейся и пузырящейся кровью. Вхожу в пустую ординаторскую. Полночь — граница меж двух времён, между привычным и неведомым. Овальное зеркало у двери, словно полынья на замёрзшем озере, — в тёмной маслянистой воде мерцает звёздное небо. Вглядываюсь в зыбкую потусторонность. Фантом — «по ту сторону жизни» — завораживает, манит, тянет к себе. Там — другой век, давно ушедшая в небытие жизнь. Отступить бы, испугаться, отшатнуться от зеркала! Поздно. Свершилось! За окном мелькнул и пропал белый силуэт старухи. Фельдъегерь промчался мимо на почтовых, и позёмка белым облаком взлетела ему во след. Исчезающий в ночи колокольчик отзвенел: «Промедлить — честь потерять!» — и затих. За преградой стекла вижу коридор, ряд высоких окон. За ними — за метённый снегом больничный двор, коновязь и лошадь. На морде её серебрится иней, из ноздрей струится пар. В тиши звенит морозный воздух, под чьим-то сапогом похрустывает снег. Спешу по коридору. Я в шубе. Вдруг откуда-то сбоку слышу:

— Заждались вас, Евгений Сергеевич. Я обернулся на голос: — Вы мне?

Передо мной сестра милосердия. Именно, именно! Милосердия! Аккуратное, серое, закрытое платье под горло, белоснежный фартук, на голове косынка с вышитым красным крестом. Миловидное усталое лицо.

— Вы, видно, ночь не спали, сестрица? — спрашиваю.

— Не важно, Евгений Сергеевич. Поспешите, в операционной вас заждались.

— Меня? — переспрашиваю.

— Как? — не понимает сестрица, — вы ведь Дорн?

— Дорн, — киваю. — Доктор Дорн.

— Михаил Львович торопит: большая кровопотеря. Состояние критическое.

Мгновенно, словно снежный буран, обрушивается на меня вихрь воспоминаний: мохнатая лошадёнка неспешной рысцой семенит по зимнику. Скрип полозьев по укатанной дороге, тряская рысца, полусонный ямщик. Вокруг, куда ни глянь, заснеженная даль. Я волнуюсь и тороплю возницу.

д. Грушевка 31 декабря 2024

Комментарий Издателя

«Выгорание, или эмоциональное выгорание» — наши эксперты в области управления кадрами (директор отдела кадров) пояснили, что это понятие, введённое в психологию американским психиатром Гербертом Фройденбергером в 1974 году, означает определённое состояние сотрудника, проявляющееся нарастающим эмоциональным истощением. Может повлечь за собой личностные изменения в сфере общения с людьми.

«Овальное зеркало…» — наши эксперты в области эзотерики и прочих лженаук указывают, что зеркало, равно как и водная гладь, околица деревни, баня или мытье в бане — всё это мистические символы, означающие границу между миром земным, «по сю сторону», и миром потусторонним, «по ту сторону».

ЛЮБОВЬ НЕ ПЕРЕСТАЁТ

Любовь никогда не перестаёт, хотя и пророчества прекратятся,

и языки умолкнут, и знание упразднится.

Апостол Павел «Послание к коринфянам»

Женщина была чуть старше двадцати. На мгновение её облик показался мне знакомым. Вполне возможно, я встречал эту барышню где-то на улицах нашего уездного городка. Однако теперь черты её лица уже были тронуты прикосновением смерти, и сказать с уверенностью, кто эта несчастная, я не мог.

— Евгений Сергеевич, — обратился ко мне жандармский ротмистр, внимательно разглядывавший чайные чашки на столе, — возможно ли установить время наступления смерти?

«Да, конечно, возможно, но всё же кто эта молодая женщина?» — задавался я вопросом, разглядывая труп.

Здесь необходимо пояснить, что в городе N я обосновался сравнительно недавно: месяца полтора тому назад. Имел свободную практику. В редких случаях откликаясь на просьбы местного старожилы и уездного доктора Мартына Кузьмича Томилина, помогал тому в амбулатории или в операционной. Такой образ жизни давал мне относительную свободу и позволял уделять достаточное время деланию записок о своей практике и описанию казуистических случаев.

Однако, как это бывает, однажды согласившись помогать, необходимо принимать и связанные с этим испытания. Надо же было такому случиться! Согласившись на время короткого отпуска Томилина на некоторые из его обязанностей, я на второй день угодил в криминальную историю. Теперь мне предстояло отправлять так называемое «исследование мёртвых тел и установление причины смерти по запросу властей». Сегодня посреди ночи посыльный из полицейской части поднял меня с постели и сообщил, что я незамедлительно дол жен явиться на осмотр тела, что извозчик ждёт во дворе, чтобы отвезти меня к месту происшествия. Подъезжая, я вздрогнул и пробудился окончательно, но не от утренней свежести, а при виде дома, показавшегося в неясных сумерках. Дом был мне знаком. Тягостное пред чувствие сдавило мне сердце.

В окнах горел свет, за шторами угадывалось движение. Открывшаяся картина происшествия и успокоила меня, и одновременно вызвала тревогу, как обычно тревожит душу явление смерти.

— Что скажете, доктор? — повторил вопрос ротмистр. Я вплотную приблизился к застывшей женской фигуре в кресле.

Голова несчастной склонилась к левому плечу, слов но она рассматривала лепнину на потолке, руки покоились на подлокотниках, а невысокая резная спинка поддерживала её туловище. Сидячее положение ограничивало возможность нахождения трупных пятен на теле, и я окинул её взглядом, отыскивая тягостные признаки наступившей смерти. Скромное, если не сказать невзрачное, тёмное платье свободно облегало худощавую фигуру. Я тронул предплечье. Рука не сдвинулась с места: наступившие изменения сковали мышцы. Узкая бледная кисть застыла на резной львиной гриве подлокотника. На безымянном пальце покойной тускло блестело кольцо с небольшим бриллиантом. «Кисть — левая», — отметил я про себя. Наконец увидел то, что искал. Освободив запястье от тугого манжета, я сдавил едва наметившуюся синюю полосу на коже.

