автордың кітабын онлайн тегін оқу Иван Никулин – русский матрос
Иван Никулин – русский матрос
Леонид Васильевич Соловьев
«… Когда моряка Никулина, бывшего шахтера из Донбасса, доставили в госпиталь, дежурный врач безнадежно сказал:
— Двое суток — больше не вытянет. Удивляюсь, как его довезли.
Моряк и в самом деле был очень плох. Весь изрешеченный пулями и осколками, он даже не стонал, лицо покрывала синеватая бледность, так хорошо знакомая врачам. Позвали Сергея Дмитриевича. И здесь, над распростертым, почти бездыханным Никулиным, начался у него с дежурным врачом спор, перешедший даже в легкую ссору.
— А я вам говорю — выживет! — горячился Сергей Дмитриевич. — Вы на грудь посмотрите, на бицепсы! Если такие у нас помирать будут — куда мы с вами годимся? На камбуз нас, картошку чистить!
— Но такая потеря крови! — говорил дежурный врач. — Пробито легкое. Он безнадежен.
— Я запрещаю вам произносить это слово. В моем госпитале врачи должны верить. Врач без фанатической веры в медицину — это, извините, не врач, а холодный сапожник!
— Я просил бы… — обиделся дежурный и, выпрямившись, застегнул верхнюю пуговицу своего халата.
— Довольно! — строго начальственно прервал его Сергей Дмитриевич, выпрямившись, в свою очередь. …»
Леонид Соловьев
ИВАН НИКУЛИН — РУССКИЙ МАТРОС
В госпитале
Главный врач военно-морского госпиталя Сергей Дмитриевич Анкудинов был человеком смелым — шел на самые рискованные операции. И если такая операция удавалась, Сергей Дмитриевич прямо-таки влюблялся в своего пациента и отпускал из госпиталя со вздохами.
Когда моряка Никулина, бывшего шахтера из Донбасса, доставили в госпиталь, дежурный врач безнадежно сказал:
— Двое суток — больше не вытянет. Удивляюсь, как его довезли.
Моряк и в самом деле был очень плох. Весь изрешеченный пулями и осколками, он даже не стонал, лицо покрывала синеватая бледность, так хорошо знакомая врачам. Позвали Сергея Дмитриевича. И здесь, над распростертым, почти бездыханным Никулиным, начался у него с дежурным врачом спор, перешедший даже в легкую ссору.
— А я вам говорю — выживет! — горячился Сергей Дмитриевич. — Вы на грудь посмотрите, на бицепсы! Если такие у нас помирать будут — куда мы с вами годимся? На камбуз нас, картошку чистить!
— Но такая потеря крови! — говорил дежурный врач. — Пробито легкое. Он безнадежен.
— Я запрещаю вам произносить это слово. В моем госпитале врачи должны верить. Врач без фанатической веры в медицину — это, извините, не врач, а холодный сапожник!
— Я просил бы… — обиделся дежурный и, выпрямившись, застегнул верхнюю пуговицу своего халата.
— Довольно! — строго начальственно прервал его Сергей Дмитриевич, выпрямившись, в свою очередь. — Я сделал вам замечание, будьте добры соблюдать устав и не возражать. Этим раненым я займусь лично. Распорядитесь, чтобы мне приготовили стол для переливания крови.
Сергей Дмитриевич затеял крупную игру. Он рисковал многим — он ставил на карту свой авторитет, свою профессиональную репутацию. Но служба во флоте, хотя и по медицинской, нестроевой части, обогатила характер Сергея Дмитриевича чисто морскими черточками: от опасностей и трудностей не бегать, если уж рисковать, то не оглядываться.
И он выиграл! На всю жизнь запомнилась ему тревожная, трудная ночь, когда с камфарой и шприцем наготове он до рассвета сидел у койки Никулина. Моряк метался, бредил, стонал. В его могучем теле шла отчаянная борьба, временами сердце замирало, почти останавливалось, тогда на помощь приходил Сергей Дмитриевич. Укол, минута затишья — и борьба начиналась снова. Сергей Дмитриевич следил затаив дыхание — не упустить бы момент, не опоздать бы!..
На рассвете он был вознагражден за свои труды и волнения: чутким ухом он уловил первый спокойный вздох моряка.
Сергей Дмитриевич закрыл глаза и откинулся в плетеном кресле. Он очень устал, во рту было сухо, кружилась голова. Но сквозь глухую слабость и утомление все сильнее поднималась в нем из глубины сердца волна высокой, благородной радости. Уверенным упругим движением он встал, широко и сильно потянулся, заложив руки за голову. Зеркало отразило его сухое лицо, упрямый подбородок, жесткий седеющий бобрик на голове. «Молодец! — негромко сказал он, глядя в глаза своему отражению. — Можно сегодня и похвалить!»
Он подошел к окну, поднял штору. Рассветный сад пахнул в лицо ему влажной росистой прохладой. Всходило солнце, вершины деревьев горели в прозрачном и тихом пламени, края высоких облаков расплавились и озолотились. Сад просыпался, птицы возились в кустах, чирикали и щебетали, встречая солнце, а оно поднималось — огромное, доброе, горячее, несущее миру свет и жизнь.
На большие дела!
Никулин поправлялся быстро. Сергей Дмитриевич пристально, ревниво следил за его здоровьем, осматривал через день и с каждым разом все крепче, все веселее хлопал по голой тугой спине.
— Гудит! Колокол! Вот это порода, это я понимаю!
Через полтора месяца Никулин впервые вышел в сад погулять. А еще через месяц он явился однажды утром в кабинет Сергея Дмитриевича.
— Слушаю, — сказал Сергей Дмитриевич, отложив перо. — Что случилось?
— He могу я больше, — сказал Никулин. — Ночей не сплю. Если уж мне суждено от немецкой пули погибнуть — пусть. На это я согласен. А здесь, в госпитале, я от бессонницы помру.
— Ага-а! — протянул Сергей Дмитриевич. — Понимаю, картина ясна. Вы не бойтесь — от бессонницы не помрете. Я вам снотворные порошки выпишу — будете принимать на ночь.
— Мне порошков не нужно! — взмолился Никулин. — Вы меня из госпиталя выпишите. Я там долечусь, на фронте. А здесь нет больше моего терпения. Сердце горит!..
— Вот бедняга! — сказал Сергей Дмитриевич с насмешливым сочувствием в голосе. — И бессонница у него, и сердце больное. Придется вам по инвалидности в отставку идти, по чистой.
И вдруг, выкатив глаза, командирским тоном закончил:
— Довольно разговоров! Еще вы меня будете здесь учить, кого и когда выписывать! Сам знаю! Отправляйтесь в сад, гуляйте! Кругом — марш!
С тех пор такие разговоры между ними повторялись каждую неделю: Никулин просил, Сергей Дмитриевич неумолимо отказывал.
Никулин тосковал и томился. Ему думалось, что товарищи, прибывшие позже и еще не покинувшие своих коек, смотрят на него с немым осуждением: выздоровел, ходит, ест за троих, а о фронте даже не вспоминает… Он в душе был очень совестлив, Иван Никулин, и такие мысли были ему нестерпимы.
Всему на свете бывает конец: пришел конец и терзаниям Ивана Никулина. Настал день, когда, сняв госпитальный халат, он надел тельняшку, старый потертый, пробитый пулями и старательно заштопанный бушлат, черные брюки навыпуск. Отныне он не принадлежал больше врачам, санитарам, сиделкам, он принадлежал флоту, фронту.
