прощай, море, и прощай, печь.
Прощайте, прекрасные палаты, более не ходить по вас!
Прощай, верея, верейка! На тебе не отправляться к Сенату!
Не дожидайся! Команду распустить, жалованье выдать!
Прощайте, кортик с портупеей! Кафтан! Туфли!
Прощай, море! Сердитое!
Паруса тоже, прощайте!
все думал, сжав зубы:
«Отдам половину, отшучусь».
Что мне за радость от маетностей, когда я их не могу всех зараз видеть или даже взять в понятие?
Монахине несносен: она была глупа. Сын ненавидел: был упрям. Любимец, миньон, Данилович — вор
чувствовал некоторую потаенную сладость у самых губ, сладость от маетностей, что много всего имеет, больше всех, и что все у него растет.
— Сорок сороков! — переставал считать, отирал пястью пот со лба, а руки о фартук, и больше не пек.
— Толстой обещался, и Остерман молчать будет.
— И всякий приходит и просит, чтоб была справедливость! Такова сила в житье моем! Ни потешения, ни отрады! И кровь путь покажет!
И уже офицеры холопами его стали!
Не будет ничего ревизовано, потому что сей пронзительный княжеский ум ревизию не пускает. И так все видит!