Пепел на мраморе
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Пепел на мраморе

Александр Мишалов

Пепел на мраморе





Её привезли сюда в цепях. Светловолосую, бесстрашную, чужую.

Он — хромой сенатор, ветеран, который давно перестал ждать от жизни чего-то, кроме боли в старой ране. У него есть дом, жена и чувство, что всё это время он жил с закрытыми глазами.

Их свели случайно. Рабыню и господина. Ту, кому нечего терять, и того, кто уже всё потерял.


18+

Оглавление

Пролог

Рим. Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы на Палатине. Раннее утро.

Ещё не рассвело. Туман поднимался от Тибра, полз между колонн, оседал на мраморе. В этой утренней мгле даже знакомый перистиль казался чужим, призрачным — статуи богов смотрели пустыми глазами, казалось, они тоже чего-то ждали, но сами не знали чего и только плеск воды напоминал, что это Рим, а не сон.

Гай стоял у края бассейна, опираясь на тяжёлую дубовую трость — рукоять была стёрта ладонью, истоптана годами. Левая нога, затянутая в мягкий войлочный башмак, ныла привычной болью — к перемене погоды, к дождю, который собирался с утра. Эту боль он носил в себе уже много лет, с того самого боя на Рейне, когда германский топор раздробил кость. Лекари сказали тогда: срослось криво, хромать будешь до смерти. И ныть будет до смерти. К перемене погоды, к сырости, к старости. Гай привык. Он привык просыпаться ночью и смотреть в потолок, пока боль не отпустит. Он привык не жаловаться. Солдаты привыкают ко всему.

Он был высок, широк в плечах — военная выправка чувствовалась даже в том, как он стоял, превозмогая боль. Тридцать пять лет, но выглядел он старше. Морщины прорезали лоб и собирались у губ тонкими складками, щеки обветрила рейнская стужа, коротко стриженные волосы тронула ранняя седина на висках.. Одет он был по-домашнему: простая шерстяная туника, подпоясанная кожаным ремнём, на правой, здоровой ноге — солдатский калиг, на левой — мягкий войлочный башмак, чтобы не давить на больную кость.

Он смотрел на статую Дианы в центре перистиля, но мысли его были далеко.

Вчера пришло письмо от Корнелии. Две строчки, нацарапанные на краешке таблички: «У мужа всё хорошо, я здорова. Привет отцу». Даже «отец» не написала — «отцу». Будто чужому. Он сжёг табличку в светильнике, не дочитав.

От Марка писем нет уже третий месяц. Только слухи с Рейна: германцы опять лезут, легионы дерутся. Гай сам был таким в его возрасте — не писал отцу, не жаловался. Теперь понимает, как это больно.

Ливия спала за стеной. Даже во сне отвернулась к стене. Между ними в постели лежала пустота — такая же холодная, как каменный пол под ногами

О сенате. Четвёртый ряд, место для тех, кто не сумел пробиться выше. Вчера три часа обсуждали налог на ввоз египетских тканей. Гай сидел, слушал и думал о том, что когда-то он командовал когортой, решал, кому жить, кому умереть. А теперь решает, сколько брать с каждого локтя льняного полотна. И называет это служением Риму.

Нога вдруг стрельнула острой болью. Гай поморщился, перенёс вес на здоровую и в этот момент услышал звук — лёгкое позвякивание, шорох.

Он обернулся.

У колонны, шагах в пятнадцати, на корточках сидела девушка. Спиной к нему, но что-то в её позе заставило его замереть. Она не просто сидела — она вцепилась в глиняный флакон так, будто от этого зависела её жизнь. Не разглядывала — впитывала, запоминала, как лекарь изучает снадобья или воин — оружие перед боем.

Она повернулась чуть боком, и он увидел волосы — пепельные, густые, выбившиеся из-под повязки. А когда, привлечённая его шагами, обернулась, он успел заметить лицо: круглое, мягкое, совсем не римское. Курносый нос, пухлые губы. Северянка. Из-за Дуная, наверное. Ровесница его дочери.

Гай замер, наблюдая. Она не знала, что за ней следят. Движения её были неторопливы, сосредоточенны — она не просто рассматривала, она запоминала, сопоставляла, впитывала. Вдумчиво, старательно, как лекарь изучает снадобья или воин — оружие перед боем. Гай вдруг поймал себя на мысли, что так смотрят только те, кто привык выживать. Вдумчиво, старательно…

Она взяла небольшой глиняный флакон, откупорила, понюхала — и вдруг замерла. Потом, помедлив, тихо, едва слышно, запела — не для кого-то, для себя, как поют только когда думают, что одни.

Голос был низкий, грудной. И слова — не латынь, не греческий, что-то совсем чужое, тягучее, полное непривычных для римского уха мягких шипящих и свистящих. Гай не понимал ни слова, но мелодия пробирала до костей. В ней было что-то древнее, лесное, уходящее корнями в землю, из которой она вышла.

Гай слушал, боясь шелохнуться. В этой песне было столько тоски, столько боли, что у него самого заныло в груди. И вдруг, неожиданно, он вспомнил мать. Она тоже пела по утрам, когда он был маленьким. Тоже без слов, просто так. Потом перестала. Потом умерла. Он даже не помнил, когда в последний раз думал о ней. А тут — вспомнил.

Она допела и замерла. Сидела неподвижно, глядя на флакон в руках. Потом, словно очнувшись, вздохнула, поставила его на место и взяла следующий.

Гай кашлянул.

Она вздрогнула. Резко обернулась — и в одно мгновение лицо её изменилось. Только что оно было открытым, чужим, принадлежащим той, другой жизни. А теперь — опущенные глаза, согнутая спина, покорный поклон. Рабыня Альба.

— Господин, — произнесла она тихо, глядя в камень у его ног.

Гай смотрел на неё и вдруг вспомнил: Ливия пару дней назад просила денег. Много. На какую-то рабыню. Он тогда поморщился, но отдал — легче откупиться, чем слушать её причитания.

Значит, вот она какая.

— Что делаешь? — спросил он.

Она подняла глаза. Не сразу опустила — задержала на миг дольше, чем позволено рабыне. Взгляд быстрый, цепкий — оценила, запомнила, спрятала.

— Смотрю, господин. Снадобья госпожи. Надо знать, что у неё есть.

Голос ровный. Без дрожи, без заискивания. Просто ответила и замолчала.

Гай усмехнулся. Для рабыни, которую застали врасплох на рассвете, — слишком спокойно.

— И что поняла?

Она помолчала:

— Это покупное. Можно смешать иначе, чтобы дольше хватало.

Гай хотел спросить ещё что-то, но передумал. Какая разница. Рабыня как рабыня. Ливия разберётся.

