Игорь Карпусь
Уроки без перемен
Книга жизни
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Четвёртое издание, исправленное
© Игорь Карпусь, 2019
«Уроки без перемен» — книга своеобразная, не из потока. Это история на уровне человека и рода, таких всегда не хватало. И если частная история написана с умом и сердцем, то она становится впечатляющим отражением истории народной. Жизнеописание сочетается с историческими заметками, картинами современности, зарисовками природы, очерками друзей и знакомых, философскими размышлениями. Сатирические и лирические «Были-небылицы» подводят итог раздумьям о родине, человеке, смысле жизни.
ISBN 978-5-0050-7385-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Уроки без перемен
- Самолётик
- I. Спираль
- Предки
- Дед
- Товарищество
- Крушение
- Оккупация
- Бабушка
- Родители
- Мать
- Раннее
- Сказка
- Виталий
- Впечатления
- Усть-Лабинская
- Обман
- Воспитатели
- Шубины
- Бикин
- Семья
- Лагерь
- Увлечения
- Пластинки
- Поклон
- Ровесники
- Побег
- Наставник
- Вознесенская
- Казачка
- Самообразование
- Преподаватели
- Товарищи
- Подруги
- Завод
- Лакинка
- Мастер
- Рита
- Начало
- Университет
- Саша
- Экспедиция
- Экскурсовод
- Становление
- Лёха
- Былины
- Столкновение
- Калачинск
- Эпоха
- Контрасты
- Земля
- Пушкин
- Читатель
- Музыка
- Карта
- Школа
- Учитель
- Ученики
- Директор
- Хозяева
- Постоянство
- История
- Дихотомия
- Весна
- Перестройка
- Поворот
- Противостояние
- Разбег
- Культура
- Возвращение
- Толстой
- Этап
- Максималисты
- Поколение
- Освободители
- Война
- Интермеццо
- Продолжение
- Лето
- Мир
- Цивилизация
- Век
- Пирамида
- Власть
- Беззащитность
- «Герои»
- Деньги
- Опыт
- Религия
- Отклонение
- Достоевский
- Современники
- Сны
- Нечистые
- Тема
- Сближения
- Хлеб
- Розанов
- Женщины
- Кривда
- Искусство
- Италия
- Наблюдения
- Наши
- Город
- Хор
- АРТИСТКА
- Поиск
- Осень
- Прощание
- Память
- Подарки
- Лица
- Надя
- Старуха
- Пресса
- Параллели
- Наследственное
- Жизнь
- Обрыв
- Больница
- Лермонтов
- Одиночество
- Пенсионеры
- Нравы
- Мечты
- Мудрецы
- Метафизика
- Зарисовки
- Песня
- Письма
- Личное
- Человек
- Корин
- Встречи
- Юбилеи
- Вера
- Игуменья
- Зритель
- Зима
- Эллада
- Заметки
- Финал
- Книга
- Любомудр
- Судьба
- Спор
- Повторение
- Родные
- Дядя
- Адвокат
- Расправа
- Исход
- Послесловие
- Род
- Родина
- Друг
- II. Приближение
- III. Старые знакомые
- IV. Голоса
Эта книга выросла из другой. В 1999—2005 гг. автор издал в трех выпусках «Свое и чужое. Дневник современника». Дневники быстро стареют, все мимолетное и злободневное уходит в прошлое и теряет значительность. Но «Дневник» был написан так широко и проникновенно, что открывал возможность, путем перегруппировки материала, создать новую книгу. Так появились «Уроки без перемен». Сюда вошли и новые тексты, написанные в последние годы.
Композиция повествования подобна раскручивающейся спирали: от малого ребенка до сложившегося, зрелого мужчины. Всё, что он узнал, понял, пережил, легло на страницы, жанр трудно поддается определению. Жизнеописание сочетается с историческими заметками, картинами современности, зарисовками природы, очерками друзей и знакомых, философскими размышлениями. Сатирические и лирические «Были-небылицы» подводят итог раздумьям о родине, человеке, смысле жизни.
Здесь нет произвола, так складывается и наяву, где прошлое и настоящее переплетаются, своё и чужое, проза и поэзия едины и нераздельны. Всё многообразие тем и сюжетов скреплено личностью автора — человека напряжённой души и пытливого разума.
«Уроки без перемен» — книга своеобразная, не из потока. Это история на уровне человека и рода, таких всегда не хватало. И если частная история написана с умом и сердцем, то она становится впечатляющим отражением истории народной.
Первое издание «Уроков» вышло в 2007 г. Третье издание оцифровано и доступно на сайте Российской государственной библиотеки наряду с другими книгами автора. В текст четвёртого издания внесены незначительные добавления и исправления.
Автору можно написать по адресу: kiprei_5@mail.ru
⠀
Мой дух, сокрытый под обложкой,
Свернувшись, дремлет рыжей кошкой,
Пока таинственно молчит.
Но скрипнет дверь во тьме входная,
И кошка, мигом оживая,
На свет проворно побежит.
Я не забыт — меня не знали,
Как никогда не замечали
Гнезда, прикрытого травой.
А в нем под тонкой скорлупою,
Омытой влагой дождевою,
Комок пульсирует живой.
30 марта 1999 г.
Самолётик
В июне 72-го наша группа собралась в кафе «обмыть» университетские дипломы. 6 лет мы встречались на лекциях, семинарах, экзаменах; 6 лет жили в непрерывных волнениях и тревогах, обменивались конспектами и контрольными, бурно откликались на успехи и провалы товарищей. В этот день мы прощались в полном составе с университетом и поздравляли друг друга с трудной победой. Чувство легкости и беспечной свободы развязало языки, даже самые застенчивые и молчаливые торопились высказаться: зажигательные тосты, забавные воспоминания, объятия и признания. Неожиданно вскинул руку полнотелый Толя Близняков, наш староста, и, перекрывая застольный гул, внушительно произнес: «Я предлагаю заглянуть в наше будущее. Сейчас полетят самолётики, и вы найдете в них то, что с вами произойдет. Не зевайте!» И Толик один за другим начал вынимать из картонной коробки бумажные самолётики и отправлять в полет над столом: «Вера, Николай, Светлана, Андрей, Игорь…» Мы ловили белых птиц, расправляли крылья и со смехом оповещали: «Выйти замуж и стать матерью-героиней. Защитить диссертацию. Переехать и засветиться в Москве. Стать директором совхоза…» Подошла моя очередь, и я прочитал: «Написать книгу, чтобы нас помнили». Под звон бокалов меня тут же нарекли «писателем».
О книге я тогда и не мечтал, переполняли другие заботы и планы. Лишь через 20 лет, когда подрос мой дневник и появилась издательская свобода, я прикинул: а почему бы и нет? Я не умею сочинять, и роман, пьеса, повесть исключались. Историческое исследование? Для этого нужно было заняться наукой и изменить привычный быт, к которому прикипел. Но зачем же искать и придумывать? Ведь я давно пишу книгу — свою жизнь, вот она, под рукой. И я решил издать дневник, дополненный воспоминаниями.
Недолго раздумывал, стоит ли мне, неизвестному и обыкновенному человеку, выпускать в мир собственную книгу. Судьба сделала меня учителем-историком, я перебрал сотни документов и знал, что правдивые свидетельства простых граждан не менее весомы и значительны, чем записки прославленных деятелей. Более того, их-то зачастую и не хватает исследователям. В битве жизни история уравнивает генералов и рядовых. Кто только ни пишет книги: палачи и насильники, фавориты и содержанки, авантюристы и лакеи, манекенщицы и шпионы… Их читают, восхищаются, завидуют. Так неужели в этой весёлой компании я буду лишний — учитель, хорист, лесной бродяга? И я без колебаний запустил свой бумажный самолетик: пусть летит через годы и пожары беспамятства. А если сгорит, так что ж — на то он и бумажный.
Покойный Тимофей Иванович наставлял: «Запомни: перемены для учеников, а для учителя — подготовка к очередному уроку. Положи на глаза все необходимое, восстанови в памяти план и настройся, продумай первые и последние слова».
Втянулся в школьные будни и оценил правоту старого учителя: перемена — не остановка, а переход. Отдыхом было не бездействие, а сам урок, когда он разворачивается живо и свободно. Звонок возвещал о перемене, но урок не отпускал. Подходили ученики с вопросами и суждениями, показывали работы, уточняли оценки и напрашивались на вызовы, старались заглянуть вперёд: а что мы будем изучать завтра? Так и не получалось передохнуть, перемены были не перерывами, а мостиками, и вся школьная жизнь запомнилась как один сплошной урок.
Пришло время, и я вынужденно оставил школу. Смолкли звонки, закрылись двери классов, ушли ученики. А учительская привычка жить уроками осталась, они продолжаются всегда и всюду. Уроки дает природа, люди, книги, история — весь мир, частью которого стал с первым криком. Вопрос в том, чтобы понять, усвоить эти уроки, взять чужое и отдать свое. Устал, запросишься на перемену — и время промчится мимо, унесет что–нибудь важное и невосполнимое, урок будет потерян безвозвратно. И ты, как нерадивый ученик, превратишься в болвана и слепца.
Если вдуматься, каждый из нас совмещает в себе учителя и ученика, непрерывно учится сам и учит других. И все пребываем в классе мудрой и требовательной учительницы — жизни. У неё не спросишь: «А перемена скоро? Разрешите выйти? Можно, я отвечу на следующем уроке?». Не отпустит, не отложит, не продлит. Даёт урок и спрашивает без послаблений каждый день, каждый год вплоть до последней перемены…
В математике есть понятие «мнимые величины». А люди научились творить мнимые перемены и под их вывеской прячутся от грозных вызовов времени. Ответить на вызов — значит, отказаться от своей себялюбивой природы, а на это мало кто способен. И только одну перемену никому не дано извратить и подменить, она предстоит каждому. Что неизбежна — известно всем, но она ещё и необходима. Одни страшатся, другие отмахиваются, а я просто жду. Та последняя перемена, которая унесёт всё мнимое, навязанное и озарит светом истины минувшую жизнь.
I. Спираль
Предки
Прадед, тамбовский крестьянин Андрей Афанасьевич Кутузов, родился в 1856 году[1], накануне отмены крепостного права. В царствование Александра III его сослали по приговору сельского общества на поселение в Западную Сибирь. Преступление в те времена было обычное: Андрей Кутузов бросился с топором на пристава, когда за недоимки уводили со двора кормилицу семьи — корову. В таких случаях окружной суд лишал «всех особенных, лично и по состоянию присвоенных… прав и преимуществ» и определял в исправительное арестантское отделение на разные сроки[2]. Как правило, после отбытия срока крестьяне отказывались принять осужденного обратно, и следовала ссылка за Урал.
Я гляжу на «Осуждённого» В. Маковского и вижу прадеда Кутузова. Молодого мужика в арестантском халате жандармы выводят из суда. С зажатой в руках шапкой, он приостановился на пороге и затравленно смотрит на бедных стариков-родителей. Мать в отчаянии заломила руки, отец размазывает кулаком слёзы — больше они никогда не увидят сына. В далёкий край за мужем отправилась жена Татьяна Семёновна (род. в 1862) с малолетками Петром, Марией и Александрой. Тобольская казенная палата причислила Кутузова к крестьянам Тюкалинского округа, а Тюкалинское окружное полицейское управление предписало поселиться в Крутинской волости. Прадед получил необходимую помощь и поставил избу в деревне Кабанья. На новом месте семья приросла двумя девочками — Авдотьей и Пелагеей.
Крутинка, 1900-е гг.
Мать сохранила единственное изображение Андрея Афанасьевича столетней давности, оно хорошо передаёт сильный, уверенный и прочный характер прадеда. Засучив рукава рубахи, он присел перед сельским фотографом, положил на колени широкие ладони и слегка подался вперёд крепко сбитым телом. А справа и слева пристроились малолетние внуки. Простое лицо с коротко подстриженной бородой и усами, густые волосы зачёсаны на бок и открывают высокий лоб, взгляд острый, выжидательный. Дед, Пётр Андреевич Кутузов, родился в 1879 г. Отец и сын Кутузовы были известными в волости плотниками и столярами, работали по подрядам, а Пётр Андреевич прославился ещё как незаменимый слесарь и жестянщик. В церковно-приходской школе он осилил грамоту, хорошо пел, играл на гармони и балалайке.
Кутузовы недолго жили в Кабаньей. Подросли старшие дочери Мария и Александра, вышли замуж и переехали в Крутинку, вслед за дочерями туда же перебрались и родители. На берегу широкого озера Ик отец и сын поставили добротную избу, которая простояла без малого 100 лет. Крутинка расположена в 185 км к с-з от Омска, её история насчитывает два с половиной века. В 1758 г. было принято решение проложить новый, более короткий и удобный, участок Сибирского тракта — самой длинной в мире сухопутной дороги, связавшей Москву с восточными окраинами империи. Новую трассу «от Мельничного редута через степь на Абацкую слободу» обследовал инженер-поручик Бутенёв и указал места для поселений. Немедленно Сибирский губернатор Ф. Соймонов издал указ: «не пожелает ли кто на Абацкой степи и около положенной дороги поселица… угодные к хлебопашеству и сенокосные места показаны будут…» К лету 1760 г. на берегу речки Крутой при впадении её в озеро Ик был поставлен станец Крутинский — почтовая изба для смены лошадей и передачи почты, а рядом с ним постепенно выросла деревня. Заселили её крестьяне из ближних Ялуторовского района и Викуловской слободы. Сюда же власти стали направлять ссыльных из великорусских губерний, Украины и Кавказа.
