Даже сотрудника ИВД за куда меньший проступок наверняка отправили бы в Антарктиду обучать катехизису тамошних пингвинов. Поэтому Куарт невероятным усилием воли сдержался и не дал гневу затуманить себе голову. Теоретически Тот, Который Наверху, говорил, что мщение – его дело.
А кроме того, скажите-ка, что стало бы с современным папством без телевидения? Голая вера не может держаться сама по себе. Людям нужны символы, в которых они могли бы укрыться, потому что снаружи слишком холодно.
Как там говорил Монсеньор Спада?.. Если священник сумеет удержать свой карман подальше от денег, а свои ноги – подальше от постели женщины, то у него немало шансов спасти свою душу. Или что там у него есть.
Было жарко. Вечерний свет, проникавший сквозь занавеску, тонким золотым контуром очерчивал смуглое тело обнаженной женщины, и Кармен сворачивала табачные листья о внутреннюю часть бедра, где совсем рядом поблескивали мельчайшие капельки пота на темном, курчавом, влажном лобке. Налетел бриз. Листья апельсиновых деревьев и бугенвиллей качнулись над лицом Макарены Брунер; лунный свет серебристо скользнул по плечам священника Лоренсо Куарта, как упавшая к ногам кольчуга. Храмовник выпрямился и огляделся, усталый, ловя стук копыт сарацинских лошадей, доносящийся с Гаттинского холма, на склонах которого белели под солнцем кости рыцарей-франков. И в то же время это был рев разъяренного моря, бьющегося о подножие маяка, и хрупкие суденышки отчаянно боролись со штормом, и одетая в траур женщина держала ребенка за руку, и по руке ее, как слезы, стекали капли дождя. И пахло похлебкой, кипящей в горшке, пока старый священник возле камина склонял: rosa, rosae. И тень мальчика, затерянного в мире, ориентирующемся по звездному свету пятисотлетней давности, обрисовалась на тонкой стене, что укрывала его от жестокого холода, царящего там, снаружи. И эта самая тень приблизилась к другой тени, ожидавшей под бугенвиллеями и апельсиновыми деревьями, приблизилась настолько, что вдохнула ее аромат, ее тепло, ее дыхание. Но за секунду до того, как вплести пальцы в ее волосы, чтобы на одну ночь убежать от одиночества — крохотные алые капельки в неизмеримо огромном закате, — тень, ребенок, мужчина, смотрящий на обнаженное женское тело в золотистом вечернем свете, бесприютный, измученный храмовник, — все они одновременно обернулись, чтобы взглянуть назад и вверх, на едва освещенное окно в башне голубятни. Туда, где старый угрюмый священник, недоверчивый, скептичный и отважный, разглядывал страшную тайну бесчувственного неба в обществе призрака женщины, искавшей на горизонте белые паруса.
Одного литра хватит, заявил дон Ибраим с безапелляционностью специалиста, приобретенной, по его словам, в долгой беседе с Эрнесто Че Геварой [56], который как-то раз в Санта-Кларе, за бокалом «мохито», посвятил его в секрет изготовления «коктейля Молотова» [57], изобретенного каким-то русским по имени Карл Маркс.
«Жизнь и мир — это сон захмелевшего Бога, который тихо ускользает с божественного пира и уходит спать на какую-нибудь одинокую звезду, не ведая, что творит все то, что видит во сне... И образы этого сна являются то пестрыми и прихотливыми, то гармоничными и разумными... „Илиада“, Платон, битва при Марафоне, Венера Медицейская, Мюнстер из Страсбурга, Французская революция, Гегель, пароходы — все это суть отрывочные мысли этого долгого сна. Но однажды Бог пробудится, протирая заспанные глаза, улыбнется, и наш мир канет в ничто, так никогда и не существовавший...»