— Николай Арнольдович, — прекращая отсчёт секунд, ответил я жандармскому офицеру, — полагаю, она мертва уже часов шесть.

— Знаете, Евгений Сергеевич, — не отрываясь от разглядывания блюдец и чашек, заговорил сыщик, — интересные бывают находки. Взгляните!

С этим он указал на чёрные точки на блюдце.

— Мухи! Мёртвые мухи. Я однажды имел удовольствие, — он хохотнул и продолжил:

— Имел удовольствие наблюдать такое.

Николай Арнольдович Митьков, жандармский ротмистр, был грузен и приземист. Его облик заключался, прежде всего, в живописной окладистой бороде с проседью, в весёлом блеске быстрых глаз. Образ эдакого купчишки или проныры-приказчика. Такая внешность могла легко ввести в заблуждение человека несведущего и простодушного, и тот мог не придать серьёзного значения встречи с ним. Но жандармский мундир и властный голос моментально рождали в собеседнике некое напряжение чувств и осторожность в выборе слов как в письменном виде, так и в беседах. Впрочем, даже отрезвляющий вид мундира не всегда и не для всех служил предостережением. Ротмистр обладал тем качеством, которое греки называли «эмпатия», то есть сопереживание, сочувствие переживаниям другого. Митьков с лёгкостью располагал к себе всякого, в ком был заинтересован, и тот, иногда сам того не замечая, быстро расставался с требуемыми от него сведениями.

Жандармский офицер объявился в нашем городе третьего дня. Он, как доверительно сообщил мне один из моих пациентов, мещанин Осьмушкин, был связан с прокламациями, найденными в фабричных казармах Трапезникова. Признаться, я не ожидал увидеть на месте происшествия жандармского офицера. Обычно дознание начинал либо уряд ник, либо сыскной чиновник. Однако ни того, ни другого не оказалось. Дом заполнили полицейские чины, но командовал здесь всем жандармский ротмистр. Неподалёку, то появляясь, то исчезая, проплывала фигура чиновника в чёрной засаленной тройке, к которому ротмистр иногда обращался: «Сидорчук, отметь в протоколе!»

— Так вот, — продолжал тем временем Николай Арнольдович, — в Екатеринославле один студентик угостил сожительницу вином. Та была, как позже выяснилось, беременна, а это не входило в планы студиозуса. Он возьми и подмешай в цимлянское цианистый калий. По летнему времени мух в душной комнате было предостаточно, вот они и ринулись утолять жажду душистым напитком. Да-с, поживились они дармовым угощением и отправились к праотцам. Как думаете, Евгений Сергеевич, у мух есть праотцы? Ну, не важно! Так вот, не удивлюсь, Евгений Сергеевич, что исследуя кровь этой убиенной, — а она убита! — вы обнаружите цианистый калий.

— Виноват, — я был в некоем замешательстве. — Если это цианид, и она скончалась мгновенно, тогда я вношу поправку в часы наступления смерти. Вероятнее всего, это произошло десять — двенадцать часов тому назад.

— Тэк-с, — протянул Митьков, взглянув на мерно тикающие часы на стене, — значит, около полуночи… — Однако, Николай Арнольдович, — спохватился я, — как бы не была велика доза яда, покойная не встретила бы смерть — вот так, сидя, и, заметьте, со спокойным выражением лица. И потом, каким образом отрава могла попасть ей внутрь? Не с чаем же!

— Отчего же нет, Евгений Сергеевич! Вы на мух, на мух полюбуйтесь! Напились чаю — и вуаля!

— Нет-нет, — указал я на осадок растворённого сахара в чашке перед покойной, — чай был с сахаром, а сахар нейтрализует синильную кислоту.

— Хм! — озадаченно промычал сыщик. — Нет, здесь что-то не так, Евгений Сергеевич! Он склонился над хрустальной вазочкой, внимательно разглядывая мерцающие куски колотого сахара.

— Меня вот что ещё удивляет, если позволительно высказаться дилетанту, — прервал я его тщетное, на мой взгляд, изучение вазочки, — барышня, судя по платью, не обладала значительными доходами, но носила при этом обручальное кольцо с брильянтом удивительной чистоты.

Мне нередко приходилось выступать в роли медицинского эксперта в криминальных происшествиях на прежних местах службы, но загадки криминалистики, которые сопровождают любое расследование, всегда оставляли меня равнодушным. Обыкновенно, подготовив необходимый отчёт и отправив его во врачебную управу или прямо в судебное заседание, я тут же забывал о происшествии и через неделю уже не мог вспомнить обстоятельств дела. Однако в этот раз всё складывалось иначе. Трепет, испытанный в этот предутренний час, родился от мучительных и одновременно сладких воспоминаний. Дом, возле которого я бывал не раз, но порог которого не смел переступить, открылся мне своей чудовищной тайной. Это породило незнакомую мне прежде ажитацию от возникших вопросов. Кто эта несчастная? Зачем очутилась она в этом доме? Был ли яд причиной её смерти? Если нет, то что? Если да, то как быть с известным фактом нейтрализации токсина саха ром? Отчего у бедно одетой девушки кольцо с бриллиантом? С годами выработанная способность из мозаики симптомов складывать единую картину диагноза и трепет, мною сейчас испытываемый, вдруг возбудили во мне страстное желание пройти по тёмным лабиринтам этого преступления. Не скрою, значение имело и то, что дом этот был мне не безразличен.