— Ступай, — сказал он. — И если кто спросит — ты меня здесь не видела.

Она поклонилась и бесшумно исчезла за колоннами.

Гай остался один. Посмотрел на пустое место у колонны, где только что сидела девушка.

Нога кольнула — он поморщился и захромал в дом. Туман уже рассеивался.

Глава 1

Рим. Невольничий рынок у храма Кастора и Поллукса. Двумя днями ранее. Раннее утро.

Торг начинался на рассвете.

Солнце ещё не поднялось над холмами, а Forum Boarium уже гудел. Здесь, в бычьем форуме, между колоннадой храма и набережной Тибра, рабов продавали каждый день — живой товар выставляли рядом с амфорами, тюками шерсти и клетками с курами. Пахло навозом, потом, дешёвым вином и ещё чем-то неуловимым — кисловатым, липким, как пот человека, который знает, что его сейчас продадут. Страхом, который витал в воздухе всегда, даже когда торг шёл бойко и продавцы улыбались.

Помост был сколочен наспех — в щелях застревали босые ступни. Она стояла в третьем ряду, глаза вниз, плечи ссутулены, дыхание ровное. Справа всхлипывала девушка лет пятнадцати — её увели ещё на рассвете, она не вернулась.

За полгода пути она научилась одному: не привлекать. Сириец с золотым зубом объяснил вчера, тыча пальцем в ту, что сейчас всхлипывала: «Будешь дёргаться — пойдёшь за бесценок, в рудники. Там долго не живут. Будешь смирной — попадёшь в хороший дом, под крышу». Та не послушалась. Или просто не смогла.

Альбина могла. Она стояла и ждала.

И теперь она видела, как тех, кто не слушался — кто слишком громко плакал или пытался вырваться, — уводили куда-то за помост. Они не возвращались.

Утром их пересчитали, переписали в таблички, навесили на шею деревянные бирки. На её было нацарапано: «венетка, семнадцать лет, здорова, девственница, язык знает, зовут Альбина».

Торговец, толстый сириец с золотым зубом, взял её за подбородок, повернул лицо к свету, чтобы все видели — кожа чистая, зубы ровные. Потом провёл рукой по волосам, взвешивая прядь на ладони, и довольно кивнул сам себе.

— За такую цену дадут, — сказал он кому-то рядом. — Девственницы нынче в цене. А такие волосы — редкость.

Она стояла не шевелясь, позволяла делать с собой что угодно. Почти что угодно. Если её купят для лупанария, у неё был план. План, о котором не знал даже сириец. О котором не стоило знать никому.

Её везли долго. Сначала на телегах, потом на лодках по рекам, потом снова на телегах. Мелькали лица, языки, города — славянские купцы, греки, какие-то люди в остроконечных шапках. Но хозяин был один. Тот самый, толстый сириец с золотым зубом, который купил её ещё на первом невольничьем рынке, сразу за Дунаем.

Он сразу понял, что такой товар везти надо в Рим. Только там за светловолосую девственницу дадут настоящую цену. Он берёг её пуще глаза — кормил получше других, не позволял никому трогать, сам даже не смотрел слишком похотливо. Не из жалости, конечно. Из расчёта.

И это было почти смешно: враг, работорговец, сириец, которому плевать на неё как на человека, берёг её девственность так, как не берёг ни один воин из дружины отца. Потому что для него это был товар. Самый дорогой товар в его жизни.

Она смотрела, слушала, запоминала. У неё оказался дар к языкам. Ещё в детстве, когда в их городище приходили чужеземные купцы, она быстро схватывала чужие слова, ловила интонации, складывала в голове. Мать говорила: «Боги дали тебе острый слух, дочка. Береги его». В плену это стало не даром, а единственным оружием.

Латынь она учила в дороге — у торговцев, у надсмотрщиков, у других рабов. Слушала их разговоры, повторяла про себя, спрашивала, если разрешали. Кто не учил язык, тот не выживал. Она это поняла сразу.

По вечерам с ней занималась Сара, дочь сирийца. Двенадцать лет, тёмные кудряшки и серьёзный взгляд. Она поправляла произношение, заставляла повторять одно и то же: «господин», «госпожа», «благодарю», «слушаюсь». Показывала, как опускать глаза и не смотреть в рот господам.

— Ты быстро схватываешь, — удивлялась Сара. — Даже слишком.

Иногда она заплетала Альбине косу и вздыхала: «Красивые у тебя волосы… Жалко, что продадут».

Альбина молчала. Ей тоже было жалко — не волосы, а Сару. Девочка ещё не поняла, что товар не привязывается к хозяевам. Это хозяева иногда привязываются к товару.

К весне она уже понимала всё. К лету могла ответить правильно, не путаясь в окончаниях. Главное она усвоила: язык — это ключ. Ключ к выживанию.

За полгода она привыкла к латыни, но так и не смогла полюбить её звучание. Слова были твёрдыми, рублеными, как булыжники, которыми вымощены римские дороги. Они не пели, не текли — они стучали, ударяли, приказывали. Её родная речь была другой — мягкой, лесной, полной шорохов и шелеста. Мать говорила, что в каждом языке живут духи его земли. В латыни, видно, жили духи камня.

Она знала, в чём её цена. Две вещи она понимала точно: язык и девственность.

Язык — чтобы понимать господ, отвечать, не быть беспомощной. Она учила его каждый день, каждую минуту, и теперь говорила почти как римлянка. Девственность — чтобы попасть в хороший дом, а не в лупанарий. Она берегла её, потому что это был её пропуск. Впрочем, с таким сирийцем, который трясся над каждой монетой, хранить её было нетрудно — он сам берёг товар пуще глаза.

А волосы… Волосы она до конца не понимала. Все вокруг постоянно хотели их потрогать — торговцы, покупатели, даже дочка сирийца, Сара, иногда заплетала их, вздыхала: «Красивые…». Может, это просто красиво. А может, тоже цена. Она расчёсывала их, мыла, укладывала, как учила мать. На всякий случай.

Она играла по их правилам. Других правил здесь не было.

Солнце поднялось выше, и доски помоста нагрелись так, что жгли подошвы. В горле пересохло, пить хотелось нестерпимо, но просить нельзя — покажут слабость. К полудню помост опустел наполовину. Альбину смотрели ещё несколько раз, щупали руки, заглядывали в рот, но, услышав цену, отходили

.Она ждала и наблюдала.

Потом подошёл он. Толстый, с красным лицом и маленькими масляными глазками. От него пахло потом и дешёвым вином. Он долго мял её плечи, потом стал опускать руку ниже. Альбина зажмурила глаза и напряглась. Но сириец, продавец, слегка ударил палкой толстомордого по руке.

