автордың кітабын онлайн тегін оқу Круги по воде
Аркадий Тимофеевич Аверченко
Круги по воде
От автора
Двуличный мальчишка
Раздвоение личности
Чад
Сазонов
Курильщики опиума
Язык
Цепная собака
Пловец на большие расстояния
Горничная из большого дома
Неудачная антреприза
Как меня обворовывали
Я и мой дядя
Молния
Свой крест…
Дураки, которых я знал
Мужчины
Новый Соломон
Мокрица
Случай 24-го декабря
Граждане
Лакмусовая бумажка
Трудолюбивый Харлампьев
Революционер
Принцип
Животное
Праздник любви
Призвание
Старики
От автора
Посвящаю Александре Яковлевне Садовской
Я расскажу все как было.
— Как вы предполагаете назвать эту книгу? — спросил мой издатель.
— Я подумаю, — отвечал я. — Через три дня дам вам ответ.
Через три дня, встретившись со мной, издатель вторично задал тот же вопрос.
Я поднял глаза к небу и тихо сказал:
— Жаркое, пышное лето… Медленная, зеркальная река, обрамленная дремлющей зеленью… Я стою на берегу и один за другим бросаю в воду круглые камушки… С громким всплеском они падают, исчезают, но от них бегут круги… Сначала маленький круг — резкая, энергичная морщина на зеркальной глади… За маленьким — больший, тоже четкий и энергичный, а за ним все более и более широкие, но уже нежные, незаметные… какие-то умиротворенные и кроткие… И последний огромный круг, замирающий где-то за пределами моего зрения, совсем неуловимый, как улыбка на лице умирающего… Я бросаю второй, третий камушек. Такие же ожерелья появляются вокруг того места, где он утонул, — ширятся, расплываются и умирают. Вернее, не умирают, — они все идут, идут крошечными, микроскопическими волнами, но простой, грубый глаз их не увидит…
— Все это так, — перебил издатель, этот человек с типографской машиной вместо сердца, — но все-таки как же вы назовете книгу?
— Мои рассказы, — задумчиво сказал я, — те же круги по воде… Сравнение головы читателя с рекой, в которую бросаешь камни, немного смелое, но я прибегаю к этому сравнению, чтобы вы меня поняли… Мои рассказы так же должны западать в читательские головы и, сделав в читательской памяти резкий, энергичный круг, постепенно расплыться на всю читательскую жизнь нежными, еле уловимыми волнами.
— Пожалуй, это для читателя слишком сложно, — возразил издатель. — Он не сумеет всего этого проделать.
— Чего проделать? Ему ничего не надо и проделывать. Это сделается само собой…
— Значит, вы говорите, что берете книгу, бросаете ее читателю в голову, и он…
— Да нет же! — нетерпеливо сказал я. — Просто книга выходит обыкновенным способом, но я даю ей такое название, которое должно иметь некоторую логическую связь с ее содержанием.
— Я немного не понял… как название? «Широкая, пышная река летом, в которую вы…»
— Ах, Боже мой! Я назову книгу: «Круги по воде». При чем тут пышная река летом?
Понял ли меня этот человек, с фальцовочной машиной вместо души, презиравший всякое первое издание, еле раскланивавшийся с третьим и подобострастный, суетливый перед десятым? Я думаю, нет.
Тем не менее он сказал:
— Как хотите. Значит, круги по воде? Я, значит, сегодня же заказываю обложку художнику.
Конечно, кроме себя, никого винить мне не следует. Нужно было обстоятельно потолковать с художником, рисовавшим обложку, чего я, за недосугом, не сделал.
Увидев эту обложку уже в печати, я зашатался… У меня потемнело в глазах и из груди вырвался стон.
— Что это такое?! — закричал я, сдерживая готовые хлынуть слезы.
— Круги на воде, — самодовольно сказал художник. — Не думаете ли вы, что их маловато? Я на них не скупился.
— Это круги на воде! — застонал я. — Совсем другая мысль!.. А мне нужно было не «на», а «по»! Слушайте!
Я, обессиленный, опустился на стул и тихо начал:
— Жаркое, пышное лето… Медленная, зеркальная река… Я стою на берегу и один за другим бросаю в воду камушки… И от них бегут круги…
— Да… — неуверенно сказал художник. — Те круги иначе рисуются… Другой сорт… Впрочем, знаете что? Оставьте так.
— Так?! А моя мысль, моя прекрасная аллегория…
— Так тоже получается аллегория… Вы выпустили книгу. Для всякого человека, которого гнетет тоска, это тот спасательный круг, за который он должен ухватиться…
— Вы мне не льстите? — подозрительно спросил я.
— Что вы! Прекрасная книга! Прямо спасение утопающих.
— Ну вы думаете, прекрасная? — улыбнулся я сквозь слезы.
— Она-то? Поразительная книга!
Это меня немного успокоило.
Я счел необходимым предпослать читателям это краткое объяснение, боясь, чтобы они не заподозрили меня в отсутствии сообразительности.
Виноват художник.
Нет более прямолинейных и «не от мира сего людей», чем художники.
Недавно я попросил того же самого художника нарисовать обложку для «альманаха мелочей» под названием. «Пауки в банке».
— Хорошо, понимаю! — сказал он, вдумавшись в заглавие. — Это будет очень забавно: изобразить помещение банка и за конторками сидят этакие пауки, водя лапами по книгам…
— Боже вас сохрани! Не банк, а банка. Пауки в банке! Аллегория собрания ядовитых мелочей!
Нет более прямолинейных и стремительных людей, чем художники.
Попробуйте поручить одному из них нарисовать, не объяснив как следует, зайчиков на стене. Будьте уверены, что он аккуратно развесит на стене головой вниз десяток мертвых зайцев и будет утверждать потом, что тут есть тоже аллегория.
Автор
Двуличный мальчишка
I
Авторы уголовных романов и их читатели не поняли бы странной двойственной натуры мальчишки Алёшки — натуры, которая в свое время привела меня в восхищение и возмутила меня.
Авторы уголовных романов и их читатели прославились своей прямолинейностью, которая обязывала их не заниматься смешанными типами — злодеи должны быть злодеями, добрые — добрыми, а если капелька качеств первых попадала на вторых или наоборот — все кушанье считалось испорченным… Злодей — должен быть злодеем, без всяких уверток и ухищрений… Он мог раскаяться, но только в самом конце, и то при условии, что, в сущности, он и раньше был симпатичным человеком. Добрый тоже мог стать в конце романа злым, бессердечным, но тоже при условии, что автор опрокинет на него целую гору несчастий, людской несправедливости и тягчайших разочарований, которые озлобят его. Ни в одном из таких романов я не встречал жизненного простого типа, который сегодня поколотил жену, а завтра подаст гривенник нищему, утром прилежно возится у станка, штампуя фальшивые деньги, а вечером вступится за избиваемого еврея.
Человек — более сложный механизм, чем, например, испанский кинжал, вся жизнь которого сводится только к двум чередующимся поступкам: он или режет кому-нибудь горло, или не режет.
Попадись автору уголовных романов Алёшка — он повертел, повертел бы его, понюхал, лизнул бы языком и равнодушно отбросил бы прочь.
— Чёрт знает, что такое!.. Ни рыба ни мясо.
В жизни не так много типов, чтобы ими разбрасываться…
Я подбираю брошенного разборчивым романистом Алёшку и присваиваю его себе. Об Алёшке я сначала думал, как о прекрасном, тихом, благонравном мальчике, который воды не замутит. В этом убеждали меня все его домашние поступки, всё комнатное поведение, за которым я мог следить, не сходя с места.
Мы жили в самых маленьких, самых дешёвых и самых скверных меблированных комнатах. Я — в одной комнате, Алёшка с безногой матерью — в другой.
Тонкая перегородка разделяла нас.
Я так часто слышал мягкий, кроткий Алёшкин голос:
— Мама! Хочешь, ещё чаю налью? Отрезать ещё кусочек колбасы?
— Спасибо, милый.
— Книжку тебе ещё почитать?
— Не надо. Я устала…
— Опять ноги болят? — слышался тревожный голос доброго малютки. — Господи! Вот несчастье, так несчастье!..
— Ну ничего. Лишь бы ты, крошка, был здоров.
— Ну-с, — важно говорил Алёшка, — в таком случае, ты спи, а я напишу ещё кое-какие письма.
Было ему около десяти лет.
Однажды я встретился с ним в коридоре.
— Тебя Алёшкой зовут? — спросил я, вежливо, ради первого знакомства, дергая его за ухо.
— Алёшкой. А что?
— Да ничего. Ну, здравствуй. У тебя мать больная?
— Да, брат, мать больная. С ногами у неё неладно. Не работают.
— Плохо ваше дело, Алёшка. А деньги есть?
— В сущности, — сказал он, морща лоб, — денег нет. Тем и живём, что я заработаю.
— А чем ты зарабатываешь?
Посмотрев на меня снизу вверх (я был в три раза пыше его), он с любопытством спросил:
— Тебе там наверху не страшно?
— Нет. А что?
— Голова не кружится?
Я засмеялся.
— Нет, брат. Всё благополучно.
— Ну, и слава Богу! До свиданья-с.
Он подпрыгнул, ударил себя пятками по спине и убежал в комнату матери.
Эти нелепые замашки в таком благонравном мальчике удивили меня. С матерью он был совсем другим. Я понял, что хитрый мальчишка надевает личину в том или другом случае, и решил при первой возможности разоблачить его.
Но он был дьявольски хитёр. Я несколько раз ловил его в коридоре, подслушивал его разговоры с матерью — всё было напрасно. При встречах со мной он был юмористически нахален, подмигивал мне, хохотал, а сидя с матерью, трогательно ухаживал за ней, читал ей книги и в конце вечера неизменно говорил, с видом заправского молодого человека:
— Ну-с, а мне нужно написать кое-какие письма.
Я приставал к нему несколько раз с расспросами:
— Что это за письма?
Он был непроницаем.
Однажды я решился на жестокость. — Не хочешь говорить мне, — равнодушно процедил я, — и не надо. Я и сам знаю, кому эти письма…
— Ну? Кому? — тревожно спросил он.
— Разным благодетелям. Ты каждый день с этими письмами пропадаешь на несколько часов… Наверное, таскаешься по благотворителям и клянчишь.
— Дурак ты, — сказал он угрюмо. — Если бы я просил милостыни, то и у тебя просил бы. А я заикнулся тебе хоть раз? Нет.
И добавил с напыщенно-гордым видом:
— Не беспокойся, брат… Я не позволю себе просить милостыни… Не таковский!
Должен признаться: я был крайне заинтересован таинственным Алёшкой. Сказывались мои двадцать два года и 24 часа свободного времени в сутки.
Я решил выследить Алёшку.
II
Был тёплый летний полдень.
Из-за перегородки слышался монотонный голос Алёшки, читавшего матери «Анну Каренину». Через некоторое время он прервал чтение и заботливо спросил:
— Устала?
— Немного.
— Ну, отдохни. А я пойду. Если захочется без меня кушать, смотри сюда: вот ветчина, холодные котлеты, молоко.
Захочется читать — вот книга. Ну, прощай.
В последовательном порядке послышались звуки: поцелуя, хлопнувшей двери и Алёшкиных шагов в коридоре.
