автордың кітабын онлайн тегін оқу Блабериды-2
Артем Краснов
Блабериды-2
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Фотограф Jayant Kulkarni
Дизайнер обложки Лилия Краснова
Редактор Надежда Сухова
© Артем Краснов, 2020
© Jayant Kulkarni, фотографии, 2020
© Лилия Краснова, дизайн обложки, 2020
«Блабериды-2» — продолжение романа «Блабериды», а точнее, его органическая вторая часть. В ней Максим Грязин окажется в психиатрической клинике, но история с комбинатом «Заря» и умирающим посёлком Филино не отпустит его даже здесь.
Будут Братерский, Алиса и, конечно, неутомимый капитан Скрипка, а также дюжина новых лиц. И да, будет вполне конкретная развязка. Больше никаких тайн.
ISBN 978-5-4498-4542-9 (т. 2)
ISBN 978-5-4498-4543-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Блабериды-2
- В предыдущих сериях
- «Фомальгаут»
- Губернатор
- Излом
- Париж
- Гаядин
- Возвращение
- Послесловие
В предыдущих сериях
Если читали «Блабериды 1» недавно, смело пропускайте эту страницу. Если забыли первую часть, то ниже её изложение в девяти абзацах вместо 550 страниц (оказывается, можно было и так).
Журналист издания «Дирижабль» Максим Грязин знакомится с подозрительным, но деятельным директором страховой Сергеем Братерским, который втягивает его в лингвистический эксперимент. Результатом становится странное слово «блабериды», обозначающее «интеллигентную разновидность быдла» — людей ограниченных, суетливых, полуобразованных и веских в суждениях.
Максим, над которым нависла угроза увольнения, ищет крутую тему, чтобы показать себя руководству. Он увлекается историей объекта «Заря» вблизи посёлка Филино, жители которого умирают по непонятной причине. Попытки Максима разузнать что-нибудь о «Заре» приводят его к мысли, что объект является могильником радиоактивных отходов. С неохотного согласия главреда Максим пишет статью о Филино и возможных причинах высокой смертности. В этот момент стакер по кличке Гуилло предлагает ему залезть на «Зарю» и увидеть всё самому.
Вместо сталкера в назначенном месте Максима ждёт капитан ФСБ по фамилии Скрипка, который устраивает ему спонтанную «экскурсию» и предупреждает о рисках, если Максим продолжит свои изыскания. На «Заре» у Максима случаются странные видения.
На полтора месяца всё затихает, но в конце августа Максим переписывает статью заново в резком изобличительном ключе, называя этот вариант «чёрным». Он готовит его не для публикации: скорее, чтобы выпустить пар.
Через неделю по неясной причине вариант оказывается опубликован: Максим этого не помнит, но записи с камер говорят, что это его рук дело. Разгорается скандал, в результате которого власти публикуют информации о «Заре». Гипотеза о том, что она — хранилище радиоактивных отходов, оказывается ошибочной. Максима многие считают неадекватом, но из «Дирижабля» не увольняют, чтобы не привлекать к ситуации внимания.
Через месяц Максим увольняется сам и пешком уходит в Филино, где проводит три недели, собирая пробы и пытаясь разобраться в себе. Филино и его собственная биография кажутся связанными.
В конце концов Максим сильно простужается, у него начинаются галлюцинации, в которых он видит своего брата-близнеца и Алису, подругу бывшего босса Алика. Близнец и Алиса периодически появлялись в его снах и раньше, но если Алиса хотя бы существует, о брате Максим никогда не слышал. Между ним и Алисой существует какая-то связь.
Переболев тяжёлым воспалением лёгких, Максим возвращается домой, но супруга, Оля, устав от выходок мужа, предлагает ему пройти курс терапии в платной психиатрической клинике. Братерский ещё на заре их знакомства предупреждал, что если Максим захочет «убить блаберида в себе», закончит в психушке.
С этого переломного момента и продолжим.
«Фомальгаут»
— Всё о фотографии думаешь? — спросил Мец, затягиваясь и щурясь так, словно затягивался он и веками. — Бабы такие: с глаз долой — из сердца вон. Через неделю выйдешь — всех под лавку загонишь.
Дым от его папиросы скручивался и медленно вращался перед глазами. От голоса Меца дымная чаша вздрагивали и мялась, как глина.
— Где ты такие папиросы берёшь? — спросил я. — Их ещё в 93-ем должны были запретить вместе с химическим оружием.
— В 93-ем… — усмехнулся Мец. — Тебя ещё не было, поди, в 93-ем.
— Был.
Он приоткрыл форточку, и дым потянулся через решётку, целуясь с молочной пеленой. На улице мело.
— Не думаю я о фотке, — ответил я. — Оно само думается.
Мецу не нужно объяснять про навязчивые мысли. Они не спрашивают разрешения: просто селятся в голове и живут там, что бы ты ни делал. Тем более если делать нечего.
Эти мысли, как бедные родственники, стараются не мешать хозяевам и оттого всегда попадаются на пути.
— Просто я чёртов параноик, — сказал я дыму, и дым уважительно расступился.
Мец кивнул. Навязчивые мысли были нашим общим знаменателем. Жилистый и насмешливый, как грузчик, Мец научился жить в их дыму и держать в известных границах. А я ещё принимал дым за что-то осязаемое.
В январе Оля стала ходить на теннисный корт, что вызывало у меня странную тревогу, как если бы она уехала одна в Турцию.
Я знал, что ответит на эти сомнения терапевт Лодыжкин. Он разделает ситуацию как рыбную тушку, выпустит ей потроха, отделит скелет, вынет кости из спины, а оставшуюся мякоть пропихнёт мне в глотку. Он подведёт меня к мысли, что виновата лишь моя неуверенность в себе.
Оля не занималась теннисом лет шесть, но оставалась преданной болельщицей спорта. В доме у нас всегда болталась пара жёлтых мячиков, в гараже висели ракетки, и один раз за лето Оля устраивала спарринг с гаражной стеной, жалуясь на окончательную утрату формы.
Я в теннис не играл, и, может быть, поэтому она бросила занятия. Их окончание совпало с началом нашей семьи, и сейчас этот факт обрёл для меня какой-то зловещий символизм.
Играл ли в теннис её великолепный Савва? Я не помнил, чтобы она упоминала об этом, но хорошо представлял Савву в белых шортах с пижонской повязкой на лбу. Если он играл, то играл великолепно. Может быть, они снова смотрели друг на друга через сетку, и Олина форма постепенно возвращалась…
— Вот! — вцепится в эту мысль Лодыжкин.
Вся цепочка этого бреда построена на ассоциациях и совпадениях, не отражающих реального положения дел. Если бы Савва возник на Олином горизонте, она бы не стала афишировать встречи с ним в «Инстаграме», рассудит Лодыжкин.
И чем занятия теннисом отличаются, допустим, от йоги или фитнеса, спросит он. «Чем отличаются? — нахмурится параноик внутри меня. — Может быть, тем, что для них нужен умелый партнёр?».
Но Лодыжкин не сдастся и уведёт разговор в область душевного состояния самой Оли. Она просто тоскует по мне. Ей нужен стимул.
Мне не давала покоя последняя фотография в Олином «Инстаграме». Это было селфи крупным планом, сделанное после дружеского матча, который Оля выиграла. У неё было счастливое лицо и загорелые плечи, и мелкие капельки пота выступали на висках. Волновала лишь пара мужских кроссовок на заднем плане и тяжёлая сумка, которая вряд ли по плечу ей или её напарнице, если только Оля не играет в теннис с укладчицей шпал.
Мы с Мецем поспорили насчёт кроссовок.
— Да бабские они, — настаивал он. — Гляди, шнурки белые.
— Сейчас парни так и носят. Вставки-то синие.
Насчёт сумки он заявил:
— Может, она с батей играет.
Может быть. Но Юрий Петрович играл совсем плохо, и вряд ли победа над ним вызвала бы восторг в Олиных глазах. Кого же она там одолела?
Лодыжкин намекнёт, что даже если Оля играет с парнем, это значит не больше, чем проезд в такси с водителем-мужчиной. А если она его обыгрывает, то не бог весть какой там парень. А ещё он скажет, что эти мысли — хороший повод разобраться в самом себе и так далее, и так далее. И, конечно, все мои страхи улягутся, как мецев дым.