Тем временем Митьков поднял хрустальную вазочку и принюхался, поводя своим крупным носом поверх белых осколков. Мне с трудом удалось скрыть своё удивление. Я никак не предполагал, что сыщик, столь умудрённый опытом, верит, будто по запаху горького миндаля можно узнать о присутствии цианидов. Знающий химик на этот домысел лишь устало покачает головой и скажет, что чистая соль синильной кислоты не обладает запахом вовсе. Кроме того, оказавшись на открытом воздухе, кристаллы синильной кислоты быстро окисляются и теряют свою токсичность. Запах горького миндаля присущ амигдалину, который… Впрочем, это уже химия, а не врачебная история. Так или иначе, будь в вазочке хоть ни одного куска сахара, а сплошной цианистый калий, то отравить девушку с его помощью было бы весьма непросто. Во всяком случае смерть не была бы мгновенной. Однако ротмистр, похоже, не знал и этого.

— Кольцо? — без всякого интереса спросил Николай Арнольдович. Он поставил вазочку на стол и с силой растёр себе затылок.

— Пустое! Не обращайте внимание. Однако ж запаха нет. Голова раскалывается. Чёртова наливка. Вкусная, но под утро, изволите видеть, голова как барабан. А что это у вас с лицом, Евгений Сергеевич? Будто у вас лягушка во рту. Не одобряете хода моих мыслей? — Ни в коей мере, господин ротмистр, ни в коей мере, — сдержанно ответил я, делая пометки в блокноте для будущего отчёта и одновременно досадуя, что расследование поручено такому тугодуму.

— Однако было бы уместным, на мой взгляд, сперва выяснить личность убитой. Смею предположить, что барышня не православной веры, а скорее католической, и, думаю, вдова. Обратите внимание, что кольцо — на левой кисти, а не на правой…

— Что это вы нафантазировали, дорогой доктор? — недовольно прервал меня жандармский офицер. — Уж не покойница ли вам это нашептала? Будет вам играть в казаков-разбойников!

— Касательно отравления цианистым калием, дорогой Николай Арнольдович, — сдержанно продолжал я, — замечу, что, кроме присутствия дохлых мух, иных свидетельств нет. Вам не угодно принимать мои рассуждения? Воля ваша! Но буду вам весьма обязан установлением личности погибшей. Мне это требуется для отчёта. Не хочется, знаете ли, переписывать отчёт по нескольку раз.

— Будет вам личность, — буркнул ротмистр и снова яростно растёр затылок, — аккурат к написанию отчёта будет. Ручаюсь!.. Впрочем, — тут же добавил он сердито, — записывайте. Суторнина Августа Михайловна, двадцати четырёх полных лет от рождения, учительница местной уездной школы.

— Позвольте, — от неожиданности я даже оставил своё занятие: я как раз набрасывал карандашом силуэт фигуры, сидящей в кресле, — как? Вот так, едва начав дознание, вы уверенно заявляете о личности убитой?

— У нас свои секреты, доктор, — недовольно отвечал сыщик. — Не спрашивайте. Поверьте, вам они будут скучны.

Я закрыл блокнот, кивнул и направился к дверям. Внезапно мне стало дурно: неожиданная тяжесть в груди, необычайная слабость. Всё это заставило меня остановиться и опереться о дверной косяк. На лбу выступил пот. Привычный ко всякого рода сценам смерти, я отчего-то впечатлился мрачной обстановкой комнаты. Да и самый воздух, казалось, был тяжёл и смраден. К тому же ротмистр в больших дозах определённо был вреден моему здоровью: меня замутило, и голова налилась тяжестью.

— Так, значит, десять часов? — думая о своём, спросил вдогонку сыщик.

— Десять — двенадцать, если смерть наступила мгновенно, — я двинулся к дверям и добавил: — В ином случае считайте часов шесть.

— Осталось выяснить, — заметил Митьков, — есть ли в крови убитой яд. Нет, определённо в наливку плеснули самогону! — добавил он и покрутил побагровевшей шеей.

Я кивнул на прощание и вышел. Отдав распоряжения по доставке тела в морг, я пешком отправился к себе домой.

Утреннее небо золотилось нарождающейся зарёй, лёгкий ветер приятно холодил лицо, слабость и тошнота исчезли. На какое-то время я отвлёкся от своей досады и уже спокойно размышлял о том, где же я мог раньше видеть эту барышню? Я остановился. Ну, конечно! Учительница! Августа Михайловна Суторнина!

Надобно пояснить, что хоть наш городок и невелик, но встретить дважды одного и того же жителя мне доводилось разве что на приёме в амбулатории, когда болезнь или несчастный случай приводили его ко мне. Моя постоянная занятость в больнице, разъезды по деревням, усадьбам и близким дачам делали меня невольным отщепенцем. Ничего удивительного, что я не сразу признал Августу Михайловну. Ведь видел я её всего раз! Виноват, два раза! Но во второй раз буквально мельком. А дело было вот как.

По решению фабриканта Трапезникова, в небольшом каменном доме рядом с рабочими казармами открыли уездную школу на четыре класса для детей рабочих. Прислали учительницу. При школе для вольного посещения учредили читальный зал. Говорят, книги собирали по всей губернии. Фабричные сначала по одному, потом по двое стали захаживать: кто читал, кто картинки разглядывал. С утра учительница с детишками арифметикой и письмом занималась, а под вечер книжки выдавала их отцам. Дело постепенно наладилось, и в читальне даже завели кружок самообразования. Однако известно, что у земских учителей содержание крайне скромное, и учительница, не выдержав постоянной нужды, сбежала. К лету прислали новую — молодую и энергичную Августу Михайловну. Я бы никогда и не узнал об этих событиях, да и о самой учительнице не имел бы представления, если бы не её визит. Как-то под вечер она явилась ко мне в амбулаторию и, стесняясь и краснея, начала горячо говорить о пользе знаний о здоровье. Убедившись в моём с ней безоговорочном согласии, она, мило улыбнувшись, упросила меня прочесть перед рабочими лекцию о предупреждении болезней и сохранении здоровья. Разумеется, я согласился.

