Лизавета Синичкина
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Лизавета Синичкина

Артур Олейников

Лизавета Синичкина

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»

© Артур Олейников, 2017

Книга несет собой забытый классический русский роман. Открывает непростые судьбы героев, которые из бытовых сцен с головой окунаются в ад войн Афганистана и Чечни. Рассказывает о Донской земле. Главная героиня романа — светлая, душевная молодая девушка, казачка, которая противостоит всем несчастьям и горестям жизни своей любовью к людям и чистым сердцем…

18+

ISBN 978-5-4490-0464-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Оглавление

  1. Лизавета Синичкина
  2. Часть первая. Галя
    1. I
    2. II
    3. III
    4. IV
    5. V
    6. VI
    7. VII
    8. VIII
    9. IX
    10. X
    11. XI
    12. XII
  3. Часть вторая. Рафик и Ирина
    1. I
    2. II
    3. III
    4. IV
    5. V
    6. VI
  4. Часть третья. Муста
    1. I
    2. II
    3. III
    4. IV
    5. V
    6. VI
    7. VII
  5. Часть четвертая. Казаки
    1. I
    2. II
    3. III
    4. IV
    5. V
    6. VI
    7. VII
    8. VIII
    9. IX
    10. X
    11. XI
    12. XII
    13. XIII
    14. XIV
    15. XV
  6. Часть пятая. Марк
    1. I
    2. II
    3. III
    4. IV
    5. V
    6. VI
  7. Часть шестая. Мурат
    1. I
    2. II
    3. III
    4. IV
    5. V
    6. VI
    7. VII
  8. Часть седьмая. Алеша и Диана
    1. I
    2. II
    3. III
    4. IV
    5. V
    6. VI
    7. VII
    8. VIII
    9. IX
    10. X
    11. XI
    12. XII
    13. XIII
    14. XIV
    15. XV

Часть первая. Галя

I

Как то летом под вечер в крутом переулке у Дона одна баба будила крепко выпившего старика. Старик разлегся прямо посреди улицы. Друг за другом до самой железной дороги тянулись дворы со старыми кирпичными домами. Деревянные крашеные заборы разноцветными лентами спускались по переулку и обрывались всего лишь в нескольких метрах от насыпи с блестящими рельсами. Она уже ни один час потратила впустую на поиски какого-то дома. Детвора, к которой она прежде преставала с расспросами, знать ничего не хотела ни про какой такой дом и ее хозяйку и бежала от нее купаться на Дон. Люди постарше только пожимали плачами и тоже ни чем не помогли. Приближалась ночь и у приезжей оставалась одна надежда на пьяного старика.

И не пройти, не проехать было через того старика, потому что Коля Понамарев был не просто там какой старичок, на которого и дунуть страшно, а прямо какой-то леший или целый медведь. Поначалу было видно что женщина испугалась и долго гадала, будить или дальше пытать удачу у редких прохожих. Но все же решилась, больно при всем своем диком лесном виде лохматый старик казался нестрашным, если к нему присмотреться. Ни клыков, ни острых загнутых ногтей и сопел по-доброму, по-стариковски. А известно же, что на добро и самый лютый зверь добром отвлекается, а тут не зверь, а пьяный старик.

— Старик проснись, проснись миленький, — пыталась она добудиться старика, а сама горько думала, что видно ей придется ночевать на улице. Последний раз в Аксае Галя была двадцать лет назад, и теперь все ровно как, заблудившись в лесу, наугад брела в переулках, читая названья незнакомых улиц.

Это была деревенская полнотелая рябая некрасивая женщина сорока лет с крепкой выпирающей грудью. По-деревенски с узлом в руках и одета уже в давно вышедший из моды атласный сарафан. Бедная и может кому-то покажется, что глупая темная, но знайте что непременно добрая по тому, как она будила старика.

— Проснись, проснись родимый. Ну что же ты, — сокрушалась женщина и, глядя на закатывающееся червонное солнце, расплакалась.

Пономарев закряхтел и попытался встать, но застыл на полпути, тяжело дышал и дико озирался по сторонам стоя на четвереньках.

— Спаситель! — обрадовалась женщина и стала помогать подняться Коли и еле справилась с дебелым стариком, крепким не по годам.

И так Коля схватил свою помощницу за руку, что та вскрикнула от боли.

— Ты чего?! — спросил Коля.

— А ты чего! — сказала женщина, обидевшись. Вон ручища какие. Леший!

Она свободной рукой подхватила старика под руку, и он снова, словно в стальные тески, мертвой хваткой сдавил ей руку.

Женщина болезненно застонала:

— Что же ты ногами не ходишь, а руку мне разломать так и норовишь?!

Коля ничего не ответил и тяжелым неловким шагом, словно на костылях, поддерживаемый помощницей, повел Галю вниз по переулку в сторону Дона.

— Ты что же, до дому меня вести собрался? — тяжело спросила женщина. — Где же я буду ночевать?

И тут она вспомнила, зачем она разбудила старика.

— Где мне Савельевых искать? — спросила она. — Веру Савельеву мне надо. Она здесь давно живет. Должны знать.

— Верка! — воскликнул Пономарев, как будто что-то припоминая. — Хорошая баба!

У женщины после таких слов, словно камень с сердца упал.

— Сестра? А? Похожа, похожа, — продолжал вселять надежду старик.

— Нет, где уж сестра. Крестница она отца моего и подругами мы с Верой ходили.

— Приехала?

— Приехала! Двадцать с лишним лет не виделись. Признает ли, даже теперь и не знаю. Боюсь. Ночевать негде, — горько вдохнула новая Колена знакомая. — А меня Галя зовут. Боева по мужу. А у Веры муж какой? Русский? Мать нам ее говорила, что Вера с мужем живет. Что молчишь?

Старик перестал плести за собой тяжеленные ноги, остановился и стал держаться за забор. Галя не торопила и освободила из своих объятий старика.

«Устал. Путь отдохнет», — думала добрая сердечная Галя.

Но тут старик как-то вскинул голову, признав, что ли знакомый двор и сделал движение повернуть назад. Но не справился. Ноги у него подкосились, и старик встал на четвереньки и как бычок встречает преграду на пути, уперся головой в деревянные дощечки забора, словно собираясь с деревяшкою мериться силами. И в туже минуту за забором как из-под земли явилась бойкая бабка в халате с таким победоносным и довольным видом на лице что, словно весь день только и делала, что поджидала застать в неприглядном виде соседа. И вот свершилось, небо вознаградило бабку за труд.

— Что старый хрыч, — язвительно ликовала бабка, упирая руки в бока, — опять глаза залил! Вот устроит тебе дочка. Устроит!

И она весело смеялась, представляя, как дочь задаст старику и преставала к Коле с любимым вопросом.

— Коля, а Коль, а ты на войне был? — спросила бабка подмигивая незнакомой бабе.

Коля кивнул и стукнулся лбом о забор

Соседка «ветерана» весело расхохоталась.

— Коль, а Коль? — продолжала пытать бабка сквозь слезы, проступившие от смеха и веселья на глазах. — А сколько тебе тогда лет?

Коля тяжело, словно в забытье поднял голову, посмотрел на свою мучительницу.

— Восемьдесят семь! — ответил Коля и снова стукнулся лбом о забор.

Бабка снова рассмеялась. Разговор доставлял ей удовольствие тем более при посторонней незнакомой бабе.

— А сколько же тогда мне? — спрашивала чернявая румяная бабка, на вид не страши шестидесяти. — Если я тебя на год младше.