Сам же Мец придерживался иных методов терапии:
— У тебя нож дома есть? Не, не эта китайская фигня с зазубринами. Нормальный нож, чтобы мясо резать? Вот. Сначала предъявишь его. Показать обязательно надо — ты же не мясник. Это же не просто в подворотне кого-то пырнуть. Тут чувства важны. Можно к шее вот так приставить, — он показал пальцами как. — А вот если не понимает, если вякать там начинает про честь и совесть — вот тогда бьёшь и дело с концом.
— Ты серьёзно, что ли?
— Конечно! — Мец кашлял, разрывая волокна дыма. — Тут смысл не в том, чтобы завалить его. Если ты готов ударить, это будет в глазах. Если готов — бить не придётся. Он к ней близко не подойдёт. Тем более ты из дурки. Ему до конца жизни икаться будет.
В такие моменты Мец был страшен и прекрасен. Глаза его просвечивали через дым.
Несмотря на очевидную бредовость, терапия Меца почему-то помогала, и я даже прикинул, какой из ножей лучше всего подходит для такой операции. После этого думать о снимке я перестал.
Мец был одержим ножами. С ножами была связана вся его жизнь: когда-то он работал на скотобойне, торговал охотничьим инвентарём, был инструктором ножевого боя, трудился на производстве ножей, а несколько лет назад переделал сарай своего дома в кузницу и занялся изготовлением ножей самостоятельно. Ковал он, должно быть, хорошо, потому что ножи пользовались спросом у охотников, и Мец даже разбогател.
Но дело было не в ножах. У Меца случались приступы ярости, которые он сдерживал со всё большим трудом. Кто-то нахамил ему в сельском магазине или грубо отогнал собаку, и Мец ощущал в своей ладони рукоять ножа и прикидывал, как лучше разделать эту тушу. Из его рассказов выходило, что особенно его воображение занимали крупные мужчины средних лет, современные короли жизни, на фоне которых сам Мец в свои пятьдесят с лишним выглядел подростком. Может быть, ему просто нравился эффект неожиданности: многим он действительно казался доходягой, хотя силён был невероятно.
Мец не терпел самодовольства и пренебрежения к себе. За это он в самом деле мог убить. Он думал об этом постоянно, и меня даже удивляло, почему он до сих пор не вспорол брюхо какому-нибудь чванливому ублюдку. Вряд ли это был страх последствий: в своей агонии Мец не думал о последствиях. Убийство было для него самоцелью вроде очищения огнём.
Но он держал своих тузов в колоде, может быть, потому, что не встретил ещё достойного короля.
Несколько месяцев назад у Меца появились клиенты из южных республик, заказавшие крупную партию ножей. Мец выполнил заказ, но их общение не прекратилось. Его слабость почувствовали и стали внушать идеи, которые падали на плодородную почву. Если Мец научился усмирять собственных гремлинов, то голос южной крови разбудил в нём что-то новое, что заставило его самого отшатнуться, взглянуть на себя по-другому и, в конце концов, обратиться в областной психоневрологический диспансер №7. Там ему предложили лечь на месяц в нашу клинику, расположенную по соседству, оплатив две трети счёта по целевой программе медпомощи жителям села.
Здесь, в клинике «Фомальгаут», Мец не столько слушал убаюкивающие речи терапевтов, сколько держал себя в добровольной изоляции. Он надеялся, что к его выходу южане отстанут или сам он смахнёт с себя это наваждение и станет просто кузнецом.
* * *
Официально заведение называлось клиникой пограничных состояний «Фомальгаут» при ГБУЗ «Областной психоневрологический диспансер №7». Оно было платной разновидностью стационара, по своему укладу напоминая санаторий средний руки. У клиники был свой физиотерапевтический корпус с залами для групповых занятий, скромная часовня слева от входа и неработающий фонтан на центральной аллее. Аллея вела к боковому входу, через арку которого я вошёл сюда с Олей и тестем в начале января.
Клиника делила территорию с самим диспансером, фасад которого выходил на соседнюю улицу Магаданскую. Его пятиэтажное здание вызывало у меня смутную тревогу белёными окнами первого этажа, вентиляционными трубами, похожими на присосавшихся червей, и ощущением, будто внутри обязательно должно пахнуть мокротами и унижениями всякого рода. В самом слове «диспансер» слышался дребезг захлопывающейся мышеловки. Я знал, что диспансер является аналогом обычной поликлиники и не имеет ничего общего с карательной психиатрией, и всё равно от его вида испытывал приступы безотчётного страха.
Зато клиника «Фомальгаут» сразу понравилась отпускной расслабленностью. Медсёстры были приветливы и носили интересную униформу, похожую на светлое кимоно, выглядели привлекательно и даже по-домашнему, словно только что из ванной. Запретов никто не устанавливал. В корпусе пахло обычной турбазой: немного стариками, немного едой, какой-нибудь мазью, но ничего критичного. После Нового года в комнате отдыха осталась кривоватая ёлка, а окна были украшены дождём, который скоро убрали из-за одного любителя этот дождь жевать.
Первые дни я в основном ел и спал, проваливаясь в забытьё от чего угодно. Было удивительно, что человек может спать почти круглосуточно и где угодно: из моих знакомых таким талантом обладал только кот Вантуз.
В клинике лечились пациенты, страдающие депрессией, навязчивыми состояниями и посттравматическим синдромом. Очевидных «лунатиков» почти не было и за ними присматривали отдельно. Если состояние пациента резко ухудшалось, его переводили в другой стационар. Отдельный корпус был для людей, страдающих от зависимостей.
Заведующий клиникой Ситель любил рассуждать о принципе «первого психотического эпизода», который был идейной основой его методов. Ситель был убеждён, что, если пациентом заниматься после первых симптомов, достаточно самых мягких видов терапии. Ситель гордился, что даже проблемных пациентов не грузят медикаментами сверх необходимого.
Большая часть пациентов проводила в клинике от пары недель до месяца, но были и те, кто жил здесь по полгода — таких за глаза называли «вечными». Их родственники платили не за лечение, а за возможность оставить своих странноватых детей, братьев или жён под надёжным присмотром.
Корпус «Фомальгаута» имел три этажа и делился на две части: левое крыло отводилось женскому отделению, правое — мужскому. Мужчин было вдвое меньше, поэтому второй этаж нашего крыла занимали карантинные комнаты, медкабинет и вип-палаты, включая один семейный люкс, больше похожий на отельный номер.
В первые дни я общался в основном с клиническим психологом Анной Чекановой, заместителем Сителя, которая задавала самые обычные вопросы и прогнала меня через несколько тестов, название которых звучали как шаманское бормотание: тест Шульте, Шмишека, Бека, Роршаха, Люшера, Зонди… Некоторые тесты были интересны, другие утомляли.
— Надо зафиксировать преморбид, — говорила Чеканова протяжно, щёлкая клавишами ноутбука.
Тесты показывали, что я подозрителен, склонен к резонёрству, имею циклотимный и дистимический тип акцентуации характера и страдаю от межличностных проблем — я мельком прочитал это на экране её ноутбука.
— В такое время живём, — она откидывала за ухо свои красивые чёрные волосы, не переставая щёлкать по клавиатуре. — Все уткнутся в смартфоны и сидят… Сейчас у всех проблемы с общением. Но это поправимо… Всё будет нормально.
Нормальность в понятии клинических психологов граничила с феноменальной, дистиллированной заурядностью, как если бы человек научился не оставлять следов на песке. Впрочем, Чекановой я об этом не говорил.
Первое время меня напрягали депрессивные пациенты, от которых веяло молчаливым осуждением. Один из них на вторую неделю стал моим соседом по палате — я прозвал его Плачущим Лёней.
Лёне было лет пятьдесят. Лысый и круглоголовый, он большую часть дня валялся на койке лицом к стене и периодически хныкал в подушку. В редкие периоды просветления Лёня подсаживался к столу, смотрел на меня робко и рассказывал одну и ту же историю тридцатилетней давности. Его, молодого терапевта, пригласили на какой-то симпозиум в Прибалтику, где он провёл три лучшие дня своей жизни. Он рассказывал, и его большая голова словно наполнялась гелием, снимаясь с опалых плеч. Лёня вспоминал финальный банкет на берегу Рижского залива и перечислял фамилии соседей по столу, которых с тех пор ни разу не видел. В такие моменты не только голова, но и всё его тело слегка парило над землёй.