Вот и литер и проездные деньги в кармане, получен сухой паек — можно трогаться в путь! Загудит паровоз, колеса заведут свою бесконечную скороговорку, и поезд помчит моряка Ивана Никулина на фронт, все ближе и ближе к огнедышащим полям сражений. Там и только там его место, только там сможет он успокоить свое раскаленное сердце и, заглянув в мертвые, пустые глаза очередного фашиста, сказать себе: «Правильно живешь, Иван Никулин! Не зря тратили на тебя лекарства и бинты в госпитале!» На прощание Сергей Дмитриевич пригласил Никулина к себе в кабинет. По вощеному паркету тянулась от окна солнечная полоса, на столе в графине светилось вино, солнечные лучи, пройдя сквозь него, окрашивали скатерть в прозрачно-рубиновые тона.
— Садитесь, Никулин, — сказал Сергей Дмитриевич. — Вот и пришлось нам проститься.
Никулин сел. Он был смущен и взволнован таким вниманием. Глухо ответил:
— Да, пришлось. Ничего не поделаешь, Сергей Дмитриевич, — война.
— Это верно, конечно, — отозвался Сергей Дмитриевич. — А все-таки обидно. Лечил я вас, лечил, резал, бинтовал, разными лекарствами пичкал…
— Спасибо, Сергей Дмитриевич, — сказал Никулин. — Разве я не понимаю — без вас я в земле давно бы лежал.
— Ну, такого богатыря, как вы, уложить в землю — это, знаете, долго работать надо. Ну что же, выпьем за будущую встречу.
Он придвинул к Никулину вазу с яблоками, бокал, взялся за графин — и вдруг передумал.
— Впрочем, я сфотографирую вас сначала. На память. Ничего не имеете против? Тогда садитесь вот сюда, к окну, — здесь света больше.
Из шкафа с книгами он достал «лейку» и щелкал ею, снимая Никулина и в фас, и в профиль, и сверху, и снизу, до тех пор, пока не кончилась в катушке пленка.
— А теперь пожалуйте к столу!
После второго бокала Сергей Дмитриевич протянул Никулину коробку папирос «Люкс».
— Это вам на дорогу. Курите и меня вспоминайте. А когда папиросы кончатся, тоже не забывайте.
Губы Никулина дрогнули.
— Сергей Дмитриевич! — сказал он с упреком. — Что я, фриц какой-нибудь, чтобы добра не помнить? Я русский человек, я добро вовек не забуду.
Покраснев, он полез в карман и достал маленький, любовно отделанный мундштук.
— Думал я, думал, что подарить вам на память. Трубку хотел вырезать — большой я мастер трубки вырезать. А для нее самшитовый корень нужен — где его достанешь здесь? Вот я и решил пока мундштучок вам сделать, а трубка за мной. Приеду на Кавказ, достану корень, и если жив буду, привезу вам трубку после войны.
— Спасибо, — сказал Сергей Дмитриевич. — Ну что же, обнимемся напоследок.
Обнялись и крепко поцеловались.
— Счастливый путь, Никулин. Себя на фронте берегите, зря под пулю не лезьте. Зря погибнуть — какой же в этом толк?
— Точно! — подтвердил Никулин. — Ни толку, ни чести. Вы за меня, Сергей Дмитриевич, не беспокойтесь — я зря не погибну. Мне жизнь нужна, потому что я не так себе на фронт еду. У меня замысел есть. И еще скажу, Сергей Дмитриевич, — живой ли буду, погибну ли, все равно вы обо мне услышите! Даю свое морское флотское слово!
На том и расстались.
Минут через пятнадцать в кабинет вошел дежурный врач, удивился, увидев на столе в такой ранний час графин и бокалы. Сергей Дмитриевич пояснил:
— Это мы с Никулиным прощались. Проводил я его на фронт…
Вздохнул, добавил:
— На большие дела пошел парень!
Путь-дорога
Моряк в одиночку путешествовать не любит, да и не умеет. Скучно ему без родных бушлатов и бескозырок — не с кем вспомнить общих знакомых из Кронштадта и Севастополя, потолковать о кораблях, забить с лихим пристукиваньем козла.
Никулин прошел свой вагон из конца в конец, но среди пассажиров не увидел ни одного моряка. Заскучал, сел у окошка.
Едва поезд на остановке замедлил ход, Никулин спрыгнул на перрон и пошел вдоль состава в тайной надежде встретить своего. И ему повезло: еще издали увидел краснофлотца.
— Здорово!
— А, дружище, здорово! Куда, откуда?
Морякам времени требуется немного — через пять минут знакомы, через десять — друзья. Раньше чем ударили два звонка, Никулин знал все о новом своем приятеле: зовут Василий, фамилия Крылов, был в госпитале, возвращается на Черное море, в морскую пехоту.
— Ну что же, Вася, — сказал Никулин, — забирай, дружище, свой мешок и топаем в наш вагон.
На следующей станции вышли погулять и встретили еще троих — Василия Клевцова, Филиппа Харченко да Захара Фомичева. А уж если в каком-нибудь вагоне забивают козла пять моряков, то остальные обязательно соберутся в этот вагон со всего поезда. Так оно и вышло — вскоре к веселой компании присоединился Николай Жуков, потом Серебряков с Коноваловым, а дальше Никулин и счет потерял. На каждой остановке в дверь просовывалась бескозырка и раздавался вопрос:
— Наши, флотские, здесь едут?
— Здесь! — кричали в ответ. — Давай швартуйся!
Так все швартовались да швартовались, пока не забили до отказа полвагона. Никулин весело сказал:
— Да мы теперь целую эскадру укомплектовать можем.
— Вполне! — отозвался Фомичев. — Двадцать четыре человека. Полный комплект.
— Нет! — подал голос Клевцов. — Счет неровный. Двадцать пять — вот тогда будет полный комплект. Одного не хватает.
Словно бы в ответ на замечание Клевцова дверь открылась, и он вошел — двадцать пятый моряк.
— Эге! — сказал он, увидев множество бушлатов и бескозырок. — Не зря, значит, меня в этот вагон потянуло. Нюхом почуял своих.
С виду было ему уже пятьдесят — виски седые, в бороде и усах — серебро. Соответственно своим годам, он и в дорогу снарядился не как-нибудь, по-мальчишески, а солидно, запасливо, обстоятельно: в правой руке был у него чемодан, в левой — огромный чайник, за спиной — туго набитый мешок.
— Уф! — сказал он, присев на нижнюю полку рядом с Коноваловым. — Запарился… Здравствуйте, сынки!
— Привет, папаша! — ответил Никулин. И так ловко, в самую точку пришлось это слово — «папаша», что потом никто и не называл иначе старого матроса.
Папаша приоткрыл чайник, понюхал пар.
— В порядке. Я его, кипяток-то, до поезда еще заварил, — пояснил он. — Пусть, думаю, настоится, а как в вагон сяду — тогда уж пить. А ну, сынки, доставайте кружки…
Когда чай был разлит по кружкам, Папаша развязал мешок и достал сахар. Сначала он достал один кусочек, только для себя, — так диктовала ему бережливость. Но ведь кругом сидели моряки, свои!.. Папаша нерешительно посмотрел на краснофлотцев, и морская природа взяла все-таки в его душе верх над бережливостью и всеми прочими чувствами. Крякнув, он вытащил из мешка весь пакет, насыпал сахар на газету и роздал каждому по кусочку. Отставать от Папаши никому не хотелось. И вот пошли открываться чемоданчики, сумки, мешки: один достал сало, второй — колбасу, третий — сыр, четвертый — печенье.