Выбор места под поселение был сделан настолько удачно, что через полтора столетия маленькая деревушка превратилась в многолюдное село, центр одноименной волости. Через Крутинку перевозились купеческие грузы, шли вольные переселенцы, воинские команды. Обилие лесов и озёр, пригодная для земледелия почва способствовали подъёму хозяйства. В посемейные списки Крутинского сельского общества в 1906 г. занесено 377 семейств общей численностью 1569 человек, из них 859 лиц мужского пола и 710 женского. Немало, если учесть, что население уездного Тюкалинска едва превышало 4 тыс. человек.
Бабушка Мария Ивановна родилась 29 июня 1896 г. в семье тюкалинских мещан Ивана Михайловича и Анны Васильевны Хандиных. Тюкалинск чуть постарше Крутинки, он стоит на том же участке Сибирского тракта — их разделяет 50 километров. В 1823 г. Тюкалинская слобода преобразована в город, а ещё через 53 года Тюкалинск стал центром округа. В конце 19 века здесь было 700 жилых строений, 2 церкви, приходское и 2-классное училища, почтово-телеграфная контора и 25 кустарных предприятий, которые производили продукции на 82 тыс. рублей; среди них — пимокатная мастерская Ивана Хандина: она снабжала жителей валяными сапогами — пимами. Тюкалинск был купеческий и мещанский городишко, отсюда вывозили сливочное масло аж в Германию, Англию и Швецию. Описание местного тюремного замка попало в книгу американского журналиста Дж. Кеннана «Сибирь и ссылка». В конце 1870-х гг. Хандины могли встречать на тюкалинских улицах ссыльного поэта-народника Григория Мачтета. Его стихотворение «Последнее прости» стало знаменитым траурным маршем, под звуки которого провожали в последний путь борцов с самодержавием:
Крутинка, 1913
Замучен тяжёлой неволей,
Ты славною смертью почил…
В борьбе за народное дело
Ты голову честно сложил…
Со своим суженым бабушка познакомилась в Крутинке, куда приезжала к брату. Ей едва исполнилось 17, а Пётр разменял 4-й десяток и был женат. Глубокое и сильное чувство помогло им преодолеть все препятствия и условности. Невзирая на строгий запрет отца, Мария оставила семью и уехала к любимому в Крутинку; Пётр Андреевич ушёл от жены. Жили невенчанные, и только 4 декабря 1936 г. зарегистрировали свой брак в с. Улала Ойротской автономной области. В выданном свидетельстве содержится запись: «В фактическом браке с 1913г.»[3]
Бабушка получила образование в уездном училище и, подобно мужу, страстно любила читать и слушать чтение. В доме Кутузовых часто открывался сундук с художественными и историческими книгами, не стеснялись обращаться за литературными новинками к купцам Степановым, Вольфу, Снеткову. У бабушки был приятный голос, и в праздничные дни, среди гостей, она охотно пела под гитару «Пряху», «Хуторок», «Чудный месяц», «Зореньку». В 1914 году в семье родился сын-первенец Евгений, через 4 года — Наталья, моя мать, в 1921 г. — Георгий и в 1923 — Нина. В метрической книге Пророко-Ильинской церкви с. Крутинское за 1918 г. я обнаружил под №208 следующую запись: внебрачная девочка Наталия родилась 2 августа (15-го по н. ст.), крещена 5 августа в честь мученицы Наталии, родительница — «города Тюкалинска мещанская девица Марфа Иванова Хандина, православная»; восприемники Михаил Дмитриевич Борисов и Евдокия Михайловна Еремеева; таинство крещения совершили священник Михаил Сороколетов и дьякон Георгий Пузырев.[4] В год рождения матери в Крутинке появились на свет 429 девочек и 474 мальчика, ушли из жизни 303 мужчины и 266 женщин. Дети умирали от поносов, кашля, коклюша, скарлатины, а взрослые — от тифа, чахотки, слабости и старости. То было время Смуты и разгорающейся гражданской войны. Омская область находилась под властью эсеро-меньшевистского Временного Сибирского правительства, разгромленные большевики ушли в подполье, восстанавливались дореволюционные порядки.
Сестра бабушки Агафья вышла замуж за крестьянина дер. Чумановка Василия Ефимовича Каплюченко и умерла от первых родов. Сына Василия от второго брака, безрукого фронтовика Ивана Каплюченко, я хорошо знал. Он работал совхозным управляющим и в 80-е годы посещал мои политзанятия в Чумановке. Его вдова, Валентина Егоровна Каплюченко, 45 лет вела сельскую школу, она провожала в последний путь мою мать (ум. в 2010 г.)
Брат бабушки, Григорий Иванович Хандин, был мобилизован на бесславную японскую войну и под Мукденом получил ранение в ногу. На фотографии с характерным коричневатым оттенком, сделанной в госпитале, он лежит с тростью подле молодых сестёр милосердия и внимательно смотрит в объектив истории. Через 10 лет Григорий Хандин воевал на другой войне, германской, а его жена и двое детей получали в 1917 г., по постановлению Временного правительства, продовольственное пособие. Ежемесячно волостной старшина, а затем председатель волостного комитета, расписывался в раздаточной ведомости за неграмотную Ирину и выдавал ей денежный паёк в 9 рублей 88 копеек[5]. Бабушка, как незаконная жена, не имела права на пособие и поднимала сына одна. Свекровь Татьяна Семёновна умерла рано, не дожив до 50, во время войны заболел и скончался Андрей Афанасьевич.
Маньчжурия, 1905
Дед
Мобилизованный на мировую, дед служил в самокатном батальоне. В 1917 г. он находился в Петрограде и был захвачен вихрем революции: участвовал в демонстрациях, слушал выступления Ленина и его соратников. В Крутинку дед вернулся большевиком и влился в местную большевистскую группу. Приход колчаковцев мужики встретили враждебно, они не собирались идти на фронт и проливать кровь в братоубийственной войне. Массовые порки и расстрелы, повальные обыски и грабежи ещё больше озлобили сибиряков. В доме деда хранились в тайнике ружья и револьверы, а сам он уговаривал односельчан саботировать распоряжения властей и уклоняться от мобилизации. Осенью 1919г. на постое у Кутузовых жил солдат из карательного отряда, присланного омскими властями. Тогда Колчак объявил мобилизацию 22-х возрастов от 18 до 43 лет, и в Тюкалинском уезде намечалось призвать до 20 тыс. человек, чтобы пополнить белые части и остановить наступление Красной армии.
Постоялец Ванька, прозванный Палачом за лютый нрав, был дюжий толстогубый мужик с юркими глазами, от его прелых портянок несло такой вонью, что бабка на второй же день подарила ему кусок чистого полотна. Ванька быстро освоился в кутузовской избе. Он подбрасывал на руках годовалую Наташу и признавался бабуле, что шибко скучает по своим малышам. Без всякого смущения солдат хватал из чугунка картошку, отпивал из кринок молоко, а перед уходом на службу совал в карман ломоть хлеба. Бабуля только морщилась от такого нахальства, а дед хмурился и успокаивал: «Чёрт с ним, пускай жрёт напоследок. Недолго им осталось командовать». К хозяину Ванька был настроен миролюбиво, но однажды спросил, почему он не торопится на призывной участок. Дед не стал хитрить: «Я своё при царе отслужил. А вот ты кому служишь?» Солдат заученно гаркнул: «Законному Верховному правителю России. И ты, Андреич, обязан исполнять его приказы». Дед не сдержался и принял вызов: «Ну, какой он Верховный… Самозванец. Смотри, Ванька, не прогадай, одумайся, пока не поздно, с кем тебе воевать». Солдат ничего не сказал, затянул ремень потуже и вышел из избы. А ночью Петра Андреевича арестовали по доносу и посадили в каталажку — крутинскую тюрьму. Не избежать бы ему пули на сельском кладбище, да товарищи подпоили охрану и выпустили заключённых на свободу. Объявленная на сентябрь мобилизация мужского населения в Тюкалинском уезде была сорвана: тысячи призывников скрылись и ушли в леса партизанить.
Дед свято верил в Ленина и Советскую власть — «самую правильную для трудового народа». В горнице висел на видном месте большой портрет Ильича в добротной самодельной раме, а под ним — альбом вождей Октябрьской революции. Отец часто листал альбом и объяснял детям: «Это Лев Давидович Троцкий, а это — Анатолий Васильевич Луначарский…» Нередко он устраивал экзамен, и мать, как правило, безошибочно называла имена на портретах. Прямой и бесстрашный, Петр Андреевич болезненно воспринимал любые злоупотребления, чванство, произвол местных коммунистов и открыто их критиковал, а на партийных собраниях при исполнении «Интернационала» вызывающе пел: «Кто был ничем, тот стал никем».
Дед был художественно одаренная и деятельная натура. В первые послевоенные годы он организовал драматический кружок и объединил голосистых сельчан в народный хор. Однажды Пётр Андреевич привёл в хор 17-летнего Костю Борисова, любимого племянника, и наказал ему: «Слушай старших и подстраивайся». По примеру деда и другие родители стали водить в хор своих детей. Клуба ещё не было, и спевки, репетиции проходили в каменном особняке бывшего магазина купцов Вольф. Пели старинные и революционные песни, играли пьесы Островского и водевили Чехова. Как-то раз в горницу набилось столько народу, что затрещали и просели половицы. То-то было смеху, когда взрослые и дети бросились врассыпную Бабушка тоже не чуралась общественной жизни села: постоянно выполняла поручения женсовета, была народным заседателем в суде.
Пожилые крутинцы вспоминали, что Кутузовы охотно помогали вдовам, многодетным и бедным семьям: бабушка делилась домашними припасами и сажала за стол рядом со своими чужих ребятишек; дед пахал огороды, точил косы, подшивал пимы… Заядлый рыбак и охотник, он часть добычи всегда отдавал соседям. Из грибов особенно ценил грузди и знал укромные лесные места, где они водились в изобилии. Дед никогда не повышал голоса, не впадал в гнев, не раздавал пустых обещаний. Посмотрит выжидательно строгим взглядом, и горлохват, бездельник, пьяница прикусит язык, отведет глаза и примется поправлять испорченную работу. Степенностью, немногословием, скрытой внутренней силой дед заметно выделялся среди земляков и пользовался у них непререкаемым авторитетом. В родной семье его любили и уважали безгранично. Стоило матери напомнить об отце, как расшалившиеся подростки успокаивались и принимались за свои дела. Их останавливал не страх: отец не умел злиться и наказывать. Его требовательные глаза, скупые жесты и замечания пробуждали у детей чувства вины и раскаяния.
Товарищество
Одним из первых Кутузов поддержал кооперативное движение в районе. 15 февраля 1928 г. собрание сельских домохозяев под председательством деда принимает решение об учреждении Крутинского машинного товарищества. 27 февраля Крутинский райисполком зарегистрировал устав товарищества под №39. Пятнадцать крестьян вступили в кооператив и избрали членами правления Петра Кутузова, Степана Пузырева и Петра Селюткина. Все пайщики внесли по 10 рублей на образование основного капитала, а Крутинский сельский Совет удостоверил, что они «не лишены избирательных прав, под судом не находятся, руководители в родстве не состоят». Своему кооперативу мужики присвоили название «Батрак». Многие из них привыкли батрачить в чужих хозяйствах, а теперь собирались работать на себя.
Накануне полевых работ дед предложил создать производственную артель и получил поддержку товарищей. 11 апреля 1928 г. общее собрание под председательством Кутузова постановило «перейти из простого машинного товарищества в машинное товарищество по совместной обработке земли». Вновь председателем правления единогласно избирается мой дед. Собрание уполномочило правление делать займы в Крутинском кредитном товариществе и подписывать векселя на сумму до 1000 рублей. 13 апреля председатель правления обратился в Крутинскую районную земельную комиссию с заявлением «О ликвидации простого машинного товарищества и регистрации вновь организованного». Документ написан на половине тетрадного листа крупным разборчивым почерком и заверен подписью: «К сему пред. правления Кутузов». Райисполком не замедлил выполнить просьбу и известил окружное земельное управление о регистрации устава товарищества по совместной обработке земли «Батрак».