— Не лапай, пока не куплено, — сказал он. — Испортишь товар — с кого спрос?

Толстомордый отдёрнул руку, выругался, но спорить не стал.

— Девочка? — спросил толстомордый, и голос его сел от предвкушения. Он пожирал Альбину глазами — масляными, липкими, уже мысленно раздевающими, уже представляющими, как она будет стоять в лупанарии, как к ней будут выстраиваться очереди, как он будет первым. От этого взгляда у неё внутри всё похолодело. Ещё немного — и она перестанет быть собой. Станет просто телом, именем на табличке, вещью, которую передают из рук в руки, пока не сотрут в пыль. Не смерть — хуже.

— Девственница, — подтвердил сириец, заметив этот взгляд и мысленно прибавив к цене ещё тысячу. — Чистая, как утренняя роса. Из хорошего рода, не тронутая. Грамоте обучена, на латыни говорит. Такие даром не продаются.

Он назвал сумму. Восемь тысяч сестерциев.

Толстомордый поперхнулся.

— Ты с ума сошёл, торгаш! За такие деньги я десятерых куплю!

— Десять таких не купишь, — спокойно парировал сириец.

— Тысячу даю.

— Тысячу оставь себе на выпивку.

— Три тысячи!

Сириец покачал головой.

— Четыре!

Молчание.

— Шесть! — голос толстомордого сорвался на крик.

Сириец посмотрел на Альбину. Коротко, мельком. Что-то дрогнуло в его лице — и тут же исчезло.

— Восемь тысяч, — сказал он тихо, но твёрдо. — Последняя цена. Не хочешь — иди.

Толстомордый побагровел так, что, казалось, сейчас лопнет. Сжал кулаки, выдохнул, сплюнул на доски помоста и, не сказав больше ни слова, развернулся и зашагал прочь.

Альбина выдохнула. Медленно, беззвучно. Лесные боги, кажется, её слышали.

А сириец стоял и смотрел вслед уходящему. Сам не понимая, почему не уступил. Не потому что жадный — за шесть тысяч он бы отдал любую другую. А эту… не смог. Просто не смог. Не этому…

К ним подошёл человек. Не такой, как те, что были раньше. Не похотливый, не жадный до плоти. Спокойный, даже равнодушный. На вид лет пятидесяти, в длинной тунике из хорошей, но не новой шерсти. Руки в мозолях — бывший раб, выбившийся в старшие.

Он долго читал табличку на шее Альбины. Потом поднял глаза и посмотрел на неё впервые — не как на вещь, а как на кого-то, кого нужно оценить по делу.

— Язык знаешь? — спросил он по-латыни, глядя куда-то поверх её головы.

— Да, господин, — ответила она.

Управляющий кивнул и, не взглянув на неё больше, поманил рукой.

Из-за спин покупателей вышла женщина. Альбина сразу поняла: это главная. Та, за которой последнее слово.

Женщина была высокая, худая, с длинной шеей, обвитой золотом — но золото тонкое, потёртое, видно, что старое. Лицо — точно мраморная маска: ни морщинки, ни эмоции. Только глаза, светлые и холодные, как зимнее небо над её родными лесами, скользнули по ней, по её лицу, по рукам, по волосам.

Женщина даже не взглянула на табличку — она смотрела на неё, Альбину, и от этого взгляда захотелось провалиться сквозь доски помоста.

Эта не просто смотрит. Эта оценивает. Считает, прикидывает. Ищет, за что зацепиться.

— Имя? — спросила женщина.

— Альбина, госпожа.

— Сама назвалась?

— Мать назвала.

Женщина усмехнулась одними уголками губ. В этой усмешке не было тепла — только привычная власть.

— Мать у тебя теперь я. Будешь Альбой.

Мать назвала другим именем, но его она не скажет никогда. Враг не должен знать настоящего имени — сглазит, украдет, использует против. Пусть будет Альба. Белая. По волосам.

Она повернулась к сирийцу:

— Сколько?

— Восемь тысяч, госпожа.

Ливия внутренне похолодела. Восемь тысяч — у нее была только половина. Но если не получится сейчас — не получится уже никогда. Она это знала. Чувствовала кожей, как чувствуют приближение грозы. Эта девушка… эти волосы, этот взгляд исподлобья, такая редкая, чистая. Для того, что она задумала, нужна именно такая. Другой не будет.

Она не могла торговаться — не позволяла гордость. Жена сенатора, из древнего рода, не будет стоять на рынке и спорить с торгашом, как простая торговка.

— Задаток даю четыре тысячи, — сказала она ровно, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Завтра привезу остальное. Отложи товар.

Сириец поклонился. Спорить с такой женщиной не хотелось, да и задаток — половина суммы — дело обычное.

— Будет сделано, госпожа.

Ливия кивнула управляющему, отсчитавшему монеты, и, не взглянув больше на Альбину, ушла. Только когда скрылась за углом, она позволила себе выдохнуть. Восемь тысяч. Где взять ещё четыре? Гай будет недоволен.

Но выбора нет.

Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы на Палатине. Вечер того же дня


Ливия вошла в таблин без стука. Гай поднял голову от счетов.

— Мне нужно четыре тысячи, — сказала она.

Гай отложил стиль.

— Зачем?

— Рабыню купила. Завтра забирать.

— Сколько стоит?

— Четыре, я же сказала.

Гай нахмурился:

— Зачем тебе ещё одна рабыня? Мы с тобой такими темпами скоро по миру пойдём.

Ливия вспыхнула:

— Не твоего ума дело, буду я с тобой свои женские дела обсуждать. Раз купила — значит надо. Я её уже отложила, не срами меня перед торговцем.

Гай сокрушённо покачал головой.

— Четыре тысячи, — пробормотал он, но спорить не стал. Спорить с Ливией, когда она уже всё решила, — себе дороже.

Он достал из ларца тяжёлый кожаный мешок, отсчитал монеты. Мешок заметно похудел — примерно на треть.

Ливия взяла деньги, мельком глянула на мешок, но ничего не сказала. Гай смотрел, как она выходит, и вдруг понял: он даже не спросил, зачем ей рабыня. Просто не захотел ссоры. В который раз. Повернулась и вышла, не поблагодарив.

Следующее утро

На следующее утро за ней пришёл тот самый управляющий. Флавий — так он назвался по дороге. Молчаливый, пожилой, с усталыми глазами, но без жестокости во взгляде. Он отсчитал сирийцу остаток денег, взял Альбину за локоть и повёл прочь с рынка.