Лекция прошла с грандиозным успехом. Рабочие, а в читальном зале сидели преимущественно они да их жёнки, сперва с недоверием и даже с недружелюбием отнеслись к моим словам, но вскоре прониклись интересом и даже задали вопросы. Потом было общее чаепитие. Несколько жён рабочих хлопотали, разливая чай, но я, сославшись на занятость, откланялся. Августа Михайловна вышла меня провожать, и, уже спустившись с крыльца, я услышал, как её кто-то окликнул. В сумерках я заметил мужской силуэт. Вот, пожалуй, и всё, что мне вспомнилось этим утром.

Прогулка, а в большей степени облегчение, которое я испытал от мысли, что с моей памятью по-прежнему всё в по рядке, улучшили моё настроение до такой степени, что пробудили во мне аппетит. Комок в горле исчез, голова стала ясной.

Флигель, который был отдан мне под проживание, находился в дальнем краю больничного двора и сообщался с небольшим лазаретом дощатым коридором.

За завтраком я мог наблюдать сам двор, больничное здание из красного кирпича и низкий, сложенный из больших валунов, сарай, служивший моргом. Я ждал подводы с городовым, которому было велено доставить тело. Подводы всё не было. Солнце поднялось выше затейливого резного петушка — флюгера на башенке больницы — и стало припекать. Двор был пуст. Я поднялся и решил было пройти по коридору в лазарет, проверить больных, когда в дверь неожиданно постучали.

На пороге стоял Иван Фомич Травников — молодой мужчина двадцати девяти лет, местный телеграфист. Я не удивился его приходу: Травников был моим пациентом. Хроническое утомление из-за частых ночных дежурств сделали его и без того неуравновешенную натуру крайне склонной к нервным припадкам. Однако в этот раз было всё гораздо серьёзнее: в его руке был пистолет.

— Евгений Сергеевич, — чуть не плача пролепетал телеграфист, — отымите его от меня! Застрелюсь, истинный бог, застрелюсь!

***

Оружие было спрятано в нижний ящик стола и заперто на ключ.

На самом дне ящика хранилась пачка листов с моими записями, а под ними — дамская перчатка. Светло-коричневая ткань по-прежнему хранила едва уловимый аромат духов той, что оставила её… Впрочем, не важно! Небольшой короткоствольный, с перламутровой ручкой, пистолет лёг на самое дно. Задвинув ящик, я запер его на ключ и обратил своё внимание на посетителя.

Глаза того блуждали, он молчал, иногда всхлипывал, закашливался и снова молчал. Время от времени он нервно тёр длинными, нечистыми пальцами красные глаза и тяжело вздыхал.

Я встал, быстро вышел и также быстро вернулся, держа в руках графинчик с водкой. Рюмка была наполнена, я пододвинул её телеграфисту. Он легко выпил и замер, словно прислушиваясь. Потом обмяк на стуле и заговорил:

— Евгений Сергеевич, к вам и только к вам… сил моих больше нет. Вот, застрелиться хочу. Спрячьте этот револьвер! Подальше от меня спрячьте! Не ровен час, руки на себя наложу! Я — что? Себя не жалко, а вот мать-старушка пропадёт. Один я у неё. Пропадёт, непременно пропадёт! Не от горя, так от нищеты. В побирушки с сумой по деревням! Телеграфист снова всхлипнул, и по его измождённому лицу покатились слёзы.

«Что ж, — глядя на несчастного, подумал я с сочувствием, — знаю, что работа его на телеграфе рабская: шестнадцать часов за сутки! Не всякий выдержит. Да и зрение, как постоянно жаловался Иван Фомич, стало совсем худым. Как-то заглянул я на почту, а заодно и в малый закуток, прилепившийся к задней стене почтовой избы, служившей телеграфной конторой. Заглянул и ужаснулся. Душно, свет тусклый, словно в погребе. Полно всякого разношёрстного народа. Телеграфист сидит в общей зале, отгороженной от посетителей решёткой. А те кричат, плачут, ругаются, чуть не дерутся — прямо ад земной!»

— Но не стреляться же из-за этого, Иван Фомич! У вас отдых — сутки через двое? Вот и отсыпайтесь! И, в первую очередь, оставьте вы карточную игру! Ведь ночи напролёт дымите папиросами, не спите, всё играете! А вам свежий воздух нужен! Вы о чахотке слыхали? Гуляйте, мой дорогой, гуляйте, да непременно на свежем воздухе!

Телеграфист безучастно выслушал мои увещевания. Потом судорожно вздохнул и неожиданно вскричал:

— Да не в этом дело, Евгений Сергеевич! Как вы не понимаете?! Сатрапы, палачи… Попрание свобод! И как это?..

Он с силой потёр лоб, пытаясь вспомнить.

— Кровавый режим! — наконец выпалил он и обмяк, понуро свесив голову. Я, признаться, был не готов к такой смене темы разговора и не на шутку обеспокоился состоянием душевного здоровья телеграфиста.

— Помилуйте, Иван Фомич, о чём вы?

Тот поднял на меня глаза, полные слёз, и, прижав руки к груди, с надрывом произнёс:

— Не могу я! Что же прикажете жандармам из охранного отделения, душителям свобод, помогать?! Я — человек про взглядов! Я хоть человек маленький, телеграфист, но и у меня есть личность, индивидуализм! Мои убеждения, моя верность идеалам!