Я схватил шляпу и тихонько последовал за Алёшкой.
Через двадцать минут мы оба очутились в Летнем саду, наполненном в это время дня дряхлыми старичками, няньками с детьми и целой тучей девиц с вечными книжками в руках.
Алёшка стал непринуждённо прохаживаться по аллеям, бросая в то же время косые проницательные взгляды на сидевших с книжками девиц и дам и делая при этом такой вид, будто бы весь мир создан был для наслаждений и удовольствий.
Неожиданно он приостановился.
На скамейке, полускрытой зелёным кустом, сидела сухая девица и, опустив книгу на колени, мечтательно глядела в небо.
Думы её, вероятно, витали далеко, отрешившись от всего земного, рассеянный взгляд видел в пространстве его, прекрасного чудесного героя недочитанной книги, обаятельного, гордого красавца, а неспокойное сердце девичье крепко и больно колотилось в своей неприглядной, по наружному виду, клетке.
Алёшка тихо приблизился к мечтательнице, стащил с головы фуражку и почтительно сообщил;
— А вам, барышня, письмецо есть…
— От кого? — вздрогнула девица и обернула к Алёшке своё, ставшее сразу пунцовым лицо.
— От «него», — прошептал Алёшка, щуря глаза, с самым загадочным видом.
— А… кто… он?.. — ещё тише, чем Алёшка, прошелестела девица.
— Не велено сказывать. Ах! — вскрикнул он неожиданно (будто прорвался) с самым простодушным глуповатым восторгом. — Если бы его видели; такой умница, такой красавец — прямо удивительно!
Девица дрожащими руками взяла письмо… на лице её было написано истерическое любопытство. Грудь тяжело вздымалась, а маленькие бесцветные глаза сияли, как алмазы…
— Спасибо, мальчик. Ступай… Впрочем, постой. Вот тебе!
Девица порылась в ридикюле, вынула две серебряных монеты и сунула их в руки доброму вестнику.
Добрый вестник осыпал её благодарностями, отсалютовал фуражкой и сейчас же деликатно исчез, не желая присутствовать при такой интимности, как чтение чужого письма.
Сидя на противоположной скамье, я внимательно следил за девицей. Бледная, как смерть, она лихорадочно разорвала конверт, вынула из него какую-то хитроумно сложенную бумажку, развернула её, впилась в неё глазами и сейчас же с лёгким криком уронила её на пол… Бесцветные глаза девицы метали молнии, но она быстро спохватилась, напустила на себя равнодушный вид, поднялась, забрала свою книгу, сумочку и быстро-быстро стала удаляться.
Когда она скрылась с глаз, я вскочил, поднял брошенное письмо от «него» и прочел в этом таинственном письме только одно слово:
— Дура!
Второе лицо Алёшки было разгадано.
III
Алёшка выходил из сада, распространив все свои письма и легкомысленно позвякивая серебром в растопыренном кармане.
У входа я поймал его, крепко схватил за руку и прошипел:
— Ну-с, Алёшенька… Теперь мы знаем ваши штуки!..
— Знаешь? — сказал он цинично, нисколько не испугавшись. — Ну, и на здоровье.
— Кто это тебя научил? — суровым тоном спросил я, еле удерживаясь от смеха,
— Сам, — улыбнулся он с очаровательной скромностью. — Надо же чем-нибудь семье помогать.
— Но ведь если ты когда-нибудь попадёшься — знаешь, что с тобой сделают? Изрядно поколотят!
Он развёл руками, будто соглашаясь с тем, что всякая профессия имеет шипы.
— До сих пор не колотили, — признался он. — Да вы не смотрите, что я маленький. О-о… Я хитрый, как лисица… Вижу: где, как и что.
— Всё-таки, — решительно заявил я, — твоя профессия не совсем честная…
— Ну да! Толкуйте.
— Да, конечно. Ведь ты же обманываешь девиц, сообщая им, что письмо — от красивого, умного молодого человека, в то время, как оно написано тобой.
Мальчишка прищурился. Мальчишка этот был скользок, как угорь,
— А почему, скажите пожалуйста, я не могу быть умным молодым человеком? А?
— Да уж ты умный, — согласился я. — Уж такой умный, что беда. Только почему ты, умный молодой человек, пишешь такие резкие письма? Почему «дура», а не что-нибудь другое?
И он ответил мне тоном такого превосходства, что я сразу почувствовал к нему невольное уважение.
— А разве же они — не дуры?
Вечером я лежал на диване и слушал тоненький, нежный голосок:
— Мамочка, дать ещё цыпленка?
— Спасибо, милый, я сыта.
— Так я тебе почитаю.
— Не надо. Ты, вероятно, устал, продавая эти противные газеты. Отдохни лучше.
— Спасибо, мамочка. Мне ещё надо написать кое-какие письма!.. Охо-хо.
С тех пор прошло несколько лет… И до настоящего дня этот проклятый двуличный мальчишка не выходил у меня из головы.
Теперь он вышел.
Раздвоение личности
I
Встретившись утром с Натальей Сергеевной, я услышал от нее следующее:
— Забыли меня? Нечего сказать — хороши! Вероятно, новый «предмет», как говорят, кажется, военные писаря, завелся?
— Я? Забыл вас? Тебя… Наташа?
— Тссс… Без фамильярностей! Что мы делаем сегодня вечером?
— Что угодно! Хотите, отправимся в театр?
— А что там?
— Новая пьеса «Цепи любви». Интереснейшая штучка! Сюжет новый и захватывающий: молодой граф живет счастливо с женой, но это счастье обманчиво… Представь себе… гм… те!.. — представьте, говорю я, что у этого графа есть на душе грех: любовница, которую он покинул с ребенком и которая в один прекрасный день приезжает в дом, случайно, как гувернантка. Ребенка она выдает за младшую сестру, граф, конечно, догадывается, в чем дело, но не может сказать, у жены какие-то странные предчувствия… Очень интересно! Масса драматических коллизий, захватывающий лиризм некоторых мест…
— Ну, поедем.
Я обещал заехать за Натальей Сергеевной к 8 часам; в тот же день около 5 часов вечера явился на обед к Марусиной.
Обедал.
— Как вы думаете, — спросила за жарким Марусина. — Хорошая эта пьеса «Цепи любви»?
— А что? — осторожно прищурился я.
— Я бы хотела сегодня посмотреть ее.
— Сегодня? Хотите, лучше завтра поедем?
— Нет, именно сегодня. Только вот не знаю — интересная ли это пьеса?
— Дрянь. Страшная чепуха… Сюжет старый, как мир, и захватанный всеми горе-драматургами… Какой-то идиотский граф (конечно! Без графа подобная галиматья не обойдется…) женился, и вот он якобы счастлив, а на самом деле у него есть старая любовница с ребенком, которая является в дом под видом гувернантки… Очень жизненно, не правда ли? Ну и так далее… Весь этот вздор пересыпан глупыми коллизиями, неуместным лиризмом и залит целым морем одуряющей скуки.
— Ну, а я все-таки хочу пойти.
— Автор, как мне говорили, прегорький пьяница. Вероятно, все эти дикие «Цепи» написаны в алкоголическом бреду.
— А я все-таки пошла бы.
— Что ж, пожалуйста. Кстати, вы не подвержены грудной жабе?
— Нет. А что?
— Это удивительное помещеньице в смысле сквозняков и грудной жабы. Как будто бы архитектор именно и строил все здание с расчетом исключительно на грудную жабу.
Мы помолчали.
— Фойе неуютное… Капельдинеры грубияны.
— Вы пойдете со мной?
— К сожалению, я уже обещал одному человечку быть там. Но тем не менее в театре прошу разрешения побыть немного около вас.
— Что это за человечек еще?
— Просто одна знакомая. Напросилась, ну, сами понимаете, неловко было отказать… Согласился…
— А-а… Вот как… Новая привязанность?
Я фальшиво, расхохотался.
— Вечно вы надо мной подтруниваете… Нельзя быть такой злой… Новая привязанность… Ха-ха-ха! И это говорите вы!..
— Пустите мои руки, фальшивая душа!.. Так вы не оставите меня в театре одну?..
II
Когда мы ехали в театр, Наталья Сергеевна была весела и болтлива; я молчал.
— Чего вы молчите? Разве я молчу?
— Да вы же не сказали ни одного слова.
— Нет, сказал… целых три: «разве я молчу»?.. А теперь даже еще больше.
— Спасибо. Вы безумно щедры. Если так будет продолжаться, я прогоню вас от себя и буду сидеть одна.
— О, если бы ты, милая, это сделала… — подумал я, сочувственно пожимая самому себе холодную руку.
Первое действие уже началось, когда мы приехали и вошли в ложу. Пьесу я не смотрел, сидел молчаливый, бросая редкие взгляды в партер и отыскивая в рядах высокую фигуру в золотистом платье с пышными белокурыми волосами.
…Я вздрогнул. Марусина сидела в третьем ряду и, отвернувшись от сцены, упорно разглядывала в бинокль меня и мою соседку.
Я украдкой поклонился.
— Кому это вы там еще кланяетесь? — сухо спросила Наталья Сергеевну.
— Одна знакомая.
— Какая там еще знакомая?
— Так, деловое знакомство. Кстати, хорошо, что она здесь. Мне нужно ей слова два по делу сказать…
— Начина-ается! Какое такое еще дело?
— Продажа мельницы. Я устраиваю тут одному помещику ее мельницу на Днепре.
— Вот как? С каких это пор вы комиссионерством занялись?
— Вам не дует?
— Нет. Я спрашиваю: с каких это пор вы комиссионерством занялись?
— Миленькая, — захихикал я. — Да вы, кажется, меня ревнуете?
Она презрительно пожала плечами и замолчала.
Когда кончился акт, я поднялся и сказал:
— Вы разрешите на минутку отлучиться? Я скажу только слова два-три и вернусь.
— Пожалуйста! Можете хоть совсем не возвращаться.
— Милая! Вы… сердитесь?
— Ничего я не сержусь… За что? Я серьезно говорю: если у вас есть такое срочное дело, которое нельзя отложить даже в театре, вы не стесняйтесь… Только едва ли вежливо оставлять женщину одну в незнакомом месте, где мужчины такие нахалы.
— Господи… но ведь вы же в ложе!
— А что ему стоит взять да перелезть из соседней ложи через барьер…
— Ну хорошо… Я останусь!
— Нет, идите, идите… Мне так неловко, что я затруднила вас, заставив сопутствовать мне…
— Фи… Стыдитесь…
С тяжелым чувством спустился я в партер. Марусина очень обрадовалась.
— Здравствуйте еще раз! Вы знаете, какая прелесть: около меня есть свободное место. Хотите посидеть со мной один акт?.. Я был бы счастлив… Но там дама…
— Да? Я видела ее. Недурна, только мажется, кажется, неимоверно. Впрочем… простите… вам, может быть, неприятно?..
— Нет, ничего. Кх… кх… Ну, как поживаете?
— Спасибо. Если бы я знала, что вы не можете покинуть вашу даму даже на минутку, я бы ни за что сюда не приехала. А у меня как раз жажда — пить очень хочется — только что ж… не буду вас затруднять.
— Пойдем! — грубо проворчал я.