У Лёни была супруга, которая зарабатывала больше, двое детей и должность в городской поликлинике, но почему-то именно те три дня были его единственным вдохновением. Может быть, он неосознанно считал эти дни рубежом, когда ещё возможно было пустить жизнь по другому руслу.
Когда сонливость отпустила меня, я стал больше бывать на улице, бродил вокруг корпуса или совершал вылазки за территорию клиники, что не запрещалось.
В толпе людей у остановки я был невидимкой, который вспыхивает на сетчатках глаз взмахом рукава или коротким взглядом, чтобы исчезнуть навсегда. Потоки транспорта неслись мимо меня стремниной. Три недели назад я был их частью, но теперь машины казались щепками, которые несёт в водосток.
Я легко перечёркивал прошлое, но не видел будущего. Я не видел человека, которым должен стать. Как и положено блабериду, я ощупывал усами стекло круглой банки, бродил кругами и надеялся, что рано или поздно в стекле обнаружится выход.
Я возвращался на территорию и, если там был Антон, местный разнорабочий, помогал ему отскребать дорожки от снега. Заведующий Ситель, скользя мимо нас, кивал:
— О, трудотерапия! Прекрасно!
У Сителя всегда всё прекрасно. Что касается Антона, у того был интересный фетиш: цветные резинки на правом запястье вроде тех, что Оля использовала для волос. Сначала я принял их за детский браслет и спросил, есть ли у Антона дочка, но, оказалось, смысл в другом. Если Антону удавалось прожить день без жалоб на что угодно, он добавлял на запястье цветную резиночку. Его задачей было набрать двадцать одну штуку, чтобы привычка жаловаться ушла навсегда. Вот уже полгода он не мог перебить собственный рекорд в 17 резинок.
Жалобами Антон считал любую фразу с элементом самооправдания. Мы с Мецем, сгребая с дорожек снег, частенько подначивали его:
— Что-то, Антоша, совсем тебя не ценят! Хоть бы зарплату подняли. Зарплаты-то вообще смешные.
Антон долбил лёд, белобрысо улыбался из-под сбитой шапки и молчал. На такую блесну его было не поймать. В следующий раз Мец ворчал:
— Какая всё-таки погода сволочная: вот вчера вроде почистили, и опять нападало. А толку-то — грязь одна! Да, Антох? Глобальное потепление, об колено его…
Антон снова молчал и улыбался. Лицо у него было круглым и светлым, как у церковного служки — безмятежная луна с неровной чёлкой. Издалека Антона можно было принять за крестьянина. Он носил фуфайку, грубые штаны и сапоги, таскал непомерные тяжести и многое умел по части сантехники и ремонта мебели. Его большие очки и внятная речь заставляли меня думать, что Антон довольно образован, но о себе он не рассказывал и вопросов не задавал.
* * *
Мы договорились, что Оля будет приезжать один или два раза в неделю, когда ей удобно. Можно было встречаться в вестибюле клиники, где стояли скамейки и кофемашина, но тут было людно, промозгло и противно хлопала дверь, отчего разговоры становились поверхностными, а встречи шершавыми. Поэтому я встречал Олю на улице у неработающего фонтана, и мы гуляли по территории.
— Что тебе привезти? — спросила Оля. — Я себя дурой каждый раз чувствую — не могу сообразить.
— Всё есть, правда. И кормят, кстати, сносно. На Салтыкова есть киоск и магазин. А в прачечной тут даже гладят.
— А как тебе обстановка?
— Сплю постоянно, так что мне всё фиолетово. Поразительно, насколько другим кажется мир, если хорошо выспаться.
— От тебя табаком пахнет.
— Ага. Курилка рядом с гардеробной. Иногда натягивает запах.
Я не рассказывал Оле про Меца и наши с ним беседы. То, что происходило в курилке, оставалось в курилке. Кроме запаха табака.
— Ну, ты как себя чувствуешь, лучше? — Оля пыталась поймать мой взгляд.
— Лодыжкин из любой проблемы слепит снеговика, а потом растопчет — так его метод и работает. Теперь мне вообще кажется, что у меня нет проблем.
— Хорошо! — она толкнула меня бедром. — Ты нам здоровый нужен. Хочешь домой на выходные?
— Упаси бог. У меня уже всё распланировано: я спать буду.
Оля приносила с собой запах дома и новости, которые звучали отголосками другой жизни, как сериал, который транслируют в чужой стране на чужом языке. Я почти не вникал в смысл её слов и лишь слушал живой, чуть хрипловатый голос.
Сегодня её волновала пропажа девятилетнего мальчика в коттеджном посёлке «Дубрава». Мальчика звали Миша Строев. Он пошёл к другу на соседнюю улицу, но так и не дошёл. Родители обнаружили это лишь вечером.
— Я не понимаю: там камеры везде должны быть, — переживала Оля. — Всех уже опросили — и ничего. В четыре часа дня кто-то должен был видеть. Телефон у него молчит. Я не понимаю…
Пацанёнок был старше Васьки, но немного похож на него, тоже жил в своём доме и тоже считался в безопасности. Это сводило Олю с ума.
— Такой мороз был ночью! Если он зашёл куда-нибудь в поле… Я Ваське говорю: не ходи за ворота без спроса! А он щеколду открывает.
— Слушай, в гараже есть навесной замок. Может, мне вернуться тогда?
— Нет, нужно весь курс пройти, — Оля раскаялась, что рассказала мне про мальчика. Она перевела тему. — Я в теннис снова пошла.
— Я знаю. Я же лайкаю тебя в «Инстаграме».
— Так сложно форму набирать: дыхания вообще нет. А после второго раза болело всё: ни чихнуть, ни почесаться, — она рассмеялась и хлопнула себя по бёдрам.
Мы подошли к часовне, похожей на небольшой киоск с башенкой, отделанный снаружи светлыми панелями. Из часовни вышла женщина, укутанная в чёрный платок. Я протянул ей руку — ступеньки были скользкими. Из часовни лился жёлтый свет и пряный запах, отдалённо напоминающий цукаты. Виднелись края икон. Воздух над свечами дрожал.
Мы двинулись дальше. Терапевт Лодыжкин говорил, что некоторые люди создают в своём воображением апокалиптический сценарий жизни, чтобы держать свою психику в повышенном тонусе на случай реального апокалипсиса. Но если он не приходит, они теряют годы жизни в страхе, подозрениях и тревогах.
Большая часть их фобий легко разрушается. Но тревожные люди (Лодыжкин называл нас «вестники апокалипсиса») обычно слишком дорожат своим страхом, чтобы проверять его оправданность.
— Это ведь как многослойная защита: заглушать одну боль другой, — рассуждал он. — Больше всего такие люди боятся не чувствовать страха, потому что тогда они потеряют связь с реальностью, какой её себе представляют.
В философии Лодыжкина была приятная прямота. Можно ведь всё прояснить и не мучиться. Или уж мучиться, но с полным правом.
Мы дошли до фонтана и остановились. Олина машина приткнулась к забору со стороны улицы Салтыкова. Оля завела её, и брелок исполнил мелодию, словно бронзовый мальчик спустился по ступенькам ксилофона.
— Оль, я рад, что ты снова занимаешься теннисом. Когда вижу тебя в этой юбке, то просто с ума схожу. Ты мне одно скажи: твой великолепный Савва в теннис играет? Это не ради него всё?
Тревога на её лице сменилась трогательным выражением:
— Ты что, всё о нём думаешь?
— Я чёртов параноик, времени свободного полно, переживаний никаких. Вот мозг и заполняет пустоту. Ты просто скажи: он играет в теннис?
— Я даже не знаю… — она растерялась. — Раньше он не играл. Да с чего ты взял?
— У тебя на последней фотке в Инстаче мужские кроссовки раскиданы, баул какой-то.