«Господи, — я испугался, — при склонности к истерике эдакие рассуждения об убеждениях и идеалах, да ещё в драматических тонах, до добра не доведут! Ужас! В таком угаре непременно подожжёт что-нибудь или возомнит себя Писаревым!»

— Позвольте, — решил я отвлечь телеграфиста от навязчивых мыслей об идеалах, — откуда у вас револьвер?

— Браунинг, — уточнил Травников и как-то засуетился, занервничал, — браунинг это. В карты выиграл у заезжего помещика. Давеча у Никишина играли. Помещик вчистую продулся: и деньги, и часы, и вот браунинг тоже… Страшно мне, доктор, страшно! Вы его хорошо заперли?

— Не сомневайтесь! — ободряюще проговорил я после того, как успокоил его в надёжности замкнутого ящика.

— Не отчаивайтесь! Есть выход. Не делайте ничего такого, что претит вашим убеждениям. Вот и всё!

— Да… — он опять обмяк, — спасибо… Я с ночной прямо к вам. Почему? А потому, что телеграфное сообщение. Под самое утро принял. Для городской управы. Под утро. Читаю. Не положено, не по чину, но куда глаза девать? Стало быть, читаю. Принять строжайшие меры по недопущению скопления горожан на площадях, у присутственных мест, усилить надзор за неблагонадёжными. А в конце сообщение. В губернском городе С… возле театрального дома купца Алексеева, неизвестные бросили бомбу. Двое обывателей убиты на месте, остальных свезли в больницу, несколько низших чинов полиции ранены. Приезжий столичный чиновник, на которого, видно, покушались, невредим. Метатель бомбы при взрыве убит.

Моё потрясение от услышанного было настолько велико, что я некоторое время не видел и не слышал ничего. Позже я объяснял своё состояние оглушённости и растерянности тем, что после процесса над Желваковым и Халтуриным, народовольцами-террористами, пребывал в некой иллюзии общественного покоя, в убеждении, что времена безумцев за кончились, что общество и власти извлекли из кровавых преступлений трагический урок, и всё стремится к примирению. Известие о страшной трагедии, разыгравшейся совсем рядом с нашим городком, повергло меня в ступор. Но отчего сам Травников так нервничает?

— Да оттого, Евгений Сергеевич, — телеграфист всё ещё не находил себе места, — что я видел его! Здесь у нас! Видел и даже предполагал преступный умысел. Грех, грех на мне! ***

В волнении я несколько раз прошёлся по кабинету, силясь побороть гнев и возмущение, и всё же воскликнул:

— Как же так, Иван Фомич, как же так?! Знали и не остановили! Пусть, допускаю, вы испугались. Но отчего тотчас не заявили в полицию?

Травников сидел совершенно подавленный. В его поведении чередовались всплески возбуждения на грани безумия с минутами прострации. Он сидел обмякший и бормотал что-то невразумительное. Видимо, своё собственное признание и моя несдержанность окончательно лишили его сил. Обхватив голову руками, он сидел на стуле, чуть покачиваясь. Когда он заговорил, голос его по-прежнему выдавал душевное смятение и полное отсутствие воли. Горемыка-телеграфист то завывал страдающе, то вдруг срывался на крик, словно актёр в любительском спектакле. Впрочем, такое нелицеприятное сравнение пришло мне на ум несколько позже, когда я имел возможность вернуться мыслями к этому злосчастному утру.

— Как можно-с, Евгений Сергеевич?! Что же, прикажете водить знакомство с охранкой? На товарищей своих кляузничать?! Нет-с! Увольте-с!

— Людей убили! Вы это понимаете? — совсем осердясь, воскликнул я.

Телеграфист отшатнулся от моего крика и продолжил с отчаянием:

— Ведь я как думал, Евгений Сергеевич? Он же товарищ! В рабочий кружок вместе ходим, самообразовываемся, мыслям разным обучаемся. И Августа Михайловна нам помогает, и вот вы изволили нам лекцию читать. Мы с ним одни книжки читаем, мысли об них друг другу высказываем.

— Да кто он-то? — перебил я с раздражением.

— Так Сенька Никифоров, — пояснил Травников, словно этот факт настолько всем очевиден, что он даже удивлён моей неосведомлённости, — аптекарский помощник. Он в Кёлеровской аптеке на Успенской служит. Вместе ходим в рабочий кружок. Мне и в голову не приходило, что он удумал!

— Да с чего вы взяли, что умысел у него был на преступление?

Травников закивал головой, будто соглашаясь с чем-то мне непонятным.

— Дело-то как было? Иду я, значит, на службу. Утро. На пустыре, что позади станции, никого. Я обычно через пустырь хожу, чтобы короче, значит. Вдруг вижу, у самых путей женщина. В руках кулёк-не-кулёк — свёрток! И несёт так бережно. Думаю, фабричная спешит к нам в почтовое. Нет, смотрю, останавливается. А там — ящик с песком, на случай, если трава от искры паровозной загорится. Постояла возле ящика и пошла прочь. Да быстро так, будто убегает, ещё по сторонам оглядывается. Я к ящику. Знаю, фабричные девки бывает обрюхатятся, да потом ребёночка подбрасывают куда ни попадя. Грех какой! Я, значит, ящик открываю. Там и вправду куль в тряпки замотан. Думаю, задохнётся ребёночек. Разматываю, а там коробка. В коробке жестянка круглая, навроде консервы, а рядом какие-то маленькие железки в бумагу завёрнуты. Три штуки. Я понять ничего не могу. Что такое, зачем в песок кидать? Только хотел коробку взять в руки, чтобы рассмотреть поближе, как меня хвать кто-то за плечо и в траву кидает. Смотрю, а это Сенька Никифоров. Ну, мы с ним сперва чуть не подрались. Потом ничего, происшествию разбор дали. Он мне и говорит, ты, говорит, Иван, не лезь в это дело. Мне ячейка поручила, я и исполню, даже, если понадобится, ценой жизни! Как Кибальчич! Замотал коробку в тряпицы и прямиком на станцию. А там уже паровоз дымит, состав вот-вот с места стронется. Я ему кричу, мол, какое такое дело? А он только рукой махнул. Травников замолчал, потом со вздохом добавил:

— Состав-то в город отправился. А с утра телеграмма. Всё и сложилось.

