Мимишка
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Мимишка

Константин Мальцев

Мимишка

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»






12+

Оглавление

Вступление

Тут уж ничего не попишешь: дни мои подошли к концу. Чувствую, что жизнь уходит из меня, и понимаю, что скоро уж совсем уйдет.

Мой хозяин, блестящий писатель, написал об одном из своих персонажей: «Он предчувствовал близкую смерть и боялся ее». Я тоже предчувствую близкую смерть, но не боюсь ее. Нет, я отнюдь не хорохорюсь, стоя у края могилы. Просто у нас, животных, дела обстоят не так, как у людей: мы не верим в загробный мир и не терзаемся сомнениями и раздумьями, что будет потом. Мы знаем, что потом, после смерти, ничего не будет, а если ничего не будет, то чего тогда и бояться?

Вместо страха неизбывно во мне другое: меня переполняет сожаление, что надо расставаться с миром, с жизнью, с хозяином. Это тоскливое ощущение пробирает меня, как холод, и я вся дрожу. Хозяин думает, что я мерзну в физическом смысле, и закутывает меня в свой старый сюртук; я смотрю на него с благодарностью и со слезами, он гладит меня по шерстке и тоже едва не плачет. Я закрываю глаза; он думает, что я забылась сном, и оставляет меня в покое.

Но я не сплю. Я вспоминаю.

Я слышала, что у человека перед смертью вся жизнь проходит перед глазами; по словам, это явление не зависит от желания самого умирающего. Опять-таки у животных не так. У нас более напряженные отношения со временем; обыкновенно мы живем только в настоящем и только настоящим, а значит, чтобы оживить в памяти события прошлого, требуется желание и более того — напряженное усилие.

Вот я и прикладываю усилия, чтобы вспомнить свою жизнь, пережить ее заново от начала до конца в собственной памяти. Для такой непростой мысленной работы мне необходимы тишина и уединение, — как я в этом отношении похожа на своего хозяина, который не может без них творить, — и потому-то я и делаю вид, что погрузилась в забытье, чтобы он оставил меня одну.

Мне слегка неловко за эту маленькую хитрость, но, думаю, она простительна, особенно в моем нынешнем положении. Должна же я подвести счеты! У меня была вполне счастливая жизнь, и возвращение в прошлое скрашивает мои последние дни и отвлекает от тоски.

События и лица вертятся в моей голове; время перемешало их, как карты, а отчасти и стерло. Но я выуживаю их из памяти, восстанавливаю и приставляю одно к другому, как в пасьянсе.

Пасьянс большей частью сходится: мысли и образы последовательны, и вроде бы прошлое, имеющее место в моих воспоминаниях, совпадает с тем прошлым, что было в действительности.

Хотя должна признаться сама себе, что возможны, а если начистоту, то неизбежны неточности. Не всегда и не все удается мне расставить в соответствующем хронологическом порядке; иногда я путаюсь и остаюсь в недоумении, что за чем следовало.

Впрочем, погрешности мои, смею думать, окажутся самыми что ни на есть незначительными. К тому же имеется в моем распоряжении еще одно утешение: мои мысленные, или внутренние «мемуары», как я в шутку определяю свои воспоминания, дальше моей головы не уйдут: я их, «мемуары» эти, составляю исключительно для себя, а значит, имею право на недостоверность.

Но, пожалуй, это объяснение избыточно: даже если бы и хотела, то как бы я могла поделиться своими «мемуарами» с другими? Ведь — еще одно чрезмерное пояснение — даром речи я не обладаю: собака есть собака. И здесь совсем не имеет значения, что я своим происхождением совсем не похожа на других собак, да и вообще на других существ.

Не смущает меня и то обстоятельство, что подчас воспоминания о моей жизни превращаются в рассказ о моем хозяине. Как бы ни была высокопарна эта мысль, мой хозяин — это и есть моя жизнь.

Итак, я должна начать с самого начала: со своей первой встречи с ним. Он мне сразу понравился…

Глава первая
Как я появилась

I

…Он мне сразу понравился. Люди обычно в таких случаях говорят: с первого взгляда. У собак по-другому: первое впечатление о новом знакомом складывается у нас по запаху. Так вот он очень хорошо пах. Чем-то терпким, от чего приятно щекотало в носу и хотелось чихнуть. Потом я узнала, что это табак: он обожал хорошие сигары. А еще — от него пахло добротой.

