автордың кітабын онлайн тегін оқу Плюшевый Дима
Надежда Нелидова
Плюшевый Дима
Что это я всё о женщинах, да о женщинах? Мужчины ведь тоже люди.
Взгляните на нашего героя холостяка глазами его пушистого питомца. Всем хорош хозяин, если бы не приходящие женщины.
Они «пытались обжить, пометить, застолбить территорию. Шлындали туда-сюда, опахивая кота полами халатов, оглушительно стреляя каблуками домашних туфель. Исправно теряли в спальне заколки, клипсы, патрончики с помадой. Кот потом лапкой загонял их под софу или шкаф.
Он-то знал, что напрасно гостьи примеряли на себя роль будущих хозяек. Что Димины мягкость и плюшевость — ой как обманчивы. Что Дима поцелует их и захлопнет за ними дверь — навсегда.
Впрочем, кот выделял среди них одну, непохожую на других… Против её постоянного присутствия он, пожалуй, не имел бы ничего против».
…Ну вот, начинаешь писать о мужчине — а получается всё равно про женщину. Потому что мужчина без женщины — это так нудно, плоско, пресно…
…Телевизионная студия. В центре — крохотный пятачок-подиум. На нём продавленные диванчики. Задник — пыльная, в жирных пятнах, драпировка из дешёвой ткани.
Приглашённые участники реалити-шоу, новички всегда удивляются: неужели на популярном канале «ТриллерСон» не нашлось денег на нормальную обстановку?
Перед зрительными рядами выстроились высокие неудобные стульчики — такие стоят в барах. На стульях сидят приглашённые звёздные эксперты, сиротливо болтают в воздухе ножками. Только слюнявчиков и тарелок с манной кашей не хватает. А нечего звездить, сразу сбивает спесь.
Сзади полукругом теснятся неудобные деревянные скамеечки для аудитории: её составляют в основном моложавые пенсионерки. По случаю съёмок они нацепляют всю имеющуюся бижутерию и делают в парикмахерских чудовищные, жёсткие от лака начёсы а-ля 80-е. Присутствуют странные, размытые мужчины средних лет, в обвисших пиджаках или вязаных кофтах.
Требование к массовке одно: чтобы не обливались литрами китайской туалетной воды, не опрыскивались кубометрами дезодорантов с ароматом хлорофоса. Несколько раз приходилось вызывать скорую и увозить из зала очередного аллергика с отёком Квинке».
* * *
Когда Дима ещё не имел отношения к телевидению, его всегда интересовало: откуда берутся статисты в реалити-шоу? Пенсионерки — понятно, маются от безделья.
А молодые? Не хватило 500 рублей на хлеб? Шли мимо и замёрзли, зашли погреться?.. Легко ли: по шесть-восемь часов натирать мозоли на отполированных деревянных скамьях, зарабатывая геморрой? Как болванчикам, по знаку режиссёра в нужном месте негодующе или одобрительно мычать: «О-о-о», «У-у-у», «Ы-ы-ы». За отдельную плату выкрикивать с места реплики-заготовки — для этого ассистент режиссёра загодя раздаёт «активистам» бумажки-напоминалки.
Как-то Дима зашёл к редактору — а там крик, скандал. Оператор, ради прикола, сделал занятный кадр: в самом заднем ряду сладко спала черноволосая девушка в наушниках. Голова запрокинута назад, рот открыт, по щеке течёт слюнка. И это в прямом эфире, в самый накал страстей на сцене!
Оператора, любителя приколов, лишили премии, чтоб впредь неповадно было. Кто-то вспомнил, что девицу эту, любительницу покемарить, уже ловили на месте преступления: тоже заснула, даже пустила храпоток, растолкали соседки. Вроде, охране приказали её не пускать — а она снова, вот она. Может, ей ещё диванчик прикажете для удобства разложить? Нашла себе ночлежку: сухо и тепло, да и приплачивают.
Виновница переполоха сидела в углу с несчастным, зарёванным лицом. Бормотала, что случайно, что больше никогда… Горестно покрасневшие бровки, подтёки туши на худых щеках, опухший носик, чебурашкины уши… Особенно по-детски оттопыренные ушки поразили, тронули Димино сердце.
В коридоре он дал ей свой носовой платок. Довёл незнакомку до дамской комнаты, чтобы привела себя в порядок.
По дороге к проходной девушка, прерывисто вздыхая как ребёнок, рассказала о себе. Что работает кассиром в круглосуточном супермаркете, два через два дня, по двенадцать часов. Мечтает поступить в колледж искусств, копит деньги на учёбу. Приходится подрабатывать ночной посудомойкой в баре. Отца нет. Мама «ведёт асоциальный образ жизни», приводит мужчин. Превратила дом в квартиру красных фонарей. Спать, по сути, негде.
Ей удалось попасть в массовку. Вот, улучив минутку, она и приспособилась незаметно подрёмывать в зрительном зале. Охранники пока жалеют, пропускают.
— А вы в следующий раз наденьте тёмные очки и подопритесь локтем, эдак глубокомысленно, — посоветовал Дима, хотя не должен был этого делать. — Будет не так заметно. А я вам сделаю годовой пропуск. Вас как зовут?
Девушка сказала: «Таня».
* * *
Главное действующее лицо на сцене — разумеется, звёздный ведущий. Живчик и попрыгунчик, будто ему в одно место вставили пружинку, причём острым концом внутрь.
Абсолютно все действия: что следует говорить, куда и как повернуть голову, когда вскочить — а когда присесть, в каком месте повысить или понизить голос — ему наговаривает невидимый микрофон. Иногда раздражённо рявкает в ухо: «Ну ты, звезда — п…да! Дал же Бог кретина!».
Но откуда, из какого небытия материализовались ведущие — сие тайна есть великая, покрытая непроглядным мраком. Факт остаётся фактом: вчера ещё сами по ту сторону экрана, зрителишки, песчинки, букашки, микробы, ничтожества, ноль, никто и звать никак — а сегодня везунчики, выпрыгнули из небытия, выскочили как чёртики из табакерки, рассыпались мелким бесом.
Кто был никем ни кем, тот станет всем — это о ТВ. Засветились на голубом экране — а утром проснулись знаменитыми. Автографы, интервью, глянцевые журналы, на улице узнают. Самые ушлые бросались ковать железо пока горячо: делать на популярности бабло.
А на чём ещё зиждется этот мир? На тщеславии и на деньгах — и не надо ля-ля про добро и красоту. Оставим эти сентенции Достоевскому и рефлектирующим неудачникам.
* * *
Дима писал для канала «ТриллерСон» сценарии для шоу и короткометражных фильмов. Скорее, не сценарии — заготовки, питчи. На большее не претендовал — зато и спрос не велик. Его не узнавали в лицо, да ему это и ни к чему было: Дима не любил публичности.
Внимание — это всегда что? Это дискомфорт, вытаскивание из тени, из уединения и тиши, из уютной нагретой норки — на пронизывающие сквозняки, на миллионы оценивающих, ощупывающих тебя праздных, алчных, пожирающих глаз. На непременное обсасывание личной жизни, на тряску нижнего белья. На беспощадный свет софитов: виден каждый прыщик, каждая волосинка, каждая пора, и сальный блеск приходится густо гримировать.
Не брезгливость — вот главное качество медийных особ.
Уж лучше на погост,
Чем в гнойный лазарет
Чесателей корост,
Читателей газет.
И — зрителей ТВ, добавил бы Дима своё мнение к словам гениальной Марины Ивановны. Фарфоровый бюстик Цветаевой, её прелестная античная головка стояла у него на полке.
* * *
Когда он собрался «на телевидение», знающие люди хмыкали:
— На ТВ? Без денег, без связей? Вазелин с собой прихвати.
— В каком смысле вазелин? — сухо, неприязненно удивился Дима.
— В прямом и переносном, гы-ы!
Вазелин — не вазелин, но. Если бы не престарелая редакторша, случившаяся на его пути… Обратившая на Диму благосклонное внимание, обласкавшая и живо принявшая участие в его судьбе… Пролететь бы ему со своей мечтой о телевидении как фанере над Парижем.
Редакторша была мужеподобная, тощая, страшная. Вылитый Норберт Кухинке: облако голубых, подсинённых волос, длинный узкий нос, кончиком придавивший плоские губы.
Были у старухи странные сексуальные предпочтения — а кто из нас не без слабостей? Дима умел держать язык за замком. Некоторое время его называли «геронтофилом». Дима на дураков не обижался. Как говорится, кличка не туберкулёз — носить можно. Подсохнет и сама корочкой отвалится.
Редакторша тратила на протежируемого Диму личное драгоценное время. Водила по высоким кабинетам, рекомендовала нужным людям. Представляла троюродным племянником из провинции: «Очень талантливый мальчик, сирота». На неё с интересом смотрели, грозили пальцем: «О, Изольда Артуровна, да вы шалунья!».
Дима трепетал от лицезрения небожителей. Ничего не мог с собой в эти минуты поделать: панические атаки. Сердце прыгало зайцем, прерывался голос, глаза тонули в прозрачных девичьих слезах. Подёрнутые молодым пухом толстенькие щёчки наливались свёкольным соком. Пальцы тряслись так, что не могли ухватить ручку и поставить подпись в нужном месте — куда указывал острый багровый ноготь редакторши…
— Дурашка, — упрекала старуха, когда они внизу в буфете обмывали удачное посещение розовым португальским портвейном. — Это такие же люди, как мы с тобой. Только в тысячу раз подлее.
Рассказывала, как в институте их курс проходил искусство общения с «высокими покровителями». Барышни тоже айкали, мандражировали, падали в обморок.
А надо было всего-то: вообразить визави… раздетыми! То есть, абсолютно голыми, какие они есть на самом деле. Кривоногими, с отвисшими пузами, с дряблыми обабившимися грудями. С неопрятной, торчащей пучками, спутанной седой растительностью под мышками и в промежности.
Вот он сидит перед тобой весь такой важный: фу-ты ну-ты — при регалиях, среди белых и красных телефонов, с золотой авторучкой, с часами в полтыщи (по тем деньгам), в костюме от Бриони. А ты мысленно раздень его да усади на унитаз, хи-хи. Представь его в самых низменных, гнусных обстоятельствах — да в подробностях…
Как, допустим, он час назад сидел на очке. Тужился, пыжился, багровел. Кряхтя, приподнимал морщинистые, отвисшие мешочками ягодицы с отпечатавшимся розовым кругом… Подтирался, придирчиво рассматривал консистенцию выделений… «Фу, гадость!» — пищали барышни и зажимали рты.
О каком трепете после этого может идти речь? Срабатывало стопроцентно.
— Понял, Димочка? Воображение, воображение включай.
Дима старательно включал воображение… Если по правде, мало помогало.
* * *
Однако вернёмся в студию.
«Первым из-за дешёвых картонных декораций, топая кирзачами, выходит дядька-егерь. Собственно, он и затеял всю эту бучу.
Позади расположен серый монитор. В унисон рассказу, на экране постепенно оживают, проясняются картинки: поляны, перелески, секущий дождь. Непогода застигла нашего героя в полях, и он набрёл на домик фермера. Здесь его приютили, обогрели, пригласили отужинать, уложили спать.
Ночью егерь пошёл отлить хозяйское домашнее пиво. Искал нужник и заблудился в крошечных коридорчиках, чуланчиках, чёрт его знает, отсеках каких-то, тупиках. Блуждал в лабиринтах деревенского дома, чертыхался.