Новый ТОЗ сразу подал заявку на приобретение 2-х сенокосок в комплекте с граблями и 2-х плугов. Из «Списка имущественного и семейного положения членов товарищества «Батрак» можно узнать, что семья Кутузова из 6 едоков имела в собственности дом, избу малую, баню, телегу, лошадь Воронко, 5 коров и две головы мелкого скота[6]. Интересно, что из всех пайщиков только Кутузов держал свинью; в сибирском селе особенно ценились и преобладали коровы. Общая стоимость имущества составляла 500 рублей, и наряду с А. Клевакиным дед числился самым зажиточным артельщиком. У остальных стоимость имущества колебалась от 200 до 450 рублей. Это были однолошадные середняки, хозяйства которых обслуживались личным трудом. Крестьяне, не имевшие лошадей, выбыли, и 11 членов ТОЗа располагали имуществом на сумму 3650 рублей, в среднем 332 рубля на двор. Размер небольшой, если учесть многодетный состав большинства семей. Нужда толкала крутинских мужиков к сложению своих сил и средств.
Правление «Батрака» заседало обычно в доме деда: Иван Сугатов, Красиков, Николай Праздничков, родственник Александр Борисов. У пышущей печки-голландки, сложенной хозяином, прихлёбывали чай и обсуждали хозяйственные заботы. Последнее слово оставалось за председателем — он всегда избегал поспешных необдуманных предложений.
Крушение
Дед не успел укрепиться на новом поприще: насильственная коллективизация смела его успешные начинания. Весной 1929г. тозовцев заставили вступить в колхоз и обобществили их имущество. Кутузов подчинился и отвел угрозу раскулачивания от семьи, но его независимый нрав проявился в полную силу. Он пришел в райком партии и со словами: «Не за это мы воевали», — сдал партбилет. Мне понятно: мой дед, как один из вдумчивых и совестливых тружеников, пережил глубокую личную драму — крушение веры в справедливую народную власть. На его глазах его родная партия организовала избиение и ликвидацию лучшей части сибирского крестьянства — с этим он смириться не мог.
В районе разворачивалось колхозное строительство, и поступок деда временно оставили без последствий: понадобился его огромный хозяйственный и организаторский опыт. Петра Андреевича назначили десятником в Крутинский райземотдел, и за несколько лет он построил в селах и деревнях десятки амбаров, складов, мастерских, коровников. Открыли первую МТС и снова обратились к Кутузову, поставили мастером по ремонту сельхозтехники.
Гром грянул в 1934 году. В один из ноябрьских дней дед пошёл в контору МТС и домой не вернулся. Никто из местных не знал, куда он пропал, только догадывались: должно быть, поплатился за смелый язык. Бабушка была в смятении; у неё на руках осталось двое малолеток, а старшие дети учились в городе. Она немедленно отправила письмо в Омск и вызвала Наталью домой. В то время студенты строительного техникума работали в совхозе на уборочной и получали в сутки по 600 граммов овсяного хлеба с миской похлёбки. 1 декабря в совхоз прислали машину и повезли молодежь на траурный митинг. Так мать узнала сразу две печальные новости: об убийстве Кирова и аресте отца. Она жила в общежитии на Тобольской, рядом с городской тюрьмой, и не раз ей приходила мысль: может, и отец томится там? Преподаватели настойчиво уговаривали девушку остаться в техникуме: «Ты способная, Ната, тебе учёба даётся легко, с твоим характером ты далеко пойдешь». Но мать бесповоротно решила ехать домой.
В Крутинке ей предложили закончить курсы учителей в Исилькуле и работать в школе колхозной молодежи. Предложение устраивало семью, и мать согласилась. С путевками РОНО две подруги, Наташа и Маша, отправились в Омск. На вокзале предстояла пересадка на поезд до Исилькуля. Маша заняла очередь в кассу, а Наталья сидела на чемоданах и разглядывала разношерстную толпу. На её глазах открылась дверь, и в зал ожидания вошёл отец с узелком в руках. «Ты что тут делаешь?» — спросил он, и тотчас договорились вместе возвращаться домой.
По дороге, в поезде до Называевска, отец рассказал дочери, как на допросах пытались выбить из него признание в антисоветской агитации, но он держался стойко, отверг все обвинения и предлагал вызвать свидетелей из Крутинки. Надежды не было никакой, каждый день из камеры выкликали заключенных, и они исчезали бесследно. Наконец он услышал: «Кутузов! С вещами на выход». Попрощался с такими же бедолагами и пошел за конвоиром. Его доставили в кабинет следователя, и тот впервые обратился по имени-отчеству: «Петр Андреевич. Мы решили отпустить вас домой». — «Этим не шутят, — воскликнул Кутузов. — Зачем вы так, гражданин следователь?» — «Почему не верите, Петр Андреевич? Мы установили, что вы действительно не виноваты. Время сейчас сложное, мой вам совет: уезжайте куда-нибудь подальше». Деду вручили документы и деньги на дорогу. До конца жизни он был уверен, что вышел на свободу благодаря порядочности следователя и заступничеству односельчан: ни один из них не сказал дурного слова об арестованном
Кутузовы быстро распродали имущество, начальник почты снабдил их адресом родственников, и зимой 1935 г. семья выехала на Кубань. Купили домик в станице Ладожская, дед устроился жестянщиком в местный совхоз. Жили скудно, как все станичники: зарплату задерживали по 2—3 месяца, за хлебом выстаивали длинные очереди. Сын Евгений прислал письмо. Он работал в редакции Усть-Канской газеты и звал родителей на Алтай, где жизнь была более обеспеченная. Так и сделали. Дом продали и получили комнату в Ойрот-Туре. На Кубани осталась одна Наташа, которая поступила в педагогическое училище. Когда Женю перевели в Онгудай, то за ним последовала и семья: отец, мать, Нина и Георгий.
Наступил 1937 год, по стране катился вал репрессий против «врагов народа». Беда вломилась и в дом Кутузовых: органы НКВД арестовали Евгения и по этапу переправили на родину, в Омск. Отношение к семье Кутузовых резко изменилось: на них смотрели подозрительно и сторонились, деда уволили из школы, где он работал учителем труда. Не оставалось ничего другого, как снова бросить насиженное место и вернуться на Кубань к старшей дочери. В 1938 г. мать успешно закончила Усть-Лабинское педучилище и была оставлена в базовой образцовой школе им. Ленвнучат. Арест брата не отразился на ее положении. В 1940 г. энергичную и способную учительницу избирают первым секретарем райкома комсомола, через год она становится кандидатом в члены ВКП (б). Дед устроился на работу в ремонтные мастерские колхоза им. Потольчака, на выделенной земле он построил свой последний дом.
Нападение гитлеровской Германии и начало войны вызвало у деда чувство обреченности. Он хорошо знал врагов и по мере их наступления все чаще высказывал тревогу: «Как бы нам, мать, под немцем не оказаться. Никого не пощадят». Предчувствия сбылись полностью. При оккупантах подняли голову раскулаченные и устроили земельный передел: Кутузовы, как и другие станичники, лишились своего участка. Петра Андреевича начали таскать на допросы и допытываться, где скрывается дочь-коммунистка. Голод, издевательства и нравственные страдания сломили организм старика. Он умер осенью 1942, не дожив до освобождения.
Оккупация
Немцы принесли в станицу страх и голод. Кутузовы сидели взаперти, печь едва протапливали огородным бурьяном, ели жмых и мороженую свеклу, дрожали в ожидании регулярных налетов грабителей-полицаев. Осмелевшие соседи из раскулаченных сразу отрезали в свое пользование двор и сад, а Кутузовым выгородили для входа и выхода узкую тропу.
Новые тревоги и опасения за младшую дочь овладели бабушкой, когда в ее дом поселили немецкого офицера Отто. Станица была сильно разрушена, и всё подходящее жилье немцы взяли на учет. Постоялец кое-как объяснялся по-русски и пытался заговорить с Ниной, но она отмалчивалась. Однажды из управы заявились полицаи и потребовали, чтобы девушка вышла на рытье окопов. Отто был рядом и объявил прибывшим: «Дочь хозяйки обслуживает германского офицера и освобождается от трудовой мобилизации». Его заступничество удивило мать и дочь, они решили, что за этим кроется мужской расчет.
А Отто становился в разговорах все смелее и откровеннее. Он признался Нине, что ненавидит войну и не хочет воевать. До войны немец работал инженером-строителем, любил стариков-родителей и мечтал вернуться домой. Вежливый и предупредительный, он предлагал женщинам еду, заставлял денщика помогать по хозяйству, никогда не просил об услугах. Нина настолько расхрабрилась, что стала спорить и возражать квартиранту. Бабуля не находила себе места: мало ли, что у фрица на уме, ведь он — враг.
В январе 43-го Нина столкнулась на улице с бывшей комсомолкой Шуркой Колядой. Проходя мимо, та шепнула: «Спрячься, тебя хотят расстрелять». Нина помчалась домой и с порога крикнула: «Мама, что мне делать!?» Догадались сразу: Шурка зря пугать не будет. Она давно спуталась с немцами и служила машинисткой в комендатуре, через ее руки проходили все приказы и списки на ликвидацию. Значит, дома никак оставаться нельзя. Мать собрала теплую одежду, узелок с едой и на заре проводила дочь в степь. Там, в соломенных скирдах, Нина и ее подруга Лида Кашлатая скрывались две недели. Ночами пробирались домой, запасались скудной пищей — и снова в степь. А полицаям и офицеру бабушка сказала, что дочь ушла с подругой на хутора и где находится — не знает. Впрочем, оккупантам было не до поисков. Фронт неуклонно приближался к станице, и немцы начали поспешную эвакуацию.
В ночь на 1 февраля 1943 бабушка услышала осторожный стук в окно: «Кто?» — «Свои, мать, открой». Открыла и увидела красноармейцев. «Мы разведчики. Немцы есть в станице?» Услышав ответ, порадовали: «Завтра наших ждите». Бабушка обняла солдата и заплакала. Через два месяца с частями 7 стрелковой бригады в Усть-Лабинскую вернулась мать и провела краткий отпуск в родном доме, разграбленном вплоть до сковороды и утюга.
Прежде всего, мать восстановила справедливость. Перемахнув через плетень, она нагрянула к соседям, выхватила из кобуры пистолет и срывающимся голосом крикнула: «Прибью сволочей! Вы что издеваетесь над старой и малой?» Муж и жена повалились ей в ноги, а она, охваченная гневом, с круглыми глазами, выпалила: «Чтоб за полчаса поставили забор на место!»
Бабушка знала вспыльчивый характер матери и испугалась за жизнь соседей, но обошлось без крови. Через 3 дня снова прощались. Мать получила назначение на Воронежский фронт, вскоре уехала на учебу Нина, и бабушка осталась ждать дочерей и сына Георгия, служившего на Дальнем Востоке.
Бабушка
Бабушка пережила мужа на 30 лет. Она отбросила всякие мысли о новом замужестве, после войны продала дом, разделила деньги между детьми и всецело отдалась воспитанию внуков. Первым был я, потом появились мои двоюродные сестры Нина, Люда и брат Борис. Успела бабуля понянчить и первого правнука Олега. До последнего часа она усердно справляла домашнюю службу — мелочную, утомительную и всеохватную, мало кем из близких ценимую. Ее, не спрашивая, срывали с места, вызывали телеграммами, и она, в один день собрав пожитки, спешила из одной семьи в другую. А в награду нередко слышала попреки и ворчание. Не раз я оспаривал ее по пустякам и только позднее понял, сколько незаслуженных обид она безропотно приняла от нас, как обходили ее вниманием и заботой. И все же именно я был ее любимый внук, именно со мной она без колебаний соглашалась ехать и жить, и наши размолвки никогда не ослабляли взаимной привязанности и преданности.
Нельзя сказать, что бабуля всегда была добродушная и бессловесная «божья коровка». Она прямо выражала свои мнения, давала советы, не скрывала недовольства. И если к ней не прислушивались, отмахивались, бабуля говорила: «Ну, хорошо, пусть будет по-вашему», — и уходила в себя, замыкалась, продолжая исправно тянуть свой воз. Она не опускалась до злословия и кухонных ссор, с врождённым достоинством выходила из семейных неурядиц и всем своим обликом давала почувствовать домашним их неправоту.
Как и дед, она не переносила пустословия, уличных пересудов, не сидела на лавочке с подсолнечной шелухой на губах, сторонилась болтливых соседок. Возвращаясь с работы, я заставал её с романом в руках: до последних дней она обходилась без очков. Любимых Толстого, Шолохова, Лескова знала досконально, несколько раз перечитывала Гончарова и Мельникова, из зарубежных ценила Стендаля и Флобера. Бабуля мгновенно погружалась в мир вымысла, взаимоотношения героев и судила о них удивительно кратко и метко: «Ну, этот больно простоват — быстро одурачат. Отпетый мошенник и негодяй, наплачутся от него. Хороша, да умом обижена, разве что у мужа займёт». Однажды я повёл её в театр. Исполняли Шестую симфонию, и я опасался, что бабуля заскучает, не высидит положенного времени. Как я ошибся! Она внимательно, неподвижно слушала весь час. «Понравилось?» — спросил я, когда выходили из зала. «А ты думал, что я совсем деревянная? Такая жалость взяла — чуть не заплакала». Моя старушка никогда раньше не была в симфонических концертах, я ничего не объяснял, а она просто и ясно выразила суть последнего шедевра Чайковского.