Люди думают, что доброта, злобность, трусость и прочие качества не пахнут, но это не так. Если бы они знали, какую правду о них может выдать их запах…

Но ему ничего плохого скрывать было не нужно, он к себе располагал. Поэтому когда он взял меня на руки, поднес, почти вплотную, к своему лицу, произнес с улыбкой какую-то фразу — я тогда еще не понимала человеческую речь, — я изловчилась и лизнула его в нос. Он весело рассмеялся.

Я была еще щенком, когда попала к нему. Свою жизнь до этого счастливого момента — а это был, как я позднее многократно убедилась, самый счастливый, определивший мою безбедную судьбу момент, — свою жизнь до этого я помню плохо. Неудивительно: не зная языка людского, я запоминала образами, а не словами, а разве образ, не закрепленный в словах, долговечен и вообще жизнеспособен? Только если яркий или значительный!

Восстановить то, что было до первой моей встречи с хозяином, мне помогли его разговоры с другими людьми: он любил говорить обо мне, а я любила слушать, потому что он говорил в основном приятные вещи.

— Я прекрасно помню, когда ее впервые увидел, — поведал он однажды одному господину, кивая в мою сторону. Я поняла, что речь обо мне, и навострила уши. Господин пришел к хозяину еще засветло, а теперь за окном была уже почти ночь, я клевала носом, но пропустить рассказ о себе просто не могла. — Мне принес ее мой племянник Виктор. «Вот, дядюшка, — сказал он. — Полюбуйтесь, какое премилое создание. Вы, помнится, сетовали на одиночество: примите же, если соблаговолите, в дар сие существо: пусть станет вам верным другом». «Вот уж друг! — сказал я. — Этакая кроха — разве ж в ней может вместиться столько дружбы и понимания, сколько мне требуется?» Я взял ее в руки, а она своим мокрым язычком лизнула мне лицо. Мне стало весело, и я решил оставить ее у себя.

— Действительно, кроха, — заметил гость, глядя на меня колючими глазами. От него пахло холодом, как от снежного сугроба, не желающего таять весной. Я предпочла отвернуться от его взгляда.

— По сравнению с тем, какой я ее впервые увидел, это уже настоящий голиаф. А тогда это такая блоха мелкая была! — воскликнул хозяин. Но я не обиделась на блоху: я же знала, что он любя и в шутку: у него вообще отменное чувство юмора. — И такая была легкая и худая: кожа да кости! Видать, несладко ей до меня приходилось.

Я прислушалась: ну-ка, ну-ка, что там было до него? Мой хозяин продолжал:

— Племянник рассказывал, что купил ее у уличных мальчишек, а вы знаете, какой это народец: жестоки они к тем, кто безобиден и не может ответить на их проказы. Ее отняли от матери, кормили, я уверен, какой-нибудь дрянью, если вообще кормили, и будущее ее ожидало самое незавидное. Помните, как у нашего, с позволения сказать, друга в рассказе «Муму» — занятная, к слову, вещица, хотя и кровожадная: дворник утопил собачонку в Москва-реке, чтобы потрафить барыне. А Мимишку мою утопили бы мальчишки в Неве, чтобы потрафить собственному любопытству: а как живое существо умирает, как глядит в глаза смерти?

Тут я в очередной раз осознала, сколь повезло мне с моим хозяином; в порыве благодарности и нежности я подползла к нему и лизнула туфлю. Гость засмеялся:

— Как будто бы понимает, от какой участи вы ее спасли!

— Конечно, понимает, — обиделся за меня хозяин.

Беседа после этого еще продолжалась, но оказалась скомкана, и вскоре гость наконец распрощался и ушел. А хозяин посадил меня к себе на колени, и я там и заснула, убаюканная его поглаживаниями. Снилась мне мама, потому что о ней упомянули в разговоре: «отняли от матери».

Мама… Во сне мне вспомнились первые жизненные ощущения, которые связаны были, естественно, с нею. Она была для меня чем-то необъятно большим, теплым, наполненным вкусным молоком. Она являлась для меня всем; весь мир состоял из меня и из нее. Даже мои братья и сестры, которые, без сомнения, были фактом действительности, чему доказательством служило то, что они копошились рядом, толкали меня в бок и пахли не так, как я и мама, даже они не входили в мой мир, а существовали будто бы за его пределами.

А потом у меня прорезались глаза. Тут же обнаружилось, что мама и братья с сестрами имеют не только запах, но и внешний вид, у каждого — свой; открылось, что мир — гораздо больше, чем я думала, и, как следствие, неуютнее. Впрочем, думаю, каждое существо испытывает рано или поздно подобное потрясение, так что не стоит об этом особо распространяться.