Наконец, пошёл наугад, на широкий луч лунного света, бьющего из окна. И в этом призрачном свете увидел сидящее на полу… Господи помилуй, до сих пор оно перед глазами! Громадное, жирное шевелящееся нечто — впрочем, одетое в кокетливую кружевную ночнушку.
Существо гукнуло, скакнуло и неожиданно проворно на четвереньках кинулось на егеря. Тут и нужник не потребовался, ибо хозяйское пиво горячо излилось в штаны само собой. Егерь улепётывал со всех ног в сторону, где предполагалась хозяйская спальня.
Разбуженные хозяева переглянулись и в один голос бросились уговаривать гостя. Дескать, ему примстилось и никаких призраков у них в доме отродясь не водится. А если и водятся, то в глюках, вызванных употреблением домашнего пива».
— Что ж я, мелкий врун, чтобы придумывать небылицы?! — бил себя в хилую грудь егерь.
— Ы-ы-ы! — заволновался, зашевелился зрительный зал. В эту минуту он тоже напоминал существо: большое, многоголовое и многорукое.
* * *
Как водится в отечественных шоу, фермер с женой, едва вошли, оба враз бухнулись на колени и истово поклонились на три стороны. С чувством, с интонациями Инны Чуриковой — мамы Кроликова из «Ширли-Мырли», повинились перед всем честным народом и органами опеки: «Простите нас, люди добрые! Страшную тайну и огромное родительское горе носим мы в себе вот уже, дай Бог памяти, восемь лет.
Фермерша, утирая рот горсточкой, напевно рассказывала: свою беременность у врачей не наблюдала, на учёт не становилась, УЗИ не проходила. До райцентра далеко, да и не до того: посевная, уборочная, пчёлки роятся. («О-у-ы!» — не одобрила такое легкомыслие массовка).
И в один далеко не прекрасный день родился у них не мышонок не лягушка — а неведома зверушка («А-а?!» — ужаснулась аудитория). Вернее, не родился, а родилась: младенец был женского полу. И уж тем более не было резона показывать её патронажной сестре: ещё в обморок хлопнется.
Девчушка росла не по дням, а по часам. С мамкиного молока быстро перешла на прикорм и кушала как бригада колхозных механизаторов. В последнее время начала нападать на родителей из-за угла. Покусывала мелкими острыми зубками — вроде ласково, играючи — но до крови. Потом долго урчала, облизывалась и масляно поглядывала…
— О-о-у? — подивилась аудитория.
— Отчего же не лечили, не вывели на группу инвалидности? — зычно крикнула дама в янтарных бусах. Она гордилась своей грамотностью: — Ведь нынче государство, слава Богу, очень прилично оплачивает материнство и детство, особенно хворое.
— Ы-ы-ы, — подтвердила аудитория, закачавшись как камыш под ветром.
Фермер с женой замялись и замямлили невнятное… Дескать, хвастаться тут нечем и выставлять на весь белый свет позор совсем ни к чему. Крест свой хотят нести сами, не перекладывая на плечи налогоплательщиков. И прокормить несчастное дитя, слава Богу, в силах. Хлебушек, мяско, молочко, огурки-помидорки — всё своё, натуральное. А если, не приведи Бог, девчонку отберут в лабораторию «для опытов»?!
— Сейчас короткая реклама, оставайтесь с нами, — объявил бойкий шоумен. — Через минуту — самое интересное.
* * *
Появилась, вернее, выкатилась… Вернее, выскакала на четвереньках главная героиня. Мать её мягко наставляла: «Встань на ножки, деточка, как я тебя учила».
Вообразите себе вставшего на задние лапки шарпея в платьице, с заплетёнными в косички волосами (!), с девчачьим личиком. Носик, глазки, подбородок утонули в сплошных складках. Вместо ножек — обрубки, слоновьи чурбачки в наползающих как чулки, складках жировой прослойки.
— А-а-а! — в едином порыве, совершенно искренно вскрикнул зал — даже бумажек и сигнала режиссёра не понадобились. С одной дамой сделалось дурно, запахло валерьянкой.
Холмик мяса и жира чрезвычайно шустро, для его громадной массы, проковылял к диванчику и вскарабкался на него. И сразу распустился, растёкся на добрых полутора метрах.
Для матери места рядом не хватило — она стояла сзади и с материнской грустью поправляла любовно заплетённые косички. Дочка благодарно урчала и щенячьи тёрлась о её руку.
— Она у вас что, и не разговаривает? — крикнула неугомонная зычная дама.
Несчастные родители только развели руками. Дескать, дочка раньше вполне сносно лепетала. Но потом голос становился всё тоньше, потом стал сипеть. А однажды и вовсе пропал, утонул в складках жира.
Тощий, с серебряной бородой, эксперт профессор с первого ряда начал подробно объяснять данный феномен с точки зрения медицины. И так увлёкся, в такие полез физиологические дебри, так закоченел, вцепившись в микрофон — ведущий едва выдрал из его рук звукоусилительное устройство…».
* * *
…Дима встал из-за компьютера, энергично несколько раз встряхнул кистями рук. Подушечки пальцев у него были приплюснутыми и твёрдыми, как у профессиональной машинистки. И уже вполне профессионально ныли по ночам мелкие суставы. Он их разминал, мазал согревающей мазью и спал в шерстяных перчатках.
Пока варил кофе, мурлыкал под нос: «Как прекрасен этот мир». Рассеянно обдумывал, куда направить канву повествования дальше. Допустим, так.
«Телевизионная группа для продолжения съёмок едет к фермеру.
Мрачный дом, осенняя погода. Завывание ветра, раскачивающиеся на ветру чёрные мокрые ветки, в духе рассказов Эдгара По…»
Воображая эту картину, Дима физически чувствовал и колючие царапающие дождинки, и хлёст мокрых веток по щекам. Ёжился от стекающих по спине ледяных струек, проводил рукой по лицу, снимая налипшую паутину. Водил носом, чувствуя запах плохо протапливаемого большого дома, старого сырого дерева — затхлый, грибной, плесневелый.
Редакторша первая открыла в нём этот феномен: способность переноситься и погружаться в описываемое время и место событий, практически врастать в кожу героев. В это время на Диму было неприятно смотреть. Он закатывал глаза, дёргался, крупно вздрагивал, как эпилептик, бессознательно двигал пальцами. И, присмотревшись, можно было видеть, как быстро-быстро двигаются глазные яблоки под веками, будто он видел сон.
Главным в такие минуты было: не испугаться и не выдернуть его оттуда, из сумрачных дебрей сознания, из обморочного состояния. Это было так же опасно, как окликнуть лунатика. Может резко вскочить и удариться, или свалиться со стула, больно ушибиться.
А так, через минуту-другую бледный, мокрый, взъерошенный Дима сам медленно придёт в себя. Оглядится, как внезапно разбуженный человек… Обессилено откинется на спинку стула и попросит воды. И, проливая на грудь, будет много и жадно пить, и расслабленно улыбаться.
«Как прекрасен этот ми-и-ир…»
* * *
«На огонёк заглядывает замшелая фермерская соседка. Пока гостеприимные хозяева хлопочут на кухне, сообщает такое, что у группы домашняя наливка застревает в горле.
Оказывается, у хозяев была ещё одна дочка: прехорошенькая, умничка, ладная что твоя куколка.
Да вот несчастье: в три года пошла гулять и потерялась. Объявляли в розыск, волонтёры прочёсывали леса, колодцы, подвалы. Ещё одним без вести пропавшим ребёнком в области стало больше.
А любознательную соседку стали терзать смутные сомнения… Некоторые факты наталкивали на мысль, что… Даже выговорить такое язык не поворачивается.
Однако, когда съёмочная группа озвучила сумму гонорара, которую платили особо важным свидетелям на канале ТриллерСон — язык вполне себе бойко повернулся. Соседка выдвинула версию: живущее в чулане чудовище, мутант, монстр с девочкиным лицом — назовите, как хотите — сожрал (сожрало, сожрала) единоутробную сестрицу!
Как это, по её догадкам, случилось, спрашивают её? Та пожимает плечами. Возможно, родители уехали на фермерскую ярмарку и забыли покормить обжору. Возможно, она сломала замки в комнате, в которой её держали. Ну, и подкараулила, сграбастала и слопала хорошенькую сестричку. Даже косточек не осталось, сгрызла и крошки слизала. А может, зарыла на заднем дворе. Так пожирают в природе птенцы и зверята маленького, слабого, беспомощного сородича.
Родители приехали, узрели страшилу с перемазанным кровью ртом. Но — родная ж доча, других не осталось. Решили инсценировать исчезновение сестрёнки! Вот это поведала соседка, дрожа от возбуждения и шкодливо оглядываясь — как всякий человек, делающий пакость ближнему своему…».
* * *
Как вам такой поворот событий? Дима поскрёб пальцем в подбородке. Подбородочек у него намечался второй, аппетитнее и пухлее первого.
Щёки и виски, по моде, были подёрнуты чуть курчавой, рыжеватой плюшевой шёрсткой. Очень и очень стильно: то, что модные журналы называют двухдневной щетиной.
Хотя щетина подразумевает нечто жёсткое, колючее, проволочное. А у Димы был, скорее, молоденький мох. Такую поросль хотелось гладить, щупать, мять. Тереться об неё: не обманывает ли видимость, точно ли пушиста и мягка?
Старая редакторша была горазда на утехи. В ванне, где они с трудом помещались вдвоём, намыливала свои подсохшие лепестки грудей. Брала за уши Димину голову и прижимала к скользким выпирающим, хрупким ключицам и рёбрышкам. Приговаривала:
— Моя ты мочалочка! Моя вехоточка!
— Что такое вехоточка? — отплёвываясь, булькал в пене Дима.
— Мальчик мой, — умилялась редакторша, — всё время забываю, какой ты ещё маленький! — И объясняла: — В наши годы всё было дефицитом. Вместо мочалок пользовались ветошками. Ветхими, истлевшими, ни на что не годными тряпками. Вехотью.
Прихлёбывая вино, она устраивалась удобнее. Всё тесное помещение ванной было уставлено ароматическими свечами. На краю ванны — бутылка «Амароне», два пузатых бокала.
Вздыхала:
— У меня никогда не было детей. А так хочется узнать, что чувствует мать, кормящая своё дитя…
Дима понимал её с полуслова. Пристраивался, ловил губами сморщенные, вялые, будто вываренные горошины сосков. Мял, обкатывал языком, покусывал, посасывал.
«Откушу, — думал он. — Интересно, кровь потечёт? Вряд ли».
Но мало кто мог знать и ценить, насколько тонка и мягка жидкая старушечья кожа — нежнее, чем у ребёнка, и имеет собственную необъяснимую прелесть…
Дима давно обкатывал в уме идею фильма ужасов о фашистском концентрационном лагере.
«В лагерном хозяйственном отряде работает портной. Каждое утро, придя в пошивочную мастерскую, он тщательно протирает очки, надевает фартук. Раскладывает инструменты: мелки, угольки, ножницы, ножи, бритвы, мерочные ленты. Растягивает на столе готовый, бережно выделанный материал…
Заказов много: сумки, футляры, абажуры, скатерти и салфетки, тапочки, трусики. О, кожаные трусики — это так сексуально!