— Нет, что уж… Потерплю…
— По-ойдем!
Я встал, взял ее под руку и потащил в фойе, чувствуя на своей спине раскаленный взгляд одинокой Натальи Сергеевны…
III
— Ну, как мельница? — спросила меня Наталья Сергеевна, когда я с видом побитой собаки вполз в ложу.
— Какая вы злая! Если бы вы знали, что она говорила о вас, вы не были бы такой…
— Интересно: что она могла там сказать… — скривилась Наталья Сергеевна.
— Она нашла вас очаровательной! Будь я, говорит, мужчиной — непременно бы в нее влюбилась… Эти губы, этот цвет лица… Она уверена, что я влюблен в вас и совершенно искренно поздравляла меня с хорошим вкусом.
— Ну да… нашли красавицу! Я думаю вы наполовину выдумали.
— Ей-Богу, нет. Чего мне выдумывать…
Я неожиданно замолк и глубоко задумался.
— А что если… их познакомить сегодня? Идея во всех отношениях хорошая… Можно перетащить Марусину в нашу ложу, и мне уже не придется в антрактах носиться как угорелому из ложи в партер и обратно… Кроме того, они, вероятно, разговорятся и перестанут терзать и мучить меня своими словечками и шпильками… Кроме того, мне, конечно, предстояло провожать Наталью Сергеевну домой, а Марусина просила свезти ее в ресторан, — теперь можно обеих свезти в ресторан… А после развести по домам на автомобиле… И кроме того, — о, черт возьми! — почему, бы им и в самом деле не подружиться? Бабы, в сущности, хорошие, сердечные, если отбросить в сторону неуместную, ревность и разные женские штучки…
— Вы ей так понравились, — сказал я вслух, — что, она мне — даже надоела просьбами: познакомить вас.
— Да? — открыла широко глаза Наталья Сергеевна… Ну что ж — если она приличная женщина — отчего же? Пригласите ее в нашу ложу…
Скрывая радость, я встал и отправился вниз к Марусиной.
— Поздравляю вас, — сказал я. — Вы произвели на мою даму ошеломляющее впечатление… Она все допытывалась: кто эта красавица, с которой я выходил в фойе? Утверждает, что я влюблен в вас до безумия.
— Она мне тоже нравится. У нее в глазах есть что-то симпатичное.
— Конечно, конечно! Она ко мне все приставала, чтобы я познакомил ее с вами. Просто влюблена в вас.
— Да? Я с удовольствием познакомлюсь с ней.
— Прекрасно! Какая вы милая… Пойдемте в нашу ложу.
Она удивленно взглянула на меня..
— Как… в нашу ложу?.. Но я думала, что она спустится сюда.
— Зачем? Будем втроем сидеть в ложе.
— После — пожалуй. Но сейчас, если ей хочется познакомиться, — пусть она сюда и придет. Неудобно же мне тащиться в ложу к незнакомой женщине…
Я потоптался на месте и сказал:
— Ну ладно. Пойду приведу ее сюда.
IV
Я не думал, что дело так осложнится: Наталья Сергеевна наотрез отказалась спуститься в партер.
— Если ей так хочется познакомиться — пусть придет сюда.
— Да она стесняется! Говорит: ваша дама такая ослепительная, что мне даже страшно.
— Ну, а я к ней тоже не пойду!
— Обождите, — с наружной жизнерадостностью сказал я. — Одна минута — и все будет устроено. Пустяки!
Я побежал вниз.
— Она боится показаться вам навязчивой и стесняется прийти сюда. Отчего бы вам не зайти в нашу ложу?
— Глупости! С какой, стати?.. Посидите лучше со мной этот акт… если, конечно, я вам не безразлична…
Я взглянул на нашу ложу. Женская рука делала мне оттуда какие-то знаки.
Я напряженно засмеялся.
— Ну ладно… Тогда вот что: выходите в фойе, а я приведу туда свою даму… На нейтральной, так сказать, почве!
— Это другое дело! Ну, проводите меня.
Я привел ее в фойе, посадил на диван и хотел помчаться в ложу, но был остановлен.
— Позвольте… Как же вы меня оставляете одну, в фойе. Это неудобно.
— А… как же я приведу свою даму?
— Ну… можно послать за ней кого-нибудь…
— Помилуйте, это неудобно… Она светская женщина…
Марусина сухо сказала:
— Я тоже светская женщина. Впрочем, делайте как знаете. Все равно сегодняшний вечер уже испорчен…
Через минуту я уже был в ложе.
— Хотите прогуляться в фойе? — простодушно спросил я.
— Надо было предложить это раньше, — сумрачно проворчала Наталья Сергеевна. — Впрочем, пойдем…
Я привел ее в фойе, сделал полкруга, наткнулся, как будто нечаянно, на сидевшую на диване Марусину и воскликнул:
— Вот как кстати! Позвольте, господа, познакомить вас: Наталья Сергеевна Боровитина — Елена Ивановна Марусина.
Дамы подали друг другу руки, а я, усталый, в изнеможении, оперся о косяк двери и затих…
— Нравится вам пьеса? — спросила Марусина.
— Не особенно. А вам?
— Так себе. Длинноватая…
«Слава Богу, — подумал я. — Наладилась, завертелась мельница!»
Вслух попросил:
— Разрешите мне, пожалуйста, пойти в буфет, выкурить папиросу.
— А кто же… отведет меня на место?
— Не желаете ли в нашу ложу сесть? — любезно предложила Наталья Сергеевна.
— Молодец баба! — подумал я. — Умница. Недаром я тебя так люблю…
— Спасибо… Если вас не стеснит…
Я потихоньку убежал в курительную.
V
Шел последний акт…
— Куда бы нам, mesdames, отправиться после спектакля поужинать? — несмело предложил я.
— К Контану, — сказала Марусина.
— Если вы, дорогая Елена Ивановна, ничего не имеете — я бы предложила Донона. Там лучше кормят.
— О, мне все равно. Только у Контана прекрасный оркестр. Я предлагаю к Контану.
— К Контану так к Контану. Только я так привыкла к Донону… Отправимся лучше туда.
— Хорошо. Можно к Донону. Только Контан, по-моему, лучше. Если ехать — так к Контану.
В это время кончился спектакль.
— Я раздевалась внизу, — сказала Марусина. — Не проводите ли вы меня?
— А как же я? — спросила Наталья Сергеевна. — Впрочем, конечно, если вам удобнее проводить Елену Ивановну…
— Нет, что вы, — сказал я с нервной дрожью в голосе.
— Мне все равно.
— Все равно? — тонко улыбнулась Марусина. — Тогда, конечно, принесите раньше платье Натальи Сергеевны. Не беспокойтесь… Я сама отыщу свое…
— Я не допущу этого! — горячо воскликнул я.
— Я сейчас провожу вас вниз…
— Кажется, уже поздно, — мило улыбнулась Наталья Сергеевна. — В ресторан не стоит ехать. Не правда ли? Я поеду домой. Надеюсь, вы меня проводите, милый друг?.. Вы меня так часто сегодня покидали, что теперь, надеюсь, не покинете.
Я растянул лицо в беззаботную улыбку и весело сказал:
— Сейчас! Сейчас все это будет сделано. Не беспокойтесь! Одну минутку… Только одна минутка — и готово.
Я оставил их в ложе вдвоем. Выбежал… Отыскал свободного капельдинера, сунул ему в руку пять рублей и сказал:
— Пойди в ложу номер третий. Там две барыни. Скажи им, что я сейчас шел по коридору, а меня схватили два агента сыскной полиции и, несмотря на сопротивление, куда-то потащили. Вырази надежду, что это недоразумение, которое дня через три разъяснится, что меня, вероятно, смешали с кем-то другим. Не забудь сказать, что я очень сопротивлялся, отбивался…
Отыскав свое пальто, я оделся и уехал.
Сидел весь вечер в скромном ресторанчике, попивая вино, — и никогда мне не было так хорошо, тихо, светло и радостно…
Вообще, я люблю одиночество.
Чад
План у меня был такой: зайти в близлежащий ресторан, наскоро позавтракать, после завтрака прогуляться с полчаса по улице, потом поехать домой и до обеда засесть за работу. Кроме того, за час до обеда принять ванну, вздремнуть немного, а вечером поехать к другу, который в этот день праздновал какой-то свой юбилей. От друга — постараться вернуться пораньше, чтобы выспаться как следует и на другое утро со свежими силами засесть за работу.
Так я и начал: забежал в маленький ресторан и, не снимая пальто, подошел к буфетной стойке.
Сзади меня послышался голос:
— Освежиться? На скорую руку?
Оглянувшись, я увидел моего юбилейного друга, сидевшего в углу за столиком в компании с театральным рецензентом Буйносовым.
Все мы обрадовались чрезвычайно.
— Я тоже зашел на минутку, — сообщил юбилейный друг. — И вот столкнулся с этим буйносным человеком. Садись с нами. Сейчас хорошо по рюмке хватить,
— Можно не снимая пальто?..
— Пожалуйста!
Юбиляр налил три рюмки водки, но Буйносов схватил его за руку и решительно заявил:
— Мне не наливай. Мне еще рецензию на завтра писать нужно.
— Да выпей! Какая там еще рецензия…
— Нет, братцы, не могу. Мне вообще пить запретили. С почками неладно.
— Глупости, — сказал я, закусывая первую рюмку икрой. — Какие там еще почки?
— Молодец, Сережа! — похвалил меня юбилейный друг. — За что я тебя люблю: за то, что никогда ты от рюмки не откажешься.
Именно я и хотел отказаться от второй рюмки. Но друг с таким категорическим видом налил нам по второй, что я безропотно чокнулся и влил в себя вторую рюмку.
И сейчас же мне чрезвычайно захотелось, чтобы и Буйносов тоже выпил.
— Да выпей! — умоляюще протянул я. — Ну, что тебе стоит? Ведь это свинство: мы пьем, а ты не пьешь!
— Почему же свинство? У меня почки…
— А у нас нет почек? А у юбиляра нет почек? У всякого человека есть почки. Это уж, брат, свыше…
— Ну, я только одну…
— Не извиняйся! Можешь и две выпить.
Буйносов выпил первую, а мы по третьей.
Я обернулся направо и увидел свое лицо в зеркале. Внимательно всмотрелся и радостно подумал: «Какой я красивый!»
Волна большой радости залила мое сердце. Я почувствовал себя молодым, сильным, любимым друзьями и женщинами — и безудержная удаль и нежность к людям проснулась в душе моей.
Я ласково взглянул на юбиляра и сказал:
— Я хочу выпить за тебя. Чтобы ты дождался еще одного юбилея и чтобы мы были и тогда молоды так же, как теперь.
— Браво! Спасибо, милый. Выпьем. Спасибо, Буйное! Пей — не хами.
— Я не хам… хамлю, — осторожно произнес странное слово Буйносов. — А только мне нельзя. Рецензию нужно писать со свежей головой.
— Вздор! После напишешь.
— Когда же после… Ведь ее в четверть часа не напишешь.
— Ты?! — с радостным изумлением воскликнул юбилейный друг. — Да ты в десять минут отхватаешь такую рецензию, что все охнут!
— Где там… — просиял сконфуженный Буйносов и, чтобы отплатить другу любезностью за любезность, выпил вторую рюмку.