Хотя — все-таки должна заметить — пространство, что предстало передо мной, было не очень-то приглядным, — это я сейчас понимаю, оценивая сохранившийся в памяти вид. Это был какой-то пустырь, вокруг высились горки мусора и поблескивали озерца помоев. Говоря проще — кучи и лужи. Лежали мы с мамой подле одной из куч на грязном, рваном тряпье — какая-то добрая душа, видно, постелила, и на том благодарствуем.

Что до запахов, то я уже упомянула про помои. Как говорили древние и как иногда повторял за ними мой хозяин, но по другим, разумеется, поводам: sapienti sat (мудрому — достаточно).

Могла ли я предполагать, что с помойки, где взяла начало моя жизнь, я попаду в теплую, уютную, хотя и несколько беспорядочно обставленную квартиру. Вот уж действительно из грязи в князи. Если бы собаки могли улыбаться, я бы улыбалась во сне, уютно размещаясь на коленях у хозяина.

Снилась мне уже не мама, а как раз то, что я сплю на коленях у хозяина. Сон мало того что отобразил действительность — он совпал с нею и от этого стал еще слаще.

II

Того человека, которому мой хозяин рассказывал обо мне, звали Александр Васильевич Никитенко. Он был его близким другом, но я его недолюбливала. Впрочем, вместо союза «но» в предыдущем предложении уместнее и правдивее смотрелось бы «поэтому». Да, вынуждена я признаться сама себе, это ревность: мне ничуть не хотелось ни делить внимание своего хозяина с кем-нибудь еще, ни видеть его дружеское расположение к кому бы то ни было. Вида я, однако, не показывала, чтобы его не расстроить.

Никитенко, профессор и литературный цензор, всегда был подтянут, гладко выбрит, как с иголочки одет, что, несомненно, должно было внушать окружающим доверие. Люди если и чуяли, как я, исходящий от него холод, то принимали его за рассудочность, за трезвый взгляд на вещи.

Однако мой хозяин главного обо мне Александру Васильевичу так и не сказал. Он был осведомлен, что тот ведет дневник и лелеет в мыслях его публикацию. Вот поэтому-то хозяин и старался в беседах с ним не откровенничать: всегда был против того, чтобы его частная жизнь стала достоянием гласности.

Другое дело — еще один его друг, Иван Иванович Льховский. Этот, высокий, худой, держал себя иногда чересчур развязно: придет и сразу чуть ли не ляжет с ногами на диван, — но хозяин много и безо всяких утаек и околичностей говорил с ним по душам. К нему я была более благодушна. Я его не то чтобы любила, но жалела, потому что знала, что ему суждено рано умереть: хотя он и был молод и жизнерадостен, от него пахло близкой смертью — едва уловимым душком гнилого мяса. Так в итоге и получилось; и когда он через несколько лет умер, я скорбела вместе с хозяином.

Со Льховским он и обо мне говорил больше, чем с Никитенко или другими гостями, и за это я Льховского тоже выделяла. А больше всего запомнился самый первый разговор. Иван Иванович недавно вернулся из кругосветного путешествия на корабле со смешным названием «Рында» и весьма удивился, встретив меня дома у хозяина.

— Что за милое создание? — спросил он.

— Племянник подарил, — ответил хозяин.

— Вроде бы породистая какая-то. Не пойму только, что за порода. Что ж он, занялся разведением собак?

— Вовсе нет. У уличных мальчишек купил. Подбегают к нему: «Барин, купи собачку, а то утопим!» А что до породы — то врать не буду: не знаю. В собаках я не шибко силен. Да и неважно это. Важно, что друг это хороший. Да, Мимишка? — обратился он ко мне, и я радостно забила хвостом, но не потому что он произнес мою кличку, а потому что сказал, что я друг, и не в том саркастическом, предполагающем обратный смысл тоне, как в разговоре с Никитенко величал автора «Муму», а искренне и по-доброму. Только он так умеет! Что до вопроса породы, то я была с моим хозяином положительно согласна: неважно это; я, кстати, так и не выяснила, за неимением желания, какой я породы.

— Мимишка? — переспросил Льховский. — В вашем «Фрегате «Паллада» упоминается какая-то Мимишка. Вам так нравится эта кличка?

— Да нет, — возразил хозяин, — это дело вовсе не вкуса. Корень залегает глубже. Сейчас, сейчас.