Коля набрал в легкие побольше воздуха и выдохнул вместе с перегаром:

— Сто! Обеими ногами Любка в могиле стоишь.

Любка проглотила смех.

— Я тебя дам! Вот сейчас к дочке пойду, — обиделась Любка. Она тебе устроит в могиле!

И Любка, как и обещала, побежала звать дочь Кольки. Выбежала со двора, резво пронеслась с десяток метров вниз по переулку и заколотила в обитую жестью калитку.

— Давай скорей, — протрезвел Коля. Шатаясь, встал на ноги и довольно лихо заковылял в противоположную сторону верх по переулку подальше от дочери, соседки, расправы и неприятностей.

— Если дочь захватит, — жаловался на ходу Коля, — жизни не станет. В кухни закроет. У нее дело не станнит. Вся в мать! А Верка там живет, — на ходу сообщил Коля и показал в сторону, в которой спал и откуда сейчас пришел, словно он затем сюда только плелся чтобы встретиться с язвой соседкой, чтобы проветриться от ее нападок и трескотни. Но уже скоро Пономарев выдохся, остановился и снова стоял на четвереньках. Если мысли старика от прогулок вверх и вниз по переулку собирались во что-то единое целое, и он мог более или менее ясно начинать соображать, то во всем же остальном был противоположный печальный эффект. Старик быстро устал. Он тяжело дышал и обливался потом. Состарившиеся больные ноги не выдерживали крепкого крупного старика. И Галя поняла, что если она сейчас хоть на себе не дотащит старика до дома подруги, ночевать ей на улице, потому что, где искать дом матери Веры, она и вовсе не знала. И стала в очередной раз помогать подняться старику и тащиться вверх по переулку туда, где, по словам старика, жила Савельева.

— Пришли, — сказал Коля, подведя Галю к окнам старинного двухэтажного дома. Вся улица Гулаева была в старинных особняках и в прошлом богатых казачьих и купеческих домах девятнадцатого века. Это была одна из самых старых и красивых улиц в прошлом станицы Аксайская, а ныне ни богатая отрезанная от центральных нарядных улиц современного города.

Старая каменная церковь, почтовая станция девятнадцатого века, мемориальный комплекс площадь героев и когда-то знаменитый, а нынче заброшенный кинотеатр с таким важным для каждого сердца названьем «Родина» (а сейчас и вовсе снесенный с земли) и люди, доживающие свои непростые жизни на старинных улицах. Островок для многих так и оставшийся станицей, район прозванный «Низом» иза того что сам город с его высотными зданиями и проспектам устроился на горе, а в прошлом казачья станица как водилось у казаков тянулась над берегом реки. И здесь люди все также как сто лет назад заранее не договаривались, что придут в гости. Могли прийти и запросто остаться пожить, не имея за душой ни гроша. И Коля бесцеремонно заколотил в окно так словно в свое собственное.

— Верка! Верка, выходи, — кричал Пономарев и стучал по стеклу, так что еще немного, и оно разлетелось бы вдребезги.

— Кто?! — раздался мужской голос в форточку в ответ на грохочущий зов старика.

— Верка, выходи.

— Савельева, выйди, — сказали громко в доме и спустя лишь секунду тихо:

— Карлыч с бабой какой-то.

— Почему сам не заходит? — спросил женский голос.

— Почему не заходишь? — спросил мужской голос в форточку. Заходи!

— Верка! Верка, выходи, — не унимался Карлыч, так многие местные обзывали Пономарева и как будто не слышал приглашения зайти в дом или хотел, чтобы его встретили лично, продолжал колотить в окно.

— Да заходи уже! — не выдерживал мужской голос и отвечал на шум раздражительно.

— Верка, выходи.

— Савельева, выйди! Иди, а то я за себя не вручаюсь!

— Иду, иду!

— Верка!

— Да иду.

И Коля кричал, пока Вера не вышла из калитки.

Савельева была ровесница Гали, но выглядела моложе и ухоженней с химией на голове. Налитая здоровьем и силами, красивая крепкая казачка в бархатном голубом халате.

Подруги не узнали друг друга. Если бы встретились на улице, прошли бы, наверное, мимо.

Но теперь благодаря Карлычу, Галя знала, как изменилась ее подруга за двадцать с лишним лет, и как-то само собой получилось, все припомнилось. Как бегали босиком по Мечетке, как бойкая Вера никогда не давала ее в обиду и могла самому разбитному мальчишке за Галю огреть подвернувшейся под руку палкой.

— Верка! — с укором встретил Карлыч соседку. — К тебе подруга приехала, а ты глухая тетеря.

Вера недоверчиво смотрела на некрасивую, но отдаленно чем-то знакомую женщину.

— Подруга, говорю.

— Здравствуй, Вера. Не признала? Я Галя, дочь Гаврила Прокопьевича.

Вера удивилась:

«И в самом деле, прошептало же о чем-то сердце. И как сразу не узнала. Вот и мать говорила, что крестный умер».

Женщины, расплакавшись, обнялись.

— Что же я тебя на улице держу, — спохватилась Вера. — Ты, наверное, устала.

— Ночевать мне негде.

— Как негде? — удивилась Вера. Ты же ко мне приехала!

Галя замялась и долго собиралась с силами.

— Говори, что случилось. Ты прости, что вот крестному не смогла.

— От мужа я ушла, Вера, — сказала Галя тяжело, словно смертельно раненая, на последнем издыхании.

— Тоже мне, горе! — весело восклицала Савельева. Мы тебе нового мужа найдем. Есть один, правда, не клад какой. Попросился жить, а толку как от козла молока. Пойдем, познакомлю, хоть какая польза будет.

Галя в страхе попятилась за калитку.

Савельева рассмеялась.

— Да не бойся, не понравиться тебя насильно никто не заставит. Да пошли, сдурела. Сорок лет скоро, а как девчонка.

Вера взяла Галю за руку.

— Пошли, все равно идти, не на улице ночевать же. И что я потом матери скажу. Встретила, называется.

— А мне куда же? — спохватился Коля, когда подруги стали уходить. Мне домой нельзя. Дочь закроет. Она у меня, когда выпью…

Савельева махнула рукой.

— Знаю я Тоню твою, не придумывай, и правильно делает, что пить не дает. Но все равно не пущу и не проси, сказала Вера. Ты мне, как в прошлый раз, белье попортишь. Мочится под себя, — стала объяснять Вера подруге. — Я и ведро ставила и будила. Бесполезно.

— Я не буду. Я перестал.

Вера рассмеялась.

— Что перестал?

— Все перестал. Не помню, когда уже и ходил в последний раз.

— Ну, фантазер! Врать начнет, вся улица за животы хватается.

— Я в кухне лягу.

— Нет, я тебя знаю. Иди к Лизавете. У нее дом большой, и скучно ей одной. Вчера приходила.

— Пойду, а что делать, пойду, — и Коля состроил страдальческую физиономию, словно собираясь заплакать. И делая вид, что изо всех сил крепится не показывать бабам своего горького положения, стал подзывать Веру рукой.

— Да ну тебя! Сейчас вынесу.

— Вынесешь!

— Сказала, принесу.

— Так я жду. Веерка, я буду ждать. Верка, я не уйду, — ободрившись, принимая боевой вид, кричал Коля вслед встретившимся подругам.

Вера быстро вернулась с начатой бутылкой и граненым стаканом в руках.

Коля залпом выпил обещанный ему стакан самогона.

— Зараза, Нинка, совсем скурвилась, — остался недовольный Коля самогоном.

— Все, все Карлыч, — отрезала Вера, и забрала из цепких рук Коли посуду.

