ших собственных оскорбителей, наконец!.. Так говорит Церковь, совпадая с {реализмом}, с грубым и печальным, но глубоким опытом веков. Т
еще: "Иисус сказал им в ответ: берегитесь, чтобы кто не прельстил вас. Ибо многие придут {под именем Моим} и будут говорить: "я Христос", и многих прельстят. Также услышите о {войнах и о военных слухах}. Смотрите, не ужасайтесь: {ибо надлежит всему тому быть;} но это еще не конец. {Ибо восстанет народ на народ и царство на царство. и будут глады, моры и землетрясения по местам}. {Все же это начало болезней"} (Еванг. от Матф. гл. XXIV, 4, 5, 6, 7,
8).
{"И, по причине умножения беззакония, во многих охладеет любовь}. Претерпевший же до конца спасется. {И проповедано будет сие Евангелие Царствия по всей вселенной, во свидетельство всем народам; и тогда придет конец}. {Итак, когда увидите мерзость запустения, реченную чрез пророка Даниила, стоящую на святом месте,-} читающий да разумеет..." (Еванг. от Матф. гл. XXIV, 12, 13, 14, 15). [75] И так далее. Даже г. Градовский догадался упомянуть в своем слабом возражении г. Достоевскому о пришествии антихриста и о том, что Христос пророчествовал не {гармонию} всеобщую (мир всеобщий), а всеобщее разрушение (13). Я очень обрадовался этому замечанию нашего ученого либерала. Хотя, видимо, г. Градовский писал это с улыбкой и
Но оставим эту гармонию, о которой я уже говорил и которая испортила, по-моему, все прекрасное дело Ф. М. Достоевского. Посмотрим лучше, что такое это смирение перед "народом", перед "верой и правдой", которому и прежде многие нас учили. В этих словах: {смирение перед народом} (или как будто перед мужиком в специальности) - есть нечто очень сбивчивое и отчасти ложное. В чем же смиряться перед простым народом, скажите? Уважать его телесный труд? Нет; всякий знает, что не об этом речь: это само собою разумеется и это умели понимать и прежде даже многие из рабовладельцев наших. Подражать его нравственным качествам? Есть, конечно, очень хорошие. Но не думаю, чтобы семейные, общественные и вообще {личные, в} тесном смысле, качества наших простолюдинов были бы все уж так достойны подражания. Едва ли нужно подражать их сухости в обращении со страдальцами и больными, их немилосердной жестокости в гневе, их пьянству, расположению столь многих из них к постоянному лукавству и даже воровству... Конечно, не с этой стороны советуют нам перед ним "смиряться". Надо учиться у него "смиряться" {умственно, философски смиряться, понять}, что в его {мировоззрении больше истины}, чем в нашем... {Уж одно то хорошо, что наш простолюдин Европы не знает и о благоденствии общем не заботится:} когда мы в стихах Тютчева читаем о долготерпении русского народа и, задумавшись, внимательно спрашиваем себя: "В чем же именно выражается это долготерпение?" - то, разумеется, понимаем, что не в одном физическом труде, к которому народ так привык, что ему долго быть без него показалось бы и скучно (кто из нас не встречал, например, работниц и кормилиц в городах, скучающих по пашне и сенокосу?..). Значит, не в этом дело. Долготерпение и смирение русского народа выражались и выражаются отчасти в охотном повиновении властям, [98] иногда несправедливым и жестоким, как всякие земные власти, отчасти в преданности учению Церкви, ее установлениям и обрядам. Поэтому смирение перед народом для отдающего себе ясный отчет в своих чувствах есть не что иное, как {смирение перед тою самою Церковью, которую советует любить г. Победоносцев}. И эта любовь гораздо осязательнее и понятнее, чем любовь {ко всему человечеству}, ибо от нас зависит узнать, чего хочет и что требует от нас эта Церковь. Но чего завтра пожелает не только все человечество, но хоть бы и наша Россия (утрачивающая на наших глазах даже прославленный иностранцами государственный инстинкт свой), этого мы понять не можем наверно. У Церкви есть {свои незыблемые правила} и есть {внешние формы -} тоже свои собственные, особые, ясные, видимые. У русского общества нет теперь ни {своих} правил, ни {своих} форм!.. Любя Церковь, знаешь, чем, так сказать, "угодить" ей. Но как угодить человечеству, когда входящие в состав его миллионы людей между собою не только не согласны, но даже и {не согласимы вовек?.}.
Из этой речи, на празднике Пушкина, для меня по крайней мере (признаюсь), совсем неожиданно оказалось, что г. Достоевский, подобно великому множеству {европейцев} и русских {всечеловеков, все еще} верит в мирную и кроткую будущность Европы и радуется тому, что нам, русским, быть может и скоро, придется утонуть и расплыться бесследно в безличном океане космополитизма. {Именно бесследно! Ибо} что мы принесем на этот (по-моему, скучный до отвращения) {пир всемирного} однообразного братства? Какой {свой}, ни на что чужое не похожий, след оставим мы в среде этих {смешанных людей грядущего..}. "толпой"... если не всегда "угрюмою"... то "скоро позабытой"...