Он порылся на столе, заваленном книгами, отыскал нужную и раскрыл ее. У него зачастую на столе бывал беспорядок, но он этим не озадачивался и всегда находил искомое. Между прочим, другой знаменитый русский писатель, тот самый, что «Муму» написал, упорядочению пространства вокруг себя, наоборот, придавал слишком большое значение и не брался за перо, пока все вещи не раскладывал строго по местам. Это я знала, разумеется, со слов моего хозяина: он о нем много говорил, не мне, разумеется, а третьим лицам.

— Так, где тут это у меня, — листал хозяин книгу. — А вот! В одной из глав — вы наверняка должны помнить, раз уж даже Мимишку соблаговолили запомнить, что, разумеется, не может не тешить мое авторское самолюбие, — значит, в одной из глав я даю в сравнении, как пробуждаются утром английский дворянин и русский помещик. Англичанин — собран, не тратит много времени, стремится скорее уйти с головой в новый день: столько дел его ждет. Я прочитаю, с вашего позволения.

— Сделайте милость. Ваши сочинения меня всегда радуют, особенно в вашем собственном прочтении.

— Благодарю. — Мой хозяин уселся в кресло и, прокашлявшись, прочел несколько предложений: — «Новейший англичанин не должен просыпаться сам; еще хуже, если его будит слуга: это варварство, отсталость, и притом слуги дороги в Лондоне. Он просыпается по будильнику. Умывшись посредством машинки и надев вымытое паром белье, он садится к столу, кладет ноги в назначенный для того ящик, обитый мехом, и готовит себе, с помощью пара же, в три секунды бифштекс или котлету и запивает чаем, потом принимается за газету». — Мой хозяин поднял глаза от книги и прибавил: — И так далее, по заведенному распорядку. У русского же все не так. Сколько его ни тормоши, русский пробуждается только когда «не стало бы уже человеческой мочи спать» или если дурной сон приснился. — Хозяин снова принялся читать: — «Проснулся он, сидит и недоумевает, как он так заспался, и не верит, что его будили, что солнце уж высоко, что приказчик два раза приходил за приказаниями, что самовар трижды перекипел. «Что вы нейдете сюда?» — ласково говорит ему голос из другой комнаты. «Да вот одного сапога не найду, — отвечает он, шаря ногой под кроватью, — и панталоны куда-то запропастились…» — Он отложил книгу и задумчиво улыбнулся. — И выясняется, что «сапог еще с вечера затащила в угол под диван Мимишка».

На этом слове я приподняла голову: задремала, потому что он при мне уже не раз читал вслух свой «Фрегат» и я, зная все наперед, заскучала, но, услышав свою кличку, подумала, что меня подзывают. Хозяин мое движение заметил.

— Не про тебя, Мимишка, — улыбнулся он мне и снова отнесся к гостю: — Как видите, ничего выдающегося. Собачка, утащившая панталоны, только названа и непосредственно в повествовании не появляется. Как вы справедливо заметили, она упоминается — и только. Но все кажется простым и не заслуживающим внимания лишь на первый взгляд. А корень, повторюсь, намного глубже.

— Расскажите же. — Видно, Льховского начинала утомлять многословность моего хозяина, коей тот иногда грешил, и он проявил нетерпение.

— А я к этому и веду, — хозяин был спокоен и продолжал развивать мысль. — Я вас уже посвящал в особенности, присущие моей творческой сути. Белинский сказал: «Художник мыслит образами»; давно его уже нет с нами, а эта мысль плотно засела во мне, потому что как нельзя лучше ко мне подходит. Когда я пишу, я вижу перед собой в фантазии тех, о ком пишу. Не слишком преувеличу, если скажу, что вижу всех моих персонажей перед собой чуть ли не в натуральную величину. И не только их настоящее, мною описываемое, но и всю их историю — от рождения до смерти. Вижу предысторию рисуемого мной момента. Сейчас вот работаю над романом «Художник» — хотя больше ленюсь, а не работаю, — и что вы думаете! Этот проклятый Волохов — один из героев, я вам рассказывал программу романа — прямо-таки не дает мне покоя: он приходит ко мне в кабинет!

Хозяин разволновался; мне хотелось его успокоить, попытаться убедить, что никакой Волохов к нам в кабинет не заходил, — именно к нам, а не к нему, потому что я всегда рядом, — лишь необъяснимое колыхание воздуха иногда случалось, но Волохов ли, существовавший только в воображении хозяина, был тому причиной? Позднее я поняла, что именно он, но тогда я была еще юна и мало чего знала.