— Аи да мы! Вот ты смотри: скромненький, скромненький, а ведь он потихонечку нас за пояс заткнет…
— А вы что же думали, — засмеялся Буйносов. — И заткну. Эх, пивали мы в прежнее время! Чертям тошно было! Э-э!.. Сережа, Сережа! А ты почему же свою не выпил?
— Я… сейчас, — смутился я, будто бы меня поймали на краже носового платка. — Дай ветчину прожевать.
— Не хами, Сережа, — сказал юбилейный друг. — Не задерживай чарки.
Я вспомнил о своей работе.
— Мне бы домой нужно… Дельце одно.
К моему удивлению, возмутился Буйносов:
— Какое там еще дельце? Вздор — дельце! А у меня дела нет?! А юбиляру на вечере хлопот мало? Посидим минутку. Черт с ним, с дельцем.
«А действительно, — подумал я, любуясь в зеркало на свои блестящие глаза. — Черт с ним, с дельцем!..»
Вслух сказал:
— Так я пальто сниму, что ли. А то жарко.
— Вот! Молодец! Хорошо, что не хамишь. Снимай пальто!
— …И пива я бы кружку выпил…
— Вот! Так. Освежиться нужно.
Мы выпили по кружке пива и разнеженно посмотрели друг на друга.
— Сережа… милый… — сказал Буйносов. — Я так вас двух люблю, что черт с ней, с рецензией. Сережа! Стой! Я хочу выпить с тобой на «ты».
— Да ведь мы и так на «ты»! — засмеялся я.
— Э, черт. Действительно. Ну, давай на «вы» выпьем. Затея показалась такой забавной, что мы решили привести ее в исполнение.
— Графинчик водки! — крикнул Буйносов.
— Водку? — удивился я. — После пива?
— Это освежает. Освежимся!
— Неужели водка освежить может? — удивился я.
— Еще как! Об этом даже где-то писали… Сгорание углерода и желтков… Не помню.
— Обедать будете? — спросил слуга.
— Как? Разве уже… обед?..
— Да-с. Семь часов.
Я вспомнил, что потерял уже свою работу, небольшой сон и ванну. Сердце мое сжалось, но сейчас же я успокоился, вспомнив, что и Буйносов пропустил срочную рецензию. Никогда я не чувствовал так остро справедливости пословицы: «На миру и смерть красна».
— Семь часов?! — всплеснул руками юбиляр. — Черт возьми! А мой юбилей?
Буйносов сказал:
— Ну куда тебе спешить? Времени еще вагон. Посидим! Черт с ней, с рецензией.
— Да, брат… — поддержал и я. — Ты посиди с нами. На юбилей еще успеешь.
— Мне распорядиться нужно…
— Распорядись! Скажи, чтобы дали нам сейчас обед и белого винца.
Юбиляр подмигнул:
— Вот! Идея… Освежает!
Лицо его неожиданно засияло ласковой улыбкой.
— Люблю молодцов. Люблю, когда не хамят.
Когда нам подали кофе и ликер, я бросил косой взгляд на Буйносова и сказал юбиляру:
— Слушай! Плюнь ты на сегодняшний юбилей. Ведь это пошлятина: соберутся идиоты, будут говорить тривиальности. Не надо! Посиди с нами. Жена твоя и одна управится.
— Да как же: юбилей, а юбиляра нет.
Буйносов задергался, заерзал на своем месте, засуетился:
— Это хорошо! Это-то и оригинально! Жизнь однообразна! Юбилеи однообразны! А это свежо, это молодо: юбилей идет своим чередом, а юбиляра нет. Где юбиляр? Да он променял общество тупиц на двух друзей… которые его искренне любят.
— Поцелуемся! — вскричал воодушевленно юбиляр. — Верно! Вот. Будем освежаться бенедиктином.
— Вот это яркий человек! Вот это порыв, — воодушевился Буйносов. — В тебе есть что-то такое… большое, оригинальное. Правда, Сережа?
— Да… У него так мило выходит, когда он говорит: «Не хами!»
— Не хамите! — с готовностью сказал юбиляр. — Сейчас бы кюрассо был к месту.
— Почему?
— Освежает.
Я уже понимал всю беспочвенность и иллюзорность этого слова, но в нем было столько уюта, столько оправдания каждой новой рюмке, каждой перемене напитка, что кюрассо был признан единственным могущим освежить нас напитком…
— Извините, господа, сейчас гасим свет… Ресторан закрывается.
— Вздор! — сказал бывший юбиляр. — Не хами!
— Извините-с. Я сейчас счет подам.
— Ну, дай нам бутылку вина.
— Не могу-с. Буфет закрыт. Буйносов поднял голову и воскликнул:
— Ах, черт! А мне ведь сегодня вечером нужно было в театр на премьеру…
— Завтра пойдешь. Ну, господа… Куда же мы? Теперь бы нужно освежиться.
В мою затуманенную голову давно уже просачивалась мысль, что лучше всего — поехать домой и хоть отчасти выспаться.
Мы уже стояли на улице, осыпаемые липким снегом, и вопросительно поглядывали друг на друга.
Есть во всякой подвыпившей компании такой психологический момент, когда все смертельно надоедают друг другу и каждый жаждет уйти, убежать от пьяных друзей, приехать домой, принять ванну, очиститься от ресторанной пьяной грязи, от табачной копоти, переодеться и лечь в чистую, свежую постель, под толстое уютное одеяло… Но обыкновенно такой момент всеми упускается. Каждый думает, что его уход смертельно оскорбит, обездолит других, и поэтому все топчутся на месте, не зная, что еще устроить, какой еще предпринять шаг в глухую темную полночь.
Мы выжидательно обернули друг к другу усталые, истомленные попойкой лица.
— Пойдем ко мне, — неожиданно для себя предложил я. — У меня еще есть дома ликер и вино. Слугу можно заставить сварить кофе.
— Освежиться? — спросил юбиляр.
«Как попугай заладил, — с отвращением подумал я. — Хоть бы вы все сейчас провалились — ни капельки бы не огорчился. Все вы виноваты… Не встреть я вас — все было бы хорошо, и я сейчас бы уже спал».
Единственное, что меня утешало, это — что Буйносов не написал рецензии, не попал на премьеру в театр, а юбиляр пропьянствовал свой юбилей.
— Ну, освежаться так освежаться, — со вздохом сказал юбиляр (ему, кажется, очень не хотелось идти ко мне), — к тебе так к тебе.
Мы повернули назад и побрели. Буйносов молча, безропотно шел за нами и тяжело сопел. Идти предстояло далеко, а извозчиков не было. Юбиляр шатался от усталости, но тем не менее в одном подходящем случае показал веселость своего нрава; именно: разбудил дремавшего ночного сторожа, погрозил ему пальцем, сказал знаменитое «Не хами!» — и с хохотом побежал за нами…
— Вот дурак, — шепнул я Буйносову. — Как так можно свой юбилей пропустить?
— Да уж… Не дал господь умишка человеку.
«А тебе, — подумал я, — влетит завтра от редактора… Покажет он, как рецензии не писать. Будет тебе здорово за то, что я пропустил сегодняшнюю работу и испортил завтрашнее утречко»…
Я долго возился в передней, пока зажег электричество и разбудил слугу. Буйносов опрокинул и разбил какую-то вазу, а юбиляр предупредил слугу, чтобы он вообще не хамил.
Было смертельно скучно и как-то особенно сонно-противно. Заварили кофе, но он пах мылом, а я, кроме того, залил пиджак ликером. Руки сделались липкими, но идти умыться было лень.
Юбиляр сейчас же заснул на новом плюшевом диване. Я надеялся, что Буйносов последует его примеру (это развязало бы, по крайней мере, мне руки), но Буйносов сидел запрокинув голову и молчаливо рассматривал потолок.
— Может, спать хочешь? — спросил я.
— Хочу, но удерживаюсь.
— Почему?
— Что же я за дурак: пил-пил, а теперь вдруг засну — хмель-то весь и выйдет. Лучше уж я посижу.
И он остался сидеть, неподвижный, как китайский идол, как сосуд, хранящий в себе драгоценную влагу, ни одна капля которой не должна быть потеряна.
— Ну, а я пойду спать, — сухо проворчал я. Проснулись поздно.
Все смотрели друг на друга с еле скрываемым презрением, ненавистью, отвращением.
— Здорово вчера дрызнули, — сказал Буйносов, из которого уже, вероятно, улетучилась вся драгоценная влага.
— Сейчас бы хорошо освежиться!
Я сделал мину любезного хозяина, послал за закуской и вином. Уселись трое с помятыми лицами…
Ели лениво, неохотно, устало.
«Как они не понимают, что нужно сейчас же встать, уйти и не встречаться! Не встречаться, по крайней мере, дня три!!!»
По их лицам я видел, что они думают то же самое, но ничего нельзя было поделать: вино спаяло всех трех самым непостижимым, самым отвратительным образом…
Сазонов
I
Рукавов собирался пить чай.
Он налил стакан, посмотрел его на свет и неодобрительно поджал губы.
— Чаишко-то, кажется, мутноватый… Ох, уж эти меблированные комнаты! Ох, уж эта холостая жизнь!
Дверь скрипнула. Рукавов оглянулся и увидел прижавшегося к притолоке и молча на него смотревшего Заклятьина.
— А, здравствуйте! — равнодушно сказал Рукавов. — Вот приятный визит. Входите… Ну, как дома? Все благополучно? Чаю хотите?
Заклятьин отделился от притолоки и сделал шаг вперед.
— Я пришел только сказать вам, Рукавов, — держась рукой за сердце, сказал Заклятьин, — что людей, подобных вам, нужно убивать без милосердия, как бешеных собак. И, клянусь, я убью вас!
Рукавов отставил налитый стакан. Брови его были нахмурены.
— Слушайте, Заклятьин… Я не знаю, на чем вы там помешались и каким вздором сейчас наполнена ваша голова… Но об одном прошу вас: обдумывайте, что говорите! Даже в пылу гнева. Есть такие слова, о которых потом жалеешь всю жизнь. Садитесь. Что случилось?
— Рукавов! Вы меня поражаете!
— Чем? Наоборот, вы меня поражаете. Хотите чаю?
— Рукавов! Берегитесь.
Рукавов улыбнулся.
— Хорошо. Только скажите — от чего. Тогда, может быть, я и буду беречься.
Заклятьин скривил лицо и, взявшись руками за спинку стула, внятно отчеканил:
— Я узнал, что вы находитесь в связи с моей женой, Надеждой Петровной.
— Есть ложь смешная, есть ужасная, есть глупая. То, что вы, Заклятьин, говорите, — ложь третьей категории.
Рукавов снова взялся на свой стакан и, размешивая сахар, бросил холодный взгляд на бледное, искаженное злостью лицо Заклятьина.
— Это не ложь! Когда я уезжал в Москву, вас видели однажды выходящим от моей жены в восемь часов утра.
— И это все? — сурово спросил Рукавов. — Стыдитесь! Извольте, я скажу вам: да, в восемь часов утра выходил от вас, но вошел я к вам в восемь без четверти. Просто забыл накануне вечером свою палку и зашел за ней. Уверен, что Надежда Петровна спала в это время сном праведницы.