Когда чаепитие окончилось, Никулин пустил вкруговую коробку папирос «Люкс», что подарил ему Сергей Дмитриевич. Двадцать пять человек, двадцать пять папирос — никто не остался в обиде.
…Так вот и ехали. Главенство, по общему молчаливому согласию, принадлежало Никулину. Папаша ведал продовольственной частью. Выяснилось при этом, что он великий мастер торговаться, понимает толк в любом товаре, а закупки предпочитает оптовые — если уж рыба, то все четыре противня, если яйца — то сотня, если яблоки или сливы — целиком вместе с корзиной. Харченко и Коновалову, как самым быстрым на ноги, поручены были заботы о кипятке. Нашлось дело и Васе Крылову — ему были сданы все билеты, чтобы он хранил их и скопом предъявлял контролеру.
Об этом Васе следует сказать несколько слов отдельно. Он обладал необычайным талантом мгновенно и легко заводить знакомства с девушками. Поезд не успеет еще остановиться, а Вася уже на перроне. Через три минуты он весело болтает с местными станционными девушками, что вышли к поезду, через пять минут вытаскивает из кармана блокнот, карандаш и записывает адреса. На седьмой минуте — гудок, поезд трогается. Вася на ходу вскакивает в вагон и потом долго, до самого семафора, машет из окна бескозыркой.
Моряки смеялись. Больше всех донимал Васю озорник и насмешник Жуков. С притворным сожалением он качал головой и говорил вздыхая:
— Ах, Вася, Вася, жаль мне тебя. Не миновать тебе алиментов.
Крылов краснел и сердился.
— Дурак ты и пошляк — больше никто! Я не для этого вовсе.
— А для чего же?
— Я письма люблю получать, а родных у меня никого нет. Я вот с фронта по этим адресам напишу, а мне ответят. Понятно теперь?
Жуков не унимался.
— Эге! Да если тебе по всем этим адресам переписку иметь, контору заводить надо!
Тогда вступался Папаша:
— Ну, чего привязался! Сирота парень, не понимаешь, что ли? Только бы зубы поскалить. Не слушай, Вася, пошли ты его куда-нибудь…
И на этом разговор заканчивался, потому что по морским правилам вступать в пререкания со старшими не положено.
Своего Папашу моряки уважали. Да и как не уважать человека, который еще тридцать лет назад служил на эскадренном миноносце из дивизиона Трубецкого, ходил к анатолийским берегам, обменивался стальными приветствиями с «Меджидиэ» и «Бреслау», своими глазами видел трагедию Черноморского флота в новороссийской бухте. Папаша рассказывал, что и отец его служил во флоте, а дед — матрос гвардейского экипажа — носил георгиевский крест за оборону Севастополя.
— От него, от деда, и фамилия наша пошла — Захожевы, — говорил Папаша. — Идет это мой дед с Крымской войны, на груди у него крест, в кармане отставка по чистой, денег сто рублей наградных, а идти-то ему и некуда: сирота был. Зашел в одно село, остановился у колодца — воды хлебнуть. Смотрит — молодка с ведрами. Хорошая такая, белая да румяная. Дед-то был не промах насчет ихнего пола. «Дай-ка, — говорит, — ведро напиться». Слово за слово — разговор завел. «Муж-то где?» — «Да вот на войну ушел… Нет и нет!» — «Жалко мне тебя, — говорит дед. — Трудно по хозяйству без мужика управляться, да и скучно небось». Молодка в слезы. «Не говори! По ночам изведешься вся, до света глаза не сомкнешь». А дед знает, — хитрый был, — раз уж из бабы слезу вышиб, значит бери ее голыми руками. «Вот что, — говорит, — молодуха! Человек я бесприютный, но по хозяйству, между прочим, не хуже любого могу управиться. Деньги у меня есть наградные — коров пару взять можно да еще и коня. Бери-ка ты, молодуха, меня к себе в хату в помощники по хозяйству». А глаз у него карий, ус черный, волос русый, крест на груди, сияет, ленточки вьются, — да разве ж бабе тут мыслимо устоять? Она и спрашивает: «А, часом, муж вернется?» — «Дай бог ему вернуться. Пусть возвращается, тогда я уйду. Слова не скажу, уйду». — «А он обижаться будет, побьет меня». — «Вот дура баба! Да разве севастопольский герой на севастопольского героя обижаться может?» Словом, уговорил. Стали жить. Муж так и не пришел, остался мой дед в том селе навсегда. А как соседи звали его «Захожий», то и фамилия наша такая пошла — Захожевы…
У Папаши в запасе было бесчисленное количество самых разнообразных историй, морских преданий — порой забавных, порой таинственных и страшных. Рассказывал он охотно; моряки слушали внимательно, боялись проронить слово, и это льстило ему.
Моряки спрашивали:
— Так, может быть, твой дед самого Кошку видел?
— Вот так раз! — восклицал Папаша. — Конечно, видел! И Кошку видел, и Дашу, и Нахимова, и Корнилова, и Тотлебена. Всех видел! Нахимов сам к награде его представлял!
Пришел проводник, затемнил окна, зажег электричество. Папаша набил свою трубочку, раскурил ее.
— До Крымской войны еще было. Плавал дед на фрегате под парусами. Пошли однажды к турецкому берегу. Какое уж у них было задание, сказать не могу, но только пошли. Через сутки дед командиру докладает: «Ваше высокоблагородие, неладно идем. Ни одной крысы на корабле нет — все на берегу остались. Нынче нарочно кусок сала на ночь под койку положил — целехонький». Командир строгий был, рассердился. «Глупости болтаешь! Молчи, не смей команду смущать!» Матросское дело известное — повернулся дед кругом и слова не сказал больше.
Ночью заступил на вахту. Ветерочек тихий, двух баллов нет, луна такая — глазам больно! И вдруг видит дед — идет встречным курсом парусник. Только было крикнуть хотел, доложить — да и сообразил: как же так парусник прямо встречь ветра идет? Глянул еще — ноги подкосились. Буруна нет! Корабль-то идет, а буруна нет! И близко прошел, совсем рядом, метрах, может быть, в пятидесяти. Без огней, палуба пустая, на мостике стоит какой-то человек не человек в белом балахоне… А когда опомнился дед — парусника не видно, ровно растаял. А за бортом жалобно плачет кто-то. Голос тонкий…
Морякам так и не пришлось услышать конец этой таинственной истории — поезд загудел, приближаясь к станции. Это была последняя станция — здесь пассажирское движение заканчивалось. Дальше ходили только военные эшелоны. Морякам предстояло пробираться к фронту оказиями.
Станция, погруженная в беспросветную тьму, была забита военными, возвращавшимися из госпиталей, командировок. Оки атаковали каждый состав, идущий к фронту. Гудки паровозов, лязг буферов, топот ног, крики, ругань. Никулин посмотрел, послушал, покачал головой:
— Нет, друзья, так дело не пойдет. Если будем действовать вразброд, просидим на этой станции дня три. Надо командой действовать. А ну, стройся!..
Построились, рассчитались по порядку номеров.
— Вот что, — внушительно сказал Никулин. — Мы — команда. Понятно? Едем из одного госпиталя. Я — старший. А теперь пошли к военному коменданту требовать немедленной отправки.
Хитрость удалась. Увидев двадцать пять молодцов в морской форме, комендант спорить не стал.
— Этих отправить немедленно! — сказал он помощнику.
К отправке на юг готовился грузовой эшелон, в котором было два полупустых вагона. Моряки заняли один из них.