— Так а что Мимишка? — Льховский нетерпеливо вернул моего хозяина к теме разговора, хотя хозяин от нее и не отступал, а был на пути к главному.

— И Мимишка то же самое! Рисуя сцену с пропавшим сапогом, я ясно видел не только барина, недоумевающего, куда тот запропастился, но и предшествовавшую ей картинку: маленькая собачка, играя, хватает пастью этот злосчастный сапог, рычит, таскает его по комнате, представляя, возможно, что в зубах у нее охотничья добыча — цыпленок или утенок. Кличут ее Мимишка, это озорное существо, с черной головою и спинкой, белой грудкой и белыми же лапами, с живыми глазами-бусинками, с большими висячими ушами. Никого не напоминает? — Он кивнул в мою сторону.

Льховский был удивлен такому повороту, но лично я его предугадывала: по-другому и быть не могло, недаром же судьба нас с хозяином свела.

— Хотите сказать, — произнес Льховский, — что вы представили Мимишку сначала в своей фантазии, а потом она, через годы, явилась к вам в действительности, в плоти и крови?

Мой хозяин довольно кивнул.

— Да! Потому-то я ее и оставил у себя. И дал ей такую кличку: другой дать уже не мог. Не имел права.

Льховский покачал головой.

— Выходит, природа воспроизвела вымысел? — спросил он, заведомо зная ответ.

— Да, — повторил хозяин. — Вы сейчас вправе ссылаться на психологию, на то, что мог иметь место обратный процесс: мол, я увидел ее, — он опять показал на меня, — и решил, что именно такой представлял ту Мимишку из «Фрегата «Паллада» несколько лет назад. Здравая мысль, но поспешу ее отвергнуть: я еще отдаю себе отчет и знаю, что все было именно так, как я вам рассказывал: сначала — воображение, потом — действительность.

— А еще говорят, что скучно жить на этом свете! — воскликнул Льховский, переиначив цитату из Гоголя.

— Кстати о кораблях и о скуке, — переменил предмет беседы мой хозяин. — Вы наверняка не скучали в своем путешествии, — по собственному опыту сужу, — как скоро собираетесь описать его в путевых очерках?

— После вашей «Паллады» любые очерки будут смотреться блекло, — польстил моему хозяину Льховский. Он ни жестом, ни взглядом не выдал своего неверия, но все-таки, я думаю, не поверил в мое происхождение из вымысла. Поэтому с такой легкостью встретил перемену темы.

Хозяин поморщился в ответ на хвалебную реплику, от чего добродушное лицо его постарело.

— Полноте вам! — досадливо махнул он рукой. — Не обо мне же речь. Помнится, когда я способствовал вашему устройству на корвет «Рында», мы заключили устное соглашение с одним, но очень важным условием. Если вы запамятовали, то мы уговорились, что во время вашей кругосветной одиссеи вы будете записывать свои наблюдения, а по ее окончании придадите им литературную форму и издадите книгу. — Хозяин опять разгорячился; он любил Льховского, видел в нем ум и талант, и ему было жаль, что творческие силы его молодого друга, побежденные ленью, не находят приложения. — Я даже обещал вам содействие, уже замолвил слово в журналах. Что ж вы: занимаетесь?

— Занимаюсь, — не моргнув глазом соврал Льховский: да, я сразу определила, что он именно соврал. Угадывавшаяся в нем внутренняя развинченность не предполагала за ним усидчивости, без коей не рождается книга.

Хозяин тоже, полагаю, не поверил Льховскому: уж больно краток был его ответ: ясно было, что за этим словом — «Занимаюсь» — не стояла правда, оно, напротив, прикрывало ее отсутствие, как фиговый листок. К тому же лень и развинченность…

— Уж будьте добры, — попросил, однако, хозяин. — Должен выйти толк. И на «Палладу» мою тоже не стоит кивать. Я, кажется, в одном из писем к вам говорил, что у нас взгляды на мир разнятся, поэтому и очерки — мои и будущие ваши — будут явлениями разного характера: они, если позволите, будут дополнять друг друга. Вы смотрите умно и самостоятельно, не увлекаясь, не ставя себе в обязанность подводить свое впечатление под готовые и воспетые красоты. Это мне очень нравится: хорошо, если б вы провели этот тон в ваших записках. Ваш взгляд, приправленный юмором, умным и умеренным поклонением красоте, и тонкая и оригинальная наблюдательность дадут новый колорит вашим запискам, какого и в помине нет в моих.