В мирной жизни он работал с разными кожами, но с человеческой имел дело впервые. В первые дни с профессиональным равнодушием прикидывал, какая для изделий годится больше: смуглая или белая, взрослая или детская, старая или молодая?
Молодая кожа — она толстая, грубая — зато ровная и эластичная. А старая — нежная, слабенькая, хрупкая и непрочная как у кролика. Имеет возрастные изъяны, неровности, быстро рвётся…
О, всю грязную работу до него выполняет скорняк. Его, портного, задача — раскроить и сшить изящную, оригинальную вещицу.
Портной абсолютно невозмутим. Его руки сноровисты, а за толстыми минусовыми линзами очков не видно глаз. Как говорится, ничего личного. Это просто работа и ничего, кроме работы. Он сразу постановил для себя: не задумываться. Отгораживаться от того, что происходит, профессиональным равнодушием.
Однажды на стол для раскройки ложится кусок кожи с родинками (или запоминающимся шрамом). Родинки расположены редчайшим образом: треугольничком, допустим, звёздочкой. Такие он целовал в попку при рождении первенца…
Ну, дальше дело фантазии. Портной может покончить с собой, нырнув в чан с реактивами. После чего охрана начнёт божиться, что ночами по корпусам бродит призрак: с пустыми глазницами, в лохмотьях изъеденной кислотой кожи, в фартуке и с ножницами. Один за другим начинают пропадать служащие концлагеря — их обнаруживают в виде изуродованных, четвертованных манекенов, воткнутых в железную ножку…
Паника охватывает лагерь…»
Дима взглянул на пьяненькую, балдевшую редакторшу. Хорошо, что людям не дано читать чужие мысли…
Многого ли требуется потешить старушку? Три минуты петтинга — и бабуля сомлела. Он заворачивал невесомое тельце в махровую простыню и уносил в спальню, как ребёнка.
* * *
«…Та же студия, те же герои. Припёртые к стенке фермеры «раскалываются», раскаиваются в содеянном. Постепенно, как это бывает, приходят в волнение, в раж излияний, в восторг душевного стриптиза…
— Спрашиваете, где наша первая девочка, умница и красавица?! — патетически восклицает фермерша. — Вы правы: та наша любимица — давно в НЕЙ! — и тычет в кучку мяса и жира, растёкшуюся, свисшую с краёв диванчика.
— У-ы-о! — ревёт в едином порыве зал. Какой-то даме становится дурно. Вокруг неё суетятся, тычут под нос ватку с нашатырём и капают валерьянку. Дама слабо отбивается от протянутых рук, отказывается от госпитализации: ведь она пропустит самое интересное!
— Что же вы с самого начала врали?!
— Боялись лишения родительских прав, — вздыхают фермеры.
— А сейчас реклама, оставайтесь с нами».
* * *
«Как прекра-асен это мир…» Дима потёр руки. Так-так-так. Главное в любом сценарии — начало и конец. Начало должно заманить, увлечь с первой минуты, а развязка — поставить жирную, хлёсткую точку. Они обрамляют, заключают в рамку, не дают рассыпаться, распасться сюжету.
В принципе, содержанию позволительно быть рыхлым, бескостным, сырым, непропечённым, провисающим. Всеядный, непритязательный зритель простит, проглотит, не заметит. Главное: затянуть зрителя в телевизионную паутину, как муху, чтоб не вырвался. С первых минут оплести, впрыснуть жертве психотропный яд безволия, апатии. Дима про себя называл это явление — «синдром зрительского паралича».
С сериалами того легче. Там сценарист как акын в безбрежной степи: вольготно едет и заунывно поёт обо всём, что видит. Небо видит — поёт о небе. Ветер подул — поёт о ветре. Суслик поторчал столбиком и юркнул в норку — можно уделить внимание суслику. Старый акын, приподняв ягодицу, лишние газы из себя выпустил, с удовольствием воздух носом потянул — хорошо стало кишечнику, легко, свободно. Гикнул, взмахнул плетью — и об этом вольно, широко, радостно спел.
Так и сериалы. Здесь не требуется ни ума, ни идеи, ни смысла, ни логики — ни-че-го! Главное, чтобы был хэппи-энд. Особенно эффективно сериальному гипнозу поддаются домохозяйки, медсёстры, продавщицы и таксисты.
Вот и кофе готов. Как прекра-асен этот мир!
* * *
«…Фермеры предаются воспоминаниям. На экране их простые, грубые лица, а затем и зал вместе со зрителями начинают дрожать, туманиться, расплываться, будто в мареве…
Мы вновь оказываемся в мрачном доме. В нём, как солнечный зайчик, живёт девочка со светлой пушистой головёнкой. Эхом звенит, колокольчиком рассыпается её милый голосок. Вот она скачет через скакалку. Вот играет с куклами, качается на качелях — автомобильной покрышке, привязанной верёвкой к ветви тополя. Хохочет…
Мама с папой заняты хозяйством, и девочка предоставлена самой себе. Исследует закоулки, заглядывает в самые тёмные углы, скрипит старыми дверями.
В кладовке (крупным планом) — большой пластиковый мешок. Недавно вспоротый, он доверху наполнен блестящими разноцветными капсулами. Не то витаминками, не то конфетками — явно чем-то вкусным.
Светлоголовая девочка сначала играет, зачёрпывая «витаминки» и высыпая обратно. Пугливо кладёт в рот одну капсулу. Обкатывает язычком, причмокивает, проглатывает, задумывается. Пожимает плечами: на вкус ничего особенного, солёненькое. Похоже на семечки или на арахисовые орешки. Потом погружает ручонку в рассыпчатое звонкое разноцветье и насыпает полные кармашки. Выходит на цыпочках, закрывает дверь. Камера наезжает на жестяную табличку с черепом и костями на двери…
Следующий кадр: столовая. Могучий, крепко сбитый из дерева стол. По стенам глиняные кувшины, чугунные сковороды, латунные тазы. Декоративный грубый очаг с вертелом — стилизация под средневековье. Семья обедает.
— Смотри, как поправилась наша доченька, — радуется фермерша. — Ещё недавно просвечивала, ручки-ножки были как прутики. А сейчас щёчки округлились у красавицы нашей. Ест — за уши не оттащишь.
Действительно, та часть стола, за которой сидит девочка, плотно заставлена тарелками и мисками. Сыто отдуваясь, девочка отодвигает пустую чашку и вопросительно смотрит на мать:
— А добавки?!
Фермер опускает глаза. В его косматой голове туго роятся кое-какие догадки. Недавно он заметил, что содержимое мешка значительно уменьшилось. Мешок этот дал ему знакомый биохимик с опытного участка. Там разрабатывают новые виды кормов для животных: связанных что-то с генной модификацией, с гормонами роста, с искусственным аппетитом… Стоит корм сущие копейки — а какой эффект!
Об этом он ночью рассказывает жене — непременно во время постельной сцены. Зрителю ни в коем случае нельзя дать заскучать, соскочить с крючка. А лучше всего оживляет, вздрючивает верхние (сахасрара) и нижние (муладхара) чакры — лёгкая, с изюминкой, эротика.
Фривольные сценки необходимо рассыпать там и сям: чем их больше — тем лучше. В данном случае фермерский секс должен быть грубым, примитивным и однообразным. Муж и жена относятся к нему покорно и ответственно, как к тяжкой, но необходимой крестьянской работе. Как к походу в баню, к приёму пищи.
Другие делают — а мы что, хуже людей? Не нами заведено — не нам отменять. Хочешь не хочешь — а изволь исполнять супружеский долг.
Во время секса муж с женой — слегка страдая одышкой — ведут беседы о хозяйстве. Свинья опоросилась, куры плохо несутся, или там, пчелиный рой улетел в лес… В данном случае обсуждается ситуация с дочкой, подсевшей на гормоны.
Сначала-то фермер решил, что ничего страшного. Девочке не мешает чуток поправиться: вон та как округлилась, и жена радуется. Если теляткам-поросяткам капсулы идут впрок — то и ребёнку немножко не повредит… Потом спохватился, почуял неладное, навесил тяжёлый амбарный замок.
Через час замок был свирепо сдёрнут, а железные петли согнуты, словно игрушечные. Какой-то наркотик содержался в тех блестящих капсулах: чтобы животные жадно их поглощали и набирали вес. Вместо года откорма — три месяца! Это ж какая экономия, какие барыши!
— То, что вы видите — это и есть наша дочка, умница и красавица…»
Конец первой части телешоу (ориентировочное название «Мутант»).
И ещё раз: чем хороши сериалы. Их можно тупо, обморочно растягивать на годы, десятилетия. В них принято сыпать тонны шелуху, лить цистерны словесной воды — сериалы эластичны, безразмерны, растяжимы как резиновые изделия. Собственно идея давно забыта и утоплена в тягучей жвачке, как та девочка в жирной туше. Зритель запасается попкорном и требует продолжения.
Как прекрасен этот ми-ир, па-асматри!
* * *
Под ногами у Димы путался толстый полосатый кот. Не давал прохода, вил между ногами грациозную «верёвочку», с силой бился о Димины колени толстым тёплым лбом. Заглядывал в глаза, ласково, но настойчиво выпрашивал свой «Чикен суп». И хотя до обеда было далеко, Дима не выдержал такого напора любви.
Кот мгновенно опустошил красную пластмассовую мисочку, усердно вылизал. Разочарованно прищурился: «И только-то?»
— Ну что, добился своего? — попенял любимцу Дима. — Теперь до вечера нечем будет заняться. Так хоть какая-то цель была.
Кот был пожилой, кастрированный, с мочекаменной болезнью. Они жили вместе уже одиннадцать лет, и никакого третьего лишнего им, двум застарелым холостякам, в квартире не требовалось. Коту — кошки, а хозяину — шумливого, стремительного, пахучего существа: с непонятными привычками, грохотом кастрюлей, аллергиями на шерсть, со скандалами, сюсюканьями, капризами, телефонной трескотнёй, разбросанными туфлями…
Появлялись иногда у Димы женщины, пытались обжить, пометить, застолбить территорию. Шлындали туда-сюда, опахивая кота полами халатов, звонко стучали пробковыми подошвами домашних босоножек. Плескались в ванной, изводя тубы пены и ароматического масла. Исправно теряли в спальне лифчики, заколки, клипсы, карандаши, патрончики с помадой. Кот потом лапкой загонял их под софу или шкафы.
На женщин он смотрел с презрением, снисходительно. Знал: напрасно гостьи примеряют на себя роль будущих хозяек. Что Димины мягкость и плюшевость — ой как обманчивы. Что Дима радушно поцелует их на пороге и закроет за ними дверь — навсегда.
* * *
То есть женщины-то с этим не хотели мириться. Настырно звонили, атаковали смс-ками с мяукающим звуком — кот от них вздрагивал. Дима отключал телефон: для амурных дел у него имелся запасной.
Особо упорные дамы оккупировали квартиру. Дима задвигал «глазок» жестяной пумпочкой, выключал свет, и они с котом сидели тихо как мыши.
После опустошительных, варварских женских нашествий хозяин проветривал квартиру, тщательно пылесосил ковры. Возвращал жилью прежний стерильный вид.
Вдруг брезгливо, с отвращением обнаруживал какую-нибудь волосинку. Двумя пальцами, с ужасом, нёс находку к мусорному ведру. Приведя квартиру в идеальный порядок, плюхался на диван. И с облегчением вздыхал: сколько хлопот, однако! Мороки сколько!