Помощник коменданта сказал:
— В этот эшелон мы вообще никого не сажаем. Военный груз. А поскольку вы команда, сделали исключение. Заодно будете охранять эшелон в пути. Вот только вы без оружия.
— Не беда! — весело ответил Никулин. — Мы и голыми руками в случае чего.
Мог ли он думать, что слова его окажутся пророческими!..
На фронт! На фронт!
Славно пахнет по ночам кубанская степь! Никулин и Захар Фомичев сидели, свесив ноги, в открытых дверях теплушки, вдыхая этот грустный, тонкий запах полыни и увядающих трав. Остальные моряки давно уже улеглись спать.
— И вот получаю в госпитале письмо, — глухим грудным голосом рассказывал Фомичев. — Конверт как конверт, самый обыкновенный, а у меня сердце падает. Боюсь открыть. Чую — плохое письмо.
— Это бывает, — согласился Никулин. — Вроде как слезой оно пахнет.
— Не слезой, а кровью, — строго поправил Фомичев. — Если бы только слезой, то я бы стерпел. А то — кровью…
Он замолчал, прислушиваясь к шуму колес. Над степью в темно-прозрачной высоте сияли осенние звезды, порой они застилались дымом от паровоза.
— Кровью! — твердо, с напором повторил Фомичев. — Жена писала в этом письме, что Колю да Ксюшу, ребятишек моих, убили фашисты, а самоё искалечили. Навек нечеловеком сделали. Вот что в нем было, в этом письме…
Помолчали еще. Мелькнул какой-то разъезд, а может быть, путевая казарма — не разберешь в темноте. Коротко и гулко прогудел под составом железный мост, и опять говор колес стал монотонно-ровным.
— Как же теперь жить думаешь? — спросил Никулин.
— Не знаю, — ответил Фомичев. — Сердце пекёт — нет терпения. И днем пекёт и ночью. Я вот парень здоровый, одной рукой два пуда кидаю, а, между прочим, смирнее меня парня не было. Чистый телок… Бывало, какой пьяный начнет задираться, я не связываюсь, скорей в сторонку, хотя этого пьяного одним пальцем пришибить могу. «Ну его, — думаю, — к бесу, подальше от греха…» А как письмо получил — сам себя не узнаю. Сделался я ужасно свирепый, ну, чисто зверь. В России сейчас дюже много людей таких, у которых сердце пекёт…
— Это верно, — задумчиво сказал Никулин. — Теперь таких людей много…
Откинувшись в глубь вагона и загораживаясь от ветра плечом, он закурил. Ветер срывал искры с горящей папиросы, мгновенно гасил их.
— Теперь у меня одна думка, — снова начал Фомичев. — У меня думка фронтовая: подраться с ними, с фашистами. Ох, уж и подерусь! Что мне, пулемет ихний страшен? Или танк? Да я теперь один пойду на целый бронепоезд. И жив останусь! Я теперь военную хитрость понимать научился. Вот удивительное дело — до этого самого письма не было во мне никакой военной хитрости. Лежал в нашем госпитале один лейтенант пехотный, хороший человек. Бывало, скажет: «Фомичев, вот тебе тактическая задача: фланги такие-то, огневые точки там-то, здесь мельница, здесь, к примеру, овраг. У противника рота, у тебя два взвода, ты наступаешь. Что надо делать, с чего начинать?» А я лупаю глазами и ничего сообразить не могу. А вот после письма я об одном только думать стал — как бы фрицев бить половчее, поспособнее. Лежу и думаю: «Буду на фронте. Пойдут, скажем, на меня три танка, а сбоку ихний пулемет работает. А справа — ложбинка…» Закрою глаза, и так это все мне ясно привидится, ну, как на самом деле! И сразу соображение является, что и как делать. Сколько я таким манером передумал — сосчитать невозможно. Лежу, а сам и с танками воюю, и с мотоциклистами, и с кавалерией. Встретились мы как-то в саду с лейтенантом. Он опять задачу мне: «Решай, — говорит, — Фомичев!» Я ему враз все решил и все обсказал, он даже удивился. «Это, — говорит, — хоть и не совсем по военной науке, зато очень здорово. Этак, — говорит, — ты бы, Фомичев, обязательно добился победы». С тех пор какую задачу даст, я по-своему враз решу. Очень он был довольный, лейтенант этот. «Тебе, — говорит, — Фомичев, надо на командные курсы, у тебя, — говорит, — от природы дюже замечательная военная хитрость». Он думал, что от природы, а того не знал, что меня военной хитрости фашисты обучили, когда Колю и Ксюшу в землю закопали да жену искалечили. Вот она в чем, наука моя! Теперь на фронт с такой думкой еду — сто фашистов положить. Сотню положу, тогда и погибать можно, а раньше мне погибать нельзя. Мой счет — сотня!
Никулин одобрил:
— Думка очень правильная. Сотня — это хорошо…
— А твоя какая думка? — спросил Фомичев.
— Моя? — усмехнулся Никулин. — Моя думка такая: что ни больше их положить, то лучше. Моя думка, чтобы они на весь век свой закаялись к нам в Россию ходить, да и детям бы своим и внукам заказали. А погибать я не собираюсь, мне после войны учиться надо. На военного инженера пойду учиться.
Фомичев, в свою очередь, одобрил думку Никулина, посидел еще немного, а потом улегся в глубине вагона рядом с Папашей на свежем сене.
Никулин остался один. Он сидел на ветру, смотрел в небо, где горели осенние звезды и слабо белел Млечный Путь. Мысли его были ясны, широки и просторны. Думал он о себе, о Фомичеве, о России. Ведь Россия, родная страна, — это не просто земля между Тихим океаном и Черным морем; это миллионы жизней в прошлом, миллионы жизней сейчас и миллионы жизней в будущем. Были предки и будут потомки, а он, Иван Никулин, лишь среднее связующее звено между ними. Жизнь — река, никогда и нигде не обрывающая своего течения. Эта простая мысль взволновала Никулина, потому что в глубине своей таила еще одну мысль — о личном его бессмертии. Он принял жизнь от своего отца и передает своему сыну, значит обрыва нет!.. Ему стало хорошо, тепло и светло на душе. «Так и есть! — прошептал Никулин. — Где же он, обрыв? Нет его!» Потом мысли Никулина перешли на врагов, и он усмехнулся презрительно. «Хотят погубить Россию!.. Да как же ты ее погубишь, если и одного-то отдельного человека начисто убрать с земли нельзя — все равно останется в детях!»
За спиной Никулина в темной пахучей глубине вагона с заливом, с присвистом храпели моряки, а кто-то один все ворочался, тяжко вздыхая.
— Фомичев! — негромко позвал Никулин. — Или блохи заели?
— Не спится, — отозвался Фомичев.
— Все хитрости военные придумываешь, — засмеялся Никулин. — Давай спи, рассвет скоро.
— А ты сам?
— Я командир, — пошутил Никулин. — Мое дело известное — вахту держать до утра.
…Светало медленно, рассвет пришел туманный, сырой. Никулин почувствовал влагу на воротнике своего бушлата. Очертания близких кустов и деревьев расплывались, а дальше над всей землей стоял зыбкий белесый туман — совсем как в море. Но в сиреневом небе все шире расходился светлый сноп, и вдруг, пробив туман, прямо в глаза Никулину ударил слепящий густой сильный луч. Солнце взошло. Никулин даже рассмеялся: «Здравствуй, дорогое, наконец-то!»
