Я и Люда сидели тихо, молча… Все было пересказано, переговорено между нами… но наше молчаливое счастье было так велико, что тихое, глубокое молчание выражало его лучше всяких слов, пустых и ненужных…
В столовую вошла Люда… но не прежняя тихонькая, робкая Люда, а красная, как пион, с разгоревшимися глазами и гордо-вызывающе поднятой головой. Но что показалось мне удивительнее всего – Люда была без передника. Она не прошла на свое место за столом, а встала на середине столовой, как наказанная.
Она взглянула на меня благодарными, полными слез глазами, и этот взгляд решил все… Мне показалось вдруг, что ожил Юлико с его горячей преданностью, что Барбале послала мне привет из далекого Гори, что с высокого синего неба глянули на меня любящие и нежные очи моей деды…
Княжна Ниночка Джаваха! Мы решили сказать тебе всем классом – ты душка. Ты лучше, и честнее, и великодушнее нас всех. Мы очень извиняемся перед тобою за все причиненное нами тебе зло. Ты отплатила за него добром, ты показала, насколько ты лучше нас. Мы тебя очень, очень любим теперь и еще раз просим прощения. Княжна Ниночка Джаваха, душка, прелесть, простишь ли ты нас?
После слова «нас» стояло десять вопросительных и столько же восклицательных знаков.
Могла ли я не простить их, когда кругом улыбались детские дружеские личики, когда четыре десятка рук потянулись ко мне с пожатием, и столько же детских ротиков – с сердечным, дружеским поцелуем.
Когда, отняв руки, я взглянула на Церни, то не узнала его преобразившегося лица: до этой минуты злые и насмешливые глаза его странно засветились непривычной лаской, от которой все лицо перестало казаться сухим и жестким
Раскаяние должно послужить вам наказанием. Что касается меня, то я не хочу заниматься с девочками, у которых нет сердца. Завтра же меня здесь не будет.
И сказав это каким-то новым, опечаленным и размягченным голосом, он поспешно сошел с кафедры и исчез за дверью.
Класс дружно ахнул.
Не знаю почему, но последние слова ненавистного вампира больно ущипнули меня за сердце.
«Может быть, – мелькнуло у меня в мыслях, – бросив уроки в институте, он должен будет бедствовать… может быть, у него больная жена… много детей, которые его любят и ценят и для которых он не злой вампир-учитель, а добрый, любимый папа. И для этих детей, вследствие его ухода из института, наступит нужда, может быть, нищета… голод».
Было решено положить листочек со стихом на стол около чернильницы, как будто неумышленно позабытый. Каждая из девочек влезла на кафедру, чтобы убедиться в присутствии листка.
На этот раз, как бы золотя пилюлю, Церни положили мелок с красивой оберткой и бантом. Даже приклеили на бант картинку с изображением улетающего в небо ангела.
– Это предсмертное удовольствие, – смеялись шалуньи, – ведь умирающим всегда делают что-нибудь приятное, а вампир, наверное, прочтя стихи, лопнет от злости!
Тане Покровской кто-то предложил обвязать руку черной лентой, как бы в знак траура.
Хорошо, – говорил он, улыбаясь и обнаруживая при этом большие желтые зубы, – вы заслуживаете десять баллов.
– Но почему же не двенадцать, monsieur Церни? – расхрабрившись, приставала ободренная похвалой девочка.
– А потому, г-жа Муравьева, что только Господу Богу доступны все знания на первый балл, то есть на двенадцать. Мне, вашему покорному слуге, на одиннадцать, а уж вам, госпожа Муравьева, на десять.
– Ах, душки, – возмущалась Додо вполголоса, вернувшись на свое место, – вампир-то какой грешник! Самого Бога замешал в свою поганую арифметику!