Вспомните эпизод из Бытия, где Господь говорит Адаму, чтобы тот сам дал имена всему живому, что Он, Господь, создал и чем населил предназначенную в удел человеку землю. Но чтобы дать каждой твари ее истинное, единственно ей принадлежащее имя, Адаму надо было знать ее природу, надо было узнать, понять, кто на самом деле она есть. Всё это знал Господь, создавший ее, но не Адам. И когда ангелы одну за другой стали подводить к нему Божьи твари, он, чтобы понять их суть, понять, кто же они, входит в них, на глазах Господа познает их как Еву, как мужчина познает женщину, познает, как Баррас познавал в Жермене де Сталь суть власти, – и лишь тогда нарекает их.
Всё вдруг сделалось никому не нужным. Я не знал, как жить дальше, и постепенно впал в оцепенение. Мне было очень худо, но сделать ничего было нельзя, никакие таблетки не помогали, ничего во мне не менялось, я вообще ни на что не отзывался.
моей давней ночной молитвы я еще не раз пытался к Нему обратиться, пытался Его вернуть, но в словах, которыми я молился, даже не было, для кого они, кому.
Самое странное: когда я молился, у меня ни разу не было ощущения, что Бог отступился именно от меня, что я, конкретно я Его прогневил; здесь я был уверен, что нашел бы слова, я верил в Него, верил и любил Его, а ведь сказано: «Спасешься верою». Нет, я чувствовал, что Он ушел от нас всех. Вообще ушел. Меня охватило такое отчаяние, какое прежде я никогда не испытывал. Мне казалось, что вокруг ничего нет, кроме холода, мир как бы бесконечно расширился, потерял замкнутость, всё в нем сделалось чужим. Я не мог его ни населить, ни согреть. Его населял Бог – теперь Его нет, и всё сразу потеряло смысл и значение, стало огромным, пустым пространством, в которое можно только падать и падать.
Сейчас мне было нетрудно очертить то место, которое Бог занимал в моей жизни, потому что оно так и осталось незанятым. Внешние формы мира еще сохранялись прежними, но сердцевина была изъята, и чем всё держалось, чем и как скреплялось, понять было невозможно. Ощущение хрупкости конструкции, того, что вот-вот всё рухнет, было постоянно. Иногда мне казалось, что мир отчасти стал своим изображением, – только оно, это изображение, и осталось, ничего живого, только форма, видимость, – жизнь же ушла. Так бывает зимой: лужа поверху замерзает, вода из-подо льда уходит в почву, и когда наступишь – сухой треск и провал рытвины.
Это было совершенно очевидно, и я вдруг понял (догадывался, конечно, и раньше), что Бог – единственный стержень мира, единственное его оправдание, и теперь, когда Он ушел от меня, когда Его не стало, всё должно кончиться.
Мне было плохо и очень страшно, потому что я видел, что ничего не вернешь. Теперь, когда Бога со мной не было, когда, может быть, Его вообще ни с кем не было, я понимал, что раньше Он всегда был рядом, совсем от меня близко. Я и сейчас ничего не забыл из этого ощущения, что Бог там же, где я, мне его не надо было вызывать, я продолжал чувствовать Бога как свою отнятую часть, – но она отнята, и я это знал. Я вспомнил, что и после той
С зимы шестидесятого года санитары начнут бить его, как и других больных, он тоже будет голодать без передач, но теперь он уже не один, он в общине, он часть народа, который принял его, перед которым он ни в чем не виноват и который ни в чем не виновен перед ним. Он свой среди своих, и он пожертвует всем, чтобы его народ жил лучше.