Почуяв утро, просыпались остальные моряки; потягиваясь, зевая, подходили к открытой двери вагона. Мелькнула путевая будка; на переезде стояла молоденькая девушка с желтым флажком в руке. Моряки закричали, замахали бескозырками, она, смеясь, отвечала флажком. А потом, когда будка и девушка исчезли за поворотом, Жуков, щуря цыганские озорные глаза, долго потешался над Крыловым:
— Что же ты, Вася, зевнул, адреса не записал? Эх, не догадался ты, Вася, поезд остановить.
Последним поднялся Папаша. Как человек в летах, солидный и деловитый, он пренебрежительно относился и к девушкам и ко всяким иным красотам природы, считая все это пустяками, бесполезными для человека.
— Чайку бы сейчас горячего, — сказал он мечтательно. — Давайте развязывайте мешки, завтракать пора.
Но что-то случилось — поезд, завизжав тормозами, сбавил ход, остановился. Никулин, высунувшись из вагона, спросил бегущего мимо кондуктора:
— В чем дело?
— Путь, говорят, разобран.
Вдруг Никулин резким движением рванул вагонную дверь и захлопнул ее, оставив только узенькую щелочку. Когда он повернулся к товарищам, они по лицу его сразу поняли все без слов.
— Фашисты? — спросил Папаша.
Ответила ему очередь автомата. Да, это были фашисты. В дверную щель Никулин видел, как бегут они из перелеска, нестройно крича и стреляя.
Первый бой
Несколько секунд было оцепенение. А передние, самые ретивые немцы уже подбегали к паровозу. Никулин мгновенным взглядом окинул бледные лица товарищей и понял, что, если оцепенение продлится еще хоть полминуты, погибнут все до единого.
Немцы шумно суетились около поезда.
— Ложись! — скомандовал морякам Никулин. — Ни звука! Как только откроется дверь, прыгай гадам на головы, души! Кто захватит оружие, выдвигайся вперед и бей по другим!
Легли и замерли. Шум близился, уже ясно различимы были отдельные чужие слова. Фомичев вдруг встал.
— Ты что? — зашипел Никулин.
— Хитрость! — горячим шепотом ответил Фомичев. — Хитрость придумал. Их надо в вагон заманить, здесь мы их лучше возьмем!
И он быстро, ловко начал закидывать моряков сеном.
Он успел как раз вовремя. Немецкая речь послышалась совсем рядом, дверь откатилась.
— Рус, сдавайсь! — произнес чужой ненавистный голос. — Ходи сюда!
Ни звука в ответ, ни шороха. Кряхтя, немцы полезли в теплушку — сперва двое, за ними еще двое. Остальные ждали у открытой двери на полотне.
Никулин прямо перед собой увидел толстые ноги немца в обмотках и грубых ботинках с порыжевшими грязными задниками. Резким движением он дернул немца за ноги к себе. Немец коротко вскрикнул, рухнул лицом вниз, в то же мгновение автомат его очутился в руках у Крылова. Вскочил Фомичев и сплеча хватил ближайшего немца кулаком в висок — у немца изо рта, из носа хлынула кровь, он повалился. Жуков и Серебряков сгребли третьего немца, а четвертым занялся в углу Папаша: прижав немца к стенке, он левой рукой вырывал у него автомат, а правой часто и быстро бил ножом. Все это произошло в одну секунду, а в следующую — по немцам, что толпились у вагона, застрекотали, залились их, же, немецкие, автоматы, попавшие в руки моряков. Немцы шарахнулись, а из вагона, свистя, гикая, гогоча, уже сыпались, прыгали наши! Немцы оторопели, увидев перед собою русских матросов, которых уже давно они называли черными дьяволами, полосатой смертью. Матросы кидались к убитым, хватали оружие. Вот уже полетели в немцев их же, немецкие, гранаты! Гитлеровцы побежали к перелеску, моряки — за ними, но из кустов навстречу загремел станковый пулемет. И захлебнулась бы лихая атака, но Василий Крылов, задержавшийся у поезда, увидел десяток немцев, втаскивающих пулемет в открытый железный пульман, чтобы с его бортов ударить морякам в спину. С гранатой в руке Крылов бросился к пульману. Взрыв! Над пульманом встало облако сизого дыма. Когда оно рассеялось, Крылов уже стоял перед пулеметчиками с двумя парабеллумами в руках. Трое были убиты, уцелевшие подняли руки.
— Жуков! Фомичев! Сюда, ко мне!
Трое моряков быстро установили пулемет на борту открытого вагона. Огонь был смертельно точен. Стрельба из перелеска прекратилась. Наши снова поднялись в атаку.
Бой длился всего полчаса — беспримерный бой двадцати пяти моряков против большого вражеского отряда, вооруженного до зубов. Шестьдесят восемь фашистов лежали, успокоенные навек, двенадцать сдались в плен, остальные разбежались.
Моряки в этом бою потерь не имели, вот разве только Фомичев вывихнул большой палец на руке, когда хватил сплеча в висок фашиста.
В овраге
Назвался груздем — полезай в кузов: принял во время боя командование — оставайся командиром и после боя.
К Никулину подошли главный кондуктор и машинист, хмурый старик с прокуренными сивыми усами — под его замасленной блузой виднелась на перевязи голая рука, перебинтованная выше локтя.
— Товарищ командир, — сказал главный, косясь на пленных. — Что с эшелоном делать будем? Назад, что ли, подавать?
— Зачем же назад? — удивился Никулин. — Фронт снарядов ждет, патронов, а вы — назад! Курс проложен, по курсу и следовать.
— Путь разобран.
— Будет собран. Сколько у вас людей в поездной бригаде?
— Мало, не управимся.
— Своих подкину. Колхозники помогут из села.
— Дельно! — сказал машинист. — А и орлы же у тебя, товарищ командир. Помирать буду — вспомню!
Никулин, польщенный этой похвалой, не удержался от улыбки.
Главный отправился в село — собирать колхозников на ремонт пути.
Никулин подозвал Папашу.
— Возьмите двух краснофлотцев, обыщите убитых. Документы, письма и прочие там бумаги доставите мне. Соберите оружие, патроны, инструмент.
Нарочно, чтобы блеснуть перед стариком машинистом, он, отдавая приказание, обращался к Папаше по уставу — на «вы». Папаша понял это, встал «смирно», вытянул руки по швам.
— Есть взять двух краснофлотцев, обыскать всех убитых. Документы, письма и прочие бумаги доставить вам. Собрать все оружие, патроны, инструмент!
— Выполняйте!
Папаша со щегольством старого служаки повернулся, щелкнув каблуками.
Никулин тайком взглянул на машиниста, любуясь произведенным эффектом. Старик был растроган, хмурился, кряхтел, крутил головой.
— До чего же это хорошо, когда люди такую смелость в себе имеют и службу знают! — сказал он. — Я ведь понимаю, сам в первую германскую воевал, всю науку и дисциплину превзошел. Унтер-офицером я был гренадерского двенадцатого полка.
Он отправился к своему паровозу. Никулин подумал, глядя вслед ему: «Большое это дело — дисциплина! Люди-то вон, оказывается, все замечают…»
Отправив часть моряков на ремонт пути, Никулин вместе с Крыловым занялся допросом пленных. Крылов учился во второй ступени, сдавал немецкий язык и кое-что помнил. На счастье, и среди немцев нашелся один, с грехом пополам говоривший по-русски.
Подошел Захар Фомичев, посерел, взглянув на немца.
— Эх, разговаривать еще с ними!.. В расход их!
— Почему ты здесь? — строго обрезал Никулин. — Приказа не слышал — путь исправлять?
