Подлинная маргинализация (себя) невозможна, и толерантность к оппозиции парадоксальным образом препятствует качественным изменениям. Маркузе различает подлинную политическую борьбу и самоактуализацию — жест, на который решается отдельно взятый человек и который не затрагивает репрессивных механизмов общества. Самоактуализация даже укрепляет эти механизмы, подменяя коллективное, а значит, подлинное сопротивление удовлетворением от личного, одиночного (фальшивого) бунта
Он больше, чем можно было бы предположить, сопротивляется критическому анализу, и в книге я рассматриваю его тексты со всей серьезностью, не забывая, однако, о роли в них жизнерадостной игры.
копии событий пользуются популярностью благодаря сходству с реальностью, но отказываются обозначать что-либо, кроме эффекта симуляции. Событие растворяется в спецэффекте самого себя
Так, выдающийся артист балета времен холодной войны Рудольф Нуреев буквально совершил прыжок к французским полицейским в аэропорту Ле Бурже — и вуаля, «как хорош тот новый мир, где есть такие люди!». Нуреев, разумеется, обладал уникальной прыгучестью. Но как освободиться, когда парижские полицейские неспособны слаженно действовать, нет Берлинской стены, нет железного занавеса и даже, как утверждают некоторые ученые, нет евклидовой системы координат? Как реагировать на то, что «Аль-Каида» обрушивает самолеты на небоскребы в лучших традициях голливудских блокбастеров, грузовики превращают человеческую плоть в гендерно нейтральное белковое месиво, каждый второй рискует заболеть раком, к середине столетия на всех не хватит воды, а число страдающих деменцией растет в геометрической прогрессии? Может быть, продолжать работу мысли — то есть не принимать на веру кем-то навязанные формулы, задавать трудные вопросы, оттачивать лезвия иронии и самоиронии, отваживаться на цинизм, если имеешь такую склонность, не бояться оценочных суждений и сентиментальности, пусть они и не в моде
Как противостоять системе — безликой, осязаемой, властной, уютной, — порождающей обезличенную и децентрализованную тоталитарную реальность, в которой мы живем? До падения Берлинской стены бегство к свободе имело четкие и понятные формы.
Пелевин не отражает социальные нормы, будь то консервативные или либеральные, потому что именно с помощью социальных норм — коллективных визуализаций, разновидностей зомбирования — мир научился контролировать сам себя множеством разнообразных способов — и в совершенстве. Вот та суть, до которой докапывается Пелевин. Он зорко подмечает особенности функционирования злокачественных социальных механизмов — а это само по себе шаг к исцелению
новой формулы свободы и нового миропонимания образовалась «тусовка», некая масонская ложа, Гильдия Халдеев, союз писателей посткоммунистического образца666. В качестве лекарства Липовецкий предложил более зрелый (свойственный преемникам, а не эпигонам) подход к модернистским парадигмам интеллектуальной свободы, экзистенциальную насыщенность, самоанализ и самообличение, игру с культурными архетипами всерьез и на равных. Но, как мне кажется, все это уже есть у Пелевина. Он исследует границы свободы, подвергает себя суровому анализу, задается этическими и экзистенциальными вопросами. Его интертекстуальные отсылки не сводятся к простой игре. Он и сам принадлежит к постмодернизму, и ополчается против него за создание собственной догмы или деградацию до уровня бульварной литературы. Он смеется над своими литературными поделками — персонажами, которых нельзя назвать героями, препятствиями, которые остаются непреодоленными, — но благоволит к охотникам за «золотой удачей», «когда особый взлет свободной мысли дает возможность увидеть красоту жизни»667. Что, как и следовало ожидать, возвращает нас к русскому канону иных, лучших свобод (модернистских и еще более ранних, вплоть до XIX столетия): преображающей силе творчества и ее вариациям, нещадно эксплуатируемым, но, возможно, еще не совсем иссякшим