Кажется, шел снег; кажется, Налимова не было дома; кажется, в театре тоже никого еще не было; какие-то улицы сменялись другими, знакомые сменялись незнакомыми, чтобы опять дать место известным; стучало в ушах, в голове, билось сердце, подкашивались ноги и поздно ночью, придя домой, он еще долго ходил по комнате, куря папиросу за папиросой, и лег усталый, с пустой головой, уничтоженным сердцем, разбитым телом, ясно чувствуя порог свадьбы.
И ведь если человек греха не делает и правила исполняет, а в их надобность и спасительность не верит, так это хуже, чем не исполнять, да верить. А как верить, когда не верится? Как не знать, что знаешь, не помнить того, что помнишь? И тут нельзя судить: это мудро, это я буду исполнять, а то — пустяки, необязательно: кто тебя поставил судить так?
Демьянов широко перекрестился и, опустясь на пол, поцеловал ботинку Мятлева. — Что вы делаете? — несколько смутился тот. «Благодарю наши иконы, что они вас послали сюда, и целую ваши ноги, приведшие вас на мое счастье, на мою радость».
Через стенку где-то отвечали издалека. Искусственно восторженные, не привыкшие к небольшому помещению голоса снова хором защебетали навстречу высокой блондинке с красивым, сухим и ординарным лицом.
Острота страдания — верный признак конца любви; это какие-то роды, у меня лично, конечно». — Вы совсем холодны теперь? «Я сохраняю нежное воспоминание и знаю, что это тело — прекрасно, влюбленности же нет. И потом, я не могу желать невозможного».
«Это кончено; письмо разрыва», — неуверенно и не сейчас отозвался Демьянов. — Вы любите делать решительные шаги. Скажите, вы никогда не раскаиваетесь? «Я не делаю никаких шагов, все делается само, а раскаяние, как египтяне, готов считать смертным грехом».
«Мне не совсем все равно видеть тебя одураченным». — Знаешь, это — очень пошло, то, что ты говоришь, это — плохая французская пьеса. «Может быть, мне все равно». Они замолчали оба, и снова раздавшийся звонок по коридору не заставил их изменить поз рассерженных и сосредоточенных курильщиков.
Я в таком состоянии, что готов отвечать правду на какие угодно вопросы, — заявил Мятлев, будто с вызовом, — и первое, что я скажу, что ничье искусство меня так не волновало, как ваше!