Оля рассмеялась:
— Ну и что? Это Егор, папин заместитель. Ты его видел, наверное. Нет? Макс, ну это же их корт. Я там гостья. Егор давно играет, поддаётся мне иногда. Ты теперь из-за Егора переживать будешь?
— Нет. Ты ему просто передай, что, если он слишком поддаваться будет, я выйду и зарежу его.
— Ты же это не серьёзно? — её глаза смеялись.
Что-то понравилось Оле в моей решимости. Я подумал сбить градус и ответил жеманно:
— Всё так сложно и запутано, что мне нужно сначала обсудить ситуацию с психотерапевтом.
— Болван! — она снова толкнула меня бедром. — Возвращайся уже скорее.
Я дождался, когда её машина отлипнет от забора, и быстро пошёл обратно. В кармане куртки болталась капсула с радием — та капсула, которую ещё прошлой осенью зачем-то дал мне Братерский. Её стоило давно выкинуть, но такой мусор не бросишь в урну.
* * *
Меца я впервые увидел в начале января, и он мне не понравился. Мы столкнулись в коридоре: он шёл на меня так, словно готов был пройти насквозь. В застиранной рубашке и трико он напоминал вахтёра и посмеивался, как бытовой алкоголик, который с утра страдает похмельем, а выпив, сыпет остротами.
Я бы так и не узнал его, если бы не один инцидент в столовой.
В женской половине корпуса была старушка-шизофреничка: маленькая дама, которую все избегали. Иногда она была весёлой, иногда очень грустной.
Однажды она напала на меня с признаниями:
— Вы потрясающе выступали! — говорила она, кладя ладони мне на грудь. — Вы отлично говорили! Я так восхищена! Саша, вы очень способный человек.
Глаза её светились. Она немного напоминала мою старую учительницу по химии.
Я подыграл ей, поблагодарил. Но улыбка стаяла с её лица, как сургуч, и глаза заблестели отчаянием. Она стала озираться, не узнавала меня, пугалась. Её и не должно было быть в мужском крыле — она забрела случайно. Санитар увёл её под локоть.
Старушка часто путалась. Как-то в столовой она пристала к хмурому пациенту в спортивном костюме с расстёгнутым воротом, под которым виднелась невероятной толщины золотая цепь. Он лечился от алкоголизма и затяжной депрессии. Не знаю, что именно сказала ему старушка, но мужик вдруг взорвался:
— Да это вы, коммунисты, всё и развалили! Жалко ей! Ты же и развалила! И доносы ты строчила! Подстилка сталинская!
Старушка, принимая его за кого-то другого, сжалась. Санитаров не было. Кто-то из пациентов смотрел безразлично, кто-то ошеломлённо. Мужик кричал, привстав от ярости, и казалось, кинется на неё.
И тут откуда-то появился Мец, схватил его за ухо, прижал к столу и несколько секунд что-то нежно шептал. Выглядело это, будто Мец душил барана. Я ждал, что мужик бросится на него, швырнёт тарелкой или укусит, но когда Мец ослабил хватку, тот уткнулся в тарелку и больше не говорил.
Мец проводил старушку к женской половине столовой и потом сел недалеко от меня.
— Что вы ему сказали? — спросил я.
— Объяснил, кто тут подстилка.
За эту стычку Мец получил предупреждение от руководства клиники. Мы перешли с ним на ты.
Нашу курилку Мец отвоевал у санитаров в обмен на обязательство не дымить где попало, потому что в набитую народом общую курилку у летнего входа он не ходил принципиально.
Я не курил, но с Мецем было интересно. Стены его каморки слышали больше признаний, чем кабинеты психотерапевтов.
Кроме меня, Мец близко сошёлся с одной пациенткой лет двадцати, которую я называл Веснушчатой Тоней. Мецу она годилась в дочери, и отношения у них были примерно такие же. Увидев её в столовой или на улице, Мец мог обнять её за плечи, спросить о чём-то негромко или сделать выговор санитару, если тот обошёлся с Тоней недостаточно вежливо. Фамильярностям Меца Тоня не сопротивлялась, и это было удивительно, потому что в остальном она казалась крайне замкнутой, никогда не поднимала глаз и от других пациентов шарахалась, как испуганная косуля. Может быть, Тоня чувствовала дикую сила, живущую внутри Меца, и доверяла ей.
Мец не терпел беспардонности и хамства, особенно к тем, кто не способен за себя постоять. Мец был готов убить не за обидные слова, но за самоуверенность.
— Может люди и неравны, — проповедовал он. — Может, я червь земляной. Может, ты червь. Но отнесись с уважением даже к червю. А будешь топтать ногами, я приду и вспорю тебе брюхо! Вот так.
Особенно Меца распаляла чванливость тех, кого принято называть сильными мира сего: чиновников и видных бизнесменов. Все эти золотые цепи только выводили его из себя.
— Всё идёт от безнаказанности, — кашлял он дымом. — Ухмыляются тебе в лицо и продолжают кровь сосать. А прирежешь такого скота, вонь поднимется! Ещё и сочувствующие найдутся. Они всю жизнь над законом, а как всадишь нож — тут же про закон вспомнят. Закон… А где ж вы раньше были, когда они грязные сапоги нам в глотки пихали?
Что-то прорывалось из далёкого прошлого Меца. Что-то не давало ему покоя. Но он не слишком распространялся об этом. Возмездие, с точки зрения Меца, было слишком сакральным и почти интимным процессом, чтобы обсуждать его вслух.
Меня забавляла мысль, как порадуются бывшие коллеги из «Дирижабля», если Мец кого-нибудь в самом деле прирежет. Как изучат под лупой его биографию и как вынесут вердикты. Каким нелепым покажется им факт, что человек с наклонностями Меца разгуливал на свободе. Его назовут маньяком, обвинив врачей и полицейских в преступном недосмотре.
Реальная история Меца останется за кадром, потому что блаберидов не интересуют реальные истории. Им нужен хороший заголовок и необременительный вывод о том, что существуют психи вроде Меца, и существуют они, нормальные люди.
Хотя граница не настолько чёткая.
* * *
Сеансы с терапевтом Лодыжкиным проходили легко и поначалу казались бесполезными. Мы встречались с ним шесть раз, с 8 по 19 января.
Обстановка его кабинета была стерильной. Лодыжкин в своём синем свитере ездил по нему на стуле с колёсиками или сидел скособочившись, закинув ногу на ногу, выставив вперёд тупоносую туфлю. В самой его позе было что-то, отчего все проблемы мира уменьшались вдвое.
Лодыжки напоминал почтальона Печкина, носил усы, был худым и лысоватым. Недостающий фрагмент волос со лба переехал вниз, превратившись в усы.
Лодыжкин располагал к неформальному общению. Пролистав результаты тестов Чекановой, он назвал их сплошной статистикой.
— Классификация акцентуаций по Кречмеру, — читал он вслух, сильно артикулируя. — Вы знаете, что такое классификация акцентуаций? Я вот не знаю. Напридумывают же!
Так он наводил мосты.
Метод Лодыжкина назывался когнитивно-поведенческой терапией и напоминал обычную беседу, в которой он, Лодыжкин, задавал наводящие вопросы, а если мои ответы казались ему недостаточно выношенными, спрашивал снова.
Иногда он разбавлял наши беседы небольшими притчами.
— Есть такие люди, мягкие по характеру, — Лодыжкин отъезжал на своём кресле к подоконнику и поливал цветок. — И чтобы дать кому-то отпор, им нужно как следует разозлиться, да что разозлиться — в бешенство впасть. Со стороны выглядит словно человека подменили: был тихий, скромный и вдруг на тебе — демон! Сатана просто. В этот момент у них вся биохимия меняется, другие структуры мозга активируются, в общем — состояние аффекта. А золотой середины нет: либо полная уступчивость, либо сразу истерика. Проблема? Проблема.
Он приезжал на кресле обратно, клал на стол сцепленные замком руки и вспоминал:
— Была у меня пациентка: очень сложные отношения с матерью. Терпит, терпит, терпит, потом взрывается. До рукоприкладства доходит. И мы с ней выработали такой сценарий: только мать начинает ей на мозг капать, она говорит: «Мама, мне это неприятно. Я знаю, что ты хочешь этого и этого, но мне 48 лет, и я уже не изменюсь». Мы отыграли эти сценарии здесь, а потом она применила их в жизни. И, знаете, с мамой у них всё наладилось.
