Кража была настолько нелепой, что явно служила лишь прикрытием для некой провокации против Наратора, и, перебирая панически в уме все свое нательное имущество, он наконец разгадал зловещий замысел вредителей: исчез зонтик! Его лишили зонта, вывезенного из Москвы, с дарственной надписью; не то чтобы он любил этот зонт или тех московских сослуживцев, кто преподнес этот зонт ему в подарок, не подозревая, где в конце концов окажется его владелец; но этот советского вида зонт отделял Наратора от остальных туземцев британских островов, как знамя отличает знаменосца в безликой толпе. Особенно в дождливую погоду, а какая погода не дождливая на этих островах? Короче, в потере зонтика чудилось нечто роковое, конец красной эпохи, для которой смятенный ум еще не подыскал слов.
Наратор старался избегать английской кузины, в смысле кухни: своя хата, как ни крути, ближе к телу. Или что-то в этом роде: пословицы последнее время отчаянно путались.
Холодная война была все еще на стадии ледникового периода. В этой дипломатической мерзлоте враждебное слово было приравнено к штыку, литература и искусство стали частью арсенала идеологических диверсий. Книги и альбомы провозились в Россию как бомбы замедленного действия. Это была война идеологий и на культурный фронт отпускались огромные деньги в виде дотаций, грантов от частных меценатов, международных фондов, академических институтов и политических организаций, включая — негласно и окольно — разведку и органы пропаганды. Эти деньги шли на издание русских журналов, книг и работу русскоязычных радиостанций. Каждый редактор этих изданий осознавал себя как глашатай российской интеллигенции, народа, всей России и требовал от своих сторонников безусловной лояльности и беспрекословной солидарности. Сторонники одного еженедельника считали читателей другого не только личными врагами, но и врагами России — своей версии России. Этих Россий оказывалось больше, чем всех мыслимых финансовых источников их субсидирования, и поэтому эти России воевали друг с другом, друга друга при этом игнорируя, делая вид, что другие не существуют.
День ото дня она становилась все нетерпеливее, а Наратор все тверже убеждался, что ничего он ей дать не может: она ждала от него мемуаров о тюрьме и суме или еще чего-то третьего про психбольницы, а Наратор в который раз рассказывал о побеге из пионерского лагеря
в голосе его была давно копившаяся злость за политичную улыбку, которой приходилось кривить губы, и за кривую улыбку тех, кто предоставил ему политическое убежище не потому, что уважали его, а потому, что уважали самих себя, предоставляя убежище, а на него им всем было наплевать, трижды накласть