Будто выговорившись до конца, он успокоился и, понуро склонив голову, присел, погружённый в произошедшие накануне события. Я тоже молчал, сражённый услышанным. Информация из газет или из писем о событиях, пусть потрясающих наше воображение, но произошедших, как нам кажется, где-то вдали, будто в других мирах, действует на нашу психику гораздо с меньшей силой, чем те, свидетелем которых вы являетесь здесь и сейчас. Вот и теперь, думая о случившемся, я ужасался и отказывался верить в реальность преступления, совершённого известными мне людьми. Этого Семёна Никифорова я встречал не раз, будучи в аптеке на Успенской улице и беседуя с аптекарем Ильёй Петровичем Кёлером — опытным и искусным провизором. Помощник его производил на меня впечатление аккуратного и знающего своё дело молодого человека. Он не редко удивлял меня глубиной и точностью знаний химических превращений. Перед внутренним моим взором возник худощавый, невзрачный юноша в белом, под горло, халате — Сеня Никифоров. Я невольно посмотрел на Травникова, крупного и, вероятно, сильного, зрелого мужчину.

«Как Никифоров мог отшвырнуть такого дядьку? — задался я вопросом. — Впрочем, — тут же ответил я самому себе, — хорошо известны факты, когда люди небольшой физической силы в состоянии аффекта могут поднимать предметы, тяжелее их самих в несколько раз».

— Вот что, голубчик, — вернул я Травникова к действительности, — ступайте домой, отоспитесь. А потом непременно в полицию.

Травников как-то странно дёрнул головой и снова впал в истерику:

— Я не доносчик какой-нибудь, не наушник! Пусть сами разбираются, ищейки царские! Ну, в самом деле, Евгений Сергеевич! Я не Иуда какой! Их — в казематы, на каторгу, в кандалы! А я? В охранку?! Чего ещё изволите, Ваше благородие! Это низко!

— Чёрт возьми, Иван Фомич, — я дал волю своему гневу, — что вы чушь мелете?! Из-за ваших, как вы их называете убеждений, убили людей! Понимаете? Нет таких идеалов, из -за которых можно людей убивать! Не война ведь! Да и война, какая она ни на есть праведная, она — вина и проклятье для всех людей!

— Ах, Евгений Сергеевич! — запричитал телеграфист снова. — Душа разрывается! Лучше уж застрелиться или удавиться, чем у жандармов в прихвостнях оказаться.

— Ну, хватит! — я легонько хлопнул ладонью по столу. — Хватит! Идите спать! С жандармами я разберусь. Только имейте в виду, на суде вам всё равно придётся выступать.

Травников поднялся и пошатываясь направился к выходу. В дверях он поворотился.

— Евгений Сергеевич, — заискивающим голосом попросил Иван Фомич, — вы игрушку эту сберегите. Очень мне нравятся такие безделушку. Слоновая кость, перламутр всякий. Опять же, будет что на кон поставить.

В это время со двора донеслось громыхание подводы — привезли покойницу.

***

Занеся перо над чистым листом бумаги, чтобы поведать читателю о ходе дальнейших событий, я остановился, обнаружив незнакомое доселе сомнение. Я обеспокоился тем впечатлением, какое мои записки могут произвести на читателя. Скажем, описание небесной лазури или упоительного пения лесных птах, помимо единственного прибытка — благосклонности цензора, наверняка, вызовет у читателя скуку, а иного заставит досадливо поморщиться. Читатель ждёт, что вот-вот начнётся действие, прозвучит «зачин» повествования, но автор вместо этого «кормит» его долгим описанием осеннего неба или дотошно рисует портрет проезжающей мимо барыни под кружевным зонтиком. Да к тому же, он уже где-то всё это читал: то ли в дамском журнале, то ли в отрывном календаре. И оттого, что не может вспомнить, где он это читал, ещё пуще досадует.

Начиная описание врачебного исследования героини моей, Суторниной Августы Михайловны, снова нахожусь в некотором недоумении. С одной стороны, она как бы не совсем героиня, поскольку мертва, но остаётся ею, как немаловажная фигура для понимания последующих событий. С другой стороны, мой профессиональный долг призывает в описании держаться слога лаконичного и протокольного. Но не рискую ли я фраппировать читателя и тем самым невольно принудить его отложить чтение или вовсе от него отказаться? Теряясь в разрешении всех этих противоречий и думая, как их обойти, решаюсь вовсе их не обходить.

***

Итак, вернёмся к повествованию. Войдя внутрь мертвец, я мельком огляделся. Под тяжёлыми нависшими сводами посреди чистого помещения располагался длинный мраморный стол. В дальней стене была устроена низенькая дверь в ледник. Лука — молчаливый и угрюмый старик, смотритель и одновременно санитар — поджидал меня, сидя на низком табурете возле ледника. При моём появлении он встал и, тяжело ступая, подошёл с клеёнчатым фартуком в руках. Облачившись в него и надев нарукавники, я приблизился к телу.