Лодыжкина интересовали мои отношения с депрессивными пациентами. Мы разобрались, что чувство вины, которое вызывает у меня их хмурый вид, не имеет под собой основы. Их хмурость связана не со мной. Их хмурость коренится в них самих.
Эта находка сильно упростила мои отношения с Плачущим Лёней.
— А если посмотреть на общество, как на скопище таких плачущих лёнь, раздражение и агрессия которых связаны с их внутренними переживаниями, а не с вами лично? — рассуждал Лодыжкин. — В девяти случаях из десяти так и бывает. Но важно не пропустить тот один случай, когда вы действительно должны посочувствовать, помочь, поговорить. Нельзя жить за глухим забором, но нельзя и пускать на свою территорию кого попало.
В отличие от Чекановой, Лоджыкина занимал мой интерес к проблемам посёлка Филино и скандалу со статьёй о комбинате «Заря». Я обстоятельно рассказывал ему, как всё произошло. Мы сошлись во мнении, что изначально я недооценил сложность проблемы, и поэтому испытал такой стресс впоследствии.
Мы говорили о Братерском и его концепциях, и получалось, что вечный поиск глубинных смыслов есть хорошая тренировка для ума, которую не нужно смешивать с реальной жизнью.
— Вы по образованию физик? — спрашивал Лодыжкин. — Возьмём броуновское движение молекул — это ведь очень мудрёная штука. Но если мне нужно вскипятить чайник, я что делаю? Щёлкнул рычажком и вскипятил. А если я буду думать о судьбе каждой молекулы, то я себе мозг вскипячу.
Лодыжкин добрался и до понятия «блабериды». Он удивился способу, которым Братерский присвоил ему значение, и выспросил, что думаю о блаберидах лично я. Мы согласились, что слово не имеет столь уж отрицательного значения, потому что всё наше общество и есть результат брожения блаберидов.
— Я книгу читаю: её автор жил в XIX веке, — рассказывал Лодыжкин. — А ощущение, что написано сейчас. Всё то же самое: падение нравов, крах устоев, предчувствие скорого конца.
Лодыжкин распутывал морские узлы легко, словно это были подарочные ленты. Он спрашивал о семье, об Оле, о наших отношениях и нелепой ревности к Савве.
— Любовь — это ведь острое чувство, — говорил он. — Любовь всегда на грани наслаждения и боли. Что делает мозг, когда любовь теряет остроту? Он добавляет перца.
Савва — это скальпель, который цепляет корку раны, чтобы заставить её кровоточить. Рана — это и есть любовь.
И всё-таки одна тема оставалась в тени. На предпоследней встрече я спросил Лодыжкина напрямую, что он думает о моих галлюцинациях на берегу озера Красноглинного и мыслях, будто у меня существовал брат, к смерти которого я причастен.
Лодыжкин подумал с минуту, а потом ответил:
— Знаете, если каждого человека, у которого появляются странные мысли, мы будем лечить, у нас здоровых людей не останется. А галлюцинации при высокой температуре — явление нормальное.
На следующем сеансе он вернулся к теме и вдруг спросил:
— Вы видели статую роденовского мыслителя? Хорошо. Все её видели. Покажите, в какой позе он сидит.
Я ссутулился, подпёр лоб кулаком, чуть выставил вперёд колено:
— Как-то так.
— Ага. Только подпирает он не лоб, а подбородок, — Лодыжкин показал фотографию. — Это называется ложные воспоминания — одно из многих заблуждений человека. И они могут быть весьма отчётливыми.
— Вы считаете мои воспоминания о брате ложными?
— Нет, я бы этого не утверждал, — сказал Лодыжкин после паузы. — И даже у ложных воспоминаний есть причина. Если хотите, можете обратиться к психоаналитикам, гипнологам — на ваше усмотрение. Но я не думаю, что это необходимо. Не каждую пулю нужно извлекать.
* * *
В клинике я познакомился с Владиславом Яранским, театральным режиссёром. Я слышал что-то о нём, он слышал что-то обо мне, и на фоне взаимного успеха мы разговорились перед кабинетом Лодыжкина.
Раньше Яранский представлялся мне небожителем, который вращается в хрустальных кругах и обо всём говорит с загадочной двусмысленностью. Тем удивительнее было встретить его у лодыжкинской двери в простеньком спортивном костюме, словно после пробежки. Яранскому было лет пятьдесят, но в подвижном худом лице ещё осталась мятежность нервного юноши, которым он когда-то был.
Наш разговор сложился сразу. Усмехаясь тому, о чём только что говорил с Лодыжкиным, Яранский сказал:
— Мы столько времени тратим, чтобы отучить ребёнка от любви и привить ему жажду достижений, а потом удивляемся, почему у этого мира такой оскал. И почему мы сжигаем себя дотла.
Яранский попал в клинику две недели назад с нервным истощением, из-за которого потерял способность работать и саму работу. Он и сейчас не был уверен, что сможет вернуться.
— Год назад мы с женой поднимали тост за лучший год впереди. Не думал, что он закончится здесь, — он смотрел вдоль коридора, где шагал, прихрамывая, пациент с нервным тиком руки.
Год для Яранского выдался успешным: весной его назначили худруком местного театра, лето он провёл на гастролях, осенью труппа репетировала новую пьесу. Яранский преподавал в институте культуры, участвовал в съёмках короткометражки, занимался продюсированием. Его кандидатуру рассматривал модный московский театр.
— Вы ждёте шансов, ждёте, — рассуждал он задумчиво. — Закидываете одну удочку, другую… А потом клюёт на все сразу. Надо отказываться. Но где найти силы отказываться? Легко сказать. Переезд в столицу… Нужны деньги… А ещё больше нужна репутация. Репутация в театральном мире — что песок. Ты хорош, насколько хорош твой последний спектакль.
Яранский попытался быть везде, и у него получилось. Он открыл источник бесконечной энергии.
— Работать было тяжело: иногда требовалось время, чтобы включиться, но едва я ловил волну, меня было не остановить. Я плохо спал, а точнее, почти не спал, если только не выпивал бокал или два вина. А потом перестал спать даже с вином.
Его подгоняла похвала. Его талант обострился до болезненности. Но ещё больше его подгоняло мнение, что руководство местной труппой — его творческий потолок.
— Это происходит незаметно, — вспоминал он декабрь прошлого года, смешавшийся в сплошное марево. — Всё, что я чувствовал, — это злость и вина. Я чем-то обижал людей, а потом обижался сам, снова чувствовал вину, но от этого — ещё большую обиду. Я почти перестал общаться с друзьями.
А потом он потерял способность работать.
— Детская пьеса была самым простым проектом года — обычный новогодний чёс. Я думал о ней в машине, думал в лесу, сидел перед пустым экраном, пробовал писать от руки… Мы ведь в самом деле не знаем, почему у нас что-то получается. Откуда берутся наши слова.
Затрещали по швам другие проекты, особенно съёмки конкурсного фильма.
— Вдруг я понял, что меня больше не слушают. Меня это взбесило. Это было похоже на бунт на корабле.
Яранский всё больше ощущал растущую внутри себя деменцию, люди же напротив видели в нём какое-то новое хитроумие.
— Мыслей не было. Я не придумывал идеи, а брал те, что ещё не успели утонуть. В голове словно работал старый холодильник. Гу-гу-гу-бр-бр… Я натыкался на осколки, но не мог сложить картины. Даже не замечал, что это осколки. Слепец не видит своей слепоты.
А потом его уволили из театра. Уволили без скандала. Он и не сопротивлялся.
— Будто отключили интернет, и статусы всех загрузок повисли на полпути.
Две недели в клинике пошли ему на пользу. Яранский хвалил Лодыжкина за умение не делать из мухи слона.
— Нам, людям творческим, полезно этому научиться, — он задумался и добавил: — Хотя любая пьеса — это ведь и есть слон. Не можем же мы писать про мух? Хотя почему не можем?
На его переносице клювом проступали морщины.
— Мы слишком стремимся стать сытыми, оставаясь голодными художниками, — заключал он.