— Знаете ли вы, — злобно прошипел Заклятьин, — что я нашел у нее в столе записку от вас, правда, прямых указаний не дающую, но вы там называете мою жену на ты!
Рукавов пожал плечами:
— Какой же в этом ужас? Просто как-то в шаловливом настроении я назвал ее «ты» и теперь постоянно дразню ее этим. Мне было забавно, как она сердится.
— Рукавов! — потупившись, тихо сказал Заклятьин. — Сегодня жена сама сказала мне, что вы ее любовник.
Рукавов поднял одну бровь.
— Вы… можете поклясться в этом?
— Даю вам мое честное слово.
— Ох, эти женщины, — усмехнулся Рукавов, качая головой. — Никогда не знаешь, как с ними держаться… Впрочем, вы не подумайте, что я отрицал давеча все только потому, что боялся вас. А просто не в моих правилах разглагольствовать о своих победах.
— Еще бы, — угрюмо сказал Заклятьин. — Это так понятно! И тем не менее еще раз повторяю: берегитесь! Я убью вас.
Рукавов пожевал губами.
— Можно вам задать вопрос, но только совершенно серьезно? И вы отвечайте так же.
— Да.
— За что вы хотите меня убить?
— Вы разбили мою жизнь. Все мое счастье было в этой женщине — вы отняли ее!
Рукавов погрузился в задумчивость.
— Вот что, Заклятьин… Я вам сейчас возражу, но не потому, что желаю сохранить свою жизнь… Я понимаю — слишком глупо для меня было бы плакать и восклицать, прячась за стол: ах, не убивайте меня, ах, пощадите меня!.. В конце концов, жизнь — не такое уж важное кушанье. И на помощь я звать не буду… и из комнаты не выйду. Можете убить меня во всякую минуту. И тем не менее еще раз спрашиваю: чем я виноват?
— Вы обманули меня. Вы отняли у меня жену.
Голос Заклятьина звучал торжественно и громко.
— Я жену вашу не отнимал. Она сошлась со мной по своей воле.
— Если бы не вы — мы были бы с ней по-прежнему счастливы.
— А какая у вас гарантия — что не явился бы другой?
— Рукавов! Вы ее оскорбляете!
— Чем? Что вы, помилуйте… И в мыслях не имел. Только смотрите: мы оба рискуем стать в смешное положение. Говоря о другом любовнике, я хочу подчеркнуть, что я — человек не блещущий никакими талантами и красотой, что я — самый заурядный человек. Не начнете же вы сейчас опровергать меня, доказывая, что я человек особенный, ошеломляющий, человек такого сорта, перед которым женщина устоять не может! Человеку, которого хотят убить, не говорят комплиментов!..
— Хорошо! — поморщась, перебил его муж. — Допустим, что вы самый ординарный человек. Что же из этого следует?
— А то, что ординарных людей тысячи. Не будете же вы всех их убивать.
— Не буду. Но они ведь и не любовники жены.
— Если один ординарный человек — любовник, то почему и другой не мог быть любовником? Лотерея!
— В которой муж всегда проигрывает, — громко усмехнулся Заклятьин.
— Утешьтесь! Если я женюсь — я тоже проиграю.
— А вдруг не проиграете? Ведь это цинизм — так думать! Неужели не может быть семьи без измены?
Рукавов встал, протянул вперед руку и взволнованно и быстро заговорил:
— Нет! Прочной любви нет. Верности нет. Опровергайте меня примерами! Скажите мне: «Жена Петрова всю жизнь была верна мужу! Жена Сидорова так и умерла, храня супружескую верность!» Сотни таких случаев есть… тысячи! Верно! Но они моих слов не опровергают. Добавьте даже, что за женами Петрова и Сидорова волочились безуспешно десятки поклонников, что красавец Иванов предлагал этим верным женам все свое состояние, умница Карпов доказывал нелепость верности, вельможа Григорьев тщетно ослеплял этих жен своим могуществом и великолепием… Заклятьин! Слушайте меня, я вам скажу: это все пустяки… А Сазонова-то ведь и не было!
— Какого… Сазонова? — машинально спросил Заклятьин.
— Сазонова! Это я сейчас его выдумал, но Сазонов существует, и живет он, негодяй, в каждом городе: в Харькове, Одессе, Киеве, Новочеркасске!..
— Какой Сазонов?
— Вот какой: в Москве живут муж и жена Васильевы. Сорок лет прожили они душа в душу, свято блюдя супружескую верность, любя друг друга. И вот, несмотря на это, Заклятьин, вы не имеете права сказать: «Ах, это была идеально верная жена — мадам Васильева! За ней ухаживали десятки красавцев, а она все-таки осталась верна своему мужу…» — «Почему она осталась верна?» — спрошу я вас. — Не потому ли, что сердце ее абсолютно не было способно на измену? Нет! Нет, Заклятьин! Просто — потому что Сазонов сидел в это время в Новочеркасске. Стоило ему только приехать в Москву, стоило случайно встретиться с семьей Васильевых — и все счастье мужа полетело бы к черту, развеялось бы, как одуванчик от ветерка. Так можно ли серьезно толковать о верности лучшей из женщин, если она, верность эта, зависит только от приезда Сазонова из Новочеркасска?
— Но в таком случае, — нахмурился Заклятьин, — мы возвращаемся к тому, с чего я начал: Сазоновых этих нужно убивать, как бешеных собак!
— Берегись! Вас тоже должны будут убить.
— Меня? За что?
— Потому что вы тоже — Сазонов для какой-нибудь женщины, живущей в Курске или Обояни. Может быть, вы никогда и не встретитесь с ней — тем лучше для ее мужа! Но вы — Сазонов.
II
Заклятьин оперся локтями о стол, положил голову на руки и застонал:
— Где же выход? Где выход?!
— Успокойтесь, — участливо сказал Рукавов, гладя его по плечу. — Хотите чаю?
— Боже мой! Как вы можете говорить так хладнокровно?..
— Да ведь чай-то пить все равно нужно, — улыбнулся Рукавов. — Он был мутноватый, но теперь отстоялся. Я вам налью, а?
— Ах ты. Господи… Ну, давайте!!
— Вам два куска сахару? Три?
— Три.
— Крепкий любите?
— Рукавов! Где же выход?
— У вас же был выход, — тихо усмехнулся Рукавов, — Когда вы пришли давеча, помните. Хотели убить меня, как бешеную собаку.
— Нет, — серьезно сказал Заклятьин. — Я вас убивать не буду. Она больше виновата, чем вы.
— И она не виновата… Слабые, хрупкие, глупые, безвольные женщины! Мне их иногда до слез жалко… Привяжется сердцем такая к одному человеку, уж на подвиг готова, на самозаклание. И своего, задушевного — ничего нет. Все от него идет, — все ее мысли, стремления, все от Сазонова. Все с его барского плеча. Охо-хо!..
Заклятьин выпил свой чай, прошелся раза два по комнате и, круто повернувшись к дивану, упал ничком на него.
— Рукавов, — проскрежетал он. — Я страдаю. Научите, что мне делать!
Рукавов подсел к нему, одной рукой обнял его плечи, а другой — стал ласково, как ребенка, гладить по коротко остриженной голове.
— Бедный вы мой… Ну, успокойтесь. Делать вам ничего не нужно. Жену я у вас заберу, потому что, если бы даже она и осталась у вас, то какая же это будет жизнь? Одно мученье. Вы будете мучить ее ревностью, она вас — ненавидеть… Что хорошего? Постарайтесь развлечься, встречайтесь с другими женщинами, увлекайтесь ими. Вы человек неглупый, интересный… Гораздо интереснее меня — клянусь вам, что говорю это совершенно серьезно… Всего-то моего и преимущества перед нами, что я — Сазонов, которого угораздило приехать из Новочеркасска. Лежите смирненько, милый. Ну, вот. Встретите вы еще хорошую, душевную женщину, которая приголубит вас по-настоящему…
Плечи Заклятьина судорожно передернулись.
— Я Надю никогда не забуду.
— Ничего-о, миленький… забудете, — мягко, простодушно протянул Рукавов. — Это сейчас, когда чувствуется вся острота обиды и разочарования, кажется, что горе такое уж большое, такое безысходное… А там обойдется, дальше-то. Ну, конечно, если уж вам под сердце тоска и злость подкатит до того, что будет нестерпимо, ну — убейте меня. Только что ж… Если хорошенько вдуматься — ведь это не поможет, не имеет никакого смысла… Злости против меня у вас нет, а раз нет злости — не нужно и преступление…
Сумерки обволакивали комнату. В тихом воздухе долго звучали тихие слова:
— Не плачьте, миленький. Вы большой, взрослый мужчина — нехорошо. Это только женщина может убиваться до смерти, стенать, теряя любимого человека, — потому что у женщины ничего другого, кроме жизни сердца, не имеется. А мы, мужчины — творцы красоты жизни, творцы ее смысла — должны считать свои сердечные раны такими же царапинами, как и те, которыми награждает нас судьба в других случаях. Удержите ваше сердце от терзаний — мужчина должен уметь сделать это. Попробуйте пить даже первое время, попробуйте наскандалить как-нибудь поудивительнее, чтобы это перебросило вас в другую колею. И не смотрите на весь мир так, как будто он — неловкий слуга, не сумевший услужить вам и поэтому достойный презрения и проклятий. Используйте его получше и умирайте попозже. Через год вы забудете все ваше несчастье наполовину, через пять лет — совсем, а к старости и имени-то вашей бывшей жены не вспомните… Так стоит ли из-за этого терзаться? Вы хотели убить меня… Не беспокойтесь, умру и так, своею смертью, и она умрет, и вы… Все умрем… И даже могилки наши одинокие исчезнут с лица земли — новая жизнь пронесется над ними — и ни одна душа не будет знать о трех людях, о трех незначительных букашках, которые когда-то волновались, любили и страдали…
Рукавов говорил странные, сбивчивые, мало выражавшие его мысли слова, но тон их был мягок, ласков и любовен; печальные слова плыли по комнате и смешивались с печальными сумерками.
Заклятьин полежал еще немного с закрытыми глазами, потом вздохнул, встал с дивана, обнял Рукавова, поцеловал его и, нашарив к темноте шляпу, ушел.
Курильщики опиума
I
В комнате происходил разговор.
— У нас с тобой нет ни копейки денег, есть нечего и за квартиру не заплачено за два месяца.
Я сказал:
— Да.
— Мы вчера не ужинали, сегодня не пили утреннего чая и впереди нам не предстоит ничего хорошего.
Я подтвердил и это. Андерс погладил себя по небритой щеке и сказал:
— А, между тем, есть способ жить припеваючи. Только противно.
— Убийство?
— Нет.
— Работа?
— Не совсем. Впрочем, это противно, как ежедневное занятие… А один день для курьеза попробуем… А?
— Попробуем. Что нужно делать?
— Пустяки. То же, что и я. Одевайся, пойдем на воздух.
— Хозяин остановит.
— Пусть!
Когда мы вышли из комнаты и зашагали по коридору, я старался прошмыгнуть незаметно, не делая шуму, а Андерс, наоборот, бесстрашно ступал ногами, как лошадь.
В конце длиннейшего коридора нас нагнала юркая горничная.