С нежностью вспоминал престарелую редакторшу. Она лежала в Кащенко. Слава Богу, не без помощи ушлого нотариуса, успела в здравом уме и трезвой памяти отписать квартиру Диме. Он ей два раза носил авоськи с апельсинами. Ну и что, что старуха? У него о ней сохранились самые тёплые воспоминания.
* * *
Впрочем, кот выделял среди приходящих любовниц одну, непохожую на других. Против её постоянного присутствия он, пожалуй, не имел бы ничего против. Тихая, черноволосая девушка. Имя — мягкое, ласкающее ухо, тягучее, как ням-ням. Как желатиновая колбаска из зоомагазина:
— Та-а-ня.
Кот сравнивал её с широкоротыми, зубастыми женщинами, с губами, будто вымазанными в запёкшейся крови — не в пользу последних. Ему при их появлении хотелось оскалиться, зашипеть, сгорбиться и вздыбить шерсть на спине.
Они нагло соперничали, конкурировали с котом длиной, остротой и агрессивностью наращенных когтей. У Тани пальчики были тупые, закруглённые, и ногти стрижены коротко, как у ребёнка.
Она не производила шума, не стучала твёрдыми пятками и сланцами — а неслышно шелестела по полу пушистыми тапками. Таня приносила их с собой в пакете — и безропотно уносила. На тапках были пришиты белые кроличьи хвостики. Кот обожал с ними играть, а на тапках даже несколько раз удалось жениться.
От Тани не несло пронзительными духами, от которых долго, забавно тряся головой и морщась, чихал кот. Она ничем не пахла… Нет, пахла: сладким молоком и котёнком.
Едва Таня садилась, кот хозяйски осёдлывал её плечи и принимался наводить порядок в чёрных рассыпчатых волосах. Сначала воинственно сбивал лапой пучок на затылке. Затем взъерошивал, вылизывал пряди, делал проборы, укладывал так и эдак. Таня послушно подставляла голову, тихо мелодично смеялась и называла кота «мой личный стилист».
Когда Таня оставалась ночевать, из спальни не доносилось рёва, оханья, рычанья и душераздирающих мартовских воплей, как от других женщин. Только иногда слышался тихий, будто жалобный, детский стон. Коту хотелось вскочить на кровать, защитить Таню и облизать её лицо. Но обычно ласковый хозяин зло и нетерпеливо сбрасывал его голой ногой — и кот обиженно отходил.
— Он на нас смотрит, будто всё понимает, — тихо смеялась Таня, которую в это время безжалостно буцкал, мучил и давил хозяин. Сворачивал ей голову как курёнку. Жестоко играл, как кошка — мышью.
Таня стеснялась кота. Кот сидел на пороге, жмурился на происходящее. В полутьме в постели тяжело дышало и шевелилось, и переворачивалось так и эдак двухголовое, четырёхрукое и четырёхногое тело. Тело было омерзительно белое и голое, как гигантский новорождённый крысёнок.
* * *
Один раз в жизни Дима забыл закрыть дверь, и коту удалось удрать из квартиры. Это был самый счастливый день в его жизни. Он проник в подвал и разорил крысиное гнездо, пока хвостатая мать промышляла в поисках пищи.
Одного задушенного детёныша кот притащил Диме и выложил у его ног. Дима не оценил кошачьей заботы и неблагодарно смыл гостинец в унитаз.
Ну ладно, сырой крысёнок не вкусен. Но ведь его можно было сварить, затушить или засолить со специями в стеклянной банке. Или подвесить за хвостик на верёвочку и завялить — имей кот возможность, он бы натаскал хозяину кучу мышиной мелочи. Висели бы в кухне божественно пахнувшие гирлянды — рай, а не квартира.
И сидели бы они уютными зимними вечерами, и жевали долгоиграющие сухие полоски мяса. Хозяин бы запивал крысиные вкусняшки шипучей горькой жидкостью из чёрных бутылок. Приди в гости Таня — угостили бы и её. Уж она точно бы оценила котов подарок. Погладила бы и сказала: «Добытчик наш, кормилец. Теперь точно в голодный год не пропадём».
А так — ни себе, ни людям. Очень, очень не практичный хозяин достался коту.
Однажды в ванной Таня, сгорбившись, сидела на корзинке для белья. Кот вскочил к ней на колени и лизнул в щёку. Щека была мокрая и солёная. И хотя кот не любил соли — исправно, тщательно, добросовестно вылизал шершавым языком её лицо.
* * *
Дима жил в центре города, в пентхаусе на 33 этаже. Продал квартиру редакторши, добавил по мелочи свои сбережения, влез в сумасшедшую ипотеку.
Что поделаешь, по нынешним временам комфорт и одиночество дорого стоят. В мегаполисах всё больше агрессивного, неадекватного населения, порой откровенно требующего психиатрического вмешательства. Люди всё теснее трутся, срывают друг на друге зло.
Однажды Дима болтал в редакционном закутке с ассистенткой режиссёра, славной хорошенькой, чистенькой, розовенькой девушкой.
Она прищурилась на тлеющий кончик сигареты. Призналась: в последнее время, приветливо улыбаясь, вежливо разговаривая с человеком — так бы его и укокошила. Молотком по тупой башке: всмятку, в кисель. Со смачным чавканьем, чтобы мозги брызгали по стенам. После утереть лицо и удовлетворённо, устало, с чувством выполненного долга облокотиться об окровавленный молоток. И с наслаждением закурить.
А то вдруг представит вместо собеседника горячую дымящуюся воронку. И ей становится легче.
На удивлённый Димин взгляд улыбнулась: «Не была, не состояла, не участвовала, не привлекалась. Невропатолог на последней диспансеризации похвалил: «Все бы так. Нервы железные, хоть сейчас в космонавты».
— Но за что?!
Мило пожала плечами: «Просто так».
— И сейчас ты тоже разговариваешь не со мной, а… с воронкой?
Девушка кокетливо, обаятельно потупила глазки. Дескать, может да, а может, нет.
«Что же с нами со всеми происходит? — размышлял Дима. — И каковы тогда настоящие психи, свободно разгуливающие по улицам?».
Кстати, насчёт пентхауса: не один он был такой умный. Многие рвались жить на верхотуре. Не слышать уличного шума, дышать относительно чистым воздухом, любоваться звёздами над городским смогом.
Сладостный покой. Никто не ходит по голове. Чужая дрель не сверлит мозги. Не доносится из-за стенок ора, скандалов и музыки. Не слышно с улицы полуночных дебилов- мотоциклистов, гоняющих без глушителей, утреннего гавканья собачьих шмакодявок, громоподобного дыц-дыц автомагнитол — и… И прочих мерзких звуков, издаваемых гомо сапиенсом (человеком разумным).
Взять бы пулемёт — и с балкона полить весь этот шумный и гамный сброд сплошным выжигающим огнём. Та-та-та! Ну, или хотя бы сбросить кирпич на блестящую лакированную обшивку дыцкающего на стоянке дебиловоза.
Слух до того обострён, что измученные, истерзанные больные барабанные перепонки поджимаются от шелеста листьев в двадцать децибел. От ночного ритмичного скрипа кроватей: хозяева истово трудятся над продолжением рода.
Да полно: нужно ли продолжать этот бестолковый, заполошный род самоубийц?! Не прекратить ли, не истребить его — чтобы вновь на Земле только разносился благостный шум деревьев, тысячелетний плеск набегающей чистой волны, умиротворяющее пение птиц, посвист ветра в диких травах?
Нет, Дима отнюдь не был мизантропом, человеконенавистником, хотя… Кажется, всё ближе подступал к грани, за которой можно очень легко им стать. Нет, не так: не Дима — само человечество аккуратно, медленно, но верно двигало, подталкивало его к краешку. Он пока упирался. Пока. Воспитание не позволяло.
* * *
Он рос очень деликатным мальчиком. Шаркал ножкой, пропускал в дверь, уступал место в трамвае старикам и женщинам, к их восторгам и умилениям. Таким его воспитала мама-учительница.
Маленького Диму хотелось схватить и затискать: толстенького, уютного, мягкого и добродушного, как медвежонок.
— Топ, топ. Время не теряй.
До скамьи без мамы дошагай.
Обойди, прохожий, стороной,
Видишь, человек идёт большой.
Вот как надо было воспитывать сына Диминой маме. Дескать, знай: ты учишься ходить! Делаешь первые шаги. Ты — Большой Человек. Самый большой на свете. Наиглавнейший. Пуп Земли. Центр Вселенной! Пшли все вон с дороги!
Мама не понимала, что уверенность и самоуважение взращиваются уже с колыбельными песнями. Вместо этого, гуляя в сквере, она в панике хватала Диму за шкирку, утаскивала в сторону:
— Видишь, дяденька спешит? Ему некогда, у него важные дела. Давай уступим ему дорогу. А то не заметит нас и сшибёт, сделает Димочке бо-бо.
В автобусе прикрывала весело лепечущий Димкин рот ладошкой:
— Тихо, ты не один! Взрослые после работы, устали. Заругают нас тобой. Тётенька кондуктор выгонит из автобуса, вон как сердито смотрит.
Даже дома не давала расслабиться, почувствовать себя дома. Тревожно прятала кубики и мячик:
— Тчш-ш! Ты подумал о соседях снизу? Наш пол — их потолок! Сейчас вызовут дядю милиционера: скажут, нехороший мальчик сверху шумит. Ай-яй-яй! Попадёт нам с тобой. А может, у нижних соседей кто-то болеет? А может, маленькая лялька спит?
А вдруг, а может, а если… Ах, как впоследствии портила и мешала Диме эта жизнь с вечной оглядкой, эта сверхделикатность (или всё-таки робость и страх?).
Как-то на даче нужно было выкосить триммером лужок. Было утро, часов десять. Подросток Дима солидно посмотрел на часы:
— Лучше после обеда. Сегодня выходной — пускай люди отсыпаются.
Он уважал чужой сон, чужое время и чужое пространство — в отличие от окружающего его бесцеремонного, визгливого и шумного плебса. Но так же остро и болезненно реагировал, если кто-то вторгался в его личное время и пространство. Пытался требовать ответной вежливости и деликатности. В ответ крутили пальцем у виска и показывали средний палец.
«Чиво-о?! Каку таку тишину ему подавай? Больной, чо ли? Вякни ещё… Очки напя-ялил. Фуфельник».
* * *
Дима даже знал, как зреет, выпаривается, вылупляется на свет хамство.
…Как-то в магазине он разглядывал сыры за стеклом. Позади два малолетних чада, пыхтя, тыча кулачками в чужие ноги, пробивали путь к витрине. Орали — в ушах звенело — на весь магазин: «Пироженку купи-ить!». Покупатели — кто умилённо, кто недоумённо — расступались. Мамочки, не обращая внимания, оживлённо стрекотали у окна.
… — Оу, как больно! — Дима сморщился, схватился за ушибленную чашечку колена, запрыгал на одной ножке. — Детёныш, ты чей? Разве можно носиться по магазину на велосипеде? Здесь же люди! Ты мне чуть ногу не сломал!
Довольная, хитрая сопливая мордашка ухмыльнулась. Трёхколёсный велосипед разогнался — и со всей силы врезался в то же больное колено! И — ещё раз отъехал для разгона.