Оголённая мёртвая плоть давно не вызывала во мне никаких чувств, кроме сосредоточенности исследователя. Быстрым движением я рассёк ткани и, достигнув брюшной полости, извлёк необходимое количество содержимого желудка. Перепоручив приготовление для осмотра остальных полостей санитару, я отправился разводить щелочной дистиллят. С помощью сульфат железа я запустил цепь химических реакций, целью которых было получение так называемой «берлинской лазури» — железистого соединения синильной кислоты. Обнаружение её свидетельствовало бы о наличии в желудке убитой смертельного яда. Однако раствор не хотел окрашиваться в синий цвет. Не скрою, держа перед глазами пробирку, я несколько торжествующе хмыкнул, отнесясь, конечно же, к суждениям Николая Арнольдовича как к поверхностным. Удовлетворённо записав заключение об этой реакции, я взялся за привезённый вместе с телом сахар со стола убитой.

Разумеется, менее всего я ожидал, что белые осколки, взятые из сахарницы, что-то мне продемонстрируют, но тем не менее скрупулёзность в таком деле — залог недопущения ошибок.

Рассматривая в увеличительное стекло колотый сахар, я обратил внимание, что вокруг небольших его кусков лежал как будто бы тот же сахар, но в виде песка. Я выпрямился и в задумчивости потёр виски. Головная боль, словно встрепенувшись, снова запульсировала в затылке.

— Барин, — прогудел неожиданно голос Луки, — воля ваша, не могу больше: башка, что твой пузырь, не ровен час лопнет!

Я отпустил Луку, и тот пошатываясь вышел прочь. Я же продолжал: пинцетом ухватил несколько белых кристаллов и опустил их в пробирку с водой. Затем повторил то же, что проделал с содержимым желудка. Раствор окрасился в синий цвет — явное свидетельство, что вместе с сахаром лежали кристаллы цианида, но это меня не удивило. Пульсирующая боль в голове переместилась от затылка к темени. Меня замутило. Я схватил находившуюся под рукой стеклянную ванночку и накрыл ею коробку с сахаром. Стиснув голову, я поплёлся к выходу, толкнул дверь и выбрался на свежий воздух.

Несомненно, мертвецкая была насыщена парами синильной кислоты. Они образовались при окислении кристаллов цианистого калия на воздухе. Такая же история приключилась в комнате с убитой. От этого, а вовсе не от наливки, разболелась голова у Митькова, а у старика-санитара от долгого пребывания в замкнутом пространстве с отравленным воздухом голова уподобилась «пузырю», грозившемуся взорваться. Кстати, оттого и мёртвые мухи на блюдце и чашке покойной.

Изрядно проветрив морг, оставив двери и окна открыты ми, я приступил непосредственно к осмотру погибшей. Тщательное исследование не принесло никаких результатов. Другими словами, никаких признаков насильственной смерти при осмотре внутренних органов я не обнаружил.

Как же погибла госпожа Суторнина? Я упоминал, что, будь вместо сахара в вазочке один сплошной яд, это не было бы фатально, а привело бы к тяжёлому, но не смертельному отравлению. Тем более, на это ушёл бы не один час, и барышня, почувствовав головную боль и тошноту, попыталась бы выбраться из комнаты. Но её внешний вид, зафиксировавший последние мгновения жизни, говорил о молниености наступления смерти.

— Чем порадуете, доктор? — раздался за моей спиной голос Митькова.

***

Я попросил ротмистра подождать на улице, пока я сниму фартук и нарукавники. Выйдя, я обнаружил его сидящим на лавочке с теневой стороны. Он привалился спиной к гладким каменным бокам стены морга. Вид у него был утомлённый.

Коротко рассказав о результатах своего исследования и осмотра тела, я закурил в ожидании, что скажет ротмистр. Митьков расстегнул ворот мундира и стал обмахиваться платком.

— Ну что ж, Евгений Сергеевич, пока мы никуда не продвинулись. Конечно, причины таинственного нашего с вами недомогания раскрыты, а вчерашней наливочке вышло полное оправдание!

Он кряхтя встал и прошёлся, разминая ноги.

— Однако, дорогой Евгений Сергеевич, расследование топчется на месте. Мы по-прежнему не знаем, от чего умерла Августа Михайловна.

Я расстроенно кивнул, достал портсигар и снова закурил. Ротмистр остановился передо мной, его взгляд словно буравил

— Скажите, известна ли вам госпожа Веляшева Елизавета Афанасьевна?

Не скрою, вопрос застал меня врасплох, и я замер с приоткрытым ртом и поднесённой к губам тлеющей папиросой.

— Да-с, — выдавил я из себя, — знаком-с.

— Соблаговолите пояснить, господин доктор, — голос его неожиданно зазвучал строго, — где, когда и с какой целью вы свели знакомство с госпожой Веляшевой?

Я уже взял себя в руки и с ледяным спокойствием ответил:

— Да, Ваше Высокоблагородие, я знаком с Елизаветой Афанасьевной, но о месте и времени этого знакомства у меня нет никакого намерения вам докладывать. Это касается лишь госпожи Веляшевой и меня. И никого более! Если вы учиняете формальный допрос, то извольте соблюдать правила судопроизводства прежде, чем представлять меня к следствию.

Митьков постоял, покачиваясь с пятки на носок, потом заглянул за угол и, удостоверившись, что двор пуст, продолжил:

— Полноте, Евгений Сергеевич, дело очень серьёзное, а вопрос мой не праздный. Оставьте вы изображать здесь оскорблённую невинность. Тело госпожи Суторниной обнаружено в доме, в котором до недавнего времени проживала Елизавета Афанасьевна, и вам это хорошо известно.

— Однако ж она съехала вот уже как неделю с лишком! — поспешил я возразить и тут же отругал себя за несдержанность. Своим ответом, а пуще точным сроком отъезда, я давал ротмистру отчётливо понять о своём участии в судьбе Лизы.