Несмотря на неопределённость будущего, в клинике Яранский избавился от гнетущего чувства безысходности, которое накрыло его перед Новым годом.
— У вас всё будет хорошо, Максим, — сказал он мне на прощанье. — У вас гораздо больше здравомыслия, чем у меня две недели назад. Лодыжкин вам непременно поможет.
На следующий день Яранского выписали. Мне было жаль терять собеседника, тем более он планировал рассказать о гастролях в США и знакомстве с Джеймсом Кэмероном.
Подходила к концу вторая неделя моего пребывания в «Фомальгауте», и я всё больше думал о том, чем займусь после выписки 26 января.
Но одно событие резко изменило моё положение.
* * *
В комнате отдыха стояла покосившаяся ёлка со слишком большими шарами, которые не лезли между пластмассовых ветвей и придавили ёлке пучеглазый вид.
Ещё здесь была полка с книгами, где Гоголь соседствовал с брошюрой по тайм-менеджменту. Среди пестроты выделялась подборка детективов писателя Анатолия Леванова о настырном, честном и пьющем следователе Волкове.
Сначала меня просто забавляли названия: «Любовь ночного видения», «Браток на час», «Удавка для невесты», «Патрон удачи» — за пять лет на пенсии бывший подполковник МВД выпустил почти 40 книжек толщиной в два пальца.
Но потом я увлёкся. Меня заинтриговала эскизная простота жизни Волкова, который не страдал от сомнений, дум или, скажем, похмелья. Точнее, иногда страдал, но это никак не сказывалось на твёрдости его руки и сметливом уме. Его жизнь была сплошным крахом, его бывшая жена спала с успешным мужчиной, дочь превратилась в гота, мать выносила ему мозг советами, а из коллег Волкова понимала разве что лейтенант Заварухина, с которой он всё равно держал волчью дистанцию. Он был упрямым, неподкупным, раздражал начальство прямотой и с выдумкой раскалывал очередного «глухаря». В общем, Волков стал моим кумиром.
Я читал «Зарю в преисподней», когда появилась медсестра и мягко сообщила, что меня ждут в кабинете заведующего. Ладонью, как стюардесса, она указала путь. Я заложил книгу конфетной обёрткой и пошёл к Сителю.
Ситель был невысоким седым джентльменом с аккуратной бородой и добродушно-внимательными очками, за которыми терялись его настоящие глаза. Когда медсестра толкнула дверь, пропуская меня внутрь, он оторвался от монитора и плеснул руками. На фалангах его пальцев было много волос.
— Присаживайтесь вот сюда, — показал он место напротив стола.
Его заместитель, психолог Чеканова, сидела сбоку, и чёрные дуги её бровей были неподвижны, что казалось немного пугающим.
В кабинете был ещё один человек, нестарый, довольно красивый и хорошо одетый. Его чёрные волосы были аккуратно уложены, а форма подбородка напоминала о героях комиксов. Вид немного портили впалые и маленькие глаза с кругами усталости. На вид человеку было лет сорок.
Я понял, что эта тройка собралась для какого-то суда. Впрочем, Ситель начал в мягком ключе, спросил о моём самочувствии и настроении, а потом заявил, что никто не собирается меня ни в чём обвинять.
Он взял стоящий перед Чекановой ноутбук и развернул ко мне. Я узнал страницу дирижаблевского сайта. Счётчик трафика показывал сногсшибательные цифры. Ситель включил прикреплённое к статье видео.
Дело происходило в коридоре какого-то учреждения.
— Это наш диспансер, семёрка, — пояснил Ситель.
Видео было снято на смартфон. Женщина в белом халате выговаривала что-то нескладному старику, который порывался войти в кабинет. Женщина удерживала его:
— Что, говна опять поесть пришёл? — спрашивала она бесцеремонно.
Старик отвечал неразборчиво. Движения его были нелепы. Он напирал на женщину, она толкала его в грудь и отвечала базарным тоном:
— Я уже объясняла, куда тебе идти! Что мне твои бумажки? Шуруй, я тебе говорю. Дома говна поешь! Нам тут своих говноедов хватает.
Она гнала его, как собаку, а потом отвесила оплеуху: удар был несильный, но старик присел и вздрогнул. Женщину это развеселило:
— Вот и иди! Пугливый какой! Иди-иди, я сказала.
Послышался голос:
— Да пустите вы его уж…
— Я сама разберусь! — гавкнула женщина и снова замахнулась на старика. Он дёрнул руками и отошёл в сторону, шаркая и припадая на одну ногу. На нём была зимняя одежда и тонкие тапочки, какие выдают в дешёвых гостиницах.
— Ну, не по-человечески как-то, — снова послышался голос.
— А по-человечески надо — в церковь идите! А тут учреждение, — заявила женщина и захлопнула дверь кабинета.
В комментариях поднялся предсказуемый хайп — большинство требовало немедленно уволить сотрудницу диспансера. Неля, автор сопроводительного текста, раскопала, что старик — бывший афганец, — пришёл в диспансер за рецептом. Чем именно он разозлил женщину в халате, оставалось неясным.
Я посмотрел на Сителя. Он изучал меня с любопытством.
— Это не я снимал, — заявил я без колебаний.
— Мы понимаем, понимаем, — поднял ладони Ситель. — Не снимали — и хорошо. Даже если снимали, ничего криминального. Подведение сотрудницы действительно… как бы это помягче…
— Да я даже не был в диспансере! — выпалил я и вдруг сообразил, что это неправда. Оля просила забрать документы, и на днях я заходил туда в бухгалтерию.
Замешательство не ускользнуло от внимания тройки. Чеканова кивнула, и крыло её чёрных волос качнулось в такт. Человек в костюме смотрел спокойно и почти безучастно.
— Телефон проверьте, — я выложил аппарат на стол. — Ну, проверьте, проверьте! Мне самому интересно.
— Нет! — Ситель почти ужаснулся. — Телефон — это ваше личное пространство. Мы вам верим.
— Чего же вы хотите?
Слово взяла Чеканова:
— Максим, давайте предположим, что состояния, которые мучили вас до поступления к нам, проявляются снова. Мы тоже могли ошибиться. Мы всегда идём от простого к сложному. Если у человека ссадина — мы клеим пластырь. Но бывает, что пластыря недостаточно.
— Я серьёзно болен?
— Мы этого не знаем и хотим разобраться вместе с вами.
Ситель снова поднял руки:
— Речь не о том, чтобы вас в чём-то обвинить! Да, Цвикевич недоволен, но пусть он со своими сотрудниками сам разбирается. Мы полностью на вашей стороне.
В тот день я впервые услышал эту фамилию — Цвикевич. Цвикевич был главным врачом нашего диспансера, ПНД №7, и ярые комментаторы под статьёй предлагали отправить его в отставку вместе с министром здравоохранения области. Вряд ли он был в восторге от их решимости.
Ситель продолжал:
— У психиатров есть такой критерий: если пациент осознаёт своё состояние — кризис болезни пройден. Пусть он ещё слышит голоса в голове…
— Я не слышу голосов.
— Я к примеру. Так если человек слышит голоса, но осознаёт их фантомную природу, он уже на полпути к выздоровлению.
— У меня, значит, всё совсем плохо: ничего такого я не осознаю.
Ситель развернулся к человеку, что сидел рядом с ним:
— Вот, познакомьтесь: Георгий Романович Танцырев — наш ведущий, можно сказать, специалист. Мы предлагаем вам подумать о том, чтобы пройти у него курс терапии.
Танцырев расстегнул пуговицу на пиджаке, выпуская на свободу запах дорогого одеколона, и, убедившись, что все локаторы настроены на него, сказал:
— Максим, я немного познакомился с вашим делом. Терапию, которую вы получили, можно сравнить с ямочным ремонтом дороги. Как сказала Анна Николаевна, вам нужен более углублённых подход.
— Какой именно?
— Психоанализ. Он потребует гораздо больше усилий, но вы глубоко изучите свою натуру. Мы можем начать сейчас, пока вы находитесь в клинике, а при необходимости продолжить после вашей выписки.
— Это поможет?
— Я понимаю ваши сомнения. Психоанализ — это способ самопознания сложных, многогранных натур. В отличие от бихевиоризма, он даёт глубинный и устойчивый эффект. Вы человек творческий и рефлексирующий, и я уверен, психоанализ позволит вам полнее использовать свой потенциал. Но выбор за вами.