Коля в несчастье скривился, не спуская глаз с бутылки.

— Ты же не дойдешь!

— Дойду. Что тут идти!

— Вот и иди.

— Не могу. Не могу без заправки. Пожалей старика. Я же тебя на коленях…

— Какие колени, ты что плетешь?! Я здесь только двадцать лет живу.

— Тогда налей ради Христа. Христом богом прошу, налей.

Вера налила.

Коля выпил.

— Ну, разве не дрянь!

— Все, Карлыч надоел. Иди уже.

— Налей еще, что там того осталось! На донышке ведь. Здоровым мужикам только губы смочить, а старику сила, помощь. Налей. Я же душой изведусь, что она, зараза, плескаться осталась.

Вера тяжело вздохнула и вылила Коле в стакан оставшийся самогон, сцедив, таким образом, старику с полбутылки.

Коля проглотил и снова хотел ругать Нинку самогонщицу, но Савельева выхватила у него из рук стакан и побежала к подруге, зная наперед жалобы Карлыча на невысокий градус.

II

Все казалось Гале в доме Веры Савельевой чудным и в новинку. Даже такая мелочь, что муж и жена сидят за одним столом. За двадцать с лишним лет замужества за мусульманином Галя отвыкла от русских обычаев и с какой-то ревностью смотрела на Савельеву и на ее гражданского мужа Сергея, как старик смотрит на резвую счастливую детвору и готов все отдать, чтобы хоть на миг вспомнить беззаботный вкус молодости.

Ткаченко, снимавшему комнатку у Савельевой, Галя не понравилась. Толстозадая, рябая. Но взволновала крепкая грудь, широкие бабские бедра, обтянутые красной гладкой тканью.

Он пришел к Гале, дождавшись, пока уснет хозяйка и захрапит пьяный товарищ. Как он и думал, Галя не спала.

Ткаченко грубо теребил крепкую бабскую грудь и закрывал вспотевшей ладонью Гале рот, когда она стонала, и когда начинала извиваться, крепче держал и прижимал мощные раздавшиеся от времени и родов широкие бедра, чтобы не скрипел старый диван.

Когда все закончилось, Ткаченко ушел курить. Галя на цыпочках шла, чтобы хоть одним глазком посмотреть, где он, что делает, и спала одна.

Ткаченко она больше не интересовала и теперь просто казалась рябой и толстозадой, с уродливыми бедрами и некрасивой, большой, выпирающей грудью. В то время, как Гале Ткаченко с каждой минутой нравился все больше и больше. И она еще долго не могла уснуть и прислушивалась к его сопению, раздававшемуся из соседней комнаты, словно к песне, заворожившей, разволновавшей доверчивое бабское сердце, которое не знало ласки не настоящей любви.

Сколько не пробовала Прасковья Игнатьевна заплетать в косу жидкие волосы дочери, получалось из слабых волос одно посмешище. Сопля, выпущенная из носа, смотрелась выгодней, чем Галина коса. И платье, какой бы не было цены, смотрелось на Гале, как на жабе фата, так и просилось, чтобы его сняли и спрятали подальше, чтобы не позорить отца с матерью. Так Галя все время и ходила в каких-то рубищах вровень своей крепкой фигуре.

Не по возрасту, большая бабская грудь была для семнадцатилетней Гали все одно, что проклятье, и служила предметом вечных насмешек.

Пристанут на улице к Гале местные озорники, и давай хватать за большую некрасивую грудь, словно за вымя. Галя побежит от них, а ей вслед, словно камень летит: «Корова, Корова». Галя споткнется, упадет и приходит домой заплаканной, с разбитыми коленями.

Один раз отец Гали Столов Гаврила Прокопьевич поймал такого Галиного обидчика и, не церемонясь, в зубы. А мужики вокруг давай смеяться.

— Ты, Гаврила, так все кулаки в кровь побьешь.

— И побью! — отвечает Столов.

— Ну-ну. Гляди и Галка твоя краше станет! — смеялись мужики. — Да ты не дуйся, что же поделаешь, если и вправду корова. Держи тогда дома, чтобы не дразнили.

Отец перетерпит, обиду не покажет, придет домой и на дочку.

— Не реви, что поделать, если некрасивой народилась.

— Да в чем она виновата?! — заплачет Прасковья Игнатьевна.

— Да не виню я! Ну, пусть не жалуется, или вон дома сидит. Мужики смеются.

Поплачет Прасковья на пару с Галей и к соседке. Все легче, когда поговоришь.

— Ну что делать, кто ее замуж возьмет?! — сокрушается мать. Может, какой больной, ухаживать станет, все лучше, чем одна, мы же не вечные!

— Буду иметь ввиду, не пропадет девка, не пропадет, — обещала станичная сводница, и вроде как не обманула.

Однажды ночью в станице Мичетинская на порог сводницы явились двое таджиков. Один был молодой, стройный, в костюме, другой, полная противоположность, совсем старик, с седою острой бородкой, в желтом халате и в бархатной вишневой тюбетейке с золотою вышивкой.

Хозяин дома лениво проводил таджиков в летнюю кухню из белого кирпича и ушел, не скрывая равнодушия до дел своей жены.

В чистой побеленной комнате таджики не садились и ждали хозяйку.

Со всей округи шли в дом Проскуриной, если надо было посватать или кого свести. Как почтальон, Проскурина была вхожа в любой дом в деревне, но только если почтальон приносит новости, эта своенравная женщина собирала новости и потом выгодно их продавала. И подноготную чуть ли не каждой станичной семьи Проскурина знала назубок, лучше, чем свою родословную.

Валентине Проскуриной нравилось казаться барыней, свысока смотреть, решать, когда прогнать со двора, когда миловать. Чернобровая, статная, наделенная физической силой. Зимой и летом она носила на плечах дорогие белые мохеровые платки, старалась держать тон, пока не разозлится, и из столбовой дворянки не превращалась в торговку. Начинала кричать, могла и поколотить, но до рукоприкладства, как правило, дело не доходило, потому что трудно припомнить, чтобы кто-нибудь с Проскуриной в конечном итоге не согласился. Потому что при всем искусственном возвеличивании она была справедлива; и пусть кричала и колотила кулаком по столу, делала она это всегда по делу. Умный человек понимал, а с дураками Валентина Григорьевна старалась не связываться. Доводы за плечами всегда имела железные. Зла не помнила и как разгоралась, так и остывала.

Она важно вошла в кухню и села за стол. В каждом своем движении Проскурина давала понять, что сегодня и сейчас она царица положения, когда поправляла платок на плечах, когда говорила и смотрела как бы в сторону, как какая королевская особа. Не на секунду Проскурина не давала забыть таджикам, что они в гостях и зависят от ее расположения.

— Присаживайтесь, — попросила Проскурина.

Таджики сели.

Молодой таджик смущался и говорил, сбиваясь, было видно, что ему неловко.

— Нам сказали, что вы можете помочь. С невестой, — выдавил гость.

— Правильно сказали. Вам какую надо?

Сводница хитрила. Лишь только одним глазком смерив смуглых таджиков, она уже знала, какую девушку можно без особых хлопот засватать за таких. Одного сводница не знала, сколько спросить с таджиков за помощь, чтобы не продешевить.

Не придумав ничего дельного, молодой человек ответил первое, что только пришло на ум.

— Хорошую.

Проскурина, полная важности, поправила на плечах платок:

— Это можно, если средства позволяют.

Старик смотрел недоверчиво, говорить не говорил, но слушал внимательно, и по тому, что реагировал на любые повороты в разговоре, можно заключить, что все понимал. Когда речь зашла о деньгах, старик напряг слух, и его старое с желтым отливом лицо вытянулось, и стало казаться, что как будто морщин на нем стало меньше.