— Сейчас пойду. А сотню свою я все-таки разменял сегодня! Девяносто семь осталось…
И ушел — большой, нескладный, грузный, похожий на медведя.
Результат допроса коренным образом изменил планы Никулина. Выяснилось, что напавший на поезд немецкий отряд — это воздушный десант, высаженный немцами с целью обрыва наших коммуникаций. Пленный сказал, что в овраге, близ места высадки десанта, спрятаны парашюты, пулеметы, радиостанции. Остатки десанта, рассеявшиеся по округе, могли использовать это снаряжение.
К полудню путь был исправлен. Главный пригласил моряков садиться в вагон.
— Нет, — сказал Никулин. — Мы задержимся немного. Поезжайте. Счастливый путь!
Он передал машинисту краткое донесение с просьбой передать военному коменданту ближайшей станции. Прощались сердечно. Машинист перецеловался со всеми моряками, даже прослезился…
Лес встретил моряков светлой, прозрачной тишиной. Свежо и крепко пахло увядающим летом, сыростью, недавно прошли дожди, и мшистая земля неслышно принимала шаги. Дубы стояли еще зеленые, клены только начинали краснеть, а липы были уже насквозь золотыми и щедро осыпали свою листву. По-осеннему пересвистывались синицы, по-осеннему стучал дятел; на поляне в косых солнечных лучах горела оранжевым пламенем рябина, вокруг суетились, кричали дрозды, склевывая горькие ягоды.
К оврагу пришлось пробираться сквозь густые заросли боярышника, бересклета, шиповника и орешника. На самом дне под наваленными ветками моряки нашли парашюты, ящики с боеприпасами, пулеметы, гранаты, ракеты, две походные радиостанции, мешок с посадочными знаками…
Никулин задумался, поджал губы.
— Сто шесть парашютов, — сказал он. — Ты слышишь, Фомичев? Восемь пулеметов. Фомичев, слышишь?
— Слышу.
— Ну и какое же твое мнение?
— Мнение простое. Значит, было их сто шесть человек. Шестьдесят восемь мы положили, двенадцать взяли в плен, двадцать шесть осталось недобитых. Вот и все.
— Да я тебя не об этом спрашиваю! — рассердился Никулин. — Подумаешь — профессор нашелся, а то бы я сам без тебя не мог сосчитать. Я тебя о пулеметах спрашиваю!
— А что в них, в пулеметах?
— Эх, ты! Здесь сколько пулеметов? Восемь. Да там, на станции, было у них четыре. Двенадцать, стало быть. Многовато будто на сто человек. А?
— Многовато, — согласился Фомичев. — Ты, что же, думаешь, их больше было? Тогда где же остальные парашюты?
— Елова голова! — сказал Никулин. — Было-то их сто шесть, а будет больше. Я так полагаю, что фрицы думают еще группу высадить, а может быть, и не одну. Посадочные знаки-то для чего у них? Сообразил теперь?
Глаза у Фомичева загорелись.
— Вот бы прихватить!
— И прихватим!
Здесь же, на дне оврага, Никулин, собрав отряд, обрисовал морякам обстановку.
— Видите, дорогие товарищи, какое получается дело! Возможно, нам предстоят тяжелые бои. Так уж давайте сорганизуем наш отряд как следует. Командир отряда — это я. Нужен еще комиссар. А ну, поднимите руки, у кого имеется партийный билет?
Руку поднял только один Клевцов.
— Дело, значит, ясное. Тебе, Клевцов, и быть комиссаром, — сказал Никулин. — А начальником штаба назначаю Фомичева Захара.
Фомичев испугался.
— Да ты что, товарищ командир! Какой я тебе начальник штаба? Я и близко никогда к штабу не подходил. Я краснофлотец рядовой.
— А я кто? — ответил Никулин. — А Клевцов кто? Ничего, брат, не поделаешь — война. Понадобится, так не то что начальником штаба, инженером тебя назначу — и будешь работать. Прошу не возражать, товарищ Фомичев, приступайте к выполнению обязанностей.
Казначеем и начальником всей интендантской части Никулин назначил Папашу. Фомичев тут же вручил ему найденную в овраге кожаную сумку, туго набитую советскими деньгами.
Папаша, явно польщенный оказанным ему доверием, все же поворчал для приличия.
— Страсть не люблю с казенными деньгами возиться — один грех с ними. Сколько тут?
— А бес их знает, — отозвался Фомичев. — Посчитай, потом доложишь.
— Э-э-э, нет! — сказал Папаша. — Обожди! Такого правила я никогда не встречал, чтобы казначей деньги принимал без счета. Если уж по-настоящему, то надо комиссию: я, ты и еще два члена. А потом акт надо составить, — добавил он, желая блеснуть перед моряками знанием финансовых порядков. — Один, значит, сдал — подпись, второй принял — опять же подпись, а внизу чтобы члены расписались.
— Ну вот! — нетерпеливо вмешался Никулин. — Тебе еще несгораемый шкаф сюда, пишущую машинку да пару счетоводов!
Насмешник Жуков сокрушенно покачал головой.
— До чего же быстро эта самая бюрократия в людях заводится. Вот человек был как человек, а стал начальником — сейчас ему комиссию подавай, акты, ведомости разные, отчеты! Пропали вы, Папаша! — Жуков под общий смех махнул рукой. — Не быть вам больше матросом…
— Будет скалиться-то! — огрызнулся Папаша. — Ты, может, казенных денег и в руках никогда не держал, а я в колхозе из банка по двадцать тысяч возил!
Обидевшись, Папаша надулся, отошел с Фомичевым в сторону и сел считать деньги. Он считал нудно, медлительно, проверяя каждую пачку. Фомичев томился, зевал, тоскливо смотрел по сторонам, но терпел: такая должность, ничего не попишешь.
Никулин тем временем советовался со своим комиссаром. Решили, что Клевцов останется пока в овраге, на случай, если уцелевшие фрицы явятся за своими пулеметами, а Никулин с тремя бойцами пройдет на опушку, где выброшен был десант: посмотрит, как там и что.
— Коновалов, Крылов, Харченко! — позвал Никулин. — Автоматы в порядке? Гранаты взяли? Пошли!
В каких-нибудь трехстах-четырехстах метрах от оврага лес начал сквозить, кустарник поредел, тропинка обозначилась яснее. А еще через сотню метров моряки вышли на веселую, приветливую опушку. Дальше расстилалась холмистая степь — просторная, широкая, в алых лучах низкого солнца. Вправо, на оголенных полях, стояли копны хлеба.
— Не высовывайтесь, — предупредил Никулин. — Возможно, фрицы наблюдают. Смотрите зорче.
Но сколько ни смотрели моряки, ничего не увидели. Горбились пологие холмы, желтоватые вблизи и дымно-сизые на горизонте, мирно зеленел одинокий дубок, выбежавший из леса в степь, плыли по небу синеватые облака, унося куда-то в иные края свою влагу. Протянули, курлыча, журавли. Никулин долго смотрел им вслед, пока станица их не растаяла в небе.
— Тише! Самолет, — сказал Харченко. Он приподнялся на локте, глаза его остановились.
— Да нет, почудилось тебе, — возразил Никулин, вслушиваясь.
— Я на корабле первым слухачом был, — ответил Харченко. — Я в таких делах не ошибаюсь. Идет сюда. Идет с норда.
И верно — Никулин да и остальные тоже вскоре уловили слабый, отдаленный рокот мотора. А Харченко, весь подобравшись, спружинившись, как хороший пойнтер на стойке, слушал, казалось, не только ушами, но всем телом.
