принципе, я и так все знаю, и в советах необходимости нет. Все, что мне нужно, – это чтобы в тот самый момент кто-нибудь меня выслушал, кивая головой. А на остальное у меня сил хватит.
то не бывает никакого расстройства, бывает только слабость характера. Сейчас я очень сильно на себя сержусь за это, – призналась она. – Пока я делала вид, что болезни не было, она росла. Меня как будто разъедало изнутри этим. Я сильно изменилась, но все списывала на усталость, на экзамены, стресс, тяжелую работу. А в какой-то день вдруг стало ясно, что это всё. Я сорвалась. А когда очнулась, то поняла вдруг, что я – это уже не я. Не та я, которую я сама знала. И пока я находила разные оправдания и причины, что-то внутри потихоньку подтачивало, подстраивало под себя мой характер. Деформировало личность. И теперь я не знаю, что я на самом деле. Где кончается мой характер и где начинается болезнь. Я помню, кем я была когда-то, но совсем не знаю, какой я стала. Что я за человек.
Посреди страхов и размышлений, частого одиночества, сократившихся в численности и интенсивности, но не исчезнувших до конца трудностей перехода в новую жизнь, хотя теперь точнее было бы сказать – трудностей совмещения двух жизней, и в сознательном укреплении своей «второй кожи», защищавшей меня от хаоса и распада, – одновременно и незаметно, и очень резко – я сильно переменилась. Та, что в шелковом платье, теперь казалась совсем смутной, размытой копией нынешнего оригинала; и единственное, что их объединяло, – это мечта влюбиться и надежда на то, что однажды просто встретишься с кем-то взглядом и вдруг поймешь: что-то случилось невидимое – реальный, видимый мир продолжает движение, вокруг водоворот людей и шум дорог и машин, и все как обычно; только вы двое ощутили, как воздух между вами задрожал. Возможно, вы даже знакомы, и в эту секунду вы даже разговариваете друг с другом, и откуда-то издалека до вас доносится шум собственных голосов, но все, что понимаете вы, – это то, что вы смотрите друг на друга, не отводя глаз, и все вокруг теряет резкость и расплывается – кроме вас двоих, и все, чего вы оба хотите, – это чтобы так было всегда.
Германия вторгалась в личное пространство, и хотела я того или нет, процесс трансформации моих отношений с окружающим миром был запущен. Одним из самых полезных и ценных этапов для меня оказалось пристальное наблюдение за своими немецкими сверстниками и их жизнью, разительно не похожей на ту, что была в ходу в Караганде. Сопоставление двух разных образов жизни шестнадцатилетнего подростка привело меня к простому выводу: если у чего-то есть два варианта, то может быть и больше. И понемногу у меня сформировалось, как я его вначале называла, «двойное», а потом «альтернативное» видение. Сталкиваясь с любым новым явлением или предметом, я как бы раздваивалась и оценивала глазами себя прежней и себя сейчас; и это мыслительное упражнение можно было продолжать и продолжать, что я и делала, понемногу встраивая в свои мозги убеждение в том, что не существует ничего постоянного и однозначного, и какой ни возьми вопрос, никогда не найти единственного ответа на него. Пытаясь совместить все возможные придумываемые мною альтернативные видения, я впитывала одновременно и все то, что естественно из них прорастает: знаменитую европейскую толерантность, которая по ту сторону Урала, без понимания того, как она функционирует, представлялась непонятным, лицемерным феноменом; с другой – равнодушную расслабленность, переходящую в отсутствие сердечности, о которой мы тоже много говорили, не понимая ее корней. Беспечно чирикая с продавцами в магазинах, улыбаясь от души кассиру или помогая соседу вынести из подвала тяжелую коробку, я искренне испытывала симпатию к этим людям и точно так же искренне ее забывала; по сути, они ничего не значили для меня, а я – для них, и мы лишь скрашивали друг другу несколько минут жизни. С другой стороны, сталкиваясь теперь с чем-то неприятным или непонятным, я спокойно пропускала эпизод мимо и не спешила мысленно осуждать тех, кто был его причиной, – ведь это тоже было не близко к моей коже для того, чтобы реагировать.
Я твердо решила, что оставаться здесь непрошенным родственником я не хочу. Лучше уж тогда быть гостем – здесь, везде, где захочешь, – принимать все решения самому и не оставлять их на растерзание непонятной жизненной логике. А свой мир человек может выстроить внутри себя, а не снаружи.
. Да, может быть, нам не стоило уезжать. Но шаг был сделан, и мы стали строить планы и постепенно снова почувствовали, что живем. Страх отступил, но не исчез; и по мере того как я взрослела, чувство неприкаянности все росло. Я твердо усвоила, что всё, абсолютно всё может измениться в любой момент и опереться будет не на что. Изменится семья, изменишься ты, изменится всё вокруг, и даже прошлое станет казаться другим. А Германия останется такой, как была, и даже изменившись, мы не стали и никогда не станем здесь своими.
Не за что было держаться, кроме поглотившего меня страха, что день ото дня я таю, исчезаю и превращаюсь в другого человека. От несшихся со всех сторон запретов (преследовавших меня даже ночью, поскольку правила поведения лагеря, напоминавшие, что Фридланд – не гостиница и мы – не в гостях, светились в темноте, и моя кровать стояла как раз под ними) во мне поселилось чувство страха и постоянное ощущение, что каждый мой шаг и поступок – это ошибка, за которую могут наказать. И выходя из лагеря через шесть месяцев бесконечно долгих, бесцельных дней превращения в существо низшего уровня, я твердо понимала, что я еще и непойманный преступник, живущий взаймы в ожидании суда.
Так и появилась эта полугодичная тюрьма. За шесть месяцев пребывания здесь каждый, как ни сопротивляйся, научится говорить с продавцом в магазине и консультантом в офисе социального страхования; и что немаловажно, наряду с этим незаметно для себя «интегрируется» – это во Фридланде любимое слово, – переживет культурный шок, поборет ностальгию и адаптируется к реалиям современной высокообеспеченной и социально защищенной страны. А что, хорошо ведь в теории и очень заботливо. Жаль только, что у многих срабатывает эффект обратной петли: по мере интеграции воспоминания о собственном прошлом искажаются и сопровождаются отречением от прежней жизни. И однажды слышишь от бывшего соседа, что – ладно бы только он – и ты сам жил в аду – простите, боролся за выживание в бандитской, варварской стране. Нет, не припомню.