Проскурина даже поморщилась, увидев в преображении старика нехороший знак.

Сын тоже заметил перемену в отце, когда коснулись материальной стороны, и ему сделалось стыдно.

— Сами посудите, — стала говорить Проскурина. Не могу же я за красивую посватать такого, кто как говорится последний кусок доедает. Что обо мне потом люди подумают?! Но для вас что главное? Как я понимаю, для вас главное не столько, чтобы красивая, а чтобы отдали. Правильно я вас понимаю?

Молодому человеку сделалось неприятно. Слишком уж открыто Проскурина намекала, что они не у себя дома и должны радоваться тому, что им предлагают.

Старик тоже прекрасно понял, о чем говорит Проскурина и молча, как бы говоря сыну, что все в порядке, опустил руку Мусте на колено.

Уравновешенному, образованному Мусте никогда не пришло бы в голову вступить в перебранку с женщиной, да и с любым другим, но его всегда поражала это врожденная восточная почтенность по отношению к хозяину дома, в который ты пришел.

Муста улыбнулся отцу, и старик все также молча убрал руку с колена сына.

Проскурина нахмурилась — ух уж эти знаки, сигналы, целомудренность одного и недоверчивость другого, не по-русски, одним словом.

— Вы, я вижу, человек образованный, — обратилась Проскурина к Мусте и изучала костюм молодого таджика: классический черный пиджак, белую рубашку, строгий галстук, выдержанный в темно синих тонах, и сверкающую английскую булавку, как будто из золота. Мысли о том, что булавка золотая, как-то сразу расположили Проскурину к владельцу дорогой золотой вещи. С владельцем такой булавки можно было договориться. Ах, если б только не проклятый старик!

Владелец булавки промолчал.

— И, как человек образованный, должны понимать, что ваш случай все одно, что с красивой. Стоит денег — сто рублей, — так сказала Проскурина, словно спросила пять копеек, словно давая понять, что если не нравится, не беда, проходи, купит другой. По такой-то цене! Но кто его знает, может и в самом деле копейки по сравнению с вопросом, ведь что не говори, а «товар» у сводницы был непростой.

На озвученную цену старик нахмурил брови и зашептал на ухо сыну по-таджикски.

Проскурина разозлилась, что при ней заговорили не по-русски, чтобы она не поняла. Хотя и без русской речи Проскуриной стало ясно, как божий день, что «проклятый старик оказался никаким не таджиком, а самым настоящим жидом».

Мусте сделалось стыдно за отца, за то, что тот решил еще и поторговаться.

— Невесту и задарма хотите?! — разошлась Проскурина. Невеста вам не корова, чтобы за нее торговаться! Не на базаре. Сто рублей или ищите сами. Небось, у вас там тысячу вывалили бы. За сто рублей и разговаривать никто не стал бы. Да еще и на смех подняли бы. Считайте что это калым только по-нашему. Стоящая девка, работящая, крепкая. Красота, ни мне вам говорить, так, для забавы, она здоровых детей рожать будет. Вам, что с ней, под ручку ходить. Вам чтобы руки в доме были, чтобы детей рожала. Или вон могу Диктеревых — Светлану и красивая и из богатеньких, так она гулять будет. Ты что, старик, с ума сошел?! Ты хочешь, чтобы вам потом в каждом доме косточки перемывали?! А?

Старик испугался и замахал на Проскурину руками. Муста готов был отдать хоть тысячу, хоть две, и просил отца забыть.

— Во-во. Так что не выкобенивайся. Свадьбу у них сыграете. Потерпите, не облезете. Соберутся все только свои. Посидим, выпьем по-нашему. А как же! Ты мне здесь бородой не тряси. Говорю, потерпите, значит потерпите. Да час другой, всего лишь для виду, и забирайте и делайте с невестой все, что хотите. Ну что, согласны?

— Согласны, — отвечал Муста, и, как прежде, отец клал руку ему, опускал руку старику на колено, прося не волноваться из-за денег.

Проскурина весело улыбнулась. Как говорится, дело было в шляпе. Что уж теперь. Кто прошлое помянет — тому глаз вон.

— И правильно, а то смотри, так и без жены останешься, — рассмеялась Проскурина в адрес молодого таджика.

Муста смутился.

— Это не для меня!

— Да неужто… — Проскурина проглотила слова, впившись глазами в старика, у которого даже богатая бархатная тюбетейка не могла вас отвлечь от того, что ее хозяин был старый и лысый.

— Нет, невеста для младшего брата.

Проскурина рассмеялась.

— А я подумала, как вас, извините, вы не представлялись.

— Муста! — представился целомудренный таджик.

— Очень приятно, — улыбалась Проскурина. А меня — Валентина Григорьевна. А батюшку, еще раз, ради бога, прошу извинить.

— Ничего страшного, отца зовут Фирдавси.

— Федор что ли по-нашему?

Муста промолчал.

— А как же мне его звать? Небось, уж сто лет как в обед. Вон лысый уж совсем.

— Фирдавси Абуабдулло Боев, — ответил Муста.

Проскурина стала креститься.

— Господи, чего только на свете не бывает!

Муста смутился.

— Ну что теперь уже поделаешь! Абдула так Абдула, нам какое дело.

— Абуабдулло, — поправил Муста.

— Как вам нравится, а деньги попрошу вперед. Вы меня извините, ну так уж у меня заведено. Всякое в жизни бывает. Вам не понравится, а я буду хлопотать.

Муста достал дорогое портмоне из кожи, открыл и стал отсчитывать деньги.

Проскурина скривилась и мысленно ругала себя. Портмоне было битком набито деньгами. С такого можно было и больше спросить, не почувствовал бы.

Проницательный Муста, не говоря ни слова, вместо положенных ста рублей подал своднице двести.

Проскурина разомлела. Лицо хозяйки, как все равно после бани, сделалось мягким. Еще сто рублей сверху, и Проскурина, наверное, умерла бы от удовольствия.

Фирдавси нахмурил брови.

— Благодарю. Дело делаете, — брала Проскурина деньги, и словно отчитываясь перед стариком, зачем столько переплатили, подставляла ему под нос синенькие купюры по двадцать пять рублей и говорила:

— На счастье!

Идти смотреть невесту решили на следующий день. И в воскресенье — всех, кого нужно, больше шансов застать и что, как говорится, откладывать в долгий ящик.

Заранее договариваться с родителями девушки Проскурина не пошла. Во-первых, не принято, а главное, боялась раньше времени проговориться, что жених нерусский. Опасалась хитрая сводница спугнуть родителей невесты. Мало ли что можно за ночь — другую передумать. И неважно, красивая девка или такая, что только дома под одеялом держать.

III

— Колбасу порежь, — кричал Столов и просил переодеться в свежее белье. — Рубашку чистую дай.

И бедная Прасковья не знала, за что хвататься.

— Галку поднимай, — кричал Столов. И пусть схоронится, и чтобы не слышно!

С рубашкой для мужа и колбасой Прасковья бежала в комнату дочки. Столов — за женой и рубашкой.

С божьей помощью вроде бы собрались и пошли встречать сватов.

В халатах и тюбетейках выходцы из Таджикистана стояли молча, словно воды в рот набрали. Старик отец и трое сыновей: высокий, стройный Муста, худой, с желтым больным лицом Шавкат и самый младший, семнадцати лет, Зариф. Муста в отличие от братьев и отца был, как и вчера, в галстуке и костюме.