Хозяин оседлал своего любимого конька, и глаза его разгорелись огнем вдохновения; он поднялся из кресел, заходил по комнате, заложив руки за спину; в мыслях он уже видел строки, что будут выходить из-под пера Льховского.

О вопросах литературного творчества он мог рассуждать до бесконечности. Льховский, разумеется, тоже знал за ним такую особенность; в ожидании его длинного монолога он незаметно — но не для меня — зевнул одними скулами и прикрыл глаза рукой, словно собираясь вздремнуть, благо занимаемый им диван к этому занятию располагал.

Однако хозяин не стал продолжать, вспомнив, по-видимому, что примерно то же самое и в тех же выражениях он уже писал Льховскому в письме, когда тот еще путешествовал и слушал музыку морских волн, — я знаю содержание почти всех его писем, потому что он обычно проговаривает вслух то, что пишет.

Про музыку волн это, кстати, не я придумала. «Певучесть есть в морских волнах», — заметил Тютчев в одном из своих последних стихотворений, которое очень нравилось моему хозяину, и он, я чаю, жаждал вновь услышать ее, эту музыку, прочитав заметки Льховского, и по этой еще причине подталкивал его к их написанию.

Но бросив взгляд на своего друга, на то, как он развалился на диване, мой хозяин понял, что его надежды напрасны и никакой книги с вытисненной на обложке фамилией «И. И. Льховский» не появится. «Не нашего замеса, не писательского», — пробормотал он, поглаживая меня по шерстке, когда гость покинул нас.

Пока же тот был еще налицо, мой хозяин сказал ему, подытоживая:

— Так что постарайтесь, я вас прошу.

Льховский отнял руку от лица и вздохнул.

— Да я бы с радостью, — сказал он. — Но не хочу браться ни за что серьезное: боюсь, что не успею.

— Это отчего же? — Хозяин словно бы успокоился, как будто внутренне отряхнулся от ненужных ожиданий, как собаки отряхиваются от воды, и опять расположился в креслах.

— Боюсь, что помру скоро! — (Выходит, и сам Льховский знал это о себе, не только я!)

— Вы эти разговоры бросьте! — хозяин не принял это предчувствие Льховского всерьез. — Сначала меня похороните. Да книгу еще прежде того напишите. Глядишь, — улыбнулся он, — и вы вызовете к жизни какой-нибудь свой вымысел.

Льховский тоже улыбнулся, но такою грустною улыбкой! Я посмотрела на него с жалостью; он перехватил мой взгляд и, я это явственно заметила, понял его значение.

Прощаясь перед уходом, он потрепал меня по шерстке, поглядел мне прямо в глаза и опять печально улыбнулся — на этот раз его улыбка была обращена только ко мне и показалась мне многозначительной и тоскливо-заговорщицкой.

III

Я была рада узнать, что появилась на свет не только из утробы матери, но и из фантазии хозяина. Это делало меня особенным существом, отличным от других. Осознание этого обстоятельства озарило внутренним светом мои дни, хотя внешне ничего не поменялось: я все так же ела, спала, была обласкана моим хозяином.

Через какое-то время после разговора со Льховским — через какое точно, не скажу, потому что мы, собаки, в датах не разбираемся — мой хозяин, радостно возбужденный, быстро вошел в кабинет, где я спала на диване, и потряс перед моей мордой книжкой журнала, так что я, спросонья, вынуждена была отстраниться.

— Мимишка, представляешь! — воскликнул он. — Написал-таки! Льховский-то наш — очерк о Сан-Франциско написал: лиха беда начало!

Хозяин, не присаживаясь, пробежал глазами оглавление, отыскивая, видимо, номер страницы, где начинался очерк Льховского, затем открыл журнал на ней. Так и не садясь, — хотя я подвинулась на диване, освобождая место рядом с собой, — он принялся за чтение.

С каждой прочитанной строчкой он менялся в лице. Улыбка медленно сползала с его уст, в глазах затухал блеск, на большом ровном лбу бороздой проступала хмурь, даже нос, как мне почудилось, разочарованно поник. Моему хозяину явно не по душе пришлась писанина Льховского, — я позволяю такое пренебрежительное словечко: писанина, — исходя как раз из огорченного выражения лица хозяина. Хотя сам он так не сказал, даже наедине с собой оставаясь мягкосердечным к своему молодому другу. Он высказался в снисходительном тоне:

— Что ж, неплохо: есть краски, есть слог. Но не этого я ждал, не этого. Он просто перепевает мою «Палладу», а местами и буквально повторяет. Эх, Иван Иваныч! Эпигон Эпигоныч ты, а не Иван Иваныч! — и столько грусти было в его словах.