— Мне нужно посоветоваться с семьёй.
— Конечно, — закивали все трое.
Вечером я позвонил Оле. Она встревожилась, хотя и попыталась это скрыть.
— Мне неохота здесь торчать, — сказал я. — Никакое видео в «Дирижабль» я не посылал: я проверил все исходящие сообщения и записи в смартфоне. Этого не может быть.
— Подожди, давай обсудим, — мягко настаивала Оля.
Предложение Сителя оставить меня ещё на месяц, до двадцатых чисел февраля, показалось ей разумным.
— Меня цена вопроса волнует, — сказал я.
— Про это даже не думай. Папа сказал, что поможет.
С Танцыревым мы договорились встречаться четыре раза в неделю: каждый будний день кроме среды. Оля что-то слышала о Танцыреве и высказалась на его счёт почти восторженно.
— Если через месяц не будет эффекта, вернёшься и всё, — подытожила она. — Но он тебе точно поможет.
Позже я узнал, что скандал с видео отразился и на главном враче диспансера Цвикевиче, и на самой клинике «Фомальгаут», которая юридически относилась к диспансеру, и потому зависела от решений Цвикевича.
* * *
— Меня ещё на месяц оставили, — сказал я.
По лицу Принцессы Кати сложно было понять её отношение, но думаю, она сочувствовала. Острый нос слегка приподнялся, и брови двинулись навстречу.
Катя поступила в клинику «Фомальгаут» в десятых числах января. Я называл Катю Принцессой за её невыносимо гордый вид. В лице Кати была готическая отвесность, и в разлёте глаз часто сквозил гнев, словно Катины родовитые предки смотрели на наш вавилонский уклад с величайшим презрением.
Временами мне нравилась бритвенная красота её черт, в другие дни она вдруг становилась блёклой и отёкшей, словно спущенный шар. Но стоило заговорить об этом, ледяная маска проступала через её усталость, как морозный узор на стекле.
У Кати были невероятные голубые глаза, смотревшие из её холодных глубин, в которых, казалось, вызревает вулкан.
Я бы не стал знакомиться с ней сам, но как-то после ужина она заговорила первой. Маску высокомерия Катя сняла как будто с облегчением, а общность наших историй показалась нам забавной. Мы стали гулять вместе.
Настроение Принцессы менялось непредсказуемо: порой она замыкалась, и её лицо снова заволакивал аристократический холод. В такие моменты я просто отпускал её.
Но сегодня она была расположена говорить.
— Почему тебя оставляют? — спросила она озабоченно.
Мы стояли около скамейки. Я вытаптывал ногой полумесяц.
— Не знаю. Ситель думает, я сделал одну ерунду, которой я не делал. А может, и делал. У меня уже паранойя. Постоянно слежу сам за собой.
— Не давай им себя залечивать. Они ужасные, ужасные люди! Они только кажутся милыми.
В такие минуты Катя казалась очень искренней. Она знала, о чём говорит.
Катя росла без отца со сверхзаботливой мамой. Катя преподавала в университете историю и никогда не была замужем.
Летом 2015 года Катя случайно познакомилась с американскими байкерами, которые ехали из Лиссабона во Владивосток. Внезапно, не забрав даже вещи, Катя присоединилась к ним. Во время путешествия один из байкеров погиб, угодив под встречный грузовик, но даже это не испортило Кате настроения. Она была в странной эйфории.
Протрезвление наступило в Иркутске, где Катя, рыдая в телефонную трубку, умоляла маму выслать деньги на билет. Примерно через год после того инцидента, тоже летом, Катя увидела на улице своего умершего отца, который оказался богатым человеком. По его совету она сбежала в Москву, где жила с каким-то парнем, потомком королей, от которого ждала ребёнка. Это наваждение длилось месяцев восемь.
Несмотря на подобные завихрения, Катя умела рассуждать трезво, была начитана и подкупала детской искренностью суждений. Мои рассказы о «Заре» и странном брате она слушала с настороженным интересом.
Клиника «Фомальгаут» пугала её, хотя была меньшим из зол.
— Это стигма на всю жизнь, — говорила Катя.
Её ледяные глаза таяли и едва заметно блестели.
В обычную психиатрическую больницу Катя впервые попала после приступа затяжной депрессии, который случился у неё примерно через год после московской эскапады. Она целыми днями лежала в постели, и даже элементарные задачи вроде чистки зубов казались ей невыносимо сложными.
— Состояние такое, словно открыли кран и вылили из тебя всю воду, — вспоминала она. — Словно саму тебя вылили.
Дошло до того, что Катя стала сомневаться в том, существует ли она. Она резала свои плечи опасной бритвой, чтобы вернуть чувство реальности. Когда места на плечах не осталось, она перешла на локти и запястья.
Решение вызвать бригаду они с мамой принимали вместе, и Катя надеялась на человеческое отношение. Но санитары, едва увидев надрезы на запястьях, увезли Катю в психиатрическое отделение, а позже появилось судебное решение о принудительной госпитализации.
— В больнице невозможно остаться в одиночестве, — с ужасом вспоминала она. — На тебя постоянно смотрят и оценивают. Ногти срезают под корень. Заставляют мыться при всех. Я просила разрешения одеваться самостоятельно, а они только усмехались. Ко мне относились, как к заключённой! Это из-за порезов на запястьях. Они думали, я хотела убить себя. А я просто хотела разобраться!
Никакого внятного диагноза Катя не получила. Одни видели у неё шизоаффектное расстройство, другие называли болезнь шизофренией параноидальной формы, третьи — приступообразной шизофренией. Кате давали аминазин, галоперидол, азалептин, клопиксол, паксил… Ей назначали препараты и отменяли с такой лёгкостью, словно проводили эксперимент. Лучше Кате не становилось.
— Они просто глушат симптомы, и ты плаваешь целый день, как утопленник, — говорила она. — Главное, чтобы ты не доставлял хлопот. Палаты переполнены, персонала не хватает.
В конце концов, мать нашла деньги и добилась перевода Кати в нашу клинику «Фомальгаут». Ей отменили почти все назначенные препараты, и Катя почувствовала себя лучше.
Если суицидальные наклонности проявятся вновь, Катю вернут в городскую больницу — этот страх преследовал её постоянно.
Катю тревожило предложение Сителя оставить меня ещё на месяц, словно эта угроза касалась и её тоже.
— Они всё выдумали! — спорила Катя. — Они ищут повод тебя оставить.
— Да нет, Кать. Инцидент в самом деле был. Просто я не уверен, что сделал это.
— Им повод нужен! Так всегда будет. Вот увидишь! Они всё выдумали!
Я попытался сменить тему, но Катя уже замкнулась, надела маску и пошла по дорожке в сторону корпуса, прямая, как сосна.
Ничего. Завтра отойдёт.
* * *
Ещё давно я зарёкся оставлять номер личного телефона героям своих репортажей, но до этого несколько раз давал слабину. Зато теперь такие звонки меня даже развлекали.
Женщину по имени Ида я никогда не видел. Года три назад я писал о её войне с владельцем магазина на первом этаже дома. Ида использовала меня как психотерапевта, звонила в девять вечера с подробностями и прикладывала телефон к полу квартиры, чтобы я услышал звуки с первого этажа.
— Вы понимаете? — глухо шептала она, пока я слушал обычный интершум. — Я вам говорю: они держат там мигрантов.
Владелец действительно оказался наполовину жуликом и, хотя мигрантов не держал, получил уголовную статью за незаконное предпринимательство.
На днях Ида позвонила снова, но прежде чем я объяснил своё положение, спросила отчуждённым голосом, какой бывает у людей после сильного стресса.
— Максим. Максим? Вы слышите? Вам интересна история незаконного увольнения?