В качестве помощников с Таджиками были русские женщины в нарядных ярких платках и в длинных юбках. Румяная дородная Проскурина, как командир, впереди всех кружилась и махала батистовым надушенным платочком, все равно как красна девица. Деревенские в отличие от таджиков весело переглядывались и по-доброму посмеивались и подшучивали над всем вокруг и друг над другом, как бывает в русских деревнях на сватовстве.

— Это который зять? — тихо спрашивал Гаврила Прокопьевич у жены.

— Наверное, тот, что молодой.

— Да вроде ничего!

— Да они же все на одно лицо. Слава богу, хоть додумались баб взять, а то и по-русски, наверное, не понимают, — вздыхала Прасковья.

— Цыц. Тоже мне наука жениться!

Прасковья Игнатьевна улыбалась, показывая ряды белоснежных зубов знакомым бабам.

Проходили минуты, а старик Фирдавси продолжал стоять, как вкопанный, хоть с пушки стреляй.

— Да что это они! — заволновалась Прасковья Игнатьевна. — Не нравится им что ли. Почему не заходят?

— Стесняются, — засмеялась хитрая Проскурина. Сейчас, сейчас я их приведу.

— Давай удружи, соседушка, научи, — просила Прасковья.

Проскурина подскочила к Фирдавси, самому старому и главному.

— Пошли, что встал, пошли, — и схватила старика Фирдавси за рукав.

А он взял и с силой одернул руку, и если бы Проскурина не отскочила, то, наверное, и огрел бы наглую непочтительную бабу, так он на нее «зыркнул». Все, теперь уж не у себя дома и честь знай.

Прасковья ахнула.

Валька, шельма, засмеялась.

— Это он шутит так. Шутит, — закричала находчивая сводница, а сама шептала:

— Что стали? О, дурни, пошли, пошли. И пошлет же бог! Да чтобы вы все издохли! Деньги все равно не отдам, — и громко засмеялась. — Идут, идут сватья. Встречай, теща, Свекра!

Старик Фирдавси погладив бороду, пошел на двор.

— Ну, слава богу, — перекрестилась Прасковья Игнатьевна.

С улыбкой Проскурина подметала рыжей юбкой дорогу перед новоявленным свекром, а мысленно корила себя, что дура, взяла всего двести рублей.

«Хлопот будет с ними на тысячу», — думала Проскурина.

— А что же жених не идет? — шепотом спрашивала Прасковья у мужа.

— Да помолчи. Наверное, положено так. Отец смотреть невесту будет. Добро пожаловать, проходите, — взволнованно говорил Гаврила Прокопьевич.

Фирдавси зашел в небогатый дом колхозника Столова.

Дом был из трех комнат, одной большой, что была и за кухню и за зал, где принимали гостей, и двух совсем маленьких, какие были спальни Гаврилы с Прасковьей и Гали. Некрасивые, грубо выполненные проемы в стене, словно какие-то черные дыры открывали путь в комнаты, пугая духотой и полумраком. И что только радовало глаз, так это набеленная печь, украшавшая комнату, все одно, что начищенный сверкающий самовар украшает чаепитие.

Накрытый на скорую руку деревенский большой стол стоял у окна и бросался в глаза скорее не за кусками, а тем где на столе то или иное блюдо занимало место. Копченая колбаса, нарезанная по-деревенски, толстыми кружочками, покоилась на тарелке в самом центре стола как главное мясное блюдо. Отварная же красавица курица стояла скромно на уголке. Пахучая селедка в селедочнице — рядом с колбасой. Запечатанная бутылка водки все равно, что командующий в окружении подчиненных из десятка граненых стаканов, расставленных по всему столу, как в столовой, стояла с краю, как говорится, под рукой.

— Что же он и искать станет? — шепотом спрашивала Прасковья у мужа.

— Так позовем. Тоже придумала! Галя! Выйди, дочка, — позвал Гаврила Прокопьевич.

Галя робко, не поднимая глаз, вышла в лучшем, какое было у девушки платье, купленном в городе. Кримпленовое зеленое платье смотрелось на Гале, как старый пиджак на пугале в огороде. Оттопыривалось на бедрах, а большая грудь, казалось, вот-вот разорвет ткань и вырвется на свободу. Старик Фирдавси не смотрел на одежду; будь Галя в шелках, а внутри испорченной, старик ушел бы, посылая проклятья дому и, наоборот, в грязном мешке разглядел бы ценность, как бы ее не измазали сажей. Прямо какая-то детская неумелость себя держать, словно волна накрыла старика с головой, и он в каком-то восхищении смотрел на некрасивую, но чистую, нетронутую молоденькую девушку. Несмелую, мягкую, как глина, с которой можно было слепить все, что угодно: покорную жену, хорошего слугу, все, что только пожелает сердце. А эти плечи, руки.

Старый Фирдавси, имеющий свой взгляд на женскую красоту, одобрительно закивал головой.

— Харашийя, харашийя, — неправильно, с ошибками говорил Фирдавси, кивая головой. — Русский красовица, красовица!

Все обрадовались. Столов загордился.

— Вот тебе и корова, — шептал осчастливленный отец

Прасковья расплакалась.

— Иди, дочка, иди, — сказал Столов, и Галя обратно ушла в свою комнату.

Фирдавси одобрительно закивал головой

— О, черт лысый, — сквозь зубы цедила Проскурина.

И старик, проводив взглядом Галю, стал выходить.

— Да куда же он, куда?! — испугалась Прасковья.

— Не бойтесь. Понравилась, никуда теперь не денутся, — сказала Проскурина. Уже любят, любят — куда денутся.

— А как же договариваться?! — не успокаивалась мать.

— Договоримся, договоримся. О чем сними говорить. Они за все заплатят.

— Что значит, за все заплатят, — зажегся Столов. Мы хоть и не богатые, но и не нищие. Я ссуду возьму! Будет наша Галка не хуже других. Свиней зарежем.

— Гаврила, ты, что ли с дуба свалился, они свинину не едят, — рассмеялась Проскурина.

— Ну и черт с ними, я им барана куплю.

— Да господи, сиди ты, богач. Пусть платят, вон какую девку берут. Наливай лучше, думала уже слюной изойду, слава богу, ушел. Черт с бородой.

— Наливай, наливай, — захлопотала Прасковья. Бабы, подходите к столу, подходите.

Гаврила Прокопьевич стал разливать по стаканам водку.

Бабы с азартом, как дети, берут конфеты, взяли по кусочку копченой колбасы, а от остального вежливо отказывались.

— Ну что давайте, бабы, за счастье молодых, — сказала Проскурина высоко поднимая стакан.

— Слава богу, слава богу, пристроили, — крестилась Прасковья. А все же боюсь, бабы.

— Да нормальный мужик. Понравилась Галка.

— Правильно, Гаврила, дело говоришь. Дело, — сказала Проскурина. Если бы оно из-за страху бабы замуж не шли, и не было никого.

Все рассмеялись.

— Это верно, верно, — успокаивалась Прасковья. И ведь вроде бы близко они от нас. Я слышала про них.

— Да из Борисовки они.

— Ну, вот, мать, а ты все трясешься. Что от нашей Мечетки до их Борисовки. Один район. Пол часа на автобусе. Давайте, бабы, пейте, колбасу берите. Галя! Иди, дочка, покушай.

IV

До свадьбы Галя так и не увидела своего будущего мужа. Вся связь с новой родней осуществлялась через Проскурину.