Митьков молча разглядывал меня с тем неприятным любопытством, которое обыкновенно выказывают полицейские при задержании подозреваемого.

— Евгений Сергеевич, — приглашая меня присесть, он опустился на скамью, — вы человек недвуличный. Я это вижу. Вы будто из другой эпохи. Хотя думается мне, что и в другие времена вам бы жилось непросто. Извольте отвечать.

Я не допускал мысли, что Лиза как-то связана с трагедий этой ночи, но интерес жандарма смутил меня, и я заколебался. Как? Допустить этого сыскаря в мир моих нежных воспоминаний о Лизе?! Нет! Пусть довольствуется тем, что известно половине городка.

— Что ж, извольте, — начал я с неохотой, — мы познакомились с Елизаветой Афанасьевной в Ялте в начале лета, то есть месяца два тому назад. Она брала морские и солнечные ванны. У меня же в Ялте были дела. Ничего особенного. Встреча коллег. В одном из домов на званом ужине мы с Лизой… с Елизаветой Афанасьевной познакомились. Наше знакомство было… скажем, дружеским. Сознаюсь, некоторое время я питал надежду на другие, более, хм… на другие отношения. Однако ж симпатия моя к Елизавете Афанасьевне не нашла взаимности. Более того, с какого-то момента моё внимание стало ей в тягость. Собственно, это и послужило причиной её отъезда отсюда.

— Приходилось ли вам бывать в доме госпожи Веляшевой?

— Нет-с, не довелось. Елизавета Афанасьевна дала мне понять, что дружеские отношения не должны переходить определённую грань, которую общественность может расценить превратно. Разумеется, я не настаивал. Но, я не понимаю, — добавил я раздражённо, — какое касательство к делу учительницы имеют наши отношения с госпожой Веляшевой?

Жандарм слушал и одновременно чертил прутиком на земле замысловатые фигуры. Потом посмотрел на меня. Взгляд его весёлых глаз был ясен.

— К вашему сведению, Евгений Сергеевич, — его голос был участлив, — госпожа Веляшева до своего отъезда снимала этот дом совместно с госпожой Суторниной.

Он помолчал, продолжая меня разглядывать, и голос его стал холоден.

— Льщу себя надеждой, что ваши личные отношения с госпожой Веляшевой никак не отразились на вашем усердии по установлению причин смерти учительницы. Точнее, их неудавшемуся поиску.

Подозрение и тон, выказанный при этом, были настолько оскорбительными, что я вскочил, заливаясь краской гнева.

— Вы, господин жандарм, не смеете делать такие замечания!

— Смею, смею, Евгений Сергеевич, — голос Миткова звучал неожиданно устало. — Вчера у губернского театра взорвали бомбу. Есть убитые. Понимаете? Люди шли в театр. Бум! Смерть, горе для родных, сиротство для детей, — он помолчал. — Есть все основания полагать, что взрыв устроили эсэры.

— Кто? — переспросил я в недоумении.

— Госпожа Веляшева, — словно не слыша моего вопроса продолжил ротмистр, — состоит в запрещённой властями партии социал-революционеров, — и, вспомнив обо мне, пояснил: — Эсеров. Знаете, я уверен, теракт и смерть учительницы как-то связаны. Мне надобно разъяснить как? Для этого, господин доктор, мне нужно знать причину смерти госпожи Суторниной. Отыщите эту причину как можно скорей, Евгений Сергеевич. Это ваш долг перед властями и ваше служение Отечеству.

Я почти не слышал его, кровь стучала в моей голове. Постепенно, сквозь гулкие удары сердца стала проясняться мысль — необходимо сообщить ротмистру о визите нервного телеграфиста. Но я тотчас же отогнал её. Как? Мне сотрудничать с охранкой?! Однако ж я вспомнил, как несколько часов тому назад сам стыдил телеграфиста за чистоплюйство. Как же быть? Передать наш с ним разговор или просто отойти в сторону и не пачкать себя этой политической интрижкой? А как же Лиза?

Какое-то время во мне происходила нешуточная борьба между чувством гадливости из-за того, что я в чём-то помогаю жандармам (осмотр тела и заключение о смерти в интересах следствия — это другое!), и страстным желанием выгородить и защитить Лизу от грязных подозрений. Наконец я решился. Признание телеграфиста натурально снимет с неё всякие подозрения. Пусть Травников сам обо всём поведает жандарму: о помощнике аптекаря, о находке возле железнодорожной на сыпи, о… Жандарм непременно определит всё, что нужно!

— Травников? — удивлённо переспросил Митьков. — Телеграфист? Хм…

Он посмотрел на меня, словно увидел впервые, потом раз вернулся и пошёл со двора.

***

Удаляющаяся фигура ротмистра пропала в колеблющемся мареве нагретого воздуха. Такое же марево в это лето витало и над черноморской гладью. Я погрузился в воспоминания о Ялте, о встрече с Лизой. Нашей встречей я был обязан своему студенческому приятелю Исааку Альтшулеру. С ним мы сошлись ещё будучи студентами Московского университета. Он не соответствовал своему имени, наоборот, часто бывал задумчив, иногда погружался в уныние. Однако ж меня он привлекал живостью мысли, открытым, мягким характером и умением, не навязывая своего миропонимания, делать так, что все, включая и бесноватых поклонников господина Пуришкевича, уважительно относились к его мнению. Мне трудно судить, чем я расположил его к себе, но в сущности это и неважно.

Окончив курс университета, он уехал в Торжок и пропал из моего поля зрения. По прошествии нескольких лет я по лучил от него письмо, уже из Ялты, куда он звал на представление вновь открывшегося Ялтинского благотворительного общества. Я не мог не откликнуться на его приглашение, поскольку речь шла о помощи больным

...