— Немец! — сказал он твердо и уверенно. — Разведчик. «Хеншель». Справа от нас, на малой высоте.
Воющий рокот близился, нарастал. Через минуту моряки увидели немца. Вспыхнув крыльями на крутом вираже, он направился прямо к лесу. Харченко не ошибся — это был действительно «хеншель».
Разведчик сделал широкий круг над опушкой, затем над лесом. Вторично он появился над опушкой совсем низко — ясно были видны кресты на его крыльях, свастика на хвосте.
Никулина обожгло догадкой.
— Посадочные знаки! Живо! — скомандовал он. — В две минуты!
Крылов и Коновалов помчались к оврагу прямиком, с треском ломая кусты, с разбегу пробивая заросли. Голос Никулина вернул их:
— Назад! Не надо!
Оказалось, что Фомичев уже сообразил сам, без подсказки, и, захватив мешок с посадочными знаками, прибежал на опушку. А разведчик опять ушел далеко за лес, и рокот его мотора затих. Пока бойцы расстилали по траве посадочные знаки, Никулин не мог найти себе места, а вдруг совсем улетел, не вернется, не увидит? Но вот снова начал нарастать гул мотора, и вскоре по земле опять скользнула темная быстрая тень — разведчик вернулся.
Он покачал плоскостями в знак того, что понял выложенные сигналы, и ушел на запад, прямо на солнце.
«Юнкерсы» с веста!.
— Что ты думаешь по этому поводу? — спросил Никулин у своего начальника штаба.
— Думаю, полетел за своими.
— Точно! — подтвердил Никулин. — Объявляю аврал! Все немецкое снаряжение доставить из оврага сюда! Парашюты пусть остаются пока на месте.
Через пятнадцать минут приказание было выполнено.
Никулин подозвал к себе комиссара и начальника штаба.
— Может по-всякому случиться, — сказал он. — Могут выбросить десант на парашютах, а могут транспортные самолеты пригнать. Если на парашютах — начинайте бить в воздухе. Если самолеты — не стрелять, пока не приземлятся. Отряд разбивается на четыре группы: первой командую я, второй — Клевцов, третьей — Фомичев, четвертой — Жуков. В каждой группе по два пулемета. Всю эту площадь вокруг посадочных знаков берем в кольцо. Пулеметы проверить заранее!
Быстрым шагом, почти бегом, он обследовал поле, указал каждому командиру его позицию. Для себя он выбрал позицию в копнах.
Опробовали пулеметы. Сухая дробь коротких очередей гулко отдавалась в лесу. Встревоженный стрельбой, с дальнего бугра тяжело поднялся большой коршун и на распластанных крыльях медлительно поплыл в закатных лучах — совсем низко, почти задевая за жесткий сухой бурьян. Солнце опускалось, широкий степной закат слепил. Степь местами нежно и прозрачно алела, местами густо синела — там, где легли длинные тени холмов.
— Ничего не слышишь? — спросил Никулин у Харченко.
— Пока нет.
Крылов сидел поодаль и старательно мастерил из двух носовых платков и двух палочек сигнальные флажки. Закончив работу, он встал и попробовал свое изделие. «Вася, Вася, Вася», — трижды написал он и остался доволен: флажки получились на славу, жаль только, что белые.
Жуков, дожидавшийся здесь своих бойцов, которые нагружались в лесу гранатами и пулеметными лентами, прищурился, усмехнулся.
— Вот, Вася, жаль, что девушки семафора не знают. А то и бумагу не надо бы тратить. Пиши себе да пиши флажками: «Дорогая Люба! Вы мне очень нравитесь. Скажите, где мы с вами можем встретиться…»
— Довольно! — рявкнул Никулин. — Нашел время для шуток! Ты почему здесь? Где твое место? Почему ты не на своей позиции?
Жукова точно ветром сдуло, и больше он к Никулину не подходил.
Тускнели, меркли в степи алые отблески, от копен гуще, теплее шел сытный и пыльный запах прелого хлеба, свежей соломы, закат угасал, его пламенное золото блекло, но еще прозрачен, ясен был воздух, еще светились слабым сиянием гребни холмов, еще купались в последних лучах высокие облака с оплавленными краями.
— Тише! — сказал Харченко.
Все замерли, впились глазами в небо, но в нем ничего, кроме тишины и облаков, не было. Харченко затаив дыхание вслушивался.
— Идут!
Никулин шепнул Крылову:
— Передавай: слышим самолеты.
Крылов передал. Клевцов, Фомичев и Жуков приняли сигналы.
Слабый рокот в отдалении был едва уловим, а Харченко с горящими от возбуждения глазами уже докладывал командиру:
— Транспорты. «Ю-52». Идут с веста.
«Идут с веста», — флажками передал Крылов.
…Огромные тяжелые «юнкерсы» с гулом и ревом кружили над степью, прицеливаясь для посадки. Моряки залегли у пулеметов и ждали.
Вот первый самолет коснулся земли и, мерцая пропеллерами, подбрасывая хвост, покатил прямо на копны. Раньше чем погас его разбег, сели второй и третий «юнкерсы». В то же мгновение со всех четырех позиций, из восьми пулеметных стволов хлестко ударил по «юнкерсам» огневой ливень. Пули запели, заныли, застучали, прошивая фюзеляжи, плоскости, бензобаки, моторы. Один из «юнкерсов», еще не успевший остановиться, начал было набирать скорость, намереваясь взлететь, но в мотор ему, в самое сердце, вонзилась длинная очередь — и взмыл над «юнкерсом» хищный язык желтовато-красного пламени.
Так начался этот бой.
Пулеметы и автоматы группы Никулина били в упор по самолету, остановившемуся у копен, зажгли моторы и плоскости. Самолет горел. Озаренные пламенем, выскакивали из него автоматчики и тут же падали, скошенные огнем.
Но одного не предвидели моряки — что, кроме автоматчиков, «юнкерсы» доставили по воздуху еще и легкие танки.
Низкий, плоский, широкий танк, рыча гусеницами, выполз из-под самолета и, набирая скорость, поливая копны шквальным огнем, двинулся прямо на позицию Никулина. И промедли Никулин, поддайся растерянности, нерешительности, колебаниям — всем был бы конец! Но с той минуты, как назвал он себя командиром, и мысли, и чувства, и воля в нем обострились, напряглись до предела, он находил решения и выходы мгновенно, словно кто-то подсказывал со стороны.
— Если меня убьют, примешь командование над группой, — сказал он Крылову.
Быстрым, но спокойным движением он взял две связки гранат и легко, не принуждая себя и ничего не преодолевая в себе, выбежал навстречу танку. Пули смертельно заныли и зашелестели вокруг, но даже подобия страха не шевельнулось в его душе, даже слабой тревоги за себя не почувствовал он — такая легкость была у него на сердце, что он, может быть, даже засмеялся бы, если бы только в этих спрессованных секундах нашлась одна свободная — для смеха.
Размахнувшись, он метнул связку и упал ничком, чтобы не задело осколками. Связка была еще в воздухе, а Никулин, опережая мыслью ее полет, уже знал, что не промахнулся, что сейчас вместе со взрывом лопнет, разорвется гусеница, танк закрутится, разбрасывая землю, и остановится… Тогда вторую связку — по башне!
Так и случилось: гусеница вместе со взрывом лопнула, распалась, танк, разбрасывая землю, закрутился на месте; вторая связка пришлась точно по башне, и огонь танка прекратился.
Веселый, возбужденный, с горящими щекам и, словно хватив добрую чарку спирта, Никулин вернулся в копны.