Гаврила Прокопьевич ходил по Мечетки гоголем, гордо и высоко неся седую голову. Это был уже стареющий, болезненный мужчина, но, несмотря на свои болезни и беды, он еще проживет двадцать лет. Предстоящая свадьба разом преобразила Гаврилу. Как тот старый стол, обреченный пропасть в кладовой, может себя еще показать, накрой на него деликатесы, Гаврила ослеплял. Прежде не зная, куда девать себя от насмешек, он теперь ничего не боялся и ходил с ровной спиной, красиво расправив широкие плечи. Его Галя, как тот гадкий утенок, которого клевали все, кому не лень, вдруг в одночасье обрела ореол лебедя, и теперь только ленивые не говорили о предстоящей свадьбе. Гаврила Прокопьевич только что не летал.

— Гаврила! — останавливали Столова знакомые мужики. — Неужто не брешут?! Засватали Галку?

— Что она хуже ваших? Пришло время, и засватали, — отвечал Столов как само собой, как будто ничего особенного.

— И свадьба скоро?

— Скоро!

— Да брешешь!

— Да что мне с этого!

— Так ты это, смотри, не посрамись перед татарами, — смеялись мужики. Сало им не давай!

— Да что, я не знаю?!

— Да не скажи! — улыбались мужики. Вон Валька трепалась, ты свиней резать собрался. Попридержал бы.

Столов ругался, мужики смеялись.

— Не татары они, — говорил Столов.

— А кто ж?

— Да то ли таджики, то ли…

— То ли узбеки, — смеялись мужики.

— Да ну вас! Вот посмотрим, когда вы выдавать станете, — и Гаврила расправлял «крылья» и бил козырем теперь уж мелкую карту язвивших прежде над ним мужиков. — И то еще неизвестно! Будет ли оно вообще на что смотреть!

Мужики прикусывали языки, а Столов гордый отправлялся домой, но когда приходил, не находил себе места. Волновался, переживал, чтобы все не хуже, чем у других свадьба была. Ссуду не стал брать, но снял все деньги, что были на сберегательной книжке. Все, что за долгие годы накопил рядовой колхозник, поместилось в кармане — сорок новеньких банкнот по двадцать пять рублей, ровно тысяча. На книжке осталось всего лишь несколько рублей, чтобы только не закрывать счет.

И в тот же день, как сговорившись, Проскурина принесла деньги от семьи жениха.

— Вот! — громко, торжественно сказала Проскурина и хлопнула пачкой красных десяток об стол, и следом еще высыпала кучку купюр по сто рублей.

— Сколько ж здесь?! — крестив руки на груди, спрашивала Прасковья, перепуганная большими деньгами.

— Две тысячи!

— Сколько?!

— Нечего, мало еще. Вон, какую девку берут!

Столов молча достал из кармана деньги, снятые с книжки и положил к остальным до кучи.

— О! Гаврила, ты, что же это, с книжки все деньги снял? — спросила Проскурина.

— Да, снял!

Прасковья Игнатьевна смотрела на мужа с гордостью и с тревогой одновременно.

— Прибереги! Не хватит, еще стребую.

— Мы не нищие!

— Да, ну и не богатые!

— Мне дочь один раз выдавать!

— Ладно, сам смотри, — махнула рукой Проскурина. А если по совести, не облезли бы! Старший сын у них, оказывается, хирург в Зернограде. Он их и перевез сюда, шайку дармоедов. А хирург, говорят, неплохой, у нас в Ростове учился. Сам в Зернограде живет, а им, стало быть, дом в Гуляй Борисовке купил. Без хозяйства отец, старый черт, не может. Баранов ему подавай! Нигде, кроме старшего Ми… Как его там, а Муста! Так вот, кроме Мусты никто не работает. Тунеядцы! Куда власти смотрят?! Статью за тунеядство никто не отменял.

— Чья бы корова мычала, а твоя молчала, — загорелся Столов. Сама тоже вон в коровник носа не кажешь. Загордилась, а сама кто?! Доярка! Нашла сыну председателя ростовскую студентку и в дамки. Знаем, как твой Мишка на элеваторе вкалывает под крылом председателя.

Проскурина не понимающе заулыбалась

— Что это он, Прасковья, как с цепи сорвался!

— Да остынь, Гаврила, — испугалась Прасковья.

— Да спокойный я! Пусть лучше скажет, сколько за нашу Галку получила?

— Да что ты, сосед, — засмеялась Проскурина, прикидываясь. Ерунду говоришь!

— И в самом деле, Гаврила! Она нам по-соседски. А если что кто и дал. Так это в благодарность. Дают же мужикам на водку, а она вон какое дело сделала. Грех не отблагодарить.

Столов махнул рукой и еще раз посмотрел на деньги, и какая-то обида и злость взяла отца, что только тысяча у него против их двух. И вроде бы всю жизнь работает, вкалывает с утра до ночи, а все только тысячу и собрал.

— Ну, вас, — сказал Столов и пошел к Гале в комнату, еле сдерживаясь оттого, что так больно кольнуло в самое сердце.

— Не обижайся, Валя, он теперь, словно на иголках, — извинялась Прасковья за мужа.

— Да что ты, господи. Дело ясное, ничего, ничего. Ты давай лучше ручку с бумагой, посчитаем, прикинем. Думаю, что можно будет всю родню позвать, даже тех, кто мало дарит. Денег хватит. Платье лучше на прокат у кого-нибудь взять. Да вот хоть у меня. От Людки осталось, вон, висит без дела. Она у меня, сама знаешь, та еще бочка — вся в отца. Да, господи, я его вам по-соседски за пол цены уступлю. Договоримся. Ты его подошьешь, и как новое будет. И туфли у меня есть недорого, за пол цены. Вот и договорились, — и Проскурина стала собирать деньги со стола. А где гулять-то собираетесь?!

Душевная Прасковья испугалась.

— Вот-вот, не поместитесь, если все придут.

— Не поместимся.

— Ничего, ничего, что мы, не соседи! У нас сядете, сама знаешь, все поместимся. Не переживай, денег я с тебя не возьму, что я, совсем уже. Пусть родня жениха платит. Братец хирург. На вот пока семьсот рублей на стол, а остальные пусть у меня побудут. За платье и туфли я возьму, не переживай. Все, что будет нужно, ты не стесняйся. Я у них еще спрошу.

Проскурина отсчитала семьсот рублей десятками и отдала Прасковье, а остальные деньги с концами спрятала в глубокий карман халата.

— Давай, пиши родню, все посчитать надо. Галка, ты подруг то хоть звать собираешься?

— Да позову кого-нибудь, — ответила Галя из комнаты.

— А дружкой кто будет?

— Иру сестру возьму!

— Правильно.

— Да отстаньте от девки, занимайтесь своим делом, — крикнул Столов.

— Да бог с вами! Секрет у вас какой, что ли? — засмеялась Проскурина, и легонько толкнула Прасковью в бок. Что это Гаврила?

— Да все надышаться на дочку не может.

— Понимаю, понимаю и мы не без сердца. Шутка ли, дочь замуж выдавать?!

— Да не говори, Валя, намучаемся еще, пока она свадьба то.

— Вот что, дочка, — разговаривал Гаврила Прокопьевич с Галей в комнате наедине. — Ты не думай, без подарка не останешься!

— Да что вы, папа! Все хорошо.

— Только вот, — и отец замялся.

— Я понимаю.

— Моя ты родная, — Столов тепло поцеловал дочь. Ну, ты не думай, не думай. Мы вам с матерью после, холодильник подарим. Как скажем на свадьбе, так и будет. А через два-три месяца справим вам холодильник. Ты не думай, — и Столов от стыда и обиды прятал глаза. И вот еще, — отец достал из кармана аванс — сорок рублей. На вот, спрячь.