Они свернули с шумной улицы в переулок, потом в другой — здесь было тише, дома выше, у ворот стояли статуи. Альбина косилась по сторонам, запоминала повороты, считала шаги. На всякий случай.

Город давил. Каменные стены, каменные мостовые, даже небо между крышами казалось каменным. Она вдруг остро почувствовала, как далеко лес, как его больше нет и не будет

Флавий молчал, и она решилась спросить:

— Господин… а дом… большой?

— Сенаторский, — ответил он, не глядя.

— А хозяин?

Флавий помолчал.

— Строгий. Но справедливый. Если не лезть под руку.

— А госпожа?

Он покосился на неё, и в глазах мелькнуло что-то — то ли жалость, то ли предупреждение.

— С ней не спорь. И всё будет хорошо.

Альбина кивнула. Спросить, что значит «хорошо», она не решилась.

Альбина кивнула. Сенаторский дом. Это не лупанарий и не рудники. Это шанс.

Она выдохнула. Впервые за много дней.

Они вошли в ворота. Впереди был атриум, колонны, тихий плеск воды в фонтане. Альбина подняла голову к небу — там, между крышами, всё ещё был виден клочок серого, римского неба. Дома, в лесу, она никогда не смотрела на небо. А здесь — смотрела. Потому что больше ничего родного не осталось. Новая жизнь начиналась.


Глава 2. Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы. Полдень

Они вошли в ворота. Альбина шла за Флавием, опустив глаза, но краем глаза цепляла детали.

Атриум был небольшим, но с настоящим мраморным полом. В центре — бассейн для сбора дождевой воды. Вода чистая, но по краям известковый налёт — давно не чистили. Статуи предков в нишах — восковые маски, старые, потемневшие. Они смотрели на неё пустыми глазницами, и Альбина вдруг подумала: интересно, они при жизни были такими же холодными, как этот дом?

Флавий повёл её дальше, по длинному коридору. Стены расписаны фресками — охота, боги, амуры. Краска местами облупилась, видны пятна сырости. Пол каменный, холодный.

Альбина поёжилась. В её лесу даже в самую стужу в доме было тепло — дерево греет иначе, чем камень. Здесь, видно, господа по полу босиком не ходят. Обувь носят. Или просто терпят.

Они спустились по лестнице в полуподвал. В конце коридора Флавий толкнул дверь.

Комната оказалась небольшой, но не такой тесной, как она ожидала. Шагов восемь в длину, пять в ширину. Под потолком — маленькое окошко, затянутое бычьим пузырём, — свет сквозь него проходил мутный, зеленоватый, но всё же свет. Пахло потом, дешёвым луком и ещё чем-то — не то сыростью, не просто застарелым воздухом.

Вдоль стен — деревянные нары, застеленные соломенными тюфяками. На них сидели две женщины. Одна — высокая, чернокожая, с бритой головой, в такой же грубой тунике, как у Альбины. Вторая — молоденькая, худенькая, с трясущимися руками, заплетала косу.

Флавий коротко бросил:

— Альба, новенькая. Вместо Веры.

И вышел.

Нубийка кивнула, разглядывая её спокойно, без любопытства. Гречанка всплеснула руками:

— Ой, а мы ждали, ждали! Думали, может, никого не пришлют. Вера-то уехала, в поместье, в Кампанию. Забыла госпоже волосы покрасить — один седой волос, всего один! — а госпожа в зеркало глянула и говорит: «Вера, видно, устала, пусть в поместье отдохнёт». И всё.

Она перевела дух и добавила уже тише, почти испуганно:

— А я думала, может, мне завтра идти красить. А я не умею так хорошо, как Вера. Вдруг тоже забуду или не так сделаю? Госпожа сразу в имение отправит, а там, говорят, работа тяжёлая, на полях…

Альбина слушала, запоминала. Гречанка тараторила дальше, а Альбина скользнула взглядом по голове нубийки — гладкой, без единого волоска — но спросить, отчего та лысая, не решилась.

Альбина слушала болтовню гречанки, кивала, но сама краем глаза косилась на нубийку. Та сидела молча, спокойно, будто всё это её не касалось. Только изредка поглядывала на новенькую — не с любопытством, а так, будто прикидывала что-то про себя.

Давно здесь. Всё знает, всё видит, но молчит. С такой лучше дружить. Или хотя бы не ссориться.

Гречанка же тараторила без остановки, руки тряслись, глаза бегали.

Нервная. Слабая. Такая по глупости может выдать. Сама не захочет, а язык доведёт.

Гречанка тараторила без умолку:

— …а Вера-то десять лет служила, десять лет! И всё хорошо было, забыла госпоже волосы покрасить — один седой волос, всего один! — Хлоя поднесла к глазам большой и указательный палец, показывая, какой маленький и в имение. Говорят, там работа тяжёлая, на полях, с утра до ночи. Не приведи…

Она вдруг замолчала на полуслове, быстро, почти незаметно перекрестила воздух — и заговорила о другом.

Альбина заметила. Жест был странный, незнакомый.

Она вдруг замолчала на полуслове, быстро, почти незаметно перекрестила воздух — и заговорила о другом.

Альбина заметила. Жест странный, незнакомый. В дороге про таких слышала — христиане. Говорят, они по подвалам прячутся и император их казнит. А они всё равно есть.

Она ничего не сказала. Только покосилась на гречанку с новым любопытством. И опаской.

Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы. Комната прислуги. ночь

Хлоя и Мериам давно спали. Хлоя всхлипывала во сне, Мериам храпела мерно, тяжело. В комнате пахло сыростью и прелой соломой. Спать не хотелось — мысли лезли в голову одна за другой, цеплялись, не отпускали.

Перед сном Хлоя шепнула: «Завтра госпожа велела разобрать её шкатулки. Справишься? Я покажу, что где лежит». Альбина кивнула. Ещё один шанс стать нужной.

Сириец. Вспомнился его взгляд сегодня, когда он отказал тому, с масляными глазками. Торговаться он любил, всегда торговался — она видела это за полгода. А тут не уступил. Сам, кажется, удивился. Может, пожалел? С чего бы? Ему-то что с того? Или просто был уверен, что завтра продаст дороже? Нет, всё-таки пожалел. Странно. Выходит, даже в таких, как он, есть что-то человеческое.

Дом этот… Атриум с потрескавшимся мрамором, фрески облупились, вода в фонтане тонкой струйкой — экономят. Значит, каждая монета на счету. И на рабах будут экономить. Надо быть осторожной, не давать повода.

Нубийка эта, лысая. Почему? Может, провинилась когда-то, обрили? Или сама так ходит? Непонятно. Но молчит много, видит всё. С такой лучше не ссориться.