Если бы я могла смеяться, я бы, несомненно, посмеялась над новым именем, что дал мой хозяин Льховскому. А потом мне, как и хозяину, стало невесело, но по иной причине. Если Льховский повторяет «Фрегат «Паллада», подумалось мне, то дело может дойти до того, что он и меня повторит: вставит в текст что-нибудь про собачку с живыми умными глазами, утащившую сапог. И природа, поддавшись силе вымысла, воспроизведет меня во второй раз, а следовательно, я потеряю свою исключительность. Вышеупомянутый внутренний свет, освещавший мою жизнь, на короткий срок подернулся тенью.

По счастью, мои опасения оказались напрасны. Льховский написал всего-навсего еще один очерк о своем кругосветном плавании — на этот раз о Сандвичевых островах. О собаках там не было ни слова. После этого он замолк и никаких других наблюдений о своем путешествии не оставил. А еще через несколько лет умер, но тут уж о счастье говорить не приходится: я уже обронила, что скорбела по Льховскому вместе с моим хозяином. Хороший это был человек, хотя и ленивый.

Глава вторая
Как мне купили ошейник

I

Имя моего хозяина — Иван Александрович Гончаров. Он — известный писатель, автор трех замечательных романов, ставших значительным явлением в русской литературе. Это не мои слова — это отзывы читающей публики. Первые два романа — «Обыкновенная история» и «Обломов» — писались до моего появления, и я об их содержании, об их достоинствах знаю только понаслышке, из уст друзей хозяина, а что касается третьего — «Обрыва», который в первоначальном замысле назывался «Художник», — то мне посчастливилось стать прямой свидетельницей процесса его создания.

Но, конечно, не это главное. Как для существа, зависимого от чужой воли, — а все комнатные собачки, хочешь не хочешь, именно таковы, — для меня важно было, что хозяин мой всегда был добр ко мне и души во мне не чаял. Да и как еще могло бы быть, если я, как выяснилось, — плод его вымысла, воплощенный в материальную действительность, то есть, в некотором роде — его чадо.

Сам Гончаров подобными выражениями не изъяснялся и ни словом не обмолвился, даже в шутку, что относится ко мне по-отечески, но после его откровенной беседы со Льховским, где выяснилась удивительная правда обо мне, ничто не мешало угадать в нем такой ход мыслей. К тому же это подтверждалось и его поступками.

Чего стоит — в прямом и переносном смысле — мой ошейник, который и сейчас на мне.

Чуть погодя после того, как я стала питомицей Гончарова, он однажды поднял меня в воздух и, весело мне подмигнув, сказал:

— Да ты разве собака?

Я к той поре уже освоилась у него, обжилась, стала понимать человеческую речь и познала значения всех обиходных слов, но к чувству юмора своего хозяина привыкнуть еще не успела, поэтому посмотрела на него с удивлением. Но через миг все стало ясно.

— Да какая же ты собака, — молвил он, — если на тебе ошейника нет?

Ну да, мысленно согласилась я, ошейника на мне действительно нет, тогда как собакам, как я уже была осведомлена на этот счет благодаря людским разговорам, он полагается. Если угодно, он придает нашей, собачьей, сущности завершенность: с ним собака окончательно становится собакой, это как последний штрих портрета. Впрочем, это уже ненужные философские дебри, куда нет никаких оснований залезать, благо хозяин отпустил свое замечание просто в шутку.

Имелась еще и самая обыденная причина, безо всякой метафизики заставившая его завести разговор об ошейнике: он не решался выводить меня гулять без такового, опасаясь, что я без привязи могу убежать, если он вдруг зазевается на улице, отвлекшись, допустим, на то, чтобы обменяться приветствиями со встретившимся на пути знакомым.

Он так и сказал однажды нашей прислуге — женщине по имени Елена:

— Мимишка, бедная, совсем измаялась, сидя в четырех стенах.

— Я могу с ней погулять! — предложила Елена.

Он замахал на нее руками.

— Что ты! Еще не доглядишь: сбежит от тебя. Я даже себе не доверяю.