— Да зачем, папа, вам нужнее, — испугалась Галя и не брала деньги.

— Возьми, говорю. На первое время. Неизвестно, что там да как! А у тебя какая-ни какая, а будет копейка. Купишь себе, чего-нибудь сладкого.

— Галка, иди сюда. Палец мерить будем, — позвала Проскурина.

— Зовут, — тихо сказала Галя и с тревогой смотрела на отца.

— Иди, иди. Я деньги тебе под подушку положу. Спрячешь.

— Хорошо. Спасибо папа, — Галя поцеловала отца и вышла из комнаты.

Белой ниточкой с катушки Гале мерили палец. Мать откусывала зубами нитку и не скрывала слез.

Проскурина весело смеялась, женив с добрую сотню молодых людей в округе. Браки, заключившиеся с ее легкой руки, надо признать, редко разбивались, все, за малым исключением, жили хорошо и дружно. Может поэтому многие родители, женившие и выдававшие замуж своих детей, закрывали глаза на Валькину нечестность. «Ну, скурвила сотню, другую, ну не доложила колбасы, припрятала конфет. Да лишь бы только жили, — говорили родители женихов и невест и сами порой как будто были и рады. Оно, смотри, все худое и украла с этой сотней и колбасой. Расплачиваются так с ней, значит молодые за счастье, — говорили старики. За все в жизни надо платить. Вон в церкви свечка тоже денег стоит. Так что?! Может та копейка поможет кому. Не вся, конечно, дойдет, но спаси она хоть кого-нибудь, тоже дело. Огромное дело!»

Проскурина забрала с собой ниточку. По уговору и обычаю обручальные кольца покупать родне жениха.

V

Кроме Мусты в семье Бабоевых по-русски разговаривать не умели, но все понимали.

«Хорошая, красавица, русская»: что раздалось в доме Столовых, пожалуй, было и все, что мог говорить по-русски семидесятипятилетний старик Фирдавси. Ну, еще слова три-четыре. Родился он в горном кишлаке, таком диком и отдаленном, что даже об великой отечественной войне знал как современные школьники, только из военной кинохроники и из художественных фильмов.

Женился Фирдавси только в сорок лет, никак не мог собрать деньги на свадьбу, чтобы по обычаю позвать всех до единого жителя кишлака, и поэтому дети пошли поздно. Наверное, так было угодно судьбе для спасенья Владимира Петровича Рощина, первого учителя в диких горах Таджикистана. К удивлению несчастного Владимира Петровича, русского учителя с Дона, заброшенного к черту на рога, маленький Муста все схватывал на лету и не дал сойти ему с ума какой-то неуемной тягой к знаниям. Бедный учитель видел в черноглазом Мусте единственное спасение. Как только может какой-нибудь несчастный, чей корабль потерпел кораблекрушение, после мучительных страшных часов борьбы броситься к забелевшему на горизонте берегу, так и учитель со всем багажом своих знаний бросился навстречу одаренному мальчику, видя в нем спасительный кров и пищу для своего задыхающегося от тоски сердца.

«Учись, не ленись, не ленись. Господи, да ты даже еще не понимаешь своего счастья, — говорил Рощин. — Ты сможешь увидеть мир, сможешь все, что только пожелает твое сердце. Бог подарил тебе шанс и мне тоже. Да что бы я без тебя делал?! Я сошел бы с ума»

Муста был, пожалуй, единственным учеником во всей школе. В самом кишлаке детей было полно, но в школу они ходили неохотно, и чаще валялись кучей в пыли, или галдевшей шумной стаей носились по кишлаку. Только Муста был каждый день на уроках. Словно магнитом маленького Мусту тянуло к учебникам, к школьной доске, к картам и глобусу. И когда пятилетнее заключение Владимира Петровича подошло к концу, он в благодарность за свое спасение и во славу матери всех наук просвещения выхлопотал для Мусты место в интернате, чтобы тот смог продолжить учиться.

— Если бы не отпустили, я тебя выкрал бы. Ей богу, выкрал, — говорил счастливый учитель

Неграмотный, стареющий Фирдавси с благоговением слушал, как Муста читал ему Коран. Ничего не понимал, но, верующий в своего бога, до смерти испугался, когда Рощин сказал:

— Аллах все видит, и если научил маленького Мусту читать священную книгу, значит, уготовил ему особую судьбу, а вы, тем, что не отпускаете сына, не даете Мусте исполнить волю Аллаха.

Сработало, старик Фирдавси отпустил сына.

Оставляя Мусту в интернате, Владимир Петрович еле сдерживал слезы. Двенадцатилетний Муста смотрел на Рощина, как на второго отца.

— Ты только учись, не ленись, и тогда весь мир со всей своей красотой откроется твоим глазам и сердцу. Учись, Муста, заклинаю, только учись. Вот здесь мой полный адрес, и Рощин дал мальчику аккуратно сложенный листок бумаги. — Пиши мне, мой друг. Приезжай, приезжай.

И спустя каких-то пять лет Муста с поношенным чемоданом в руках стоял на пороге Рощина в Ростове-на-Дону на «Красноармейской».

Рощин заплакал, когда Муста протянул своему учителю золотую медаль за школу, и сказал:

— Владимир Петрович, это вам!

— Весь мир у твоих ног! Кем же ты хочешь быть? — спросил Рощин у Мусты за накрытым столом.

— Я хочу быть врачом, — ответил Муста. — Я буду хирургом.

Сдавать экзамены в мединститут было и не обязательно. Мусту зачислили заранее, только увидев его на пороге ростовского мединститута, не зная ни про его знания, ни про золотую медаль.

Весь народ союзной республики, все до одного таджика словно стояли за плечами Мусты. Да не знай он ни одной русской буквы, всю приемную комиссию уволили бы на следующий день, не зачисли они его тогда в институт. Но Муста сам на «отлично» сдал все экзамены. И гордый и счастливый Рощин ходил с высоко поднятой головой со своим так и оставшимся по-настоящему единственным учеником, который своими стремлениями все к новым и новым знаниям отблагодарил учителя за его бесценный труд.

После института Муста, распределившись в молодой растущий город Зерноград, быстро пошел в гору и, крепко встав на ноги, поехал в отпуск в родной кишлак. С подарками, с деньгами на свадьбу среднего брата, ставшего совсем другим, новым человеком. В костюме, спустя долгих двадцать лет, его не узнавали бывшие друзья и знакомые, когда-то игравшие с ним на узких кулачках кишлака, и думали, что приехал новый учитель. Чисто выбритый, говоривший больше и лучше на русском, чем на родном языке, Муста с тяжелыми ощущениями шел по родному кишлаку. Как будто ничего в его отсутствие и не изменилось, изменился только он. Весь мир вокруг бурлил прогрессом, и Муста был его частичкой. А этот забытый Богом кишлак, где он сейчас оказался, совсем другая планета необразованных несчастных людей, умирающих незаметно для всего остального мира. И Мусте так было обидно и больно, что хотелось кричать.

Кроме среднего брата и матери Муста застал всех здоровыми и такими же нищими и темными, как тогда, когда он их оставил. Познакомился с двумя девочками, своими сестрами, и младшим братом, родившимися уже после его отъезда в интернат, а потом и в Россию. Маленькие девочки — невинные создания должны были, как все вокруг, погрязнуть в невежестве. Был ли у них здесь шанс, как когда-то у него? Муста сомневался.

Специалист-практик Муста, только посмотрев на желтого худого брата, с болью для себя поймал себя на мысли, что у того, скорее всего, рак.