Дима в последний миг на расстоянии вытянутой руки схватил за руль и удерживал малыша. Тот пронзительно, будто его резали, по-поросячьи заверещал на весь магазин. Только после этого молодая мать оторвалась от телефона:
— Э, чел! Ты, ваще, в уме — хватать чужого киндера?! А ну, отцепи грабли! Онжеребёнок! Ща полицию вызову: вяжется педофил какой-то, извращенец! Плохой дядька! Плюнь на него, сынок!
Малыш с удовольствием последовал материну совету. Сморкнулся чем-то ужасным, бело-зелёным, и с интересом смотрел: «А ну-ка, что ты мне сделаешь?».
«Между прочим, единственно верное по нынешним временам, спартанское воспитание, — думал Дима, отстирывая дома светлые — тогда ещё единственные выходные — брюки. — Выпустить сегодня дитя в жизнь — то же самое, что бросить его в джунгли, кишащие дикими зверями. Захочет выжить — выживет. Пускай с малолетства отращивает зубы, локти и кулаки. Но будет уверенным: тигрица мать неподалёку и, в случае чего, отгрызёт обидчику голову.
* * *
Только однажды тихая, доведённая до отчаяния мама взбунтовалась. Как это было.
Четырёхлетний Димочка подхватил ОРВИ, метался в жару. Она кое-как сбила температуру, убаюкала, уложила, сама прикорнула рядом.
В одиннадцать вечера их разбудили хлопанье двери в подъезде, громкие голоса, песни, хохот, взвизги… Топот и шарканье многих ног на лестнице, баян, орущий магнитофон — всё вместе.
Шум поднялся в квартиру над ними. И началось… Димочка заворочался, захныкал. Мама пробовала включить сказки на магнитофоне — они потонули в звуках творящегося наверху шабаша. Сыпалась штукатурка от пляса, от бумканья ходуном ходила люстра. «Цыганочка» перемежалась с ламбадой и русской плясовой, со свистом и присядками.
Беспомощно плакал Димочка. Забитая мама прижимала его к груди, шептала: «Сейчас… Сейчас».
До которого часа наш народ любит по ночам с треском отмечать события? «Потерпим, сыночка. Часов до двух пошумят — и уйдут», — как взрослому, объясняла мама сыну. Он уже не плакал, а только жалобно хныкал.
К двум часам ночи веселье достигло апогея. В компанию вливались свежие порции гостей. Оглушительно стреляли, хлопали двери в подъезде. Мама решилась: пригладила волосы, одёрнула халатик и пошла на второй этаж. Звонок услышали минуты черед три — что не мудрено в таком тарараме.
Открыла хозяйка: в нарядном платье с рюшами, но в переднике, румяная, со сбитой набок причёской, сильно подшофе.
Мама объяснила ситуацию. Хозяйка, дыхнув перегаром, — надо отдать ей должное — ахнула, извинилась, при этом ухватилась за косяк, чтобы не упасть. Объяснила заплетающимся языком: провожают сына в армию. Сейчас уже ахала и извинялась, пятясь, мама. У людей такое большое событие — а она с претензиями…
И всё же ещё дважды несмело поднималась: в полчетвёртого и в шесть утра. Димочка побагровел от температуры.
Вызвать бы скорую — да телефона не было, вообще ни у кого в доме не было. Страшный тогда был дефицит — домашний телефон! Бежать во тьме на другой конец посёлка к автомату, бросить задыхающегося ребёнка одного?! Пожаловаться участковому — он мелькал среди приглашённых? Но тот лыка не вязал, тупо, в пьяном изумлении пялился на Димину маму белыми глазами.
Хозяйка каждый раз прижимала руки к груди и клялась, что вот сейчас, сейчас гости разойдутся… Она была простая, добрая женщина. Но, если и пыталась выплеснуть гудящее веселье на улицу — ей одной было не справиться: на провожанку явился весь посёлок.
В последний раз хозяйку отодвинул едва стоявший на ногах муж.
— Ты!!! Ты когда-нибудь сына в армию провожала, курица? Ещё раз сунешься — я тя с лестницы спущу!
— У вас сын — и у меня маленький сын, больной… — лепетала Димина мама.
— Чиво?! Я, может, парня на смерть отправляю…
— Накаркаешь, папаша! — гости оттеснили хозяина квартиры и захлопнули дверь перед её носом, со словами:
— А ты, дама, стыд бы имела. Если такая нежная — переселяйся в частный дом. Барыня выискалась. Не одна живёшь — обшежытие!
Благо начало светать, мама укутала Димочку, втиснула в коляску в позе эмбриона: он уже в неё не помещался. Увезла в парк. Димочка забылся сном — и сразу вспотел: носик усеяли жемчужинки влаги. Слава Богу!
Сама она скорчилась от холода, поджала под себя ноги в туфлях: утренник схватил инеем траву. Всё думала, думала. Проводы в армию, действительно, по тем временам, было такое дело: может, живым вернёшься, а может, грузом 200. Не горячая точка — так дедовщина или несчастный случай.
Она, мама, всё бы поняла, если бы соседи предупредили заранее. Испекла бы пирог, поднялась, пожелала благополучного возвращения. С вечера собрала бы Димульку, уехала ночевать в город к сестре. А так с больным малышом оказалась в ловушке. Такси в маленьких городах ещё не было. Автобусы после одиннадцати вечера не ездили.
Всё понимала: хозяева забегались. До того ли, чтобы оповестить соседей: дескать, сегодня вам будет не до сна? С другой стороны, ведь нашли же время настрогать тазики винегретов, приволочь ящики с водкой. Но им и в голову не пришло: а каково соседям? Обойдутся. Перетопчутся. Не баре.
Ах, это страшное, страшное, убийственное, бесчеловечное слово: человеческое «обшежытие»!
* * *
Не удивительно, что Дима рос типичным мамсиком, каковым его изображают в книгах и кино. Весь набор «интеллигента недобитого»: тихость, нескладность, нелепость. Вечно съёженные узенькие плечи, на остром птичьем носике — солидные, большие очки.
К контактным линзам Дима так и не привык. Впервые с трудом вставив их, отчётливо, со страхом осознал: что чувствовал бы мёртвый человек, обрётший возможность моргать. Веки с трудом тёрлись о холодные сухие роговицы, казалось: шорох слышен. Вытащил стёклышки — и уже никогда после этого не изменял старым добрым очкам в тёплой костяной оправе.
Если мимо него проходила компания хорошеньких девушек, и тотчас за его спиной раздавался взрыв смеха — он ниже склонял голову и тяжелее шаркал туфлями по асфальту. Он был уверен, что смеются над ним, порой даже осмеливался оглянуться. И убеждался, что смеются по другой причине: что-то между собой над своими девичьими штучками. Им было не до него вовсе. Но от этого Диме не становилось легче.
Еще в садике, в школе он был никому не нужен и не интересен. Робкий очкарик и хлюпик, он не входил ни в одну из классных группировок. Не потому что чем-либо не нравился одноклассникам, в чём-то противостоял им — просто не интересовал как партнёр по играм.
Но ему так не хотелось оставаться одному! Он не был столь силён духом, чтобы играть роль отверженного, изгоя, одиночки — и ходил, как тень, по пятам одноклассников, продолжал всей душой тянуться к ним. И был принят, в конце концов, — из желания отвязаться, из жалости, скрепя сердце, на неопределённый срок. Стоит ли говорить, что на его долю в играх выпадала самая жалкая и унизительная роль?
Как водится, его вталкивали и в девчоночью, остро пахнущую потом раздевалку или женский туалет. И держали дверь, куда, хохоча сквозь слёзы, бился Дима, а сзади визжали и дубасили, кулаками и учебниками, куда придётся, девчонки.
В старших классах он где-то вычитал: «Держи спину и держи дистанцию». Фраза ему понравилась, и он решил следовать ей, сделать её своим жизненным кредо.
Держать спину не получалось, хотя записался в спортивную секцию. Но мало чего добился, панически боясь бревна, каната, «коня», шведской стенки и иных физкультурных орудий пыток, — и продолжал ходить, шаркая, горбиться и выпячивать животик вперёд.
— Ничего, что грудь впалая — зато спина колесом! — бодро хлопал его по плечу неунывающий, упругий, как мячик, физрук. Девчонки услужливо прыскали.
В первое время внутренний голос, срываясь, пытался напоминать: «Дистанцию! Держи дистанцию!». Но этот голосёнок как писк комара заглушался, беспомощно терялся в мощном шуме класса.
* * *
Получилось так, что в институте он снова остался один.
Тогда ему стало по-настоящему страшно. Однажды в пустой аудитории, когда шумливое студенчество удалилось, он схватил мел и огромными кривыми буквами вывел на доске:
«СЛЫШИТЕ?! ОЧЕНЬ СКОРО Я СТАНУ САМЫМ ЗНАМЕНИТЫМ ЧЕЛОВЕКОМ! О! ТОГДА ВСЕ ВЫ…»
Он не закончил фразы и принялся возбуждённо ходить взад и вперёд, и выскочил в коридор с пылающим лицом, в перепачканном мелом костюме.
На улице вспомнил, что забыл тряпкой смахнуть за собой с доски. Страшно перепугался, побледнел даже: вдруг узнают, чья рука? Бегом вернулся и стёр написанное. Но всё равно был счастлив в этот день и даже напевал потихонечку.
Учился он старательно, звёзд с неба не хватал. На экзаменах, отвечая на вопрос, держал стиснутый кулачок у рта — первый признак нерешительного человека. Мучительно подбирал слова — и, не находя их, тихонько стонал от усердия.
* * *
Филологический факультет был девчоночий, малинный, невестин: восемь девок — один я. В группе их было двое парней, во время учёбы невольно сблизившихся.
Назовём его Однокурсник: златокудрый красавец и атлет, всеобщий любимец и баловень. Во всём ему везло: в любви и сексе, в учёбе и на практике — всё удавалось играючи. В его угловой комнатке в общежитии вечно сидело и трепалось пол-этажа девиц.
Создатель, ваяя любимое творение, откалывал куски, отсекал пластины, лепил, полировал, сыпля остатками строительного материала. Отходил, любовался. Досадливо переступал, отшвыривая хрустящие, крошащиеся под ногой отходы, такие как Дима.
Итак, они сдружились — ну как сдружились… Однокурсник изредка забегал к Диме выпить стакан чая. Он всюду был востребован, вечно торопился, каждая минута у него была на вес золота.
В Диминой кухне в три укуса съедал любовно испечённый мамой пирожок. Мама благоговейно прислушивалась, сидела в спальне, чтобы не мешать «мальчикам».
Друг поспешно кидал в стакан несколько ложек песка, наливал чаю, бешено тарахтел ложечкой — и почти всё выплёскивал на стол. Чай был настоящий, английский, дорогой — к его приходу специально вынималась заветная синяя, с золотом, жестянка. Однокурсник обжигался, яростно дул и разбрызгивал остатки.
Так и не попробовав прекрасного, редкого чая, он исчезал и не появлялся месяц-полтора до следующего чаепития.
После его ухода Дима, вздыхая, вытирал тряпкой сладкие чайные лужицы, ссыпал обратно песок в пакет из синей стеклянной старинной сахарницы, также вынутой к приходу друга.