Опасения эти, разумеется, не имели под собой совершенно никакой почвы, да и вовсе, позволю себе заметить, были противны здравому смыслу: ну, куда бы я сбежала? На тот дурно пахнущий, доступный всем ветрам пустырь, где я обрела физическую жизнь? Так, во-первых, я бы и дороги туда не нашла, а во-вторых, тут главный вопрос не куда, а откуда: я хотя и бессловесное животное, но благоразумием вполне обладаю, посему ни за что на свете я бы от Гончарова не сбежала! Ради чего мне добровольно бросать кров, где мне дарованы сытость, забота и ласка?

Но, увы, сказать об этом хозяину я не могла и из-за этого какое-то первоначальное время сидела безвылазно в квартире. Мое сообщение с внешним миром ограничивалось видом из окна: я тогда была юна, резва и легко взбиралась на подоконник, сначала прыгнув на кресло, что стояло подле окна, а потом вскарабкавшись по его спинке. Хозяин сквозь пальцы смотрел на эти мои шалости, даже подбадривал, заливаясь смехом:

— Ну-ка, ну-ка, экая плутовка: на пейзаж вздумала полюбоваться.

Любоваться, правда, было особенно нечем. Открывавшаяся картина ограничивалась рамкой двора, куда, собственно, и выходили окна квартиры Гончарова. Сараи, флигельки, там и сям — несколько чахлых деревцев. Иногда вид оживляла толстая баба в кацавейке, удивительно быстро для своего веса пересекавшая пространство двора, или степенный дворник в картузе выходил с метлой и размашистыми движениями разметал мусор в разные стороны. Еще воробьи, обязательные для городского пейзажа — повторю это громкое название следом за хозяином, тоже в ироническом ключе, — сновали в уныло-сером воздухе, летая по своим птичьим делам.

Но ни баба, ни дворник, ни воробьи не спасали положения: картина оставалась скучна. Ранняя весна мало балует глаз красками.

Да и к тому же я, сама того не желая, начинала задумываться, является ли тот, кто созерцает пейзаж, — в данном случае, разумеется, я, — невидимой частью пейзажа; будучи молода и неопытна в мудрствованиях, я не могла прийти к однозначному ответу. От этой неразрешимости у меня начинала болеть голова, и долго глядеть в окно из-за этой причины было невозможно. Я поспешно спрыгивала на кресло, а затем — на пол, при этом даже, кажется, поскуливая.

Гончаров же думал, что я, насмотревшись на двор, начинала тосковать по свежему воздуху, по тому, в конце концов, чтобы стать видимой частью дворового пейзажа. Так или иначе, а посмотрев на мои страдания, он решил приобрести для меня ошейник.

II

Мой хозяин тщательнейшим образом нарядился — он всегда уделял много внимания своей одежде — и сказал мне:

— Ну, пойдем.

Посадил меня за пазуху пальто, так, чтобы только мордочка выглядывала, и мы вышли на улицу.

— Елена, к вечеру буду! — крикнул он, захлопывая дверь.

И мы пошли вдоль нашей Моховой улицы, где снимали жилье в особняке Устинова. Я долго не была на открытом пространстве, и голова у меня слегка кружилась. Нос мерз, потому что по случаю затяжной весны воздух был сырой, холодный. Но все же мне было покойно на груди у моего хозяина, и я, перетерпев головокружение, с любопытством принялась озираться вокруг.

Я смотрела, как по мостовой проносятся лихие извозчики на дышащих паром грустных лошадях, как навстречу нам по тротуару идут степенные господа: перед некоторыми — знакомыми — Гончаров вежливо приподнимал шляпу; задирая голову, оглядывала здания.

Впрочем, больше мое внимание привлекали мои собратья — бродячие собаки. Хотя и разномастные все, в большинстве своем они были тощими, со впалыми животами, дрожали от холода и общей неустроенности и выглядели печально. Я взирала на них сверху вниз, с высоты своего тогдашнего положения, но вовсе не надменно, а с жалостью.

Хозяин моих чувств не разделял: он раздраженно чертыхался, если какой-нибудь пес пробегал слишком близко от нас. Заметно было, что такое соседство доставляет ему неудовольствие. Потом, как мне стало известно, он написал статью в газету «Голос», где поделился этим неудовольствием с читателями. Не самая благодарная, стоит признать, тема для приложения его дарования.

Наконец хозяин остановился у одного из зданий, сказал:

— Это здесь, — и открыл массивную дверь.

Мы очутились в какой-то лавке. Названия я ее так никогда и не узнала, хотя вывеска над ней была: читать собаки, как общеизвестно, не умеют. А что до того, что я способна связно мы

...