У неё был ровный и спокойный характер, рядом с ней возвращалось то примирительное расположение духа, которое делает человека щедрым и отзывчивым. Она легко, с первых слов, обаяла незнакомых людей. Едва устроилась в моём купе турпоезда рядом с фотографом Николаем Ивановичем, как тот принялся её потчевать и снимать на память: «У тебя не бабка, а подарок. Напомнила мою покойную мать». В Сочи она распивала чаи под инжиром с моей квартирной хозяйкой и рдела от её похвал: «С тобой, Мария Ивановна, часы, как минуты, бегут. Оставайся у меня навсегда». В Лакинке, под Владимиром, мы жили с ней у Мироновны — подслеповатой, толстой и неповоротливой старухи. Когда она, переваливаясь, ходила по дому, скрипели половицы и колыхалась в ведрах вода. Как-то после смены мы сидели за обеденным столом, и Мироновна, уплетая пышные бабулины пироги, призналась: «Я, Игорёк, совсем забросила хозяйство, к печи не подхожу. Твоя бабушка и кормит, и поит меня. Давеча пошли в сад — всю малину обобрали, а в прошлом годе я к ней и не притрагивалась. А уж чистюля — таких поискать. Соседки завидуют, спрашивают: где ты такую старушку купила?» Я познакомил бабулю с Ритой, и они сразу потянулись друг к другу. Надо было видеть, с каким удовольствием разговаривали, как тепло прощались, и каждый раз при встречах Рита просила: «Не забудь передать привет бабушке».
Чувство юмора позволяло ей подмечать неистощимый комизм жизни и смягчать её печальные минуты. Нередко мы по очереди вспоминали характерные словечки знакомых людей, вроде: «Вовик, иды варэники исты» или «Чуить кошка, чью мясу зъила». И бабулей овладевал такой приступ тихого смеха, что из глаз брызгали слёзы. Она вытаскивала из рукава платочек и, продолжая заливаться, долго и безуспешно пыталась осушить обильную влагу. Такая же привычка была и у матери. Неожиданно за столом они извлекали из прошлого Алёшу Варакина, крутинского мужика, и в его деревенской манере вели разговор: «Ты чо же это, дева, сахар таскашь да таскашь? Гляди-ко, я с одним куском пяту чашку допиваю. — Ложись-ко ты дрыхнуть, дева, карасин, чай, не из колодца таскам».
В последние годы на её сердце легло материнское горе: паралич разбил сына Георгия, Гошу. Участник войны с Японией, танкист, был он искусный механик и без труда устраивался на работу в любое место. Гоша вел жизнь легкую, подвижную. Семьей не обзаводился, колесил по стране и задерживался там, где хорошо платили. На Геленджикском молочном заводе ему понравилось, и он работал здесь несколько лет. Мы с бабулей были у него в гостях, и его добрая, приветливая гречанка Маша закармливала нас густыми сливками и варениками со сметаной. Дядя не изменил своих правил, оставил и эту женщину, так приглянувшуюся бабуле. Внезапный удар сделал его инвалидом: он потерял речь и с трудом ходил, опираясь на трость.
Мать выхлопотала брату 12-метровую комнату в общежитии, мы с бабулей привели её в порядок, и Гоша зажил в одиночку. Бабуля навещала сына каждую неделю, стирала и готовила, часами слушала его невнятное бормотание. Дядя скучал и долго не мог смириться с новым положением, раздражался по всякому поводу, размахивал тростью и всё время пытался что-то доказать. Увы, безуспешно, только мать понимала временами смысл его излияний и переводила на обыкновенный человеческий язык. Иногда дядя захаживал к нам, и я развлекал его чтением смешных рассказов Чехова, Зощенко, Шишкова — он хохотал до красноты на лице, до полного изнеможения. Он был благодарен за такую поддержку и нередко поджидал меня после экскурсии на скамейке площади Героев. Я задавал обычные вопросы, он кивал головой, что-то одобрительно мычал, и мы медленно продвигались к его унылому жилищу.
Второй удар свалил дядю бесповоротно, и его положили в дом инвалидов. Только мать не забывала сына. Как по расписанию, она являлась к нему после завтрака, сидела у постели и молчаливая возвращалась домой. Похоронили Гошу на казённый счет, тихо и незаметно. Бабулю известили, когда она пришла на очередное свидание. Она никогда не узнала, где и когда погиб её первый сын Женя. С последним, Георгием, она простилась на могиле.
После университета я собрался к матери в Омск и позвал бабулю. Она отказалась: «Не хочу жить с Натальей, у неё характер тяжелый». Напрасно я уговаривал и напоминал, что характер тяжелый, но отходчивый — бабуля стояла на своём: «По всякому пустяку заводится и кипятится. Нет, Игорёк, поезжай один. Я тут доживать буду». Через год, в апреле 1973, мать получила от сестры тревожную телеграмму: «Мама очень тяжёлом состоянии, необходимо твоё присутствие, обязательно приезжай». Мать немедленно вылетела в Новороссийск. Оказалось — на похороны.
Родители
Начало войны застало мать в Геленджике, среди слушателей партийной школы. Её стихотворение 1941 года точно передаёт настроение молодёжи в то незабываемое время.
На митинге я заявила,
Что добровольцем ухожу.
За мать-отчизну дорогую,
Коль надо, голову сложу.
Все комсомольцы закричали:
«Ура! Мы все идём на фронт!
Коль наш вожак туда — мы тоже,
Мы с ней нигде не пропадём».
И разобьём фашистов- гадов,
Пусть знают это все они!
Вон вас, непрошенных поганцев,
С Советской праведной земли!
В декабре 41 мать вступила в ряды партии, и её направили на курсы Красного Креста. Летом 42 немцы вторглись на Кубань. 5 августа с отступающими частями 383 стрелковой дивизии Наталья оставила Усть-Лабинскую. С удостоверением хирургической военной сестры её зачислили в батарею артполка, и она принимает участие в тяжёлых боях за ст. Белореченскую: там была предпринята безуспешная попытка сдержать наступающего противника. Потом был 488 отдельный медсанбат и борьба за жизнь раненных. Осенью мать заканчивает краткосрочные курсы младших политруков. Изучала огневую подготовку, штыковой бой, тактику и после учёбы заняла должность секретаря политотдела 7 отдельной стрелковой бригады в составе войск Туапсинского оборонительного района. Она обрабатывала и сводила воедино донесения из частей, подразделений и передавала их секретной связью по инстанциям, принимала ночью по радио сводки Совинформбюро, размножала и направляла в каждую часть для политработников. Замещая убитых товарищей, политрук Кутузова не раз первой поднималась в атаки и увлекала за собой красноармейцев. Бои под Туапсе шли жесточайшие, враг любой ценой стремился прорваться в Закавказье.
В обороне Туапсе 7 стрелковая бригада понесла огромные потери, и её остатками весной 1943 пополнили 23 стрелковую дивизию. На Воронежском фронте мать выполняла обязанности заместителя командира санроты по политчасти, а затем комсорга медсанбата. После упразднения в армии института политруков Наталью откомандировали в 73 гвардейскую стрелковую дивизию и назначили зав. делопроизводством штаба.
Дивизия сражалась на Курской дуге, на землях Украины и Молдавии. Мать знала подробности каждого боя, всех отличившихся воинов и нередко писала письма родственникам погибших. Через её руки проходили приказы, докладные, донесения; она вела строгий учет и следила за сохранностью документов. Регулярно проводила политзанятия в комендантском взводе штаба дивизии, разъясняла директивы ставки. Лейтенант Кутузова детально изучила канцелярскую работу. Командир дивизии генерал Козак, дважды Герой Советского Союза, поручал ей редактировать документы и, собираясь диктовать, усаживал за машинку.
В штабе дивизии мать встретила мужчину, которого горячо полюбила. Это был майор Филимон Рудой, её начальник. После войны он вернулся в Гродно, к семье, и надежды матери на замужество не сбылись. Я знаю отца только по фотографии военных лет. Рядом с подтянутыми, молодцеватыми сослуживцами стоит в расслабленной позе, положив левую руку на ремень, уже немолодой, высокий черноволосый мужчина с нераскрывшейся улыбкой на усталом лице. А был старше своей подруги всего на 3 года.
День Победы гвардейцы встретили в Австрии, оставив позади Болгарию, Румынию Венгрию, Югославию.
Сталинградско-Дунайской стрелковой дивизии.
Венгрия, 1944
Через пол-Европы мать воротилась домой в Усть-Лабинскую к овдовевшей бабушке. Я — дитя войны и родился в конце победного года, 7 декабря. Отец знал обо мне. Осенью 46-го он без предупреждения приехал в станицу и открыл дверь нашего дома. Гостя встретила растерявшаяся бабушка и послала за матерью младшую дочь Нину. Отец подержал меня на руках, выпил стакан чаю и, оставив деньги, ушел на вокзал. Мать работала тогда в райотделе милиции. Она отпросилась у начальника и, взволнованная новостью, устремилась домой. «Где Филя?» — крикнула она с порога и помчалась на вокзал. На её глазах поезд скрылся за поворотом. Лишь через 10 лет после войны мать вышла замуж: всё верила, ждала. Отец умер на родине в начале 80-х; мать узнала об этом от боевых друзей.
Мать
Война сильно отразилась на матери: она стала нетерпимой, властной, в голосе появились командирские ноты. В гневе она не знала удержу, доставалось правым и виноватым. Её постоянно снедал внутренний огонь неудовлетворённости и беспокойства, она пытается устроить личную жизнь и бросается из одного конца страны в другой. В 1947 году она уехала на Алтай, в Бийск, а через два года вернулась в Усть-Лабинскую. Потом выезжала в Бикин Хабаровского края, в Уфу, родную Крутинку, Тайшет. В 1968 мать продала большой дом в Новороссийске и навсегда уехала в Омск. Она не посчиталась с тем, что я продолжал заочно учиться в университете, и мне пришлось три года скитаться по чужим углам.
У матери с детства пробивался мужской характер. Росла бедовой, озорной, была заводилой и вожаком уличных команд, грозой сельских садов-огородов. Её неизменно выбирали дружинным барабанщиком, и на всех сборах, построениях, маршах она первой запевала любимую «Песню о юном барабанщике»: «Средь нас был юный барабанщик, В атаках он шёл впереди С весёлым другом-барабаном, С огнём большевистским в груди». Думаю, что мужское волевое начало помешало матери найти личное счастье: не мужчины выбирали её, а она выбирала мужчин.
Мать не отказывалась от руководящей работы и временами возглавляла городской Дом пионеров, районный методкабинет, учебную часть санаторно-лесной школы, однако призвание нашла за учительским столом. У неё были незаурядные организаторские способности, она сразу вникала в суть дела, умело распределяла кадры и средства, изобретательно и настойчиво преодолевала трудности. И знакомые, и сама она не раз выражала уверенность, что вывела бы в передовые любой колхоз, завод, стройку. Её останавливала необходимость опираться на подчиненных, работать в коллективе, где каждый выполняет часть общей работы. Будучи крайне ответственной и самостоятельной (даже лужи обходила не так, как другие), она не любила перекладывать и делить свои обязанности с другими. Ей всё казалось, что сама она сделает быстрее и лучше кого бы то ни было. Видеть чужую беспомощность, равнодушие, небрежность было для неё сущей пыткой, и когда ей советовали: «Поручи выставку Вере Андреевне», — она решительно отвечала: «Это все равно, что провалить. Я сама». И надо признать, ошибалась редко. Зато не скрывала одобрения, если видела добросовестное исполнение: «Молодец, я бы и сама так сделала». Помимо всего, она была врагом кабинетных сидений, бумажного творчества, бюрократической круговерти. Жизнерадостный, кипучий уклад школы, дети с их доверчивостью и пытливостью были для матери благодатной средой, и она рано поняла, что только в школе осуществит без помех свои намерения и планы. Здесь она была независимой и могла единолично учить, воспитывать, распоряжаться.
Её педагогический талант был ярким и всесторонним: тонко разбиралась в детской психике, ясно и образно учила, твердо и последовательно добивалась поставленных задач. Я сидел на её уроках как ученик, как наблюдатель и всегда удивлялся живости и сообразительности её учеников. Их не надо было тормошить и заставлять, они с удовольствием втягивались в работу и наперегонки выполняли заковыристые задания. «Научить можно и черепаху — измором и терпением, — говорила мать. — А ты научи легко и интересно — вот где мастерство». И действительно, многие её коллеги давали хорошие знания, но какой ценой! Многократным повторением, огромной затратой времени и сил; на их уроках висела тяжелая скука и бдительный надзор. Мать знала множество приемов, способов, игровых упражнений, которые делали грамматику и арифметику увлекательным занятием. Цепочкой безошибочных и точных вопросов она вплотную подводила ученика к новому знанию, правильному ответу, и у ребенка возникало убеждение, что он сам совершил открытие, сам добился успеха.
Её ученики неизменно выходили победителями на всех смотрах и конкурсах. Александра Владимировна, моя учительница, не раз говорила матери: «Твой троечник у Серафимы или Зои был бы отличником». Так и происходило: троечники матери, переходя в средние классы, начинали получать более высокие оценки.
С первых минут в первом классе дети чувствовали, что перед ними «настоящая учительница» и безоговорочно признавали за ней право учить и требовать. Не признАют — и все старания пойдут насмарку, самый умный наставник сделается мучеником профессии. Мать быстро покоряла самых трудных подростков и делала их верными друзьями. Была в ней та врождённая сила непререкаемости, которая, помимо приказов, настраивает детей на сотрудничество и шаг за шагом сплачивает с учителем. Помню, в старших классах учителя во всех падежах склоняли «хулигана Мухина». Мать пожимала плечами и недоумевала: «У меня он был один из примерных, всегда работал». В 1981 она повезла группу моих школьников из Юрьевки в Севастополь. Восьмиклассница Наташа Бурлачко прислала мне письмо-отчет, и я узнал, что в поезде в течение 3-х суток «Наталья Петровна не давала скучать: в каждом купе выпускали стенгазеты, проводили политинформации, решали задачи на смекалку, пели, встречались с интересными пассажирами и по очереди дежурили. В Севастополе директор гостиницы объявил нам благодарность как самой воспитанной и аккуратной группе».
Мать никогда не рвалась в «новаторы», не подхватывала «почины», не демонстрировала «современные методы» и «передовой опыт». «Вся эта шумиха от растерянности и бессилия, — разгадывала она очередную кампанию. — Дурака не научишь, как портил детей, так и будет калечить. А способный и думающий сам найдет свою дорогу». И теперь, наблюдая вал всевозможных «инноваций», «презентаций», «супертехнологий и методик», я вспоминаю мать и усмехаюсь. В лучшем случае — забытое и восстановленное из практики старых учителей, то, что называют «развивающим обучением» (а как учение может не развивать? тогда оно зубрежка и обман). В худшем — сценическая эквилибристика, как на конкурсах, натаскивание на тестах, программирование и типовое оболванивание, умение нажимать нужные кнопки. А считать, сочинять, мыслить совсем разучились.
В классах матери всегда толпились студенты, и перед уроками она давала последние указания: «Стишок пусть прочитает Хватов, а задачку решать вызови Студникова. Не забудь карту открыть и поставить вопросы». Учебная практика переходила в воспитательную и досуговую в летнем лагере при базовой школе: мать сама добилась его открытия и 4 года была начальником. Показательные уроки, утренники, праздники были для неё наслаждением, тут она разворачивалась в полном блеске. Её охватывало творческое возбуждение, волнение передавалось классу, учитель и дети словно соревновались в находчивости, остроумии, богатстве знаний. Уроки щедро оснащались наглядными пособиями, мать сама их придумывала и мастерила. Целый домик-времянка в Новороссийске был загружен её поделками, они хранились в папках, коробках, висели на перекладине, а мать продолжала вырезать, клеить, чертить.
В 1973 году мать вышла на пенсию и с присущей ей страстью занялась общественной деятельностью. В качестве секретаря Омской секции Советского комитета ветеранов войны, куда её позвал полковник Сальцын, она объездила всю область, выявила женщин-фронтовичек и объединила их в Клуб боевых подруг — один из первых в стране. Она сама писала сценарии для заседаний клуба, привлекала известных артистов и людей с положением и делала это с большим мастерством, вполне профессионально. Её рабочий день был загружен до предела: приёмы ветеранов, семинары, конференции, слёты, встречи и выступления в гарнизонах, школах, вузах, училищах, поездки в районы. Она была Почётным юнармейцем поста № I у Вечного огня, шефствовала над профтехучилищем №4, школами 78 и 101, открывала залы боевой славы и школьные музеи. Ей нравилось быть в центре внимания, слушать благодарности, видеть признание своих трудов, и ради этого удовольствия мать не щадила здоровья и душевных сил. Но её до глубины возмущало, когда выдвигали в первые ряды и публично расхваливали людей недалёких, инертных, но угодливых и ловких, тех, кто любил сидеть в президиумах и красоваться на разных торжествах. В этих случаях мать не скрывала недовольства и в глаза высказывала пролазам всё, что накипело. «Зачем ты поссорилась с Раисой Павловной? Зачем задела Николая Васильевича?» — «Как я могла промолчать? Привыкли чужими руками жар загребать и думают, что остальные ничего не видят», — отвечала мать и не собиралась себя сдерживать, наживала недругов. Поскольку обойтись без неё было трудно, ей прощали такие выходки и ограничивались временным замалчиванием, преуменьшением заслуг. Отыгрались после смерти: как будто не знали, не слышали. Мать наладила связи с однополчанами и записала их воспоминания, побывала на местах сражений в Волгограде, Белгороде, Новороссийске, на Украине, в Молдавии, Болгарии и Югославии. Восхищенный целеустремлённым обликом «русской Натальи», болгарский скульптор Георги Тошев изваял в мраморе её лицо. Она вела обширную переписку, телефон не умолкал с утра до позднего вечера. В последние годы она отказывала себе даже в маленьком удовольствии «переброситься в картишки» с соседями-стариками. Словно предвидела близкий конец и торопилась.
Раннее
В жизни есть только детство, всё остальное — памятник детству или могильная плита. Встречаю бывших учеников: крутолобые, коротко стриженные бычки в обнимку со смелыми подружками. Как быстро они переняли стандарты взрослого общества: одежду, манеры, язык, потребности… А я вижу застенчивых, озорных, смышлёных, робких, драчливых, осторожных, нетерпеливых — всяких, но всегда вне привычек, условностей, заданности: бурное море с множеством встречных, холодных и тёплых, течений, ещё не успевшее заполнить донные щели и впадины. Куда всё это уходит, почему нет продолжения, и маленький человек точно падает в предназначенную ему лунку? Значит, это неизбежно. Взрослые дети смешны, но и притягательны.
Могу ли я забыть детство? «Детства день, до гроба милый, Детства сон, что сердцу свят…» Как в хорошей пьесе, оно было моим первым действием. Убери, вырежи начало, и всё остальное рассыплется, продолжения и конца не последует, останутся одни обрывки, эпизоды. А чаще всего — начинается новая пьеса.
Как объяснить избирательность детской памяти? Мне 3 года. Каждое утро бабуля упаковывает меня в толстое ватное пальто и выводит за порог. Оставшись один, я иду на запах хлеба. Из маленького оконца по деревянному жёлобу скользят окутанные паром румяные кирпичи. Дюжие мужики подхватывают их и укладывают рядами на решётки.
Стою в отдалении и жду, когда загруженный фургон развернётся и уедет. Тогда всё моё. Ах, сколько хрустящих золотистых крошек! Можно замести их горкой, и отправлять в рот щепоть за щепотью. Какое наслаждение!
На материном столе рассматриваю книгу с рисунками. Одни, «хорошие», пролистываю, другие почему-то не нравятся, вызывают отвращение. Приговаривая: «Бяка, злой, плохой, брысь!», — я перечёркиваю страницы красным карандашом, решительно вырываю и швыряю на пол. Расправа с неугодными рисунками длится до прихода матери. Увидев усыпанный белыми клочьями пол, она хватается за ремень и непритворно стегает меня по рукам. Я не понимаю: за что? — и пулей вылетаю в кухню под защиту бабули. Мать — за мной. Она пытается достать меня на руках бабули, но та ловко увёртывается, уклоняется и принимает удары на себя. Приступ материнского гнева длится недолго, через полчаса я прощён.
Усть-Лабинская, 1946
Вырос на старушечьих руках, берегли и лелеяли старушечьи руки. Было 5 лет, когда мать, после нескольких переездов, сняла половину в чистом глинобитном домике вдовы Ильиничны. Я сразу ощутил перемену, Ильинична заменила мне отсутствующую бабулю. Утром она будила прикосновением тёплой ладони и вела к умывальнику. Потом наливала молока и подсовывала пахучий пирожок. В огороде старушка усаживала меня на скамеечку рядом с собою и показывала, какие травки следует удалить с гряды, приговаривая: «Не торопись, внучек, постарайся, гляди зорче, ну-ка, помоги, сядь поближе…», — одаривала то морковкой, то огурцом, то горохом.
За обедом на столе появлялся дымящийся чугунок, и мне наливали миску багряного борща, заправленного старым ароматным салом. Такого борща я больше ни у кого не ел. После обеда Ильинична укладывала меня спать во дворе под старой акацией, и я, уже засыпая, чувствовал, как она осторожно накрывает моё лицо марлевым пологом. Вечером, до сумерек, я по её просьбе — «Порадуй старуху, внучек» — громко, по складам, читал басни Крылова или слушал рассказы про дедушку Леонтия — казака, убитого, по словам Ильиничны, «супостатами».
Завершался день в мягкой постели, откуда видел крохотный огонёк лампады и устремлённый на него взор старушки. Простоволосая, в длиннополой ночной сорочке, она стоит на коленях, бьёт поклоны и внятным строгим шёпотом нанизывает на невидимую нить: «В руце твои, Господи Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой. Ты же мя благослови, Ты мя помилуй и живот вечный даруй ми. Аминь».
Прошло лето, мать снова затеяла переезд. Ильинична проводила меня за ворота, осенив на прощание широким крестом.
Сказка
Я услышал сказки на четвёртом году, в Бийске, где мы прожили больше 2-х лет до возвращения на Кубань. Утром мать уходила на работу в Дом пионеров, бабуля принималась за кухню, а я выдвигал из-под кровати картонную коробку с игрушками. Ватный заяц, облезлый плюшевый мишка, деревянные кубики, пирамидка с разноцветными колёсиками, набитые опилками шары на резинках… что ещё? Как-то мать принесла помятую гремящую юлу, и я тотчас запустил её посреди комнаты. Я любил свои старые заслуженные игрушки и подолгу играл без устали и изобретательно. То заяц с медведем устраивали борьбу, то возносилась башня, увенчанная пирамидой, то шарики поражали разноцветные мишени… Через несколько часов напряженной возни словно бесёнок подбрасывал меня с полу, и я, с зажатыми в руках зверями, начинал носиться по комнате. Бабушке со мной было сущее наказание. Я врывался на кухню и хватал то ложку, то скалку, то стакан. Чтобы отвлечь меня от беготни, она начинала какую-нибудь сказку. Вымешивает тесто, чистит картошку, режет лук и между делом приговаривает: «Ловись, рыбка, и мала и велика. Козлятушки, ребятушки, отопритеся, отомкнитеся. Петушок, петушок, Золотой гребешок…» Сказки были простые, незатейливые и повторялись изо дня в день. Но я не скучал и не привередничал, а сразу включался в действие: бабуля начнёт — я продолжу, она одну строчку — я другую. Волшебных и авантюрных сказок бабуля не любила и уступала лишь под моим натиском. «Да ну их, — отмахивалась старушка, — уж больно просто там всё выходит. Взмахнул платочком, раскинул скатерть-самобранку — и любое желание тут же исполняется. Нет, Игорёк, пока сама печь не растоплю, ничего у нас с тобой не будет».
Мы так увлекались, что не замечали стрелок на кухонных ходиках, и только приход матери возвещал, что наступило время обеда. Ел я вяло, неохотно, потому что давно был сыт: первый блин, первый пирог доставались мне, и я с набитым ртом то выбегал, то возвращался и в порыве любви обнимал бабулины колени. И она, лучезарно улыбаясь, спрашивала: «А какое слово надо сказать, внучек?» — «Ещё, дай ещё!» — «Нет, проказник, есть другое слово. Ты разве забыл?» — «Какое слово? — притворялся я. — Не знаю никакого слова». Бабуля в этом случае откладывала нож, брала меня на колени и мягко говорила: «Давай-ка вспомним это хорошее слово». Мне только того и надо было. Я знал, что в 10-й раз услышу мою любимую сказку.
«Жили-были старик и старушка, и были у них девочка и маленький мальчик». — «Как я?» — «Как ты». Я знал сказку наизусть и нередко подхватывал продолжение, но бабуля не позволяла: «Ты же сказал, что не знаешь. Молчи и слушай». И мы бежали вместе с девочкой по полям и лесам. Всё девочка одна и одна, всё не везёт бедняжке. Ничего не замечает, никого не слышит, торопится братца спасти. Вот и избушка Бабы-яги, и сама старуха: приветливой прикидывается, доброй. А сама готовится зажарить и съесть девочку с братцем. Кто им поможет, кто из беды вызволит? Тут-то и поняла девочка, что зря от помощи отмахивалась. Голос бабушки делается тёплым и одобрительным, я слышу в нём сочувствие. И замечаю, что девочку словно подменили — другой она стала. Мышку кашей накормила, речку матушкой называет, кислое лесное яблочко попробовала.