— Вот и все! — сказал он Крылову, который, приподнявшись от пулемета, смотрел на него восхищенными, сияющими глазами. — Чего там долго балакать с ними!.. Раз-два — и в ящик! Однако ты, Крылов, держи их на мушке. Вдруг, подлецы, вылезут, долго не высидят в своей керосинке.
По копнам стреляли уцелевшие одиночные автоматчики, но их огонь был слаб, редок, неточен. Крылов, желая отличиться перед командиром, быстро погасил два автомата. Огонь немцев стал еще реже. Словом, бой на участке Никулина можно было считать выигранным начисто.
Между тем на участке Фомичева и Жукова творилось что-то непонятное — полное затишье, в то время как на участке Клевцова дело разгоралось все жарче и жарче. Там стучали автоматы, пулеметы, беспрерывно дрожало бледно-судорожное пламя вспышек. А сумрак сгущался, к тому же опустился туман, застилая видимость.
— Надо, пожалуй, туда сходить, — сказал Никулин. — Поглядеть, что у них там… Крылов, группу оставляю на тебя. Самое главное — следи за танком.
Перебежками, а кое-где по-пластунски он направился к позиции Клевцова. Он торопился, чувствуя по накалу боя, что дело там осложняется. Когда он был почти у цели и уже различал во мраке смутный силуэт вражеского самолета, грохнул вдруг оглушительный взрыв, к небу поднялся сноп огня, и все затихло. Прозвучала короткая очередь — последняя.
…А еще через десяток минут Никулин пришел на позицию Фомичева. Там встретил он и Жукова.
— Ну, что у вас? В чем дело?..
— Да что! — выругавшись, ответил злым, раздраженным голосом Фомичев. — Не приняли, сволочи, боя — скорее лапки кверху. Вон они стоят — в полном комплекте, с летчиком и бортмехаником. А вот и оружие ихнее.
Он указал на сваленные в кучу пулеметы, автомамы, гранаты, ножи. В стороне темнела группа пленных. Тлели огоньки папирос.
— Курят еще, гады! — Фомичев скрипнул зубами. — Отобрать, что ли, папиросы у них?
— Оставь, не надо!
— Самолет в исправности, — докладывал Фомичев. — Танк тоже в исправности, даже не отцеплялся. Без выстрела сдались. А как там у Клевцова дела?
— Клевцов убит, — ответил Никулин. — Коновалов и Серебряков убиты.
Прощайте, друзья!
Клевцов открыл огонь в тот момент, когда второй «юнкерс» только что коснулся земли своими колесами. Пули перебили шасси, «юнкерс» скапотировал, погнув правую плоскость и высоко задрав левую. Удар был так силен, что летчиков, как это потом выяснилось, убило на месте, а танк, подвешенный к фюзеляжу, вышел из строя.
Но автоматчики в кабине уцелели. Несколько немцев выпрыгнули и залегли, прикрывая огнем высадку остальных. Комиссар приказал Коновалову и Серебрякову взорвать самолет вместе с фашистами.
Не доползли моряки. Огонь многих автоматов сосредоточился на них. Сперва ткнулся в землю пробитой головой Коновалов, шагах в пяти от него полег и Серебряков. Комиссар видел все это из своего укрытия.
— Эх, гады! — сказал он, стиснув зубы. — Погубили ребят. Гранаты мне!
По-пластунски, переметнувшись через бугорок, комиссар пополз к самолету. Навстречу ему зашипел, завизжал свинцовый град. Слетела, сбитая пулей, бескозырка, срезало как ножом полевую сумку. Две пули прожгли плечо комиссара, две застряли в ногах. Превозмогая боль и смертную слабость, комиссар упрямо полз вперед и вперед. Еще одна пуля — в бок, смертельная. Комиссар встал на колени и метнул гранаты под «юнкерс», которого уже почти не видел.
После взрыва огонь немецких автоматчиков прекратился. Моряки бросились к своему комиссару. Он был мертв.
…Хоронили моряков на сельском погосте. Отсюда, с голого бугра, было видно далеко в степь, до самого края. День выдался ясный, холодный, порывистый ветер дышал севером. Гнулись редкие лозины, роняли мертвую листву, ветер гнал и крутил ее по земле.
Могилу для товарищей моряки приготовили глубокую, просторную. Колхозные плотники сделали гробы. Папаша достал где-то красные полотнища и обил крышки. Он же приготовил надгробие — большой плитчатый камень с высеченной зубилом надписью. На похоронах было много колхозников. Местный учитель привел свою школу.
Краткой была речь командира:
— Мы хороним товарищей, которые вместе с нами начинали бой. Мы в этом бою победили, хотя враг несравненно превосходил нас численностью и оружием. У нас были только одни кулаки, у него и автоматы, и пулеметы, и гранаты, и танки, и самолеты. А победили мы потому, что дрались за правое, за святое дело, за советский народ, за нашу Родину! В борьбе за ее честь и свободу, за счастье народа погибли наши дорогие друзья Клевцов, Коновалов и Серебряков. Им вечная память и слава, а врагам месть и гибель! А вы, ребятишки, — обратился Никулин к школьникам, — когда будете большими, поставьте на этой могиле хороший памятник.
Он подошел к убитым, положил каждому на сердце бескозырку, заботливо расправив ленточки.
— Так и хоронить! — приказал он.
Застучали молотки, потом застучали комья земли по крышкам гробов. Быстро вырос над могилой холмик. Моряки отсалютовали троекратным залпом.
Прямо с кладбища направились на ближайший железнодорожный разъезд. Никулин спешил, потому что со всех сторон шли смутные, тревожные слухи. И уже тянулись по дорогам телеги, груженные домашним нехитрым скарбом, запряженные лошадьми, волами, а иногда и коровами. В деревнях, через которые шли моряки, то и дело попадались хаты с заколоченными окнами и дверями. Эти невеселые картины были знакомы Никулину: значит, враг близко.
Никулин сосредоточенно думал о погибших товарищах, о судьбе отряда — выскочить бы поскорее к своим да не напороться часом на какое-нибудь крупное немецкое соединение.
— Фомичев! — позвал он.
Подошел Фомичев и грузно зашагал рядом, в ногу.
— Думка одна меня тревожит, товарищ начальник штаба, — сказал Никулин. — Подозрительный этот десант у них был. Если бы это просто диверсионная группа, они бы танков ей не придали. Уж не забивают ли они клин в наш фронт где-нибудь поблизости?
— У меня у самого такая же думка, — признался Фомичев. — Значит, имели какую-то цель, раз танки послали.
— Какую же цель?
— А вот теперь, товарищ командир, давай думать. Линия фронта далеко ли от нас?
— Бес ее знает, где она проходит. Может быть, в ста километрах, а может быть, и в тридцати.
— Я вот думаю, что в тридцати, — сказал Фомичев. — Ты радиостанции, что в овраге нашли, осматривал? Нет? А я, брат, их разглядел, я в этом деле кое-что смыслю. Оба передатчика на ультракороткие волны, ближнего действия. От силы на двадцать пять — тридцать километров. Теперь смекай, чуешь, чем пахнет? — Невесело усмехнувшись, Фомичев добавил: — Хороши мы будем, если к фашистам в самую пасть попадем.
— Не попадем, — сказал Никулин. — Зубов у них не хватит нас разжевать. Сейчас на разъезде надо будет уточнить обстановку. Свяжемся по телефону с каким-нибудь военным комендантом.
Фомичев отозвался:
— В колхозе мне говорили, будто поезда вторые сутки не ходят.