Песчинки с хаотичным звонким шорохом сыпались на руки, на стол, на брюки — куда угодно, только не в пакет. И, оставляя это безнадёжное занятие, Дима садился на усыпанный скрипучим песком табурет, машинально обмакивал палец в сахарницу и облизывал его. И ещё острее сознавал, как одинок.
Редко, очень редко судьба точно спохватывалась. Оборачивалась к Диме и даже начинала по-женски призывно, обещающе разжимать ладони. В ладонях сквозь пальцы переливалось, сияло, слепило глаза Великолепное Будущее. Дима с готовностью, доверчиво спешил навстречу.
Но Судьба щурила близорукие глаза, надевала очки. Сама себе удивляясь, качала головой. Господи, и этому двуногому со смешной пушистой головой, этому головастику она только что по ошибке едва не преподнесла царский подарок. И уже намертво сжимала кулак и прятала за спину. А в отместку за собственную оплошность, чтобы он там чего доброго не вообразил о себе, больно щёлкала по носу: на тебе! На тебе! И ещё: на тебе!
* * *
Дима стоял на перекрёстке оживлённых улиц, пережидал жёлтый свет на светофоре. Снял очки, чтобы протереть их платком.
Не узнав Диму, мимо пробежал Однокурсник. На другой стороне улицы его ждала девичья фигурка в светлом платьице на лямках, с русалочьим изгибом голой спины.
Он нёсся, как молодой Бог, почти не касаясь земли. Перебирал своими обтянутыми джинсами, стройными пружинистыми ногами, размахивал кожаным кейсом. Одновременно говорил с кем-то по мобильнику — лицо запрокинулось в сияющем перламутровом смехе.
Если одеть накачанное тело Аполлона Бельведерского в современный костюм, поменять сандалии с крылышками на остроносые бежевые туфли… Распустить ремешок на волосах, зачесать кзади и припомадить «мокрым» гелем золотые локоны над мраморным лбом — получится Однокурсник.
Встречные девушки обводили красавчика нежными летучими взглядами, воображая его в своих объятиях, облитого шёлком их волос.
… Здесь — на синем от бензиновой гари перекрёстке — нельзя было начертать более колоритную картину, подчёркивающую недосягаемость одного и полную ничтожность другого. Одному всё — другому ничего. Один наделён всем — другой всем обделён. Кому-то отвешено с горкой — другому откровенный, издевательский недовес. Судьба казалась хамоватой, жуликоватой продавщицей в ларьке. Хотелось сварливо закричать: «Нечестно, сколько можно?! Жалобную книгу сюда! Ревизора! Товароведа!»
Кому звонил в эту минуту Златокудрый? Девушке с русалочьим изгибом спины: «Я тут, зайчоныш, уже рядом»? Или — бери выше — недоумевающему, багровому редактору? Или насчёт контракта, в какую-нибудь, прости Господи, далёкую Австралию: страну-воображалу, страну-задаваку, страну себе на уме. Подумаешь, хитроумно и дальновидно отгородилась от сумасшедшего мира океаном и на этом основании задрала нос…
Однокурсник помахал рукой девушке на той стороне улицы и шагнул на чеканных ногах навстречу счастью.
…Удар. Рвущий ушные перепонки взвизг тормозов. И вот он лежит лицом вниз. Золотые волосы тонут в ртутно-тяжёлой, чёрной, блестящей, стремительно расплывающейся луже. Быстро-быстро, скоморошьи подёргиваются, брыкаются длинные руки и ноги. И неподвижно, жутко, гирей вклеена, вдавлена в асфальт голова.
* * *
В ушах у Димы стоял звон и горячий сухой шорох, будто кто-то пересыпал горстями сахарный песок. Он прислонился к стене дома, сполз, уткнул лицо в колени.
— Молодой человек, вам плохо? Это ваш друг под машину попал?
Это не друг — это Дима попал под машину. Это он сейчас лежал, чувствуя щекой обжигающий асфальт и впивающиеся в щёку мелкие гальки. ГорячЕе асфальта казалась обильно текущая густая, липкая жидкость, много жидкости. Чужие ноги топтались перед носом, много ног.
Зловеще меркнул, как при солнечном затмении, багрово-чёрный свет… Крики, сначала оглушительные и гулкие, били молотком по голове, затем начали гаснуть, уходя в никуда, в тишину.
* * *
Медленно, очень медленно Дима возвращался в себя. Слабо отвёл чью-то милосердную руку с бутылкой с водой.
Он ещё не понял, что только что произошло. Не догадался, что сию минуту с силой вдавила тормоза в пол несущаяся мимо Судьба.
Это она сбила неповинного красивого, умного, сильного человека — почему, зачем? А ни зачем. Просто так, как хихикнет потом ассистентка режиссёра. Тупо, зря, взбалмошно, бессмысленно — как всё, что происходит на этом свете. Этому хаосу люди жалко пытаются подобрать определение, объяснить неким провидением свыше, Божьим промыслом, дьявольскими происками, систематизировать, найти некую закономерность, вывести следствие и причину… Жалкие слепцы!
Как ни в чём не бывало, Судьба лихо развернулась и, вырулив, встала перед ним, будто вкопанная. Как автомобиль молодца таксиста перед оторопелым пассажиром. Как лист перед травой.
Или всё случилось по-другому? Она сдёрнула с дверей хамские огрызки бумажек: «Обед», «Переучёт», «Ушла на базу». «Не стучать, а то ведь и сама по башке настучу!».
Приветливо выставила в окошке испитую морду с заплывшим, подбитым глазом…
Это потом до Димы дойдёт, откроется, пронзит ликующее: «Я жив! Я ЖИВ — я Царь, я Бог. Весь мир у моих ног! Хочу — стану Богом, хочу — Дьяволом. Всё в моих руках, пока я жив!».
* * *
…— Надо же, — заученно и скучливо заметила слушательница, поправляя лямочку светлого платьица. Она слышала эту трогательную и поучительную историю, по крайней мере, тридцать раз. — Подумать только, как случайность может развернуть судьбу на 180 градусов.
Мимо, изо всех сил виляя тощими бёдрами, продефилировало загорелое создание, лет четырнадцати. Тоже выряженное в светлое платьице, с соскальзывающими с костлявых детских плеч лямочками. С порочными, окружёнными чернотой глазками, с браслетом под серебро, натянутым на сгиб локтя — чтоб не было видно гематом от баяна… Или как там они называют иглу на наркоманском сленге?
Тогда Дима, невзирая на робкие, испуганные мамины увещевания, бросился во все тяжкие. Имелся у него бзик: все женщины, гостившие в его комнатке, должны были облачаться в светлые платья на лямках.
Комнатка в коммуналке, в центре города, нежданно-негаданно досталась ему в наследство от скоропостижно умершей тётки (небрежная крошка с шикарного стола Судьбы).
Дима выпростал из-под простыни руку, поймал девчонку, привлёк к себе, повалил. Впился зубами в загорелую дочерна голень.
— Больно же!
— Вкусная как шоколадка, — он притянул девочку к себе на колени.
— Отстань, ты курчавый как баран.
— Ну вот, опять не ладно, — огорчился Дима. — Грубиянка ты. Обзывала очкариком и Войцехом Ярузельским — хотел даже сделать лазерную операцию. Теперь прикажешь побриться, стать лысым? Или пересадить новые волосы?
— У тебя бабло есть. Отращивай и пересаживай что хочешь, — сквозь зубы проворчала девочка. И уже громко добавила: — Между прочим, лучшее средство для ращения волос — висеть на турнике вниз головой. Кровь приливает к волосяным луковицам и питает их.
— Паршивка, — нежно сказал он. — Всё равно люблю. — Оттолкнул девочку, откинулся на спину, забросил руки за голову эффектным жестом — таким, он видел, забрасывал их Друг. А в душе скулило, тосковало: «Не то, не то».
Мама умерла быстро, от сердца. На похоронах девочка тихо положила ручку-прутик на его спину. Он с отвращением стряхнул её, как мерзкую гусеницу.
Больше никаких девочек. Хватит, поиграл в чужую жизнь. В жизнь дурацки погибшего Однокурсника. Убедился: не его. Детство кончилось.
Детство кончается всегда, когда умирают наши мамы.
* * *
«…Просёлочная дорога, в ямах да ухабах. По ней тащится раздолбанный, ржавый, некогда бывший красным «москвичок». Сзади прицеплена двухколёсная тележка, полная жирного, свежего отборного навоза. Вокруг облаком вьются большие зелёные мухи.
«Москвичка» нагоняет джип и раздражённо сигналит. В джипе новый русский в малиновом, само собой, пиджаке. Морда — во, на бычьей шее золотая цепь толщиной с колодезную, восьмидюймовые червонные гайки на пальцах.
Мужичонка и рад бы уступить дорогу, да некуда съехать. Обочины крутые, тележка того гляди опрокинется. А малиновый пиджак бесится, со всей дури дубасит кулаком по бибикалке. На «стрелку» торопится или на отжим объекта, или ещё куда. Да и приятного мало: нюхать свежее навозное амбре и отмахиваться от мух.
Джип нетерпеливо наезжает на тележку и начинает её носом, в смысле капотом, подталкивать и, того гляди, опрокинет в канаву. Вроде шутливо, играючи, но с каждым разом всё серьёзнее.
Мужичонка, ежесекундно оглядываясь, прибавляет газу — джип тоже. Напуганный мужичонка ещё наддаёт — джип висит на хвосте. Бедный «москвичок» выжимает из себя всю скорость, на которую его хлипкое дребезжащее тельце способно. Мчатся оба под девяносто. (Всё это под развесёлое фортепианное сопровождение, какое играли в немом синема).
А дорога, не забываем, не приведи Господи. На одной особенно глубокой рытвине тележка лихо подскакивает. Разумеется, шматок полужидкого навоза щедро залепляет лобовое стекло джипа.
Мордатый водила лишается обзора. Чтобы увидеть дорогу, высовывается из кабины. Шмяк! Следующая здоровенная жидкая блямба течёт по морде, по ушам, по шее и золотой цепи, по малиновому пиджаку. Бугай отплёвывается, протирает глаза, грозит кулаком. Титр:
«Ну, утырок, тебе точно не жить…».
Дима, пока писал, вошёл в роль: хлопал глазами, «разлепляя» склеенные навозом ресницы. Зажимая пальцем, по очереди высмаркивал ноздри: и туда «попала» едкая вонючая жижа. Долго потом отплёвывался, и за обедом кусок не лез в горло: мерещился мерзкий, почему-то отдающий гниющей земляникой вкус. Он консультировался в министерстве сельского хозяйства: сказали, гнилой земляникой пахнет свежий компост.
Эту комедийную короткометражку крутили каждый праздник. И каждый раз зрители держались за животики — хотя прекрасно знали наперёд, что случится дальше с незадачливыми героями. Мужичонка и бандит станут непримиримыми врагами, как мультипликационные Том и Джерри, как дятел Вуди и Гриф, как Волк и Заяц.
Одному суждено бесконечно удирать — другому, размахивая «макарычем», утюгом или паяльником, догонять. И оба будут влипать во всё более нелепые, уморительные ситуации.
В конце фильма враги мирятся и даже одновременно играют свадьбы на шикарной даче нового русского. Разумеется, в темноте поддатый мужичонка из «москвичонка» путает спальни.