А гречанка, Хлоя, — болтливая, трясётся вся, за своё место боится. Про Веру рассказала: один седой волос проглядела — и в имение. Значит, волосы здесь — дело жизни и смерти. Надо будет учиться красить, и красить так, чтоб ни один седой не вылез. Стать незаменимой — тогда не прогонят.

А сенатор этот… Гай Корнелий Сцева. Наверное, толстый и важный, в белой тоге. Таким и на глаза лучше не попадаться. Ну да ладно, не её ума дело.

За стеной ухнул филин. Альбина повернулась на бок, прикрыла глаза. Завтра первый день у госпожи. Надо выжить. Надо учиться. Надо стать нужной.

Мысли потекли медленнее, путаясь, и наконец она провалилась в сон. Медвежий коготь на шее холодил кожу — как всегда. Она заснула, сжимая его в кулаке.

Глава 3 Дом сенатора Гая Корнелия Сцевы. День второй. Раннее утро

За час до рассвета, когда небо за окном ещё не начало светлеть, Альбина уже не спала.

Она лежала на соломе, глядя в потолок, и ждала. У них в роду было принято вставать затемно — встречать солнце, пока оно набирает силу. Мать говорила: кто спит, когда мир просыпается, тот полжизни проспит. Альбина не знала, сколько жизней ей осталось, но просыпать не хотела ни одной. Здесь, в Риме, другие обычаи, но привычка осталась.

Хлоя спала рядом, подложив ладонь под щёку, посапывала. Мериам храпела в углу, укрывшись с головой. Альбина поднялась — ступала по соломе мягко, как учила мать: лишний шум ни к чему ни в лесу, ни в чужом доме.

Сандалии надела уже у двери. Медвежий коготь на шее привычно коснулся ключицы. Она погладила его пальцами и выскользнула за дверь.

В коридоре было холодно. Каменный пол студил босые ступни даже сквозь подошвы сандалий. Альбина прошла по тёмному переходу, мимо кладовых, мимо лестницы, ведущей наверх, и остановилась у двери в маленькую комнатку, которую ей показали вчера — нечто вроде предбанника перед спальней господ.

Здесь хранились все Ливиины принадлежности для волос и лица. Она толкнула дверь — та подалась легко, петли не скрипнули. Внутри было темно, пахло пылью, травами и ещё чем-то сладковатым. Альбина зажгла маленький светильник, чиркнув кремнем. Когда пламя разгорелось, она подняла его повыше и огляделась. Комнатка была маленькая, шагов пять в длину и четыре в ширину. Вдоль стен тянулись полки, заставленные баночками, флаконами, коробочками, гребнями, щётками, лентами. В углу стоял сундук с тряпками, на стене висело мутное бронзовое зеркало.

Она работала медленно, сосредоточенно, запоминая каждую мелочь. Где что лежит, чем пахнет, какой на ощупь. В лесу её учили: знаешь своё оружие — выживешь. Здесь оружием были гребни и мази.

За этим занятием её и застал рассвет. Серый, неверный свет пробился сквозь маленькое окошко под потолком, лёг на каменный пол косой полосой. В этой полосе заплясали пылинки.

Альбина подняла голову, посмотрела на свет. Потушила светильник — незачем жечь масло попусту. Собрала в подол несколько баночек и вышла в коридор.

На верхней ступеньке было светлее. Утреннее солнце заливало это место мягким, ровным светом. Она присела, разложила баночки рядом и продолжила.

Она сидела на верхней ступеньке, спиной к перистилю, и перебирала баночки. Свет с каждой минутой становился ярче, золотистее.

Шаги услышала поздно — трость стукнула совсем рядом. Обернулась.

Гай стоял в двух шагах, опираясь на трость, и смотрел на неё.

— Ты чего тут сидишь? — спросил он.

— Смотрю, господин. Снадобья госпожи.

— И что поняла?

— Это покупное. Можно смешать иначе, чтобы дольше хватало.

Гай хмыкнул, хотел спросить ещё что-то, но передумал.

— Ступай, — сказал он. — И если кто спросит — ты меня здесь не видела.

Она поклонилась и пошла к комнатке.

У двери остановилась, прислушалась. Трость стучала уже далеко, в глубине дома. Она нахмурилась. В лесу её учили слышать каждый шорох — зверь не подкрадётся, если уши держать востро. А этот подошёл почти бесшумно. Для хромого — слишком тихо.

Он не старый, хоть и ходит с палкой. Лицо обветренное, но не дряблое. Широкие плечи, спина прямая — военная выправка, даже когда стоит, опираясь на трость. Видно, что сильный. Руки, которыми он трость сжимал, — в мозолях, не от палки, от меча. Такие руки она помнила у отцовых воинов. Они не спрашивали, они делали.

И фраза эта — «ты меня здесь не видела». От жены прячется? Или просто не любит, чтобы о нём болтали? Она таких встречала: молчаливые, замкнутые, но не злые. С ними проще — не тронут, если не лезть.

Альбина пожала плечами и скользнула за дверь. Не её дело. Главное — запомнить, что этот господин ходит тихо и лишнего говорить о нём не надо.

…Она нахмурилась и скользнула за дверь.

За дверью послышались шаги, потом голос Хлои… — Вставай, госпожа уже встала. Велит приходить.

Альбина поднялась, поправила тунику, взяла гребни. У двери перевела дух, опустила глаза и вышла в коридор.

Комната Ливии. Тот же день

Альбина стояла у столика, опустив глаза, и ждала. Пахло духами, застоявшимся воздухом и ещё чем-то кисловатым — может, страхом, может, тоской.

Ложе скрипнуло. Ливия заворочалась, вздохнула, потом села на постели. Поправила спутанные волосы, оглядела комнату мутным со сна взглядом. Увидела Альбину у столика — и поморщилась, будто лимон разжевала.

— Ты чего встала как статуя? Подойди.

Альбина подошла. Опустилась на колени у столика, где лежали гребни и баночки. Ждала.

Ливия взяла гребень, провела им по волосам раз, другой, третий. Потом замерла, глядя на Альбину в зеркало.

— Ну? Чего ждёшь?

Альбина не поняла вопроса. Стояла, опустив глаза, ждала.

— Расчёсывать будешь? Или мне самой? — Ливия усмехнулась. — Ты чего, никогда волос не чесала?

Альбина шагнула ближе, взяла прядь, провела по ней пальцами — от корней до самых кончиков, мягко, не торопясь. У них дома начинали всегда с этого — сперва руками, успокоить волосы, будто разбудить их.

— Ты что делаешь? — Ливия отдёрнула голову, уставилась на неё. — Ты руками? Как звери в лесу? Возьми гребень, дура!