Я понял, что ей нужно выговориться. Развлечений в клинике было немного. Я нашёл скамейку в коридоре и стал слушать. До прошлого ноября Ида работала в торговой компании, директор которой был в неё влюблён и уволил за отказ спать с ним. Влюблённость он демонстрировал странным образом, например, каждое утро подменял Идин добротный стул на сломанный, чтобы привлечь внимание (подозреваю, без задней мысли подобное делали офисные уборщицы). На парковке начальник караулил её, сидя на заднем сиденье автомобиля, наблюдая через тонировку. Он подсылал к ней клиентов, которые назначали встречи в странных местах. При этом Ида была уверена, что его истинной страстью были молодые мальчики. На неё начальник клюнул лишь потому, что за последний год она сильно похудела и коротко подстриглась.
— Вы хотите заявить, что он латентный гомосексуалист? — спросил я.
— Мне нельзя об это говорить. Никто не поверит. Я заинтересованная сторона. Максим, проведите своё расследование. Подайте от своего лица. Люди вас послушают.
— От своего лица? Ида, вы знаете, где я нахожусь?
Я рассказал ей о клинике пограничных состояний «Фомальгаут», которую она сначала приняла за обычную больницу и пожелала мне скорейшего выздоровления. Но когда я объяснил ей, что «Фомальгаут» — это, по сути, платная психиатрическая больница, Ида повесила трубку на полуслове. Она боялась связываться с сумасшедшими. Чёрт его знает, чего от них ждать.
Мне звонил дольщик Игорь, каждый раз забывая о моём положении. Он спрашивал, почему «Дирижабль» перестал писать об алмазовских недостроях, и требовал провести расследование легитимности соседнего микрорайона «Сокол». У него была целая теория о личном интересе губернатора в стройке «Сокола», о выдавливании «Алмазов», а ещё о том, что «этот червяк Братерский лезет на самый верх». Тёща Игоря работала буфетчицей в областной администрации, так что информация шла из первых рук.
В компенсацию за труды Игорь обещал познакомить меня с неким якобием Усеченским, «о котором все говорят». Усеченский когда-то был сотрудником МЧС по имени Геннадий Серпухов, а теперь возглавлял религиозное движение «Обитель первого человека». На мой вежливый отказ вникать Игорь фыркнул что-то вроде «ну, понятно, предрассудки».
Что касается «Алмазов», я обещал передать его теорию в «Дирижабль» и педантично изложил всё в сообщении Неле. От неё пришёл ответ: ок. Неля и без этого знала, что я свихнулся.
Читатели, которые писали мне, были адекватными или неадекватными, но был и третий тип, самый страшный — «одыкватные». Эти жаловались на качество «осфальта» и требовали положенного им по «канстетуции».
Один автор включил меня в рассылку письма, адресованного Генеральной прокуратуре, Следственному комитету и лично Президенту, утверждая, что ФСБ регулярно уничтожает его переписку. Он прилагал обширный pdf-файл с заглавием: «Неизвестные факты цивилизации», в котором излагал и обосновывал (со ссылкой на телеканал History) ряд теорий о связи большевиков с кланом Ротшильдов. Другой автор начинал письмо с восклицания «Срочно прочитайте!» и требовал легализовать продукты из каннабиса, включая текстиль, хлеб и молоко. «Все преступления от водки, от каннабиса преступлений нет, но РАБОВЛАДЕЛЬЦЫ озлобляют людей, им нужны ЛЕММИНГИ, а не БОГИ!!!».
Иногда казалось, что моя нынешняя компания выглядит чуть более нормальной чем та, что осталась по ту сторону регистратуры. Впрочем, мои заявления и теории Братерского звучали не лучше, чем идеи о борьбе ЛЕММИНГОВ и БОГОВ.
Как-то в курилке вместо Меца я застал парня с длинными волосами, худое лицо которого меня расположило: он напоминал Джона Леннона в годы расцвета. Он курил в форточку, на меня отреагировал не сразу, потом извинился и примирительно сказал, что скоро уйдёт. Что-то приятное было в его манерах. С такими людьми легко быть собой, потому что в них есть бездонность, способная принять тебя со всеми твоими грехами.
Мы немного поговорили. Человека звали Тихон. Я рассказал ему о себе, он улыбнулся и, глядя в окно, произнёс:
— Надеетесь отыскать путь к себе?
— Вероятно. Может быть, нужно было в церковь сходить, а я вот сюда попал.
— В церковь не обязательно, — он затушил сигарету. — Вы не замечали, что возврат человека к себе — ужасно неблагодарное занятие?
— Почему же?
Он пожал плечами:
— Кто может, тот и так с собой. А кто не может, уже не научится.
От Тихона я во второй раз услышал об «Обители первого человека» — странной секте, которая проповедовала, будто не человек произошёл от обезьяны, а с точностью до наоборот — человекообразная обезьяна произошла от пра-людей.
Якобы эта раса сверхсознательных существ жила в кайнозойское эре, а расцвета достигла в миоцене примерно 10 миллионов лет назад. Этот период относился к тортонскому ярусу, поэтому пра-людей называли Тортонами. Около 7 миллионов лет назад арктическое оледенение вынудило их деградировать до человекоподобных обезьян и законсервироваться в этой фазе. Теперь, согласно теории, мы проходили мучительную обратную эволюцию, но пока человек достиг лишь десятой части способностей Тортонов.
— Вы сами верите в эту теорию? — спросил я Тихона.
— Не всё ли равно, во что верить?
Тихон показался мне человеком лёгким, как танцующий на ветру пакет из «Красоты по-американски». Он выбрал себе случайную религию, заполнив вакантное место в душе, чтобы на него не претендовали продавцы других религий.
Позже я узнал, что Тихону всего двадцать четыре и он — сын богатого московского промышленника, нашего бывшего земляка. Отец пристроил его в нашу клинику подальше от московских соблазнов, а может быть, подальше от самого себя.
Верил ли Тихон в идеологию первого человека? Скорее, он чувствовал Тортона в самом себе.
* * *
Медсёстры обожали Танцырева — психоаналитика, с которым мне предстояло работать. В их пересказах он представлялся человеком пожилым, основательным, бородатым, чем-то похожим на Сителя, но ещё более гранитным.
Реальный Танцырев был моложе, но тоже по-своему гранитный. Актёрскую внешность ослабляли его глаза, словно он страдал близорукостью или долго жил с повязкой на глазах. Он щурился и чуть скашивал их к переносице, но даже этот болезненный взгляд казался медсёстрам интригующим, как бы приоткрывая глубины танцыревского ума.
Танцырев умел слушать: волна его внимания была почти осязаемой. В его манере общения было что-то потустороннее, и любой рассказ в его кабинете звучал, как эхо дремучих лесов.
Кушетка — главный атрибут последователей Фрейда — появилась не сразу. Первые два сеанса мы общались с глазу на глаз: он — сидя за массивным тёмным столом, я — в кресле напротив.
Кабинет с плотными портьерами казался сумрачным, немногочисленная мебель была дорогой и тяжеловесной, и венское настроение сбивали лишь пластиковые окна, подглядывающие за нами из-за портьер.
Танцырев хорошо зарабатывал. У него была дорогая машина, которую он оставлял на служебной парковке позади корпуса. Танцырев интересовался строительством. Он закладывал коттедж, и пару раз я заставал его за изучением строительного каталога или профильных журналов. Как-то после сеанса он расспросил меня о фундаменте нашего коттеджа: его интересовали способы гидроизоляции и стыковки блоков, глубина промерзания и разводка канализационных труб. Однако слабость была минутной: когда в следующий раз я вернулся к вопросам строительства, он сменил тему и стал тщательней прятать строительные каталоги.
На первых встречах мы говорили об учёбе в институте, отношениях с Олей, работе журналистом, друзьях и знакомых.
Он деликатно вывел меня на разговоры о смерти родителей. Подробности всплывали и ранили меня, как вещи, которые случайно обнаруживаешь в квартире в первые дни после чьего-то ухода. Я рассказал, как наткнулся на мамин кнопочный телефон, который она хранила на всякий случай. Но случая не возникло, и телефон медленно вышел из строя. В день после похорон я держал его в руках и не мог избавиться от ощущения, что она вот-вот зайдёт, возьмёт его, спросит, можно ли заменить батарею… Нет, мам, таких уже не делают.
Я не смог его ни починить, ни выбросить.
Ненасытное внимание Танцырева требовало подробностей. Он разреш
- Басты
- Художественная литература
- Артем Краснов
- Блабериды-2
- Тегін фрагмент