— Г. Андерс, хозяин Григорий Григорьич очень просят вас зайти сейчас к ним.
— Свершилось! — прошептал я, прислонясь к стене.
— А-а… Очень кстати. С удовольствием. Пойдем, дружище.
Отвратительный старикашка, владелец меблированных комнат, помешанный на чистоте и тишине, встретил нас холодно:
— Извините, господа. По делу. Вероятно, в душе думаете: «Зачем мы понадобились этой старой скотине?»
Андерс укоризненно покачал головой и хладнокровно сказал:
— Мы все равно собирались сегодня зайти к вам.
В глазах старика сверкнула радость.
— Ну? Правда? В самом деле?
— Да… хотели вас искренно и горячо поблагодарить. Вы знаете, мне приходилось живать во многих меблированных комнатах, иногда очень дорогих и роскошных — но такой тишины, такой чистоты и порядка, я буду говорить откровенно: нигде не видел! Я каждый день спрашиваю его (Андерс указал на меня) — откуда Григорий Григорьич берет время вести такое громадное сложное предприятие?..
— Он меня, действительно, спрашивал, — подтвердил я. — А я ему, помнится, отвечал: «Не постигаю. Тут какое-то колдовство!»
— Да, — сказал старик с самодовольным хохотом. — Трудно соблюдать чистоту, тишину и порядок.
— Но вы их соблюдаете идеально!! — горячо воскричал Андерс. — Откуда такой такт, такое чутье!.. Помню, у вас в прошлом году жил один пьяница и один самоубийца. Что ж они, спрашивается, посмели нарушить тишину и порядок? Нет! Пьяница, когда его привозили друзья, не издавал ни одного звука, потому что был смертельно пьян, и, брошенный на постель, сейчас же бесшумно засыпал… А самоубийца — помните? — взял себе, потихоньку повесился и висел терпеливо, без криков и воплей, пока о нем не вспомнили на другой день.
— А ревнивые супруги! — подхватил я. — Помнишь их, Андерс? Когда она застала мужа с горничной — что было? Где крики? Где ссора и скандал? Ни звука? Просто взяла она горничную и с мягкой улыбкой выбросила в открытое окно. Правда, та сломала себе ногу, но…
— …Но ведь это было на улице, — ревниво подхватил старикашка. — То, что на улице, к моему меблированному дому не относится…
— Конечно!! При чем вы тут? Мало ли кому придет охота ломать на улице ноги — касается это вас? Нет!
— Да… много вам нужно силы воли и твердости, чтобы вести так дело! Эта складочка у вас между бровями, характеризующая твердость и непреклонную волю…
— Вы, вероятно, в молодости были очень красивы?
— Да и теперь еще… — подмигнул Андерс. — Ой-ой!.. Если был бы я женат, подальше прятал бы от вас свою же… Ой, заболтались с вами! Извиняюсь, что отнял время. Пойдем, товарищ. Еще раз, дорогой Григорий Григорьич, приносим от имени всех квартирантов самые искренние, горячие… Пойдем!..
Повеселевший старик проводил нас, приветственно размахивая дряхлыми руками. В коридоре нам опять встретилась горничная.
— Надя! — остановил ее Андерс. — Я хочу спросить у вас одну вещь. Скажите, что это за офицер был у вас вчера в гостях… Я видел — он выходил от вас…
Надя весело засмеялась.
— Это мой жених. Только он не офицер, а писарь… военный писарь… в штабе служит.
— Шутите! Совсем, как офицер! И какой красавец… умное такое лицо… Вот что, Надичка… Дайте-ка нам на рубль мелочи. Извозчики, знаете… То да другое.
— Есть ли? — озабоченно сказала Надя, шаря в кармане. — Есть. Вот! А вы заметили, какие у него щеки? Розовые-розовые…
— Чудесные щеки! Прямо нечто изумительное. Пойдем.
Когда мы выходили из дому, я остановился около сидевшего у дверей за газетой швейцара и сказал:
— А вы все политикой занимаетесь? Как приятно видеть умного, интеллиг…
— Пойдем, — сказал Андерс. — Тут не надо… Не стоит…
— Не стоит, так не стоит.
Я круто повернулся и покорно зашагал за Андерсом.
II
Прямо на нас шел худой, изношенный жизнью человек с согнутой спиной, впалой грудью и такой походкой, что каждая нога, поставленная на землю, долго колебалась в колене и ходила во все стороны, пока не успокаивалась и не давала место другой, неуверенной в себе, ноге. Тащился он наподобие кузнечика с переломанными ногами.
— А! — вскричал Андерс. — Коля Магнатов! Познакомьтесь… Где вчера были, Коля?
— На борьбе был, — отвечал полуразрушенный Коля. — Как обыкновенно. Ах, если бы вы видели, Андерс, как Хабибула боролся со шведом Аренстремом. Хабибула тяжеловес, гиревик, а тот, стройный, изящный…
— А вы сами, Коля, боретесь? — серьезно спросил Андерс.
— Я? Где мне? Я ведь не особенно сильный.
— Ну, да… не особенно! Такие-то, как вы, сухие, нервные, жилистые и обладают нечеловеческой силой… как ваш гриф? А ну, сожмите мою руку.
Изможденный Коля взял Андерсову руку, натужился, выпучил глаза и прохрипел:
— Ну что?
— Ой!! Пустите!.. — с болезненным стоном вскричал Андерс. — Вот дьявол… как железо!.. Вот свяжись с таким чертом. Он-те покажет! Вся рука затекла.
Андерс стал приплясывать от боли, размахивая рукой, а я дотронулся до впалой груди Коли и спросил:
— Вы гимнастикой занимаетесь с детства?
— Знайте же! — торжествующе захихикал Коля. — Что я гимнастикой не занимался никогда…
— Но это не может быть! — изумился я. — Наверное, когда-нибудь занимались физическим трудом?..
— Никогда!
— Не может быть. Вспомните!
— Однажды, действительно, лет семь тому назад я для забавы копал грядки на огороде.
— Вот оно! — вскричал Андерс. — Ишь хитрец! То — грядки, а то — смотришь еще что-нибудь… Вот они скромники! Интересно бы посмотреть вашу мускулатуру поближе…
— А что, господа, — сказал Коля. — Вы еще не завтракали?
— Нет.
— В таком случае, я приглашаю вас, Андерс, и вашего симпатичного товарища позавтракать. Тут есть недурной ресторан близко… Возьмем кабинет, я разденусь… Гм… Кое-какие мускулишки у меня-то есть…
— Мы сейчас без денег, — заявил я прямолинейно.
— О, какие пустяки. Я вчера только получил из имения… Дурные деньги. Право, пойдем…
В кабинете Коля сразу распорядился относительно вин, закуски и завтрака, а потом закрыл дверь и обнажил свой торс до пояса.
— Так я и думал, — сказал Андерс. — Сложение сухое, но страшно мускулистое и гибкое. Мало тренирован, но при хорошей тренировке получится такой дядя…
Он указал мне на какой-то прыщик у сгиба Колиной руки и сказал:
— Бицепс. Здоровый, черт!
III
Из ресторана мы выбрались около восьми часов вечера.
— Голова кружится… — пожаловался Андерс. — Поедем в театр. Это идея! Извозчик!!
Мы сели и поехали. Оба были задумчивы. Извозчик плелся ленивым скверным шагом.
— Смотри, какая прекрасная лошадь, — сказал Андерс. — Такая лошадь может мчаться, как вихрь. Это извозчик еще не разошелся, а сейчас он разойдется и покажет нам какая-такая быстрая езда бывает. Прямо — лихач!
Действительно, извозчик, прислушавшись, поднялся на козлах, завопил что-то бешеным голосом, перетянул кнутом лошаденку — и мы понеслись.
Через десять минут, сидя в уборной премьера Аксарова, Андерс горячо говорил ему:
— Я испытал два потрясения в жизни: когда умерла моя мать, и когда я видел вас в «Отелло». Ах, что это было!! Она даже и не пикнула.
— Ваша матушка? — спросил Аксаров.
— Нет, Дездемона. Когда вы ее душили… Это было потрясающее зрелище.
— А в «Ревизоре» Хлестаков… — вскричал я, захлебываясь.
— Виноват… Но я «Ревизора» ведь не играю. Не мое амплуа.
— Я и говорю: Хлестакова! Если бы вы сыграли Хлестакова… Пусть это не ваше амплуа, пусть — но в горниле настоящего таланта, когда роль засверкает, как бриллиант, когда вы сделаете из нее то, чего не делал…
— Замолчи, — сказал Андерс. — Я предвкушаю сегодняшнее наслаждение…
— Посмотрите, посмотрите, — ласково сказал актер. — Вы, надеюсь, билетов еще не покупали?
— Мы… сейчас купим…
— Не надо! С какой стати… Мы это вам устроим. Митрофан! Снеси эту записку в кассу. Два в третьем ряду… Живо!..
В антракте, прогуливаясь в фойе, мы увидели купеческого сына Натугина, с которым были знакомы оба.
— А… коммерсант! — вскричал Андерс. — О вашем последнем вечере говорит весь город. Мы страшно смеялись, когда узнали о вашем трюке с цыганом из хора; ведь это нужно придумать: завернул цыгана в портьеру, приложил сургучные печати и отправил к матери на квартиру. Воображаю ее удивление остроумно остроумно да пока в России есть еще такие живые люди такое искреннее широкое веселье Россия не погибла дайте нам пятьдесят рублей на днях отдадим!
Хотя во всей Андерсовской фразе не было ни одного знака препинания, но веселый купеческий сын сам был безграмотен, как вывеска, и поэтому, последние слова принял, как нечто должное.
Покорно вынул деньги, протянул их Андерсу и сказал, подмигивая:
— Так, ловко это вышло… с портьерой?
Усталые, после обильного ужина возвращались мы ночью домой. Автомобиль мягко, бережно нес нас на своих пружинных подушках, и запах его бензина смешивался с дымом сигар, которые лениво дымили в наших зубах.
— Ты умный человек, Андерс, — сказал я. — У тебя есть чутье, такт и сообразительность…
— Ну, полно там… Ты только скромничаешь, но в тебе, именно, в тебе есть та драгоценная ясность и чистота мысли, до которой мне далеко… Я уж не говорю о твоей внешности: никогда мне не случалось встречать более обаятельного, притягивающего лица, красивого какой-то странной красот…
Спохватившись, он махнул рукой, поморщился и едва не плюнул:
— Фи, какая это гадость!
Язык
I
Иногда так приятно поглядеть на людские страсти, поступки и стремления — со стороны, не будучи совершенно заинтересованным в происходящем. В созерцании человек кажется самому себе выше других, ибо он имеет право, не волнуясь, с доброй, немного иронической улыбкой следить за всем происходящим, и, если он мудр, такое созерцание должно доставить ему громадное наслаждение.
Не напоминает ли он тогда сам себе доброго, прекрасного бога, который так же беспристрастно следит за смешной суетней и курьезным столпотворением в человеческом муравейнике?
Я сидел на бульваре за буфетным столиком и, беззаботно поглядывая по сторонам, потягивал из стакана какую-то мудреную, прохладительную, мною самим изобретенную жидкость.