Альбина замерла, она на мгновение задержала взгляд на гребне, прежде чем взять.

Дома мать учила: сперва руками, потом гребнем. И гребень должен быть свой, чужой брать нельзя — сглазит. Но здесь всё иначе. Здесь она не мать, не старшая, не своя. Здесь она рабыня. А рабыня не учит госпожу.

Она провела гребнем по волосам, старательно, мягко, чтобы не дёргать, не царапать.

Расчёсывание заняло не больше 5 минут. Ливия откинулась на подушки, прикрыла глаза.

— Красить умеешь?

— Научусь, госпожа.

— Сегодня будешь красить. Вера уехала, а у меня корни отросли. Вон, — она ткнула пальцем в висок, где пробивалась седина. — Видишь?

— Вижу, госпожа.

— И что скажешь?

Альбина помолчала. Хотела сказать, что в её земле седину не красят, что это дар богов, знак мудрости.

— Краска должна быть свежей, госпожа, — сказала она осторожно. — И наносить надо быстро, чтоб ровно легла. Я видела в твоей комнатке тёмную жидкость, пахнет уксусом.

Ливия удивлённо подняла бровь:

— Уже разобралась?

— Я смотрела утром, госпожа. Пока вы спали. Хотела знать, что у вас есть, чтоб не ошибиться.

Ливия посмотрела на неё долгим взглядом. В глазах её мелькнуло что-то — уважение? опасение? Она не привыкла, чтобы рабы думали. Тем более — рано утром, тем более — о её вещах.

— Хорошо, — сказала она наконец. — Делай.

Альбина взяла баночку с тёмной жидкостью, обмакнула кисточку. Ливия подставила висок, но продолжала говорить, глядя в зеркало:

— Лезет, проклятая. С каждым годом всё больше. Гален, слышала, говорил, что седина — это плесень, гниль какая-то. От недостатка тепла, мол, внутри. — Она усмехнулась горько. — Выходит, я внутри гнию, пока живу.

Альбина молчала, осторожно нанося краску на седые корни. Про Галена она не знала, но про себя подумала: у нас в лесу седина — мудрость, почёт. А здесь — плесень. Странные люди.

— Варвары, говорят, седину не красят, — продолжила Ливия, покосившись на неё. — Ходят с белыми космами, как старухи, и ничего. Но мы-то римлянки. У нас по-другому. У нас седина — позор.

Она замолчала, и Альбина слышала только своё дыхание да тихое потрескивание светильника.

Альбина смыла краску тёплой водой, промокнула волосы тряпкой. Седина исчезла, волосы у виска стали чёрными, как смоль, вровень с остальными. В зеркале отражалась женщина, которая выглядела моложе, чем была. Но глаза её оставались старыми — усталыми, пустыми.

— Заплети, — велела Ливия. — Как умеешь. Вера заплетала туго, мне не нравилось. Попробуй иначе.

Альбина взяла гребень, начала расчёсывать. Потом заплела косу — не туго, свободно, как сама носила когда-то. Закрепила лентой — выбрала тёмно-синюю, под цвет глаз госпожи.

Ливия посмотрела в зеркало. Долго. Повернула голову так и этак. Потом кивнула:

— Хорошо. Завтра в то же время. И красить будешь каждый день. Если увижу хоть один седой волос — в имение. А волосы остригу и продам цирюльнику на парики. Поняла?

Альбина похолодела, но лицо держала.

— Поняла, госпожа.

— Иди.

Дверь за ней закрылась. Альбина выдохнула и пошла по коридору к лестнице. Шла медленно, перебирая в голове утренний разговор.

Ливия боится. Боится старости. Боится так сильно, что готова сослать рабыню из-за одного седого волоса. Вера десять лет служила — и в имение. Страх это всегда слабость.

Она вспомнила, как ловко сегодня всё сделала, как Ливия в конце смягчилась, даже похвалила косу. Первый день прошёл удачно. Госпожа ею довольна.

Волосы острижёт, если что, — не шутила. Но пока довольна. Значит, надо делать так, чтобы всегда была довольна. Надо научиться красить лучше всех. Надо стать нужной. Тогда не прогонят.

Про Гая подумала мельком, краем сознания. Хромой, тихий, от жены прячется. Не её дело.

Она спустилась в полуподвал и толкнула дверь в комнату. Хлоя и Мериам сидели на нарах.

— Ну как? — Хлоя подалась вперёд, глаза её горели любопытством. — Рассказывай! Кричала? Волосы целы?

Альбина усмехнулась про себя. Слишком быстро Хлоя с вопросами. Может, просто любопытная, а может, и из тех, кто за лишнее слово госпоже донесёт — кто знает. В таком доме лучше не рисковать.

— Госпожа добрая, — сказала она ровно. — Всё хорошо.

Хлоя разочарованно откинулась назад. Мериам, сидевшая в углу, хмыкнула — то ли одобрительно, то ли насмешливо. Альбина поймала её взгляд и отвела глаза.

Правильно сделала, что не распустила язык. Здесь каждый сам за себя.

Она легла на солому, глядя в потолок. Первый день у госпожи прошёл. Она жива. Она справилась. Завтра будет новый день.

Я выживу. Я справлюсь.


Глава 4. Форум. Пару дней спустя

Солнце стояло уже высоко, когда Хлоя и Мериам собрались за водой. Альбина, услышав их сборы, поднялась следом.

— Ты куда? — удивилась Хлоя. — Госпожа же отпустила до полудня.

— Помогу вам, вместе больше воды принесём, — ответила Альбина. — Заодно и город посмотрю.

Хлоя удивилась, но возражать не стала. Мериам только хмыкнула — мол, дело хозяйское. Они вышли на улицу.

Рим при свете дня оказался шумным, пёстрым, пропахшим тысячью запахов. Люди сновали туда-сюда, повозки грохотали по камням, торговцы зазывали покупателей. Альбина вертела головой, стараясь запомнить дорогу, но улицы петляли, дома были похожи один на другой.

Фонтан Ютурны оказался местом людным — вокруг него, как вокруг деревенского колодца, собирались все: рабы с кувшинами, торговцы, праздные зеваки. Пока ждали очереди, Альбина слушала обрывки разговоров, примечала, кто с кем переглядывается.

Хлоя, как всегда, тараторила без умолку, но Альбина слушала её вполуха — уши были заняты другим.

У фонтана уже толпились рабы с кувшинами. Ждали очереди, переговаривались, пересмеивались. Вода журчала, лилась через край, разбегалась по камням грязными ручейками.

— Слышали новость? — спросил молодой раб в короткой тунике, подмигивая. — У сенатора Красса рабыня тройню родила. И все трое — вылитые Крассы.

— Это как? — не понял кто-то.

— А вот так: лысые, толстые и орут так, что на форуме слышно. Хозяин, говорят, сам приходил смотреть и только крякал от удовольствия.

— Так это ж от него, что ли? — хихикнул другой.

— А от кого же? Он, другим не доверяет

Толпа заржала.

— А жена-то как? — спросил кто-то сквозь смех.

— А что жена? — молодой раб развёл руками. — Теперь пусть смотрит, как вокруг неё три маленьких Красса бегают. Хорош сенатор!

— Да уж, — покачал головой пожилой раб. — Теперь у него дома не соскучишься.

Все засмеялись, и разговор перекинулся на другие темы.

Остановились в тени портика перекусить прихваченным хлебом. Хлоя жевала и болтала без умолку — казалось, она может говорить даже с полным ртом.

— А у нашего хозяина, сын на Рейне, — выпалила она, прожевав. — Марк. Восемнадцать лет, второй год в легионах. Госпожа волнуется, места себе не находит. Писем давно нет — то ли дороги развезло, то ли германцы перехватили.

Альбина перестала жевать. Рейн. Сын хозяина. Это уже не пустая болтовня.

— А я слышала, — продолжала Хлоя, понизив голос, хотя вокруг никого не было, — что на Рейне опять неспокойно. Германцы лезут, легионы дерутся. Одного знакомого раба с Палатина взяли — у него брат там служит, так пишет, что хуже некуда.

— Болтают много, — оборвала Мериам, не поднимая глаз. — А ты поменьше слушай, поменьше языком трепли.

Хлоя обиженно замолкла, но ненадолго.

Альбина снова принялась жевать, но мысли уже крутились вокруг услышанного. Рейн, германцы, сын хозяина.

Рядом, у храма Сатурна, двое преторианцев грелись у жаровни и переговаривались. Альбина прислушалась:

— Слышал новость? Говорят, старик в Салоне собирается в Рим.

— Диоклетиан? Зачем?

— Не знаю. Может, капусту свою продавать, — хохотнул молодой.

— Не шути так. У старика везде уши. Пока он жив, никто в Риме настоящим хозяином не буде

Альбина отошла от Хлои и Мериам шагов на двести — туда, где в центре площади возвышался фонтан со статуей. Вода стекала по каменным листьям, и хотелось рассмотреть поближе.

У края фонтана две рабыни набирали воду. Одна молоденькая, с круглым лицом, другая постарше, с острым носом и быстрыми глазами.

Молоденькая оглянулась по сторонам и подалась ближе к старшей:

— Слышала? У Корнелиев новая рабыня. Светловолосая, красивая. И девственница, говорят.

— Ну и что? — пожала плечами старшая.

— Так хозяйка специально такую искала. — Молоденькая хихикнула, прикрывая рот ладошкой. — Говорят, чтобы хозяину приятно было. А ещё говорят, она ровесница их дочери, той, что замуж выдали.

— А, Корнелию, — старшая понимающе кивнула. — Помню. Тихая была. Жалко её.

— А что с ней?

Старшая понизила голос:

— Муж у неё зверь. Бьёт. А отец ничего сделать не может. Денег нет, влияния нет.

— А новая чем поможет?

— А ничем. Просто молодая — и всё. Может, утешение какое.

Молоденькая вздохнула:

— Странные эти господа. У них всё не как у людей.

Альбина слушала, не поворачивая головы, разглядывая статую. Значит, про неё уже судачат. И про дочь эту… Корнелию. Муж бьёт, отец бессилен.

Может, и правда меня под хозяина купили? — мелькнуло в голове. Она вспомнила утреннюю встречу в перистиле: короткие вопросы, спокойный взгляд, никакой похоти. Нет, за полгода в плену она научилась отличать голодные глаза от равнодушных. Нет, этот смотрел иначе… Или ей только казалось. Да и госпожа с рабыней делить ничего не станет — слишком горда. Значит, тут что-то другое.

Она покосилась на Хлою. Да уж, сплетни от неё разлетаются с удивительной скоростью.

Альбина усмехнулась про себя и двинулась обратно.

У фонтана уже собралась пёстрая толпа. Рабы с кувшинами переругивались за место у воды, торговка с корзиной яблок зазывала покупателей, двое праздных зевак в поношенных тогах грелись на солнце и травили байки. Кто-то чистил рыбу прямо на камнях, ругаясь с прохожими, чтобы не наступили в требуху.

— Вы слышали? — заговорила женщина в чистой тунике, но без украшений — видно, свободная, но небогатая. Глаза у неё горели тем особенным огнём, с каким разносят самые страшные новости. — Про виллу Сервилия?

Несколько человек обернулись. Торговка перестала зазывать, прислушалась.

— А что там? — лениво спросил один из зевак, но в глазах уже зажглось любопытство.

— Говорят, гости туда по ночам приезжают. Важные. С закрытыми лицами, чтобы никто не видел. — Женщина понизила голос, но так, что слышно было всем вокруг. — И не просто вино пьют. Там… над рабами измываются. Молодыми. До смерти доводят.

— Да ну врать-то, — фыркнул ремесленник, вытирая руки о тунику.

— А вот и не вру! — обиделась женщина. — Мне свояк рассказывал, он у писца в сенате служит. Говорит, оттуда рабов вывозят… ну, вы понимаете, в каком виде. А на заднем дворе, говорят, целое кладбище. Тайное. Закопаны так, чтобы никто не нашёл.

Толпа загудела. Кто-то переглядывался, кто-то отводил глаза. Кто-то мелко перекрестился по-римски, бормоча защитную молитву.

— А хозяин? — спросил кто-то.

— А что хозяин? — женщина развела руками. — Говорят, у него письма хранятся. От тех самых гостей. Своеручно писанные. И если эти письма наружу выйдут…

— То что?

— То многим не поздоровится. Очень многим. Там такие люди бывают, что и представить страшно.

Толпа затихла, потом снова загудела — зашептались, заоглядывались. Сплетня уже ползла дальше, обрастая новыми подробностями, переходя из уст в уста, как чума.

Альбина стояла в стороне, дожидаясь, пока Хлоя и Мериам наберут воду. Слушала, не поворачивая головы. Имя запомнилось: Сервилий. И про письма тоже. В Риме, видно, бумага дороже крови стоит. Альбина поймала себя на мысли, что в её лесу кровь была просто кровью. А здесь она превращалась в буквы, в доносы, в смерть. Странный город.

У фонтана, где толпился народ, особенно шумно стало возле компании подвыпивших мужчин. Они сидели прямо на каменных ступенях, передавая по кругу глиняную кружку с дешёвым вином. Один из них, толстый, с красным носом, перекрывая гомон, заорал:

— Эй, а вы слышали, что у сенатора Сервилия на вилле творилось?

Несколько человек обернулись, придвинулись ближе.

— А что творилось? — заинтересовались вокруг.

— Говорят, такие оргии там были — жуть! Мальчики, девочки, всё самое юное. И не просто оргии, а жертвоприношения!

— Да ну врать-то! — засомневался кто-то.

— Истинный бог! — толстяк стукнул себя кулаком в грудь. — Мой свояк в преторианцах служит, он при обыске был. Говорит, алтарь нашли. С чёрными пятнами.

— А кровь? — выдохнули из толпы.

— И кровь. И кости. Мелкие кости.

— Детские? — ахнула женщина с корзиной.

— А чьи ж ещё.

На мгновение все затихли, а потом толпа взорвалась гулом. Кто-то крестился, кто-то плевал через плечо, кто-то яростно спорил.

— И что теперь? — выкрикнул молодой парень.

— А ничего. Хозяин-то повесился в камере. Самоубийство, говорят.

— Самоубийство? Как же, сам он повесился, держи карман шире! — хмыкнул толстяк.

— А ты не шуми, — осадил его сосед, оглядываясь. — Такие дела тихо делаются.

— И кто ж его?

— А кто ж знает. Те, кому надо.

— Тьфу, пропади всё пропадом, — кто-то сплюнул на камни. — Наливайте лучше.

Кружка с вином снова пошла по кругу, но разговоры ещё долго не стихали.

Когда они проходили мимо храма Весты, толпа вдруг расступилась. Альбина подняла глаза — по ступеням медленно шли весталки в белых одеждах, смотрели прямо перед собой, не глядя по сторонам. Люди замирали, уступая дорогу, как вода расступается перед кораблём.

У храма, греясь на солнышке, сидели старики. Один, с морщинистым лицом и мутными глазами, что-то втолковывал соседу:

— Я тебе говорю, это неспроста. Огонь погас. Пусть на миг, но погас. А это знамение.

— Да может, ветер просто, — отмахивался тот.

— Ветер, ветер… — старик сплюнул. — Молодой ты ещё, ветра от знамений не отличаешь. Я при Нероне помню, тоже огонь тух, а через год Нерона не стало. К смене это, всегда к смене.

— Нерона убили, — возразил кто-то из толпы.

— А огонь предупредил. Вот и сейчас предупредит. К войне, к мору, а то и к императору новому.

Обратный путь лежал через Субуру — самую шумную, грязную и пёструю улицу Рима. Здесь всё перемешалось: таверны, лупанарии, мастерские. Из открытых дверей доносился женский смех и звон бубна.

У входа в лупанарий стояла толстая матрона в ярко-рыжем парике, зазывала прохожих:

— Заходи, красавчик! У нас сегодня новенькие! Гречанки, сириянки, одна даже из Британии! Рыжая, как лисица!

— А девственницы есть? — крикнул кто-то из толпы.

— Есть, есть! — заверещала матрона. — Дорого только!

— Врёшь ты всё, — отмахнулся прохожий. — Откуда у тебя девственницы?

— А ты зайди, проверь!

Толпа заржала. Альбина прошла мимо, стараясь не отставать от Хлои с Мериам. Она не обернулась. Но краем глаза заметила рыжий парик матроны — такой же яркий, как осенние листья дома, в лесу. Только там листья падали сами. А здесь их носили на голове те, кто продавал других.

Глава 5

Рим. Храм Цереры на Авентине. три дня до покупки Альбины. Закат.

Храм стоял в стороне от шумных улиц, на пологом склоне Авентина, откуда открывался вид на Тибр и Заречье. Небольшой, не из мрамора — из старого травертина, потемневшего от времени и дождей. Колонны облупились, краска на фризе облезла, и только грубо вырезанные изображения колосьев и маков напоминали, кому этот храм посвящён.

Церера. Богиня плодородия, хлеба, материнства. И тайн.

Ливия поднималась по ступеням медленно, одна. Служанку оставила внизу, у фонтана — велела ждать и ни с кем не разговаривать. Ей не нужны были свидетели. Никто не должен знать, зачем она сюда пришла.

В храме было сумрачно и прохладно. Пахло старой пылью, ладаном и ещё чем-то сладковатым — можжевельником, что ли. Масляные светильники горели тускло, и тени плясали на стенах, делая вырезанные фигуры богов почти живыми. Где-то капала вода — мерно, монотонно, как отсчёт времени.

Ливия прошла вглубь, туда, где за тяжёлой занавесью скрывалось внутреннее святилище. Отодвинула ткань — та была грубой, колючей, пахла пылью и тленом. За ней открылось небольшое помещение без окон, освещённое только одной масляной лампой, стоявшей на каменном алтаре.

Там, на циновке, поджав под себя ноги, сидела женщина.

Жрица была стара — так стара, что возраст её невозможно было угадать. Морщины избороздили лицо, как русла пересохших рек, глаза выцвели до бледно-голубого, почти белого цвета. Кожа на руках обвисла, покрытая пигментными пятнами, но пальцы были длинными, гибкими, с идеально чистыми ногтями, такими руками не грязь копают, а судьбы перебирают — странно для такой старухи. На голове — грубый шерстяной плат, на шее — ожерелье из высушенных желудей и маленьких тыкв-горлянок, на запястьях — медные браслеты с выцарапанными знаками. Пахло от неё землёй, травами и ещё чем-то древним, что не имело названия.

Ливия замерла на пороге. Женщина не открывала глаз, но, казалось, видела её сквозь веки.

— Подойди, — сказала жрица. Голос у неё был низкий, хриплый, но в нём чувствовалась сила, которой не ожидаешь от такой старухи. — Садись.

Ливия опустилась на циновку напротив. Та была тонкой, почти стёртой, и каменный пол холодил сквозь неё.

— Ты знаешь, зачем я пришла? — спросила Ливия.

— Знаю. — Жрица открыла глаза и посмотрела на неё в упор. Взгляд был странным — неживым и в то же время пронизывающим, будто она видела не лицо, а душу. — Твоя дочь страдает.

Ливия вздрогнула.

— Откуда…

— Оттуда, — перебила жрица. — Здесь всё видно. Все боли, все страхи, все надежды. Они приходят сюда с каждым, кто переступает порог. Я чувствую их. Твоя дочь далеко, но её боль я чувствую тоже.

Ливия молчала. В горле стоял ком.

— Муж бьёт её, — продолжала жрица. — Унижает. Изменяет. А

...