Над миром мы пройдем без шума и следа,Не бросивши векам ни мысли плодовитой, Ни гением начатого труда... (37)
Было нашей нации поручено одно великое сокровище - строгое и неуклонное церковное православие; но наши лучшие умы не хотят просто "смиряться" перед ним, перед его {"исключительностью"} и перед тою {кажущейся сухостью}, которою всегда веет на романтически воспитанные души от всего установившегося, правиль[89] ного и твердого. Они {предпочитают "смиряться"} перед учениями антинационального эвдемонизма, в которых по отношению к Европе даже и нового нет ничего. Все эти надежды на земную любовь и на мир земной можно найти и в песнях Беранже, и еще больше у Ж. Занд, и у многих других. И не только имя Божие, но даже и {Христово имя} упоминалось и на Западе по этому поводу не раз. Слишком {розовый} оттенок, вносимый в христианство {этою речью г}. Достоевского, есть {новшество} по отношению к Церкви, от человечества ничего особенно благотворного в будущем не ждущей; но этот оттенок не имеет в себе ничего - ни особенно русского, ни особенно нового по отношению к преобладающей европейской мысли XVIII и XIX веков. Пока г. Достоевский в своих романах говорит {образами}, то, несмотря на {некоторую личную примесь} или {лирическую субъективность} во всех этих образах, видно, что художник вполне и более многих из нас - {русский человек}. Но выделенная, извлеченная из этих русских образов, из этих русских обстоятельств чистая мысль в этой последней речи оказывается, как почти у всех лучших писателей наших, почти вполне европейскою по идеям и даже по происхождению своему. {Именно мыслей-то} мы и {не бросаем до сих пор векам!.}. И, размышляя об этом печальном свойстве нашем, конечно, легко поверить, что мы скоро расплывемся бесследно во {всем} и во {всех}. Быть может, это так и нужно; но чему же тут радоваться?.. Не могу понять и не умею!..
Не полное и повсеместное торжество любви и всеобщей правды на {этой} земле обещают нам Христос и его апостолы, а, напротив того, нечто вроде кажущейся {неудачи} евангельской проповеди на земном шаре, ибо {близость конца} должна совпасть с последними попытками сделать всех хорошими христианами... "Ибо, когда будут говорить: "мир и безопасность", тогда внезапно постигнет их пагуба... и не избегнут" (1-е поел. к Фессал. гл. 5, 3). И еще: "Иисус сказал им в ответ: берегитесь, чтобы кто не прельстил вас. Ибо многие придут {под именем Моим} и будут говорить: "я Христос", и многих прельстят. Также услышите о {войнах и о военных слухах}. Смотрите, не ужасайтесь: {ибо надлежит всему тому быть;} но это еще не конец. {Ибо восстанет народ на народ и царство на царство. и будут глады, моры и землетрясения по местам}. {Все же это начало болезней"} (Еванг. от Матф. гл. XXIV, 4, 5, 6, 7,
8).
{"И, по причине умножения беззакония, во многих охладеет любовь}. Претерпевший же до конца спасется. {И проповедано будет сие Евангелие Царствия по всей вселенной, во свидетельство всем народам; и тогда придет конец}. {Итак, когда увидите мерзость запустения, реченную чрез пророка Даниила, стоящую на святом месте,-} читающий да разумеет..." (Еванг. от Матф. гл. XXIV, 12, 13, 14, 15). [75] И так далее.
Социально-политические опыты ближайшего грядущего {(которые, по всем вероятиям, неотвратимы)} будут, [81] конечно, первым и важнейшим камнем преткновения для человеческого ума на ложном пути искания общего блага и гармонии. Социализм (то есть глубокий и отчасти насильственный экономический и бытовой переворот) теперь видимо неотвратим, по крайней мере {для некоторой части человечества}. Но, не говоря уже о том, сколько страданий и обид его воцарение может причинить побежденным (то есть представителям либерально-мещанской цивилизации), сами победители, как бы прочно и хорошо ни устроились, очень скоро поймут, что им далеко до благоденствия и покоя. И {это как дважды два четыре} вот почему: эти будущие победители устроятся {или свободнее}, либеральнее {нас. или, напротив того}, законы и порядки их будут несравненно стеснительнее наших, строже, принудительное, даже {страшнее}. В последнем случае жизнь этих {новых людей} должна быть гораздо тяжелее, болезненнее жизни хороших, добросовестных монахов в строгих монастырях (например, на Афоне). А эта жизнь для знакомого с ней очень тяжела (хотя имеет, разумеется, и свои, совсем {особые}, утешения); постоянный тонкий страх, постоянное неумолимое давление совести, устава и воли начальствующих... Но у афонского киновиата (20) есть одна твердая и ясная утешительная мысль, есть спасительная нить, выводящая его из лабиринта ежеминутной тонкой борьбы: {загробное блаженство}. Будет ли эта мысль утешительна для людей предполагаемых экономических общежитии, этого мы не знаем.
смирении", которое хотят признать уже довольно давно отличительным признаком славизма, есть много своего рода самохвальства и гордости, ничем еще не оправданных... (2)