— Шавкат скоро умрет, сказал Муста отцу. И мама тоже умрет.

Болезненная, высохшая от постоянных беременностей женщина, родившая двенадцать детей, из которых выжили только пять, от тяжелой жизни все время болела и подолгу могла не выходить на улицу.

«А ведь ей только сорок семь лет», — думал Муста, и ему было больно и горько смотреть на мать, давшую ему жизнь пятнадцатилетней девочкой.

— Поедем, папа, посмотрите мир. Вы все здесь так умрете. Поедем, — просил Муста и читал старику отцу Коран про то, где было, что мир огромный, и Аллах сотворил его для всех.

Старик ничего не понимал, но согласился, больно хорошо, торжественно и любовно лились священные слова из уст сына. И теперь, когда Муста приезжал к семье в Гуляй Борисовку, он каждый раз читал отцу Коран. Но прежде чем навсегда покинуть родину, Муста должен был жениться. Он был старший сын и по законам, пока он не женится, не мог жениться никто из его братьев.

А Муста втайне от семьи уже женился на русской еще до того, как приехал в отпуск на родину. И тогда, когда переехал в кишлак, всеми силами, как только мог, отгораживался от брака. И соврал отцу, что он бесплодный и надо жениться больному Шавкату, пока тот не умер, чтобы брат успел продолжить род. Костюм, образованность и, главное, наличие достаточного количества денег для празднования богатой свадьбы помогли, как можно скорей определиться с датой, благоприятной для бракосочетания.

Старик отец был доволен. Не только весь кишлак, но еще дальние родственники, о которых Муста никогда не слышал, приехали на свадьбу. И Муста незаметно для себя вернулся в далекое детство, когда все люди бежали по дороге, когда били барабаны, и трубные песни не смолкали до утра. Варенье из вишен, сливы, инжира и моркови лилось рекой. Горы лепешек, лагман, угро, самбуса, хвороста на столах. Плов, десятки зажаренных баранов, жареная рубленая козлятина таких кусков и размеров, что не влезла бы в рот и великану. С какой-то грустью и гордостью Муста смотрел на свой народ — тучу нищих, неграмотных людей, всю жизнь не доедающих, копивших на свадьбу, и в один день, что накопили за долгие годы, не дрогнув, спускающих на счастье молодых. А потом сначала начинающих копить, чтобы когда-то через много лет закатить в беднейшем Таджикистане такой пир, такую свадьбу, которую порой себе не позволяют самые богатые короли.

Брата женили, и с новым членом семьи четырнадцатилетней Юсуман приехали в Россию. И когда умерла мать, идея женить младшего брата Мусте понравилась больше, чем может понравиться воздух задыхающемуся под водой человеку. Прожив год в России, старик отец так еще и не узнал, что его старший сын женат и живет в городе с русской женой. Постоянная ложь тяготила Мусту. Ехать на родину за невестой для младшего брата он отказался, говорил, что это теперь невозможно и надо взять русскую.

Так было больше шансов на разрешение его тайны. Делать было нечего, и старик отец на счастье Мусты согласился, но только с тем, что выбирать невесту для младшего сына будет сам. И теперь, когда все завязалось, Муста не жалел денег и ездил с отцом к Проскуриной, о которой ему рассказал кто-то с работы. А Проскурина, прознав, что Муста хирург, принимала их теперь не в кухне, а в самом доме. И когда они приехали в третий, последний раз до свадьбы, накрыла стол и заглядывала Мусте в рот, на все соглашалась и обещала, что все будет по лучшему разряду, не хуже чем у них там в кишлаке.

— Да вы не волнуйтесь, что мы, не понимаем, — говорила Проскурина. Зажарим вам барана, поставим вам на стол домашнего вина, рыбы пожарим.

На слово «рыба» старик Фердавси хмурился.

— Что, рыбу не надо?! — удивлялась Проскурина. Хорошо, черт с вами! Ой, извините. Вы кушайте, кушайте. Вот, попробуйте конфеты «Птичье молоко», и Проскурина подвигала гостям небольшую прямоугольную низенькую открытую коробочку с дефицитными конфетами.

Муста, чтобы не обидеть хозяйку брал по одной конфете для себя и отца. Старик недоверчиво смотрел на угощенье, но по примеру сына клал в рот лакомство.

Конфеты Фирдавси понравились, и он одобрительно закачал головой.

Проскурина расплылась в улыбке.

«Губа не дура. По семь рублей за малюсенькую коробочку, — думала Проскурина, улыбаясь старику.

В лакированной светлой стенке под бук блестел громоздкий тяжелый хрусталь — признак достатка и благополучия советской семьи. На стенах висели яркие полушерстяные ковры. Неподъемная, гудящая, как самолет, стиральная машина «Сибирь» стояла, чуть ли не посередине большого зала. Как реликвию в музее со стиральной машины сдували пыль и берегли, так и продолжая стирать вручную. Все «сокровища» были на виду, чтобы каждый, кто пришел в дом, знал, с кем имеет дело. Проскурина любила хвастаться людям с достатком, которые могли оценить ее дорогие вещи и «богатства». Перед бедноватыми Гаврилой с Прасковьей и другими небогатыми в деревне знакомыми Проскурина никогда не хвасталась. «Что ей, Прасковье, стиральная машина за пятьсот рублей, что она понимает, — говорила Проскурина. Ей же она как козе баян до одного места! А вот человек с достатком, такой и оценит и одобрит. Прогресс!»

И перед приходом хирурга Проскурина все расставила на видное место, натерла хрусталь, почистила ковры. Подготовилась. И когда Муста, окинув дом Проскуриной и про себя оценив деловую хватку Валентины и ее мещанские анекдотические приемы, весело улыбался коврам, хрусталю, стиральной машине, Проскурина думала, что хирург одобряет, и была счастлива и решила не припрятывать больше обычного приготовленного на торжество. Свадьба пристала быть веселой!

— Берите еще, предлагала Проскурина.

— Спасибо большое. Мы вот зачем собственно приехали.

— Да, слушаю вас. По меню?

— Нет. Пожалуйста, за это особо не волнуйтесь, все несите гостям на стол. Свадьба должна быть веселой, стол богатым. На нас не смотрите. Нас всего с женихом будет четыре человека.

— Как на сватовстве.

— Да.

— Понимаю. Женщинам не положено.

— Да почему же! Дело в том, что девочки еще маленькие, а жена среднего брата беременна, на последнем месяце. Мы хотели немного пораньше уехать. Нет, не подумайте, гости пусть гуляют и пьют за здоровье молодых.

— Да ради бога. Положено так?

— Да почему же? Просто отец еще хотел в тесном кругу отпраздновать свадьбу.

— Понимаю, понимаю. А как же второй день. Будет?

— Конечно, разумеется, празднуйте все как положено.

— А жених с невестой?

— Да почему же?! Я поговорю с отцом. Только, пожалуйста, если можно конкурсы на свадьбе…

— Не одобряете?

— Ну почему же сразу не одобряю.

— Неприлично?

— Да отчего же? Мы такие же, как вы.

— Значит в меру?

— Пусть будет, как будет, — вздохнул Муста.

— Правильно, правильно, какая свадьба, такая и жизнь! У нас свадьбы ух. И жизнь такая.

— Да и у нас свадьбы с размахом.

— Не знаю, не была. Пригласите? — засмеялась Проскурина. Кольца купили?

— Да.

— Молодцы. Бог даст хороший день будет, а мы со своей стороны постараемся. Да, свекор? — и Проскурина подмигивала старику Фирдавси.