Все они были людьми с ободранной кожей, с обнаженными нервами и вибрирующей совестью [37, 235
ван Алексеевич Бунин. Из интервью корреспонденту белградской газеты «Время» Милораду Дивьяку:
«Жизнь Арсеньева» можно бы вполне назвать «Жизнью Дипона» или «Жизнью Дирана». Я хотел показать жизнь одного человека в узком кругу вокруг него. Человек приходит в мир и ищет себе в нем место, как и миллионы ему подобных: он работает, страдает, мучается, проливает кровь, борется за свое счастье и в конце концов или добивается его, или, разбитый, падает на колени перед жизнью. Это все!.. Арсеньев, Дипон, Диран, можете назвать героя как угодно, суть дела от этого нисколько не изменится.
Можно при желании считать этот роман и автобиографией, так как для меня всякий искренний роман – автобиография. И в этом случае можно было бы сказать, что я всегда автобиографичен. В любом произведении находят отражение мои чувства. Это, во-первых, оживляет работу, а во-вторых, напоминает мне молодость, юность и жизнь в ту пору [6, 49].
Бунин:
В Москве существовал ‹…› литературный кружок «Среда», собиравшийся каждую неделю в доме писателя Телешова, богатаго и радушного человека. Там мы читали друг другу свои писания, критиковали их, ужинали. Шаляпин был у нас нередким гостем, слушал чтения, – хотя терпеть не мог слушать, – иногда садился за рояль и, сам себе аккомпанируя, пел – то народныя русские песни, то французския шансонетки, то Блоху, то Марсельезу, то Дубинушку – и все так, что у иных «дух захватывало».
Раз, приехав на «Среду», он тотчас же сказал:
– Братцы, петь хочу!
Вызвал по телефону Рахманинова и ему сказал то же:
– Петь до смерти хочется! Возьми лихача и немедля приезжай. Будем петь всю ночь.
Было во всем этом, конечно, актерство. И все-таки легко представить себе, что это за вечер был – соединение Шаляпина и Рахманинова. Шаляпин в тот вечер довольно справедливо сказал:
– Это вам не Большой театр. Меня не там надо слушать, а вот на таких вечерах, рядом с Сережей [12, 116].
Я ведь был настоящим дворянским недорослем, ничего делать не умел, ни на какую службу поступить не мог. Не в писцы же было идти. Вместо писца я стал писателем [37, 287].
Как я выскочил из этого гостеприимного дома, как добрался до своей постели, я и сам не знаю – кажется, и тогда толком не знал.
Экспедиция сорвалась! [8, 99–100]
Пиво было какое-то липкое, густое, видимо застоявшееся. К этой потной женщине с хриплым голосом, в несвежем белье, я не испытывал ничего, кроме отвращения. От непривычной водки клонило ко сну, глаза слипались, и стены вокруг меня стали покачиваться, а пол сливаться с потолком.
Иван Алексеевич Бунин. В записи А. В. Бахраха:
Когда я был в третьем, а может быть, в четвертом классе Елецкой гимназии – дальше ведь я не доехал – учился со мной в одном классе некий Драковцев, фат с голубыми глазами. Он был на несколько лет старше меня, так как считал своим долгом в каждом классе оставаться на лишний год, а то и на два. Личность противная, патологическая – всего не расскажешь. Хоть я с детства неподатлив, но Драковцев меня все же порой тиранизировал. Он был много опытнее, хвастал знанием жизни, вероятно привирал, но мне он чем-то импонировал. На какую девицу я бы ни загляделся, он мне на следующий день развязно говорил: «Э-эх, да я с ней в прошлом году жил», – или: «Да я ее недавно имел».
Хоть я ему и не верил, но все-таки завидовал!
Как-то во время большой перемены он мне таинственно шепнул: «Сегодня после девяти встреча за земляным валом…»
Я, конечно, поспешил прийти. Нас, гимназистов, собралось человек шесть. Откуда-то появилась большая бутыль водки, которую друг другу передавали и пили прямо из горлышка, закусывая соленым огурцом. Противно было, омерзительно. Я всегда был донельзя брезглив, а тут еще захватывающий дыхание невкусный напиток. Боясь товарищеских насмешек, я пил, превозмогая себя.
Когда бутылка оказалась опорожненной, подозвали извозчика и уселись в него всей оравой.
«К Анисье Петровне», – скомандовал Драковцев, заранее решивший, что для меня настала пора «пасть» и в этом деле он должен стать ментором.
Елец – городок маленький, однако мы ехали довольно долго, пока не подъехали к низенькому домишке с символическим красным фонариком у подъезда. Зашли, стесняясь и друг друга подталкивая вперед. Один Драковцев делал вид, что он здесь завсегдатай. Нас окружили какие-то дебелые девки. Я сел в какой-то свободный угол и, заикаясь, заказал бутылку пива. На мои колени тотчас, без приглашения, бултыхнулась какая-то грузная, почтенных лет женщина, почти меня задавившая. «Машина» не переставала играть польку.
«Попьем пивка, потом приляжем», – сказала моя Дульцинея тоном, не терпящим возражений, и при этом попыталась поцеловать меня. Эти ее попытки бросали меня в жар и в холод, и я не знал, как мне держать себя с ней и о чем говорить.
С ветчиной у Бунина сложные отношения и счеты. Еще до войны доктор однажды предписал ему есть ветчину за утренним завтраком. Прислугу Бунины никогда не держали, и Вера Николаевна, чтобы не ходить с раннего утра за ветчиной, решила покупать ее с вечера. Но Бунин просыпался ночью, шел на кухню и съедал ветчину. Так продолжалось с неделю, Вера Николаевна стала прятать ветчину в самые неожиданные места – то в кастрюле, то в книжном шкафу. Но Бунин постоянно находил ее и съедал. Как-то ей все же удалось спрятать ее так, что он не мог ее найти. Но толку из этого не получилось. Бунин разбудил Веру Николаевну среди ночи: «Вера, где ветчина? Черт знает что такое! Полтора часа ищу», – и Вера Николаевна, вскочив с постели, достала ветчину из укромного места за рамой картины и безропотно отдала ее Бунину.
А со следующего же утра стала вставать на полчаса раньше, чтобы успеть купить ветчину к пробуждению Бунина [37, 277–278].
Николай Дмитриевич Телешов:
К произведениям своим всегда относился крайне строго, мучился над ними, отделывал, вычеркивал, выправлял и вначале нередко недооценивал их. Так, один из лучших своих рассказов – «Господин из Сан-Франциско» – он не решался отдать мне, когда я составлял очередной сборник «Слово»; он считал рассказ достойным не более как для фельетона одесской газеты. Насилу я убедил его напечатать в «Слове», которое пользовалось среди читателей большим вниманием и спросом
Дневник – одна из самых прекрасных литературных форм. Думаю, что в недалеком будущем эта форма вытеснит все прочие [54, 125].