За соседним столиком сидела в одиночестве со стаканом чаю красивая молодая дама, по виду — иностранка. Одета она была скромно, но элегантно, и ее пышная, зрелая красота в этот томный весенний вечер вызвала со стороны бульварных фланеров не один поворот головы и жадный взгляд.
Но моя соседка рассеянно глядела по сторонам, прихлебывала чай и ни на кого не обращала особенного внимания.
Вдруг я заметил молодого человека в прекрасной панаме. Он два раза прошел мимо моего столика, чуть не задев его, и в то же время бросая красноречивые взгляды на сидевшую даму.
Молодой человек был тоже красив, имел нежные, юношеские губы, прекрасно очерченные, как на греческих статуях, и темные крохотные усики. Кроме того, у него были горячие, томные глаза и прекрасный рост, что давало ему много преимуществ перед другими гуляющими — золотушными чиновниками, вульгарными юнкерами и какими-то кривоногими телеграфистами.
Меня восхитила смелость этого молодца. Он, пройдя два раза мимо меня, неожиданно повернул назад, очутился лицом к лицу с пышной красавицей и, опустившись на какой-то отбившийся от пустого столика стул в одном шаге от моей соседки, спросил ее:
— Вероятно, вам сидеть так — тоска смертельная? А?
Есть разные типы ухаживателей. Некоторые, воспылав к женщине страстью, года три терзаются, не будучи представленными этой женщине, потом наконец находят общего знакомого, который, улучив минутку, знакомит их с предметом страсти, и тогда завязывается длинная, утомительная канитель: вздохи, пожатия — такие незаметные, что от них в случае чего можно отпереться, полунамеки и одинокие рыдания по ночам при свете задумчивой луны.
А есть и другой тип ухаживателя.
Увидев впервые на улице женщину, которая ему нравится, этот расторопный человек подлетит к ней, поспешно приподнимет шляпу и сразу перешагнет семь верст.
— Сударыня! — скажет он одним духом. — Куда изволите спешить? Жизнь коротка; нужно ею пользоваться и ловить подходящие сладкие моменты. Тут есть один очень укромный уголочек под вывеской «Византия», где нас не сыщет никакая собака, — пойдемте!
Удивительнее всего, что женщина часто так поражается этим предложением, что неожиданно для себя принимает его. Потом, конечно, плачет, мучается и терзается дня три, если не больше.
II
Молодой господин, за которым я наблюдал, напоминал больше второй тип, чем первый.
— Ну, признайтесь — ведь лучше было бы со мной убить несколько часочков, чем тосковать одной? Э?
Дама подняла на него серые, немного изумленные глаза и ответила с порозовевшим от смущения лицом, на чистом немецком языке:
— Простите, я немка и говорю только на немецком языке.
— Ах, вы по-русски не говорите, — огорченно заметил молодой человек, не знавший, очевидно, ни одного языка, кроме собственного — русского.
— Я недавно приехала в этот город, — печально сказала дама, — и почти никто не понимает меня.
— Я не с какой-нибудь гнусной целью, — возразил молодой человек, силясь понять странные, незнакомые слова. — Я просто прогуливаюсь. Компренэ? Променад!
— Да, да, — вздохнула дама. — Несколько месяцев тому назад я похоронила мужа и теперь совершенно одинока.
— Да уж, знаете… — сочувственно кивнул головой молодой господин. — Есть такие мужчины, от которых не скоро отстанешь.
— Что? — машинально переспросила немка.
— Да я не о себе говорю. Я такой скромник, что просто удивительно. А вот другие — прямо ужас.
— Так тяжело, когда нет в городе ни одной знакомой души, — сказала немка, и ее прекрасные серые глаза затуманились. — Если бы у меня здесь была подруга, я пришла бы к ней и проплакала всю ночь: так мне тяжело и грустно.
— Ничего, — успокоил ее молодой человек, — выучитесь. Один мой знакомый тоже так — ни в зуб толкнуть. А потом ничего.
— А если бы вы знали, как трудно мне устраивать дела покойного мужа… Он перед смертью служил тут в одной местной технической конторе.
Молодой господин внимательно выслушал собеседницу и, указав пальцем на ее стакан, сказал:
— Может быть, чего-нибудь другого выпьете? Позвольте вам предложить.
Дама взглянула на стакан.
— Да, чай пью. Ничего, он не остынет. Бывало, мой муж всегда любил холодный чай.
Она подняла свое красивое лицо, на которое падала тень модной шляпы, и долго смотрела на луну.
Вероятно, она думала:
«Вот эта милая, красивая луна везде одна — и здесь, и в Вене, — и она мне такая же родная… А люди разные, и никто тут не может меня развеселить».
— Вы очень красивы! — прошептал молодой господин, с восхищением глядя на нее. — Когда я смотрю на вас, у меня бьется сердце. Если бы было можно, я засыпал бы все ваше нежное тело поцелуями.
— Почему… — спросила дама, — почему я к вам чувствую такое доверие? Мне кажется, вы не позволите сказать вольного комплимента, вы сдержанны и скромны с женщиной… Мне это нравится. Впрочем, вы, вероятно, втайне слишком высокого мнения о своей наружности? А?
Печальные глаза ее сделались кокетливыми и засветились такой теплотой, что ее собеседник тихо взял ее руку в свою и тихо погладил.
— Какая чудесная рука!
Рука действительно была на редкость красивая — нежная, полная кисть с ямочками на тыльной части и выхоленными, блестевшими при лунном свете ноготками.
— Дома забыла, — улыбнулась дама. — А обыкновенно я всегда хожу в перчатках…
— Вы мне безумно нравитесь! — вскричал молодой господин. — А я… Послушайте, скажите — я, я! Я вам хоть немножко, хоть чуточку нравлюсь?
Даму удивила эта неожиданная горячность, так не вязавшаяся с предыдущим мирным разговором о перчатках.
Она недоумевающе взглянула на собеседника, с горячностью колотившего себя в грудь, и спросила, силясь понять:
— Вы? Что такое? Что — вы? Вы не носите перчаток? Ах, господи… В чем дело? Может быть, я вас чем-нибудь обидела?.. Как жаль, что мы не понимаем друг друга!..
Она в искреннем порыве положила свою руку на руку молодого человека и стала ее гладить.
— А, — расцвел он. — Значит, я вам тоже нравлюсь? Значит, вы немножко любите меня… Ах, вы, моя милая!
Несмотря на то, что он сказал это по-русски, дама ответила по-немецки:
— Вы мне очень нравитесь. У меня есть к вам какое-то странное доверие. Конечно, если бы вы понимали меня, я бы этого не сказала! Но вы мне нравитесь, мой пылкий незнакомец!
И она поглядела на него так ласково, что даже у меня, молча наблюдавшего эту сцену, забилось сердце…
Молодой господин схватил ее руку и стал целовать ее, не отрываясь.
Дама вздрогнула и деликатно высвободила руку.
— Что вы, что вы, мой милый мальчик, — улыбнулась она, укоризненно грозя ему, — ведь на нас же все смотрят.
— Что? Что вы говорите? Муж? Вероятно, о муже? Но подумайте — ведь вы же сейчас одна? Ведь ваш муж преступник, если такое сокровище, как вы, заставляет быть в одиночестве. Стоит ли думать и вспоминать о таком человеке?
И опять — удивительно — она почти поняла его, хотя говорили они на разных языках.
— Зачем? — сказала она с неожиданной грустью. — Зачем он умер, оставив меня одинокой, всем чужой тут? Не трогайте мою руку, милый ребенок. Вы знаете, я, вероятно, старше вас… Ну, сколько вам лет? Сколько, а?
Молодому господину, вероятно, было года двадцать два, а ей двадцать четыре. Но он не смог ответить ей на этот вопрос, хотя и видел, что она обращается к нему с каким-то вопросом.
— Что? — мучительно переспрашивал он. — Что?
— Сколько лет? Ну? Вам! Я спрашиваю — вам? — Она показала пальцем на его грудь и показала пальцами, что хочет узнать цифру его лет.
— У меня? — спросил молодой господин. — Часы? Есть. Еще очень рано. Я вам покажу.
Он вынул плоские золотые часы и протянул их даме.
Та наклонилась над циферблатом и с улыбкой показала две цифры.
— Вот! Десять и одиннадцать. Вам уже есть двадцать один год, а? Вам, вам! Ах, какой вы непонятливый.
Она рассмеялась — будто жемчуг рассыпался по тарелке.
— А, — сказал, кивая головой, юноша. — Понимаю. Домой? Нужно быть дома между десятью и одиннадцатью? Да, да! Но еще очень рано.
— Так? — захлопала в ладоши дама. — Значит, я угадала? 21 год. Вы, мой милый ребенок…
«Милый ребенок» придвинулся ближе к ней и, положив незаметно, в тени спинки стула, свою руку на ее талию, сказал:
— Поедем ко мне!
— Что вы! Сумасшедший! Увидят, — ахнула дама. — Примите руку.
— Я не могу! — горячо сказал юноша. — Я с ума сойду, если мы сегодня расстанемся. Если тебе нужно домой в одиннадцать часов, поедем ко мне! У нас еще два часа… Ведь я тебе тоже нравлюсь?
Рука его продолжала лежать на ее талии. Рука эта, очевидно, жгла тело молодой женщины. Трепет пробежал по ее плечам, и она, схватив свободную руку юноши, прошептала слабеющим голосом:
— Ради бога! Не надо… Я даже не знаю, что вы говорите.
И вот страсть молодого человека сделала чудо. Он напряг все силы своего ума и вспомнил:
— Аллон нах гауз! Ко мне. Хорошо?
Он указал пальцем на себя.
— Домой? — шаловливо засмеялась дама. — К вам? Милое дитя! Да о чем же мы там будем разговаривать? Впрочем… нужно идти… становится сыро…
Молодой господин постучал лакея, бросил ему рубль и, взяв красавицу под руку, повел ее, ловко лавируя между столиками, под восхищенными взглядами сидевших дам и мужчин.
И две стройные, сильные фигуры шли по аллее к выходу, освещенные, облитые одним и тем же светом луны, сковавшим их в единую серебряную группу.
И имя этой скульптурной серебряной группе было:
«Желание».
Я проследил с божественным хладнокровием за ними, до тех пор, пока они не скрылись в зеленой лунной пыли. И я, как бог, знал последующее, хотя не мог его видеть: недолгую борьбу красавицы с предприимчивым юношей, ее несогласие идти к нему, потом ее согласие, потом жаркие тесные объятия, тихие благодарные поцелуи, и свет луны на крохотных, беспорядочно брошенных туфельках, на висящей на спинке стула кофточке и шляпке, на которую бесцеременно взгромоздился мужской жилет, не думавший о таком легкомыслии там, на бульваре, когда он облекал грудь своего хозяина.
Могу сказать — в этот вечер на бульваре я видел яркое подтверждение старой истины: есть в природе такой язык, который выше любого иностранного.
Цепная собака
I
Когда Зырянинов вошел в кабинет, полное добродушное лицо редактора журнала «Северное сияние» засияло радостью.
— Я в восторге, что вижу вас, — приветливо сказал он. — Одну минутку! Я только сейчас вот отпущу посетителя.
Посетителем был хилый молодец со скорбным видом и такими длинными волосами, что опущенная голова его напоминала плакучую иву. Он говорил:
— Почему же вы находите, что моя повесть не подходит? Неужели она слаба?