Всю ночь напролёт его ублажает шикарная, раскрепощённая невеста-миллионерша. Мужик раскинулся и балдеет, принимая её ласки. Титр: «Полжизни прожил, а эдакие шалости в постели только сейчас пришлось изведать. Ай да жёнушка: откуда взялось? Дальше колхоза не бывала. Видать, немецких фильмов из ларька насмотрелась».
Бандит, в свою очередь, подваливается под бок к худосочной, сварливой, страшненькой бабёнке. Которая, на предложение молодого мужа «нюхнуть кокса» и заняться «как всегда» оральными и прочими забористыми штучками — навешивает ему затрещин. Титр: «Я из тя козлятину-то и непотребство выбью!». Гоняется с кочергой и вовсе загоняет «извращенца» в угол. Там молодой всю ночь и провёл, свернувшись сиротливо калачиком.
Наутро подмена обнаруживается, и погоня Волка за Зайцем, то есть нового русского за мужичком — с шампуром наперевес — возобновляется.
Мама обожала эту комедию, хохотала как маленькая девочка. Влюблённо, восторженно посматривала на сидящего рядом сына:
— Димочка, ты гений! Ты второй после Гайдая! Нет, ты ничем ему не уступаешь!
Это был фильм по Диминому сценарию.
* * *
Уже старенькая, мама мало менялась. Только покрывалась мелкими морщинками, уменьшалась, ссыхалась. И однажды, когда вышла, распаренная, из ванны — Дима ощутил от неё запах старости… Неуловимый запах серого хозяйственного мыла, хотя в ванной у них отродясь такого не водилось. Были душистые шампуни, пенки, гели, натирания…
От мамы — запах старости! Это его поразило. Когда её не стало, и она уж совершенно съёжилась — хоть детский гробик заказывай — Дима умер. У него начали холодеть и отниматься сначала пальцы на руках и ногах, потом конечности. Могильный, земляной холод пробирался к сердцу. Он понял, как умирают люди.
— Поплачь, — как водится, уговаривали соседки, хлопоча вокруг него. А у Димы в голове гудела и билась пустота, будто его поместили в барокамеру. Чьи-то лица как за толстым мутным стеклом плавают, немо разевают рты.
И в центре комнаты на двух табуреточках что-то, до невозможности родное и чужое: смутное, голубенькое, веющее холодом, одновременно страшащее и отталкивающее. И тот же запах лежалого хозяйственного мыла — и ещё тяжёлого, трупного, сладковатого.
Было душно, окна нельзя открывать, когда в доме покойник. Диму вывели на лоджию, усадили на стульчик, чтобы обдуло ветерком. С балкона соседнего дома, из проигрывателя, доносился удивительно приятный, проникновенно-ласковый женский голос:
— Ах, какие удивительные ночи!
Только мама моя в грусти и тревоге:
Что же ты гуляешь, мой сыночек,
Одинокий, одинокий?
Вспомнилось, как мама мечтала, чтобы Дима женился, свил своё гнездо. Но в последнее время она робела сына-знаменитости. Однажды в гостях выпила вина и непривычно, смешно опьянела. Притопывая ножкой, неумело тряся тощими плечиками, глядя в Димины глаза, пропела:
— Мой сыночек, вспоминаю всё, что было,
Стали грустными глаза твои, сыночек.
Может быть, она тебя забыла,
Знать не хочет, знать не хочет?
Дима с таким глубоким недоумением, так холодно на неё тогда взглянул — что мама съёжилась, сконфуженно умолкла.
Вспомнив это, он не то всхрапнул, не то всхлипнул, схватил лицо в ладони, затрясся. Хлынули горячие, горючие и сладчайшие, облегчающие слёзы…
* * *
Маму похоронили. Горе, как верный пёс, поселилось в квартире. Неотступно и неслышно, метя хвостом, уныло таскалось вслед за Димой. Ложилось у ног, когда он работал за столом. Клало лохматую голову на подушку рядом, когда ложился.
Наступил праздник. Дима смотрел по телевизору очередную короткометражку, собственного сочинения.
«Три друга, офисная мелюзга, поехали отдохнуть в Турцию: поплавать в бирюзовом бассейне, попить пива, покадрить баб. Но ничего из этого не вышло: один из них в первое же ночное пивное купание утоп. Пытались откачать — не смогли, уволокли в номер. Уложили в кровать, укрыли с головой в одеяло, горничную попросили не беспокоить: мол, перебрал человек алкоголя.
Сели кумекать: что делать? Близких родных у товарища, чтобы привлечь их к перевозке трупа, нет. Обращаться в инстанции, объясняться в полиции, перевозить тело, заказывать цинковый гроб — долго, муторно и страшно накладно. И два прохиндея решили транспортировать утопленника… как живого пассажира! Авось не протухнет за сутки.
Быстренько поменяли билеты. Раздобыли инвалидную коляску, усадили покойника. Загипсовали ноги-руки, забинтовали лицо (один из друзей, к счастью, имел медицинские навыки). То, что торчало сверху из-под маски, загримировали, натянули чёрные очки.
Ну и началась потеха. С девицей по вызову: не могли же пройдохи отказаться напоследок от секса вчетвером, включая покойника. Причём проститутка от последнего была в восторге: «О, как это по-вашему… Как у него стояль! Какая сто-ячь-ка! Бес-по-доб-но! Только, как это по-вашему… Холёден как лёд… О, я побежаль писать, чтобы согреться!».
Дальше потеха продолжилась на улицах Анталии, в такси, на таможне, в накопителе в аэропорту — смех сквозь слёзы. Каскад приключений, от которых зрители пищат и рыдают от смеха, и катаются под креслами. Под конец, естественно, «труп» выходит из комы, оживает…
— Сыночка, ты даже не представляешь, какой ты умница!
Дима вздрогнул — настолько явственно услышал ласковый мамин голос. Диван рядом с ним был пуст. Больной пёс вздрогнул всем телом, вскинул исстрадавшиеся, высосанные болью глаза.
Дима, содрогаясь, выключил телевизор. Больше он никогда его не включал. Только, из любви к чистоте и порядку, протирал экран от пыли влажными салфетками.
В этот же вечер он изгнал пса и завёл беспородного полосатого котёнка.
* * *
«…Трамвайная остановка, имеющая крайне неопрятный, растерзанный вид из-за клочков объявлений на стенках: будто кошки когтями драли. Ярко белеет свежий листок, шевелит бумажными язычками. Пенсионерка в дешёвом китайском пуховике и синтетическом растерзанном берете, перехватывает хозяйственную сумку, подходит. Пытается разглядеть написанное: не из любопытства, а, скорее, чтобы скоротать время до трамвая.
Просит играющую рядом девочку почитать: очки забыла дома. Девочка старательно, по складам, с выражением выкрикивает:
«Купим! Дорого! Антиквариат!!!»
Далее, водя пальчиком, перечисляет востребованные вещи — те, что указаны шрифтом мельче. Монеты, самовары, утюги, часы, ордена и медали, украшения, новогодние игрушки. Дипломы, марки, открытки, конверты и письма, даже конфетные фантики!
Звенит трамвай. Женщина суёт девочке из сумки какую-то сладость, отрывает бумажный клочок и спешит на посадку.
…Тесная комнатка в типовой квартире. То, что называется: бедненько, но чистенько. Советский полированный трёхстворчатый шифоньер. Застеклённому шкафу также не меньше полувека. На полках — столовый и чайный сервизы. Непременные хрустальные ладья и вазочки для варенья. Тюлевые занавески, по старинке вдетые в верёвочки. Над диваном коврик с оленями (перебор, конечно, но как ещё передать атмосферу испуганно съёжившегося, замершего, затаившегося в последние тридцать лет мирка?).
На диване сильно потёртый жизнью пожилой мужчина читает газету.
Супруга, с седой култышкой на темени — это её мы видели на трамвайной остановке — прибирает в шкафах. Выкладывает альбомы с фотографиями, пачки перевязанных открыток и писем. Из обувной коробки высыпает на стол какие-то бумаги, книжицы, корочки удостоверений, коробочки со значками.
Начинает рассматривать и складывать в стопки. Вдруг замирает, безвольно уронив руки на колени.
— Ты чего? — буркает муж из-за газеты. Он явно не балует жену лаской.
— Да вот, Ваня (Веня, Гена, Вася)… Думаю, что же со всем этим будет, когда нас похоронят?
— Это ты к чему? — супится муж.
— К тому, что нашим детям и внукам всё это не пригодится… Я тут на остановке объявление сорвала. Почитай…
Крякнув, заранее недовольный муж хмыкает:
— Никогда ты, Капитолина Григорьевна, не была умной женщиной, и, судя по всему, уже не станешь. Наши деды-прадеды хранили память, родителям передавали… Это вон письма с фронта. Похоронка… Вишь: чернила расплылись — столько слёз над ней пролили. Вон на снимке бабка моя перед свадьбой, девчонка совсем. Сейчас таких красавиц днём с фонарём не найдёшь.
— Да я и говорю. Случись что с нами — выбросят нашу память детки на помойку, — уныло тянет волынку Капитолина Григорьевна. — Ещё и икнётся нам с тобой на том свете. Леночка с Владиком укорят: «Дескать, учудили предки. Путные родители детям квартиры-машины-дачи оставляют. А наши — обувные коробки с допотопным бумажным барахлом».
Муж демонстративно, громко шуршит газетой и отгораживается от жены.
Та продолжает рассказывать:
— Недавно иду мимо контейнеров: а там в грязь втоптаны открытки, письма, папки с документами. Старики померли — наследники после них квартиру чистят. Всё выбросили.
А тут, может, в руки знающим людям попадёт. В музей, может, поместят, под стекло. Хорошие денежки обещают заплатить — мы на них хоть пластиковые окна поставим. А то срам: почернели, потрескались, сгнили. Дует из каждой щели. Случись что…
— «Случись что, случись что»… — сварливо передразнивает муж. — Накаркаешь, ворона. Вырастила эгоистов на свою шею. Раскудахталась, распустила: «Ах, Леночка! Ах, Владик!». Такие не то что кровную память — нас с тобой живых на помойку выкинут. И не думай и не надейся: в чужие руки память не отдам».
Однако ночная кукушка дневную перекукует… Мы видим тупик в тускло освещённом коридоре. Сидит небольшая унылая очередь: кто, обняв мятый самовар, кто с картиной на коленях, кто, задумчиво пересыпая в руках мутные, тяжёлые янтарные бусы. Наша супружеская пара чинно держит в руках несколько обувных коробок.
Наконец, они в приёмной комнатке. Она вся забита рухлядью, небрежно сваленной по углам и вдоль стен. Ногу поставить некуда. Картины, посуда, книги, сундуки, статуэтки. Одноногие деревянные столики, лёгкие витые этажерки, старые швейные зингеровские машинки, жёлтые бюстики в трещинках…
В комнате стол, на нём настольная лампочка в жестяном абажуре, яркая как в кабинете следователя. Разложены разнокалиберные лупы, пинцеты, валяются запачканные белые хлопчатобумажные перчатки. Имеются ювелирные весы.
За столом сидит неопрятный, блёклый, будто вымоченный в воде старикашка: длинные засаленные косицы, одутловатое малокровное лицо. Очень неприятные глазки: мёртвые, не моргающие, похожие на пластмассовые пуговицы.
Содержимое коробок вываливается на стол.
— Не годится. Не годится. Не годится.