Бабуля каждый раз наставительно поясняет: «От угощения нельзя отказываться: доброго человека обидишь. Ну, ты у меня молодец, никогда не капризничаешь». — «Да», — кричу я радостно, и мы вместе приближаемся к развязке. «Какое слово сказала девочка речке?» — «Спасибо, реченька, за молочный кисель». — «Что сказала девочка печке?» — «Спасибо, печка, за ржаной пирожок». — «И за помощь, — прибавляет бабуля. — Без чужой помощи лоб набьёшь и беды наживёшь». Сказка благополучно кончается, и мы принимаемся за свои дела. Так и залегла в памяти бесхитростная сказка о слабости одиночества и спасительной силе единения.
Виталий
Среди детских фотографий давний рисунок карандашом на плотной желтоватой бумаге: неулыбчивый круглолицый малыш в старинном мундире с эполетами, лентой через плечо, армейских ботинках со шпорами, а на поясе вместо сабли — большой полосатый мяч. На обороте читаю: «Генерал Игорь, „Бодяга, Буляга, Гуляга“. Исполнил В. Дебеленко. 2 сентября 47г.»
Это художество Виталия — Вити, как я его называл, мужа моей тётки Нины. Отчасти он заменял в раннем детстве отца и был привязан ко мне как мужчина, мечтающий о сыне. Сын у Виталия родился довольно поздно, после двух дочерей, поэтому долгие годы я оставался его любимцем. Витя хорошо рисовал и часто с фотографическом сходством изображал моё круглое серьёзное лицо. «Хоть циркулем обводи», — шутил он не раз. В Усть-Лабинской был он заметной фигурой — офицером МГБ, занимал просторную квартиру на центральной улице, раскатывал на собственной «Победе», любил выпивку и шумные компании. И он со своей цыганской внешностью, добродушием и беспечностью нравился товарищам и женщинам. Свободного времени у Вити было много, и он с удовольствием возился со мной. «Посажу тебя на руку, а когда сниму — на рукаве золотой пятачок, — смеялся он. — Я с тобой часто на вокзал ездил, там продавали свежее пиво. Сдую пену и первый глоток подношу тебе, вскоре ты и сам запросил «пила». А однажды увидел в пивном ларьке горящую свечу — так и уставился. Я объясняю: это свечка, Игорёк, свечка. А ты ручонку протянул да как крикнешь: хочу свечку! Мы едва на ногах устояли, с тех пор и прозвали тебя Свечкины.
На самом деле Витя был не Виталий, как называли его родные и друзья, а Евлампий. Совсем недавно я узнал от внука, что он родился под Ялуторовском Тобольской губернии в бедной крестьянской семье и в раннем детстве остался круглым сиротой. Его отца, организатора коммуны и секретаря партячейки, мать, сестру, брата и дядю уничтожили распалённые местью кулаки во время антикоммунистического восстания в Западной Сибири в 1921г. 7-летнего мальчика пригрели и вырастили родственники из Курганской области.
Виталий, как миллионы его ровесников, получил путёвку в жизнь от Советской власти, был горячо предан ей и защищал до последних дней. В годы войны он отстаивал Заполярье и показал себя толковым и храбрым командиром. Безупречная боевая биография открыла ему дорогу в Высшую школу контрразведки и в ряды созданного после войны министерства госбезопасности под руководством Берии.
Автопортрет. 1947
Именно Витя внушил мне, пятилетнему мальчишке, что на противоположной стороне улицы, в большом доме под железной крышей, обитает Баба-яга. Я знал просто старушку Ивановну. Она ежедневно приходила в гости к бабуле, и они, посидев на кухне, расходились. И вдруг Витя, проводив Ивановну взглядом, ошарашил меня: «Ничего ты не знаешь, Бадяга. Ведь Ивановна — Баба-яга, самая настоящая». У меня язык примёрз к нёбу, я растерянно смотрел на Витю и пытался уразуметь смысл его жутких слов. «Да-да, — продолжал дядя, — сколько она малых ребяток съела, сколько косточек на огороде закопала».
Всё, что я знал о колдунье из сказок, мгновенно наложилось на облик знакомой старухи, и меня охватил ужас. Я удивился, почему Ивановна до сих пор не тронула меня, не заманила в свой зловещий дом. На следующий день, завидев вдали ковыляющую старушку, я бросился стремглав через улицу, влетел в свой подъезд и забился в чулан. Сидел долго, пока не наскучило, а когда робко вышел на свет, бабуля спросила: «А где правая галоша?» Впопыхах я обронил галошу на мостовой и ни за что не хотел за ней вернуться. Напрасно бабуля пыталась рассеять мой страх и ругала зятя, я стал упорно избегать Ивановны.
Виталий любил рассказывать, как старуха пригласила его на пельмени. Родом из Сибири, он знал толк в пельменях, охотно стряпал и особенно лепил: из его больших сильных рук они выскакивали один за другим — миниатюрные, аккуратные, совершенно одинаковые, как будто их штамповали. Конечно, Виталий без раздумий отправился в гости на любимое блюдо. Когда Ивановна поставила перед ним окутанную паром тарелку с пельменями, каждый величиной с кулак, он с сомнением покачал головой, но всё же бодро взял вилку. Потрясение наступило, когда разжевал: вместо нежной свинины и говядины с луком и перцем, пельмень был начинён ошурками. В глазах знатока такое отношение к знаменитому сибирскому блюду было кощунством. А Ивановна просто понятия не имела о настоящих пельменях, она полагала, что для них годится всё, что связанно с мясом.
Виталий погонял пельмень во рту, незаметно выплюнул в кулак и бросил под стол сторожившему коту. Ивановна, ничего не подозревая, поставила на стол вторую тарелку и усердно потчевала желанного гостя. «Не знал, куда деваться, — говорил Виталий. — Хорошо, что старуха не сидела на месте, продолжала варить и вынимать готовые пельмени». Спустив несколько штук под стол, Виталий поднялся: «Спасибо, хозяйка, пельмени на славу, но извини, на службу пора. Как-нибудь загляну еще разок», — и быстро вышел на улицу.
У Виталия была смешная слабость: он боялся мышей. Каждый раз, когда его просили выгнать серую нахалку, он надевал резиновые сапоги, вооружался метлой и осторожно входил в кухню. Виталий прислушивался, топал ногой и неуверенно елозил метлой под буфетом и за печью. При внезапном появлении мыши грозный оперативник проворно отскакивал в сторону и восклицал: « Чтоб ты сдохла, язви тя в душу!» Тётка и бабуля едва сдерживали смех, а я решил, что страшнее мыши зверя нет, и до сих пор смотрю на них с опаской.
Впечатления
Летом семья тетки отдыхала в приморском поселке Береговое под Геленджиком. На берегу прозрачной горной речушки я возводил из сырого песка плотины и запирал юрких проворных рыбок. На веранде большого казенного дома тетка ежедневно занималась со мной, ставила правильное произношение и добилась того, что я перестал шепелявить. За ужином бабуля ставила передо мной деревянную миску с ложкой, в обычной тарелке еда казалась мне почему-то невкусной. Заслышав выстрелы пастушьего кнута, я выбегал на улицу и тащил за рога упрямую козу. Каждую неделю в тесном прокуренном клубе смотрели кино. Витя держал меня на коленях, тормошил и давал пояснения: «Вот он, Тарзан, видишь? Смотри, как прыгает. А вот на дерево лезет. Ну и ловкач!» Из-за спин и голов я видел только непрерывное мелькание да слышал звериный рев и свист.
В сумерках в разных местах таинственного сада вспыхивали искры светляков. Мне было любопытно: как они горят не сгорая? Поймал несколько жучков и зажал в кулаке. Когда разжал, то увидел на ладони холодные гаснущие угольки.
Последнее лето перед школой я снова провел у тетки в маленьком городке Лабинске в 280 км от Краснодара. Впоследствии мне не раз приходилось проезжать по пути в техникум через Лабинск, и я узнал, что во времена Кавказской войны здесь, в Предкавказье, стояла крепость. После смерти Сталина МГБ ликвидировали, и Витя лишился золотых погон, которые так мне нравились. Его назначили заведующим мельницей, хотя никогда он не занимался ни зерном, ни производством. Мельница с плотиной стояла на Лабе, а рядом, в большом служебном доме, поселились Дебеленки. Кормов было вдоволь, и тетка держала много живности. Выходя из дома с двоюродной сестрой Ниной, мы сразу попадали в голосистое птичье царство и через стаи кур, гусей, индюков пробирались на улицу или к реке.
Меня сразу привлекла грохочущая днем и ночью мельница — одна из 17, которыми славилась станица до революции как центр обширной хлеботорговли. Высокое здание казалось совершенно безлюдным, и я носился вверх и вниз с какой-то одержимостью. Иногда отодвигал заслонки и наблюдал, как по желобам струится рыхлая мучная масса. Запах свежей муки дразнил и будоражил, доставлял никогда не испытанное удовольствие. Набегавшись, я возвращался домой и выслушивал теткины упреки: «Опять весь в муке. Сколько раз говорить, чтобы не ходил на мельницу. Попадешь под жернова — сам мукой станешь». Но ее предостережения были мне непонятны.
Как-то в жаркий полдень свалился с высокого берега в мутную Лабу ниже плотины и сразу был подхвачен течением. Спасли нависающие над водой, как веревки, длинные корни, за них и ухватился, едва не касаясь подбородком кипящей поверхности. Не помню, сколько времени держался, ощущая сильные толчки и рывки. Кричать было бесполезно, шум падающей воды глушил все звуки. Меня нашла сестрица и тотчас позвала мать.
Наступали сумерки. Витя звал меня, садился за руль «Победы», и мы выезжали со двора. Он останавливался всегда на одном и том же месте, говорил мне: «Сиди и жди, я скоро вернусь», — и спускался по ступенькам куда-то вниз. Туда же входили и выходили другие мужчины, курили, переговаривались и посматривали на «Победу» с одиноким мальчишкой на переднем сиденье. Ждать приходилось долго, до ночи, но я любил Витю и точно выполнял его приказ. За это он не раз похваливал меня: «Молодец, племяш, где оставишь — там и найдешь». Дремоту прерывали хлопанья дверок и громкие голоса. Машину заполняли незнакомые мужчины, меня усаживали на колени, и Витя давал газ. Слипались глаза, тошнило от дурного воздуха, подбрасывало на ухабах.
Однажды увязли в грязной яме. Все мужики вылезли наружу и с возгласом: «Раз, два — взяли!» — стали раскачивать автомобиль. Витя развозил спутников по домам, и мы возвращались на свой двор. На стук открывала тетка и со словами: «Опять нажрался», — хлопала дверью спальни. Витя покорно укладывался на диване, а я засыпал на бабушкином сундуке. Утром меня будил раздраженный голос тетки, и я видел, как дядя торопливо застегивал китель и с недовольным видом выходил из дома. Он не отбивался от жены, а вполголоса произносил любимую фразу: «Ну и вонючка. Теперь до вечера вонять будет».
Усть-Лабинская
Первые 6 лет моей жизни прошли в кубанской станице. Разумеется, тогда я не знал, что на рубеже 18 — 19 веков южная граница России проходила по Кубани, и Усть-Лабинская была сторожевой крепостью на правом берегу в устье Лабы: она прикрывала новые владения от набегов воинственных кавказских племён. Позднее крепость вошла в состав Кавказской укреплённой линии и находилась на правом её фланге. В 1818 г. командир Отдельного грузинского корпуса Ермолов осматривал линию и посетил Усть-Лабинскую. Он отметил её обширные размеры и малочисленность гарнизона.
«В крепости нет ни одного строения каменного: казармы, провиантские магазины, самый арсенал деревянные. Один весьма небольшой колодезь…» Словом, Ермолов остался недоволен: «подобные крепости не могут быть терпимы против неприятеля…» Стояли тревожные времена, гарнизон Усть-Лабинской нёс большие потери в разгорающейся кровавой войне.
Я отчётливо помню главную станичную улицу Советов — широкую, вымощенную синеватым булыжником, очень чистую и благопристойную. Да и вся станица выглядела аккуратной, прибранной и степенной. Советская начиналась от большого тенистого парка с узорной чугунной оградой и, плавно поднимаясь, выводила к железнодорожной станции. На этой улице стояла базовая начальная школа, где работала мать, кинотеатр с летней площадкой, дом семьи Дебеленко. Рядом с парком находился мой детский сад, и все наши квартиры тоже были невдалеке, так что я ежедневно пересекал главную улицу один или вместе со взрослыми. Большую часть дня здесь было пустынно: редкие автомобили, редкие прохожие. Улица оживала вечером, когда станичники выходили гулять в парк и толпились у кинотеатра. Несколько раз, уплатив зажатый в кулаке рубль, я проходил в тёмный зал и с напряжённым вниманием, даже испугом, следил за превращениями неземного мира на белом прямоугольнике. Великолепный цветной «Садко», «Ночь перед Рождеством», «Адмирал Ушаков», «Джульбарс», «Котовский», «Маленький Мук» — вот картины моего детства, и все позднейшие шедевры не смогли вытеснить их очарования. Летом, вместе с дворовыми пацанами, мы забирались на деревья рядом с летней площадкой и поверх высокого дощатого забора пытались разглядеть то, что происходило на экране. Обычно видели верхнюю половину изображения, зато звук, громкий и ясный, позволял безошибочно следить за развитием действия.
Никогда не было дома, где любят и ждут, не создал и сам. Были углы. Мать легко меняла квартиры и хозяев, не задерживалась дольше нескольких месяцев. Лучшей из квартир была та, что занимали у Любки-толстой, распущенной скандальной бабы лет сорока. Муж Любки, обыкновенный бухгалтер маслозавода, к удивлению станичников был «разоблачен», и Виталий за столом многократно со вкусом рассказывал, как арестовал «шпиона» — тихого на вид, безобидного мужчину.
Обычно Любка нагишом выходила под летний дождь и разгуливала по двору, выставив круглый тугой живот. Она встряхивала мокрыми волосами, хлопала себя по лоснящимся полным ляжкам и кричала матери: «Наташа, выходи на воздух! Не поверишь, как хорошо». Мне хотелось тоже выбежать под дождь и встать рядом с Любкой. Смущал ее облик и нескрываемое любопытство соседей. Я спросил: «Мама, а почему тетя Люба голая?» Мать замешкалась и поспешно ответила: «Так удобно. Дождик-то теплый, и платье не намокнет». Ее объяснение казалось правдоподобным, но было непонятно, почему другие люди ходят под дождем одетые. Я почувствовал, что мать не договаривает, скрывает нечто важное и необходимое. Потом это чувство только усиливалось и не оставляет меня до сих пор. Редко мне давали ясный, исчерпывающий ответ, чаще всего — что-то весьма обтекаемое и приблизительное, как будто окружающие сговорились не касаться самого главного. Со временем я понял, что в одних случаях они сами не разбираются в смысле происходящего, в других случаях намеренно утаивают и извращают истину.
Почти каждый день Любка визгливо ругалась с матерью, такой же вздорной, капризной старухой. Через заколоченную кухонную дверь я слышал, как летели на пол кастрюли, ложки, стулья, и кто-нибудь из двух непременно выбегал на двор, приглашая в свидетели соседей. А так как ближайшей соседкой была мать, то хозяйки поочередно взывали к ней, и матери приходилось мирить их. Однажды Любка сорвала дверь с крючка, вломилась на нашу половину и потребовала немедленно освободить квартиру. Впрочем, на следующий день она, как ни в чем не бывало, с лисьей улыбкой просила прощения: «Погорячилась, Наташа, нервы подвели. Ты мне не мешаешь, живи». И мать откладывала переезд до следующего наскока.
Любка часто брала меня на маслозавод за пахтой. Там всегда колыхалась возбужденная толпа, люди старались протиснуться к маленькому окошку в стене, передавали через головы пустые бидончики и банки. Любка никогда не давилась в очереди. Взяв у меня бидончик и деньги, она уходила и вскоре возвращалась с наполненными посудинами. Дома мать спрашивала: «А сдача где?» — «Тетя Люба не давала». Любка в таких случаях говорила одно и то же: «Наташа, не беспокойся. Потом рассчитаемся».
Каждую неделю к нам являлась тетя Аня, подруга матери. Долго сидела, болтала, грызла семечки, и все время поглядывала на часы. Вдруг она срывалась с места, торопливо прощалась и уходила. Бабуля позднее раскрыла мне глаза. Оказывается, у нас Аня проводила свое «рабочее» время, а на обед спешила домой. Она обманывала старуху-мать, уверяя, что работает в конторе машинисткой, и та верила дочери, нянчила внучку, вела хозяйство и кормила «работницу». У Ани было много подруг, и она переходила от одной к другой, а вечерами ее брали на содержание ухажеры. Так и жила.
Помню, как привезли и поставили в простенке черное пианино. Мать купила инструмент на деньги, подаренные отцом, и решила учить меня музыке. Два раза в неделю я ходил к пожилой Марье Филипповне: она согласилась давать уроки за скромную плату.
Высокая и сухая, она ходила быстро, наклонившись вперед. Старомодная шляпа на стриженых седых волосах, один и тот же коричневый сарафан, лицо цвета старой слоновой кости, а на нем карие, удивительно дружелюбные и понимающие глаза. Она никогда не требовала, не приказывала — только просила: «Будь внимательней, голубчик, правильно ставь пальцы».
У Марьи Филипповны было не фортепиано, а старинная, красного дерева, фисгармония с тягучим трубным звуком. Она-то и вызывала мой интерес. Во время занятий, пока я играл, учительница сидела рядом и ногами нажимала на педали. Однажды я тоже попытался надавить на педали, но свалился с табурета и больше таких попыток не делал. Иногда Марья Филипповна угощала меня самодельными леденцами. Я знал, что она торгует ими на вокзале, но не знал тогда, что плата за уроки и ничтожная выручка от торговли были единственным источником существования двух старушек. Моей учительнице запрещалось работать в учреждениях, она не получала пенсии. Ее, дочь чиновника, наказали за чуждое социальное происхождение. Эта опрятная воспитанная женщина, так не похожая на окружающих, первой разбудила музыкальное воображение, познакомила с нотной грамотой и отредактировала мои музыкальные опусы — две пьески под названием «Солнышко» и «Рыбка».
Обман
Бабуля жила в семье Дебеленко, и я часто ходил к ним в гости. Их вместительная квартира выходила в большой двор, всегда наполненный ребятней. Мы быстро перезнакомились и играли в догонялки, жмурки, классики. Обитатели ближних квартир были люди важные, с положением, вроде капитана МГБ, и мои приятели нередко выносили из дома и угощали друг друга дорогими конфетами и фруктами.
Однажды у соседей готовилось какое-то семейное торжество. Рядом с их крыльцом установили кадку, набитую льдом, и принялись замораживать мороженое. Мы столпились вокруг кадки и с любопытством наблюдали, как толстая тетка проворно вращала узкую мороженицу туда-сюда. Все с нетерпением ждали той минуты, когда тетка остановится и начнет раздавать лакомство. На этот случай каждый приготовил в руках блюдечко или чашку. И минута наступила. Женщина выпрямилась, вытерла со лба пот и крикнула: «Ну, ребятки, подходите за угощением». Один за другим счастливчики разворачивались и с жадностью поглощали белую вязкую смесь. Когда я приблизился и протянул блюдце, тетка смерила меня тяжелым взглядом и сказала: «Ты разве не слышал? Тебя бабушка позвала, беги скорей». И я побежал.
Вместо мороженого, меня охладила бабуля: «Даже и не думала. Да кто послал тебя?» Я объяснил, и она понимающе вздохнула: «Ну и Зинка. Нашла на ком отыграться. Не переживай». Она дала мне рубль, и я купил мороженое в палатке у кинотеатра.
В другой раз за мороженым послала мать. Стоял безветренный летний вечер, гуляющие обмахивались платками и газетами, пили газировку. Я выстоял длинную очередь, схватил наполненные стаканчики и помчался домой. Мать взяла один и спросила: «А сдача? Я давала тебе 5 рублей». Я уставился на нее растерянным взглядом. Мать все поняла и раздраженно пристыдила: «Вот растяпа. Хоть не посылай никуда».
Так я получал первые уроки. С годами научился распознавать обман и притворство, но привыкнуть не смог. Каждый раз попадаешь в положение дурака и ругаешь самого себя: опять опростоволосился, разиня. Виновата всегда страдающая сторона. Принято осуждать не лжеца и мошенника, а его жертву.
Воспитатели
В детском саду я сильно привязался к пожилой воспитательнице Зинаиде Ивановне — я называл ее Зинда Ванна. За ней постоянно тянулся выводок малышей. Стоило ей присесть, как они облепляли ее, и для каждого находилось ласковое словечко, носовой платок или конфета. Я часто сиживал у нее на коленях. Накануне утренника она показывала мне какой-то танец и объясняла: «Прыгай шире. Видишь, перед тобой ручей, его надо перепрыгнуть», — и я сделал круг, как она хотела, широкими прыжками.
Как-то на моих глазах женщина спускалась с крыльца, оступилась и выронила из рук кринку с молоком. Она долго сокрушалась, всплескивала руками, корила себя за оплошность. Ее неподдельная досада и разнообразные жесты поразили меня. Когда женщина ушла, я на веранде садика очень похоже разыграл отчаяние взрослого человека. Я не копировал, вся сценка вышла сама собой; бессознательно проступили актерские задатки, дремлющие в каждом ребенке. Мои маленькие зрители заливались смехом, и я несколько раз повторил для них пантомиму.
Пришел день, когда нас вывели в зал и построили вдоль стен перед большим портретом Иосифа Виссарионовича. По дороге в садик я видел множество людей, они сгрудились на площади под трубой репродуктора и молчаливо внимали строгому, размеренному голосу диктора. В зале звучала печальная музыка, женщины прикладывали платки к глазам. Я чувствовал, что неудобно стоять с сухими глазами, но плакать не хотелось. Так и простоял в шеренге с виноватым видом.
В другой раз Зинда Ванна усадила нас на скамейке в зале и, выделяя каждое слово, сказала: «Дети, в этот солнечный день родился наш вождь и учитель Владимир Ильич Ленин. Я уже рассказывала вам, как Владимир Ильич любил детей и заботился о них. И дети любили его так же горячо. Сейчас мы разучим и споем песню о Ленине, покажем, как мы его любим». Она села за фортепьяно и жалостным бабьим голосом запела:
Тих апрель, в цветы одетый,
А январь суров и зол.
Ты пришел с весенним цветом,
В ночь морозную ушел.
Подари, апрель, на память
Нам из сада алых роз.
А тебя, январь, не надо —
Друга ты от нас унес.
Пять минут назад мы бегали по залу, визжали, кувыркались на ковре, и вдруг нас словно подменили: мы сидели как вкопанные, с широко открытыми глазами, и жадно слушали Зинду Ванну. Не знаю, что подействовало: торжественный зачин, песня или ее исполнение… Я понял только одно: если бы не злой январь, Ленин продолжал бы жить и заботиться о детворе.
Как все учительские дети, я рано узнал школу. Мать просто взяла за руку и привела в свой 3-й класс. Меня тотчас окружили мальчики и девочки в красных галстуках — любопытные, озорные, услужливые. Кто-то со смехом оповестил: «У нас новенький!», кто-то протянул яблоко, кто-то открыл пенал и показал его содержимое, а бойкая девочка повела и посадила за свою парту. На уроках матери я наблюдал происходящее, разглядывал учебники и рисовал. На переменах меня снова занимали ребята, а Таня Помазанова и Валя Горлова стали моими учительницами. Они подсунули мне азбуку и заставили вызубрить ее, научили писать карандашом по линейкам, складывать и вычитать на палочках. Мы играли в куклы, фантики, летом наряжали высокую елку-лебеду. Конечно, они играли со мной в «дочки-матери», поэтому наше общение проходило легко и безоблачно, как в дружной любящей семье.
Повзрослев, я сам начал играть в школу. Разграфил тетрадь под школьный журнал, усадил сестер и стал диктовать диктанты из сборника матери. Девочки безропотно подчинялись моим приказам, и я с наслаждением выводил в «журнале» четверки и пятерки. Мне казалось, что проверять работы учеников и ставить оценки — самое важное и интересное занятие на свете.
Благодаря моим учительницам, я научился читать как-то внезапно, без усилий. На одном из торжественных собраний в станичном клубе я самостоятельно прочитал лозунг над сценой: «Под знаменем марксизма-ленинизма, под руководством великого Сталина — вперед к победе коммунизма!» — сначала про себя, потом, более уверенно, для матери. Она удивилась, похвасталась моими успехами перед подругами и вскоре подарила фильмоскоп с набором диафильмов. Так, через окуляр, я прочитал басни Крылова, а в детском саду припал к сказкам. Я гордился тем, что без помощи воспитателя сам могу в любое время снять с полки большую нарядную книгу и открыть её там, где летит ковер — самолет.
Одолев букварь, я потянулся читать все, что было под рукой. Среди немногих книг попалось «Доходное место». Удивила форма изложения: не сплошной текст, к которому я привык, а речь живых людей, непрерывный разговор. Каждый день я открывал эту тонкую мягкую книжицу и перечитывал имена действующих лиц: Вышневский, Жадов, Юсов, Досужев — таких я не слышал рядом. В детском саду были Коростелёв, Курицына, Маслов, Комаров. Дошло до того, что я начал читать пьесу вслух матери, приходившей из школы. Я переписал крупными буквами начало первого явления, прикрепил бумагу на спинку стула и, громко читая диалог издали, притворялся, будто знаю его наизусть. Мать готовила ужин и делала вид, что не замечает моей хитрости.
У нас любят с осуждением говорить: вырос в тепличной среде, тепличное растение. Для огурца, не считаясь с затратами, строят теплицы, а человеку, видите ли, они противопоказаны, сам станет на ноги. Так и вылупились целые поколения, либо скованные и нерешительные, либо готовые расталкивать и вырывать блага. Даже не верится, что были когда-то Елагины, Киреевские, Аксаковы, Бакунины, Бестужевы, Тургеневы, Плещеевы, Станкевичи, взращенные в родовых дворянских оранжереях и составившие гордость нации. Они-то и показали миру, каким может быть русский человек, на которого не скупились в детстве и юности.
Где ты, моя школьная подружка Светочка Непейвода — изящная, добрая и талантливая девочка с мелодичным голоском? В её семье я, 10-летний мальчишка, узнал, что есть накрахмаленные скатерти и салфетки, обед подается в сверкающем сервизе и детей спрашивают, что положить в тарелку. В доме вовремя раздается мягкий голос матери, напоминающий о неотложных делах, и семья такова, что трудно разобраться: где взрослые, а где дети. И теперь, через десятилетия, мысленно блаженствую в гостеприимной семье Любочки Мурзиной, ученицы матери. Отец-офицер пропадал на службе, а в большом доме в конце восходящей улицы нерушимо держался раз навсегда заведенный порядок. Любочка была тихой застенчивой девочкой, я сам предлагал ей игры и развлечения. Мы часами пеленали и наряжали её многочисленных кукол, мыли и наполняли яствами кукольную посуду, принимали и провожали «гостей» и не замечали, что своей возней воспроизводим деятельность Любочкиной мамы. Появляясь в детской, она сразу вникала в суть наших занятий, кое-что поправляла, передвигала, добавляла, и мы с удивлением обнаруживали, что её руки умеют творить чудо. А потом она звала: «Дети, пойдемте кушать барабулю», — и мы вперегонки бежали в столовую лакомиться этой нежной рыбкой. Да разве таким бы я был, если бы вырос в теплице!
Шубины
В последний раз я наведался в Усть-Лабинскую, когда мне было лет 14. Там жила старинная подруга матери Галя Шубина, она пригласила меня на недельку зимних каникул. Галя работала лаборантом на маслозаводе и занимала ведомственную квартиру. Её 70-летняя мать, сотканная из мелких морщинок маленькая живая старушка, приняла меня по-родственному. Она не отходила от плиты, и каждый день потчевала какой-нибудь вкусной стряпней. Вначале я сопротивлялся, но любой отказ старушка воспринимала как обиду, и я покорно глотал все, что она выставляла на стол: заливное, блины, слойки, хворост, запеканку…
С Галиным сыном Валеркой мы подружились в первый же день. Это был широкоплечий рослый детина лет 27, сила и здоровье так и переливались в его молодом теле. Не знаю, где он работал, из дому он отлучался редко. Мать иногда поругивала его за безделье, но так, как ругают единственного любимого ребенка — с напускной строгостью и плохо скрываемым удовлетворением, что сын всегда рядом.
Валерка обрадовался свежему и незанятому человеку, разница в возрасте его совершенно не смущала. Прежде всего, он рассказал мне, что снимался в кинокартине «Огненные вёрсты», которая недавно прошла по экранам. Я не поверил: «А какую ты роль играл?» — «Да не роль. Мы изображали погоню». И он объяснил, как кавалеристы-каскадеры на скаку подсекали коней, будто их подстрелили, и ловко скатывались через головы целыми и невредимыми. Я зауважал Валерку, что, впрочем, не мешало мне относиться к нему как к ровеснику. Он был из тех счастливцев, с кем сразу становишься на короткую ногу и не ведаешь стеснения и робости. Мы боролись на широком диване, и он показал мне несколько бойцовских приемов. И всё с хохотом, возгласами, шутками. Чтобы занять Валерку, я повел его в станичную библиотеку. Он долго ходил среди полок, вынимал и ставил книги обратно, пока я не вытерпел и предложил ему: «Про сыщика хочешь?» — «Майора Пронина? Я читал». — «Получше», — и я подал ему «Рассказы о Шерлоке Холмсе».
Как ни странно, Валерка ничего не слышал о знаменитом детективе. Два дня он лежал на диване, не выпуская книги из рук, потом сладко потянулся и изрёк: «Ну и молоток, этот англичанин. Так он на самом деле жил, не выдуман?» И тут же прошелся по местной милиции, которая несколько недель не могла выйти на грабителей, зарезавших одинокую старуху: «Тоже мне, специалисты. Шерлок Холмс закрыл бы дело в три дня». А через три дня я уезжал, и Валерка проводил меня на вокзал.
Бикин
Первый класс я закончил без натуги, он совсем не отложился в памяти. Летом 54-го мать распродала вещи, и мы через всю страну двинулись на Дальний Восток: там мать надеялась удачно выйти замуж. На станциях я выбегал с чайником за кипятком, а в пути слонялся по вагону и присматривался, как пассажиры играют в домино-карты, едят, храпят, бренчат на гитаре. Меня привечали и угощали, народ был простой и хлебосольный. Когда проезжали Байкал, где-то между туннелями мужчина средних лет призвал всех внимательно смотреть вверх. Там, на отвесной каменной стене, появился на несколько мгновений и пропал из глаз отчетливый профиль Сталина. Мужчина, по-видимому — бывший зек, рассказал, что портрет вождя высек по собственному почину один из лагерников. Рискуя жизнью, он зависал над обрывом и нечеловеческим усилием обрабатывал скалу изо дня в день, из месяца в месяц. Этим подвигом он купил себе досрочное освобождение.
Мы высадились в Бикине — районном городке близ китайской границы: он возник в конце 19 века при строительстве железной дороги и был тогда казачьим посёлком Уссурийского казачьего войска. Мать устроилась воспитателем в детдом и сняла комнату у детдомовской поварихи Анны Ивановны. Ее дочка Света была старше меня на три года, а сынишка Коля — одногодок. Их безногий отец Василий весь день подшивал старую обувь и терпеливо ждал грозную супругу. Иногда он окликал Светку: «Доча, посмотри, куда мать бутылку прибрала?» Но бутылка была спрятана надежно. Мне рассказали, что однажды Василий напился с женой до чертиков и разругался. Он вышел на рельсы и подставил ноги под колеса проходящего состава. С тех пор Василий потерял всякое значение в доме, и я не раз слышал, как в минуты гнева хозяйка грубо обрывала его жалобы и ропот: «Замолчи, проклятый! Башку бы дурную оттяпал, а не ноги». Бывали дни, когда он ожесточался и материл все на свете: жизнь, жену, детей, квартирантов.
Втроем мы составили неразлучную компанию. Вместе ходили в школу, готовили уроки, играли. Особенно нравилось бродить по путям железной дороги, заглядывать в желтые фонари стрелок, кататься на задних площадках товарных вагонов. Я долго мечтал объехать на такой площадке всю страну: в ушах свистит ветер, по сторонам несутся леса, реки, города, а ты — вольный, как птица, никто не мешает. Иногда заходили в единственный магазин и обозревали высоченные пирамиды маленьких консервных банок с надписью «Крабы». Ничего другого на витрине не было.
Запомнилась бурная осенняя ночь, когда на Бикин обрушился ураган с ливнем. Свистящий вой закладывал уши, в доме громыхало, стучало, тряслось, в подставленные посудины с потолка струилась вода, а мне было весело. Я приметил на подоконнике полное ведро и украдкой придвинул его к самому краю. Сильный порыв ветра выбил оконную створку, ведро обрушилось на пол. Поднялась суматоха, а я лежал под одеялом и едва сдерживал приступы смеха.
Вскоре у нас появился усатый неразговорчивый солдат Толя. Сунув мне кулёк с «подушечками», он проходил в комнату матери, а я отправлялся на улицу. Через дорогу от дома, на луговине рядом с путями, раскинулся армейский палаточный лагерь, где с утра до вечера сновали солдаты. Туда я и шёл. Солдаты замечали одиноко стоявшего мальчишку и во время перекура звали: «Подходи, пацан, не бойся. Закуришь с нами?» Я оживал, с готовностью выполнял их мелкие просьбы, слушал беззлобные шутки, и вместе мы заразительно смеялись.
Во время обеда меня усаживали за стол и ставили алюминиевую миску: «Рубай!» С собой я уносил приличную краюху и съедал ее постепенно, отщипывая по кусочку, как редкое лакомство. После солдатских перекуров я и сам попробовал закурить. Сделал самокрутку из сухих листьев, затянулся и разразился кашлем. Ничего, кроме удушья и отвращения, я не испытал.
Мать водила меня в детдом, чтобы накормить, и я сразу уходил. Детдомовские мальчишки смотрели на «маменькиного сынка» с презрением и норовили то ущипнуть, то схватить за волосы, то поставить подножку. Проходя мимо, один из них бросил в мою тарелку ржавый ключ и загоготал. Больше всего понравилось в летнем лагере у подножия зелёной сопки. Рядом блестела чистая быстрая река, где мы вволю купались, а старшие ловили крупных зубастых щук. Я помогал Анне Ивановне на кухне, и она угощала меня кусочками розового киселя. По вечерам разжигали огромный костёр и запускали патефон с заигранной пластинкой «Были два друга в нашем полку…»
Через полгода мы вернулись на Кубань, в Новороссийск, где жила семья тётки. И опять начались переезды с квартиры на квартиру. В одной из них, с глиняным полом, едва не угорели. Во сне я потерял сознание и очнулся на свежем воздухе: надо мной, как в тумане, склонились испуганные лица взрослых. Жили на учительскую зарплату матери. Поджидая её из школы, я нередко наливал в блюдце подсолнечного масла и замакивал его кусочками хлеба. Бывало и другое. В отсутствие хозяйки, я открывал её сковороду с жареной хамсой и съедал несколько рыбок так, чтобы не заметили. В магазине моё внимание привлекла коробка с надписью «Толокно». Что это такое? И цена доступная — всего 2 рубля. Сложил накопленную мелочь и купил вожделенную коробку. Какое испытал разочарование, когда вместо аппетитной начинки обнаружил обыкновенную муку — овсяную, как объяснила мать.
Жизнь переменилась с приездом из Бикина демобилизованного Толи. Мать сразу потребовала, чтобы я называл его папой. Мне шёл 10-й год, я никого ещё так не называл и придумал другое обращение — папунчик. На том и сошлись, мать с отчимом не заметили подмены. Вскоре мать оформила ссуду и на западной окраине, высоко над морем, купила участок каменистой земли с саманной времянкой и фундаментом под дом. Мы наконец-то обрели жилище, а я — постоянных товарищей.
Семья
Через 35 лет свиделись с сестрой Ниной и попали под власть воспоминаний. «Ты помнишь, как играли в магазин? Я продавал, а ты покупала граммы печенья, сахара, изюма и внимательно следила, чтобы не обвесил». — «А наша торговля на базаре? На прилавке пучки лука и редиски, а за прилавком продавцы-дети. Родители всегда были заняты и вместо себя посылали на рынок нас». — «Ты не забыл, как помогал мне писать сочинение в 8 классе? Учительнице понравилось, но она не могла понять, почему вторая половина отличается от первой». Каждый день разматывается клубок воспоминаний, и держится ощущение, что не 35 лет позади, а 35 дней. Иллюзия неподвижности времени, его неосязаемости снова вступила в свои права. Невероятно, что было детство, мальчик и девочка, их дружба и игры; прошлое казалось выдумкой — ведь время заключается только в настоящем. Сестра уехала, присутствие сменилось отсутствием, и время сдвинулось, помчалось дальше, как будто прикрыли луч проектора. Совместить прошлое и настоящее невозможно. Я живу — жил, что есть и чего нет? Жизнь во сне и сон наяву.
Я не знал горячей родительской любви. Отчим заботился, не отказывал в просьбах, но мною совершенно не интересовался. Он был классным электросварщиком, мастером на все руки, и его раздражало то, что вместо молотка и рубанка я тянусь к «забавам». Как только я выполнял уроки, он немедленно брал меня на стройку дома и использовал как подручного. Приходилось хитрить. Заслышав приближающиеся шаги папунчика, я быстро прикрывал книгу развернутым учебником и на вопрос: «Уроки сделал?», — невинно отвечал: «Осталось правила выучить». Выпивал он редко, да метко. Однажды так разбушевался, что вся посуда полетела на пол, а мы с матерью вырвались из дома и заночевали у соседей.
Мать не вмешивалась в наши отношения. Она была озабочена тем, чтобы удержать при себе молодого мужчину, и во всех размолвках брала сторону мужа. Большую часть времени она проводила в школе, за мной присматривала поверхностно, мои проступки и шалости предпочитала наказывать ремнем.
дядя Георгий Кутузов, двоюродный брат Борис.
Новороссийск, 1963
Я постоянно был загружен работой: пропалывал и очищал от мергеля огород, собирал щебень для стройки, носил воду из дальней колонки и родника, ходил за продуктами и томился в огромных очередях за молоком и масло