— Я нахожу? — воскликнул редактор. — Бог с вами! Я нахожу ее прелестной. Мы по этому поводу часа полтора спорили со вторым редактором «Сияния», Лиходеевым. Но он уперся, как бык, — и вот видите: приходится возвращать вам эту вещь. Верьте мне, я как будто с кровью отрываю ее от сердца. Ведь, между нами-то говоря, это лучшее, что вы написали!
— Спасибо… Вы меня хоть немного утешили. Виноват… Один вопрос: почему вы должны подчиняться мнению этого Лиходеева, а он вашему — нет?
— Иногда и он подчиняется. Лишний голос всегда принадлежит тому из нас, кто почему-либо против принятия произведения. Этим мы достигаем лучшего отбора мaтepиaлa в журнале.
— А что, если бы я… сходил к этому… Лиходееву. Поговорил бы… А?
— Пожалуйста! Это самое лучшее. Может быть, вы смягчите его сердце.
Хилый писатель тряхнул своей «плакучей ивой», поблагодарил редактора и исчез.
Редактор обратился к Зырянинову:
— Вы зашли за ответом?
— Да.
— Аванс? Пятьсот рублей?
— Да! Я же говорил.
— Гм… Я думаю, это можно устроить. Вот только не знаю, как Лиходеев. В этом деле нужно и его согласие.
— А вы думаете — он не согласится? — испуганно спросил Зырянинов.
Редактор улыбнулся.
— Ну, что вы… Это было бы слишком. Он не такой уж зверь, каким кажется. Правда, иногда бывает тяжеленек, душу всю своими капризами вымотает, но… в общем, дело с ним делать можно.
— Фамилия у него зловещая.
— Да уж… И характерец тоже не из первосортных. Иногда и меня до белого каления доводит. А вообще — пустяки! Сходите — ваше дело чистенькое. Если он даст согласие, идите прямо в кассу и получайте монеты. До свидания! Когда будете уходить — загляните.
Зырянинов вышел из кабинета редактора и, проходя через контору, обратился к экспедитору:
— Как зовут господина Лиходеева?
Экспедитор усмехнулся.
— За глаза? Малютой Скуратовым и Скотиной! А в глаза — Филиппом Ипатычем.
— А что он, скажите… действительно злой?
— Он? Мерзавец первой руки. Злобный скряга, палач, человек с камнем в груди вместо сердца! Его за глаза так и называют: «Малюта Скуратов»! Редактор Бильбокеев добрая душа, но тряпка и всецело в руках этого проклятого старика. Бильбокеев, хотя наружно и храбрится, но втайне боится его как огня.
— Я не понимаю, — спросил Зырянинов, — для чего в одном журнале два редактора?
— Издательская глупость. Завел издатель эту моду, да и сам не рад. Малюта, кажется, и его в руки захватил. А у вас есть дело к этому мерзавцу?
— Да… аванс. Бильбокеев согласился, а теперь остановка за Лиходеевым.
— Не даст. Это уж не первый случай. А Бильбокеев обещал? Бедняга… И жалко его, и досадно, и смешно.
— Гм… — сказал Зырянинов. — Вы говорите: Филипп Ипатыч? Ну, посмотрим-с…
II
Кабинет Лиходеева был маленький, полутемный, запыленный и грязный — настоящее жилище паука, раз навсегда соткавшего себе уютную паутину.
Наружность Лиходеева представляла яркий контраст с его характером: это был маленький розовый старичок, с ясным взглядом голубых глаз и мягкими ласковыми жестами. Только иногда ласковые глаза прикрывались тяжелыми веками и голос делался жестким, неприятным.
Когда вошел Зырянинов, он, кроме Лиходеева, застал у этого зловещего старика еще одного человека — судя по разговору, начинающего поэта.
— Что мне Бильбокеев! — говорил, стуча маленьким кулаком по столу, Лиходеев. — Я сам себе Бильбокеев! Стихи ваши слабы — вот и все.
— Да почему же?
— Очень просто. Это какая-то рубленая капуста, а не стихи.
— Ну, например, например… Укажите хоть одно место?
— Не помню я там ваших стихов. Еще указывай…
— У меня есть и другой экземпляр. Вот он! будьте добры взглянуть.
Лиходеев нехотя взял бумажку и повертел ее в руках.
— Ну, вот это:
К ее ногам я нес свои мечты,
Безумье грез, росинки слез вечерних…
Я ей шептал: «Прими, поверь в них…»
— Что это такое?
— Виноват… Что же вам не нравится?
— Грубо. «К ее ногам!» Почему не к «ножкам», не к «стопам»?
— У меня так вылилось…
— Плохо, что вылилось… Потом: «росинки слез вечерних». Зачем это? Кому это нужно? Что, вы хотите мир этим перевернуть? Стыдитесь! Да я бы на вашем месте утопился, со стыда сгорел бы. Взрослый мужчина! Прощайте, молодой человек! Хе-хе! Это вам не Бильбокеев! Притворяйте дверь, у меня ревматизм. Вам что угодно?
— Здравствуйте, Филипп Ипатыч. Я — Зырянинов. У меня принята вещь… Я хотел аванс. Бильбокеев направил к вам.
Лиходеев посмотрел на него добрыми глазами, покачал головой и поджал губы.
— Напечатана?
— Еще нет, но…
— Так как же вы хотите получить деньги под то, что еще не напечатано?
— Мне очень нужны деньги.
— Э, батенька… Кому они не нужны.
— Бильбокеев мне обещал.
Старик вздернул плечами.
— Удивляюсь я этому Бильбокееву! Это ребенок какой-то. «Обещал, обещал»! Обещать легко. Как это так: «Дайте мне аванс». Почему? «Деньги нужны»! Да мне-то, например, деньги не нужны, что ли?! Однако я не прошу. Сегодня вы аванс взяли, завтра жену у меня взяли…
— Извините! — резко перебил Зырянинов. — Это не одно и то же.
— Э, дорогой мой… Что там говорить. Теперь пошло всеобщее развращение.
Зырянинов сухо спросил:
— Так, значит, вы в авансе отказываете?
— Господи! Ведь я же доказал вам, как дважды два, что аванса мы не можем дать. Обращаюсь к вашей рассудительности.
«Старик-то, кроме того, что зол, — еще и глуп», — подумал Зырянинов, а вслух сказал ледяным тоном:
— Прощайте. Нам с вами кажется, разговаривать больше не о чем.
И отправился к Бильбокееву.
III
— Ну что? — спросил Бильбокеев, пожимая руку Зырянинову — Удачно?
— Это мерзавец какой-то! — злобно проскрежетал Зырянинов.
Бильбокеев вскочил и всплеснул руками:
— Неужто отказал?
— Да!
— О, черт возьми… Я всего ожидал от этого маньяка, но отказать в такой простой вещи…
— И вы знаете: он не только скуп, но и глуп до противного. Он при мне так раскритиковал стихотворение одного поэта…
— А что же он вам сказал?
— Сегодня, говорит, деньги возьмете, а завтра чужую жену…
— Вот кретин-то. Да вы бы ему сказали, что вам очень нужны…
— Говорил. «А мне, говорит, не нужны?»
Редактор переплел пальцы и со страдальческой миной сжал их так, что они хрустнули.
— Боже! Какой осел… О, когда мы только от него избавимся? Это будет счастливейший день моей жизни.
— Ваше положение, — сочувственно сказал Зырянинов, — тоже не из важных. Я это понимаю…
— Ах, как это все неприятно… Мне так хочется вам это устроить… Я понимаю — когда деньги нужны…
— А знаете что? Напишите ему записку, что вы категорически настаиваете на выдаче мне аванса. А я ее снесу ему.
— С удовольствием. Я буду рад, если дело выгорит. И паука, может быть, зазрит совесть.
Бильбокеев стал писать записку.
— Ха-ха! Пишу ему: «Дорогой мой Филипп Ипатыч», а хочется написать: «проклятое, тупое дерево, мерзавец Филька!..» Ну — вот-с. Записка готова. Я все-таки думаю, что он согласится. Скажите ему на словах, что я прошу сделать мне в личное одолжение.
— Я не знаю, как и благодарить вас! — в волнении воскликнул Зырянинов…
IV
Лиходеев распекал какого-то потрепанного человека.
— Зачем исторический роман? Кому это нужно? Что? Бильбокеев? А что мне ваш Бильбокеев! Бильбокеев мне не указ. Исторический роман из эпохи Самозванца… Ха-ха! Да вы что, были там? Видели эту эпоху? Нет? Так нечего вам и говорить. До свиданья. Притворяйте дверь. А! Вы опять пришли? Что вам угодно?
— Вот записка от Бильбокеева. Он еще просил передать, что согласие ваше будет личным ему одолжением.
— Ребенок! — сказал старик. — Сущий ребенок.
Одним глазом он скользнул по записке и, разорвав ее, бросил в корзину.
— Извините. Ничего не могу.
— Во-первых, — сказал Зырянинов, — я очень сожалею, что просьба моя удовлетворена вами быть не может, а во-вторых, ты не более и не менее как старый идиот, мерзавец, и когда черти заберут тебя в ад — на земле будет дышаться легче, солнце засияет ярче и птицы запоют громче!..
Лиходеев протянул к нему дрожащие руки и жалобно сказал:
— За что же вы… старика… обижаете?
— А за то, — в чрезмерном волнении вскричал Зырянинов, — что этот старик отказывает мне в деньгах, на которые можно было бы вернуть жизнь моей жене. У нее начало чахотки, и если повезти ее на юг, то спасти бы можно. А старику на это наплевать.
Лиходеев опустился на стул и схватился руками за голову…
Так он просидел минуты две. Потом поднял голову и, глядя на Зырянинова скорбными глазами, прошептал:
— Хорошо… Скажите в кассе… что я разрешаю. Там, вероятно, выдадут.
V
В третий раз вошел Зырянинов в кабинет Бильбокеева.
— Отказал?
— Наоборот, согласился. Я уже и денежки получил.
— Быть не может! Это так не похоже на нашего Малюту Скуратова.
— Представьте, разжалобился. Я его, впрочем, ругнул порядочно.
— Сердечно рад за вас! Поздравляю… Вы прямо маг и чародей. Чудесно, чудесно. Уходите? Ну, прощайте. Желаю вам повеселиться!
Оставшись один, Бильбокеев прошелся несколько раз по кабинету и позвонил.
— Скажите Филиппу Ипатычу, — обратился он к служителю, — что я очень извиняюсь за беспокойство, — и прошу, если он сейчас не занят, пожаловать ко мнe по важному делу. Не забудьте извиниться за беспокойство.
Через минуту вошел Лиходеев. Он подошел к столу и стал неподвижный, с опущенной головой.
— Слушайте, Фиалкин! — сердито полушепотом начал Бильбокеев. — Это что еще за новости? Какое вы имеете право давать какие-то глупейшие разрешения на авансы?! Я не для того плачу вам сорок рублей ежемесячно, чтобы вы выкидывали подобные глупости. Во всяком благоустроенном дворе есть цепная собака, но если она начинает ласкаться к прохожим, вместо того чтобы рвать им штаны, — ее выбрасывают ко всем чертям! Зарубите себе это на носу.