Из всего вороха антиквар выделяет в отдельную кучку коробочки с наградами, треугольные похоронки и несколько старинных, отливающих желтизной фотографий.
Одна особенно привлекает его внимание — та, о которой говорил муж: его бабка в молодые годы. Крупным планом видно: стройная, с тонким станом девушка держится за спинку стула. Позади декорации: нарисованное море, кипарисы и гипсовые пузатые вазоны.
Старикашка жуёт губами, кладёт карточку вниз лицом. Бросает мелочь. Выходя из комнатки, муж шпыняет жену:
— Ворона ты, ворона, Капитолина Григорьевна. Стоило за эти копейки тащиться на край города. Билеты на трамвай не окупились.
Жена виновато молчит.
* * *
…Глубокий вечер. Антиквар навешивает на дверь засов. Ставит на спиральную плитку мятый алюминиевый, похожий на фронтовой, чайник. Выключает настольную лампу. Но комнатка не погружается во тьму — её заливает рассеянный, призрачный неоновый свет фонаря за окном.
Углы вдруг оживают. Оттуда — сначала тихо, затем всё громче — слышатся звуки, многоголосие. Шевеление, кряхтенье, разминание хрустящих косточек, шелест платьев, скрип сапог и треск вееров. Старческое покашливание, тонкое девичье чихание, негодующие голоса:
— Это неслыханно, возмутительно, господа! Условия совершенно невыносимые! Хотя бы позвонили горничной вычистить залу, а то наследили безбожно!
— Ни у кого нет нюхательной соли?.. А персидского порошку? Ай, тут бегают прусаки!
— С утра до вечера вонь, эти толпы грубого мужичья…
— Поаккуратнее, барыня, насчёт мужичья. Декрет вышел: нынче все равны, так-то. А-то ведь быстро в расход…
— А сквозняки?! Эдак инфлюэнцу недолго подхватить! Ведь к нам надобно должное отношение, как к дворянскому сословию. Покой, тишина… Деликатные посетители. Нам обещали комфорт, музеи, бархатные подушки…
Скупщик, слушая (или не слушая) голоса, спокойно пьёт жидкий чай из стакана в старинном серебряном подстаканнике. Негромко обещает:
— Будете галдеть — всех запру в сундуки. Плесневейте там сто лет.
Ропот утихает, только доносятся вздохи: «Бог милостив, сударыня». — «Ах, оставьте вашего Бога! Он допустил эту бойню, он…» — «Господа, давайте не уподобляться».
Антиквар поднимает карточку девушки, лежащую лицом вниз, прислоняет к лампе. Не отрываясь, смотрит на неё своими мёртвыми глазами.
И вдруг точно голубой туман начинает виться над снимком… Мы видим едва уловимый, затем всё более отчётливый, зыбкий девичий силуэт. Он робок, боязлив и грациозен.
Силуэт сначала в ужасе, точно от дуновения ветра, колеблется, раскачивается, пытаясь отпрянуть, спрятаться от жёсткого, неотрывного взгляда скупщика. Но зыбкий русалочий «хвост», которым девушка «привязана» к картонке, не отпускает её. Слышится нежный, тихий вздох-стон…
Из угла доносится копошение и юношеский ломающийся басок:
— О негодяй! Не смейте обижать барышню! Скот! Холоп! На конюшню, плетей! Благодарите Бога, что вы не благородного звания, не то швырнул бы перчатку в ваше гнусное лицо! Вызвал бы вас на дуэль! К барьеру!
Старикашка антиквар встаёт, извлекает из хлама бронзовую статуэтку бравого гусара, заворачивает в старинную шаль с кистями. Сквозь плотную ткань слышатся юношеские рыдания.
Скупщик возвращается. Берёт голубоватые волосы прозрачной, призрачной девушки, приподнимает, плотоядно целует в шейку… Легко обхватив бьющееся, вырывающееся невесомое создание, забрасывает добычу на плечо и удаляется с ней в потайную каморку. За ними тянется туманный шлейф и тает, рассыпая голубые искры».
* * *
— Дима, Дима, Дима! — взывала другая девушка, живая и тёплая. А он пребывал в трансе: тяжело дышал, бормотал что-то, глаза подёрнулись куриными плёнками. Он был, был сейчас в той комнатке, видел воочию насилие, творимое над беспомощной девушкой…
Очнулся:
— А? Что? Ты успела за мной записать?
Таня — это была она — с восторгом и одновременно жалостью — смотрела на своего кумира. Только что на её глазах он открывал портал в другой мир!
— Дима, ты, вообще, в школе Гоголя проходил? Это же плагиат чистейшей воды!
— А? Как плагиат?! — Дима окончательно проснулся, захлопал глазами. Он панически боялся слов: «плагиат», «компиляция», «нарушение авторских прав» — и связанных с ними неизбежных и неприятных юридических процессов, сопряжённых с денежными потерями.
— «Страшная месть», — подсказала Таня. — Колдун отец каждую ночь вызывал родную дочку из её снов, принуждая к сожительству. Ну?! «Воздушная Катерина задрожала…». Помнишь?
Дима бессмысленно уставился в пространство. Таня потюкала пальчиками по клавишам. Сердобольно поглядывая на Диму, зачитала текст с монитора вслух с чувством, как учительница — любимому туповатому ученику:
— «И опять с чудным звоном осветилась вся светлица… Тонкий розовый свет становился ярче, и что-то белое, как будто облако, веяло посреди хаты, и чудится пану Даниле, что облако то не облако, что то стоит женщина; только из чего она: из воздуха, что ли, выткана?.. И сквозь неё просвечивает розовый свет…».
Ну же, Дима?! Всей разницы: твоя героиня голубая — та розовая. Там колдун — здесь антиквар. Там злодей вызывал красавицу из её снов — у тебя извлекал из фотографической карточки. Там подсматривал пан Данила, а здесь — ты. Всё это уже было.
— Блин, блин, блин! — с отчаянием застучал Дима кулаком по джинсовой коленке. Ну почему такая несправедливость?! Как только блестящая идея придёт в голову — её уж тотчас стырили классики?!
А ведь так всё замечательно складывалось… Старинные вещи оказываются в полной власти мерзкого старикашки, скупщика антиквариата. Он может использовать их в самых безумных, извращённых, жестоких целях, какие только могут придти в его больную голову… Самое то для канала «ТриллерСон».
* * *
Название канала придумал Дима.
— ТриллерСон, ТриллерСон, — бормотал он. — В этом что-то есть, но… Кого-то напоминает, а? Американскую шишку, в Википедии упоминается? А если подаст в международный суд, что его фамилию используют как бренд? Последние рейтузы продадим — не расплатимся.
Редакторша успокоила:
— Трусишка. Нет ни одного слова, которое бы не служило чьей-либо фамилией. Назовём канал «Неуважай-Корыто» — непременно отыщется Иван Иванович Неуважай-Корыто. Назовём «Толокно» — тотчас объявятся сотни людей с такой фамилией.
…Тане очень хотелось протянуть руку и поворошить Димины мягкие волосы. Какие всё-таки творческие натуры беспомощные, ранимые. От пустяка (вроде от неудачи с антикваром) капризничают, впадают в истерику или в депрессию. Маленькие дети.
Совсем скоро их, детей, у неё будет двое. Один прежний — Дима. А другого они назовут… Тоже Дима! Дим Димыч будет важно сосать грудь, сучить ножками, пачкать пелёнки. Впрочем, до рождения малыша ещё целых полгода!
Она сообщила об этом Диме, когда кот оседлал её плечи и остервенело, так что голова оттягивалась, причёсывал, тщательно и обильно покрывал её волосы пенкой из слюны.
Её немного обидело, что Дима равнодушно, вскользь отнёсся к известию: с головой ушёл в новый сценарий. Но для Тани и это послужило хорошим знаком: ведь современные молодые мужчины отчаянно боятся становиться отцами. Любимый мог бы закатить скандал, затопать ногами, замахать руками, потребовать самое ужасное… Чтобы Таня пошла к врачу и убила их ребёнка.
Вот и славно, пускай потихоньку привыкает. Таня не будет его раздражать и отрывать от работы своей беременностью. Как-нибудь справится. Что, она не сможет ходить на рынок и покупать себе витамины? Или сама себя выгуливать?
* * *
Сюжеты приходили к Диме во сне: убедительные, крепкие, упругие, совершенно готовые к употреблению — просыпайся и записывай, милое дело.
К сожалению, чаще бывало по-другому. Снились совершенно чудные вещи: невыразимо сладкие и прекрасные, возносящие на недосягаемые высоты.
Даже во сне он смутно беспокоился: найдёт ли слова, чтобы облечь в них видения, передать райскую сладость и тайну? Над той тайной безуспешно бьётся человечество — а она открылась только Диме. Остаётся вскочить, поскорее запечатлеть на бумаге и щедро бросить людям — нате!
Он барахтался, торопясь проснуться… Но, по мере просыпания, великолепные картины гасли, таяли, истекали, ускользали, истончались. Сон, ещё минуту назад такой яркий, выпуклый и сочный, набухший богатой ночной жизнью — дряб и съёживался, как медуза на солнце. Дима с досадой швырял ручку — вот на тебе…
Приходилось обходиться тем, что есть: высасывать питательные вещества буквально из земли под ногами, из воды, из воздуха.
Стоило Диме нащупать годную идею — он сразу жадно и цепко её ухватывал. Прикидывал, вертел так и эдак, мял, лепил, иногда раздражённо отшвыривал. Через некоторое время, вздыхая, возвращался, брал уже устоявшимся, остывшим. И снова приспосабливал, разогревал, размягчал, придавал форму…
Что-то там Таня сказала. Ах да, о ребёнке. О ребёнке?! То есть она уже всё за них двоих решила? Но ведь если в доме заводят хотя бы котёнка, хомячка, рыбку — этот вопрос долго и тщательно обсуждается. Учитываются все обстоятельства и нюансы, взвешиваются «за» и «против»… Во всём должен быть порядок — так учила мама.
* * *
Без женщин жить нельзя на свете, нет — хотя бы для мужского здоровья. Для периодического выброса, освобождения от чёрной гнетущей, животной энергии. Энергия та имела свойство скапливаться в низу живота. Досаждала, отвлекала, давила, томила.
Чего проще. Для опорожнения кишечника существует унитаз. Для облегчения мочевого пузыря — писсуар. Сосудом для сбрасывания созревшего мужского семени природа задумала женщину. И сразу, вслед за соитием и извержением, приходила лёгкость и восхитительная пустота. Мозг очищался от жарких, низменных, грязных, тяжких как гири мыслей — и снова был готов для творческого полёта. Помните, у гениального Александра Вратарёва:
«… Любовью срезанный на лету.
За этой женщиной сквозь года
Летел без памяти и лечу.
Я знал, что грешница, ты прости,
Но, не каясь и не таясь,
Богом кто её окрестил?
Это я, Господи, это я».
А вот это лишнее. Что за слюнтяйство и принародное упивание собственным уничижением?! Откуда этот вечный мужской мазохизм? Проще нужно относиться к подобным вещам, проще. Не усложнять и не драматизировать.
При виде женщины не уподобляться самозабвенно визжащему, писающемуся от восторга щенку. И уж ни в коем случае не богохульствовать, кощунственно наделяя женщину роковыми чертами, которыми она близко не обладает.
Предыдущие Димины любовницы понимали его с полуслова. С удовольствием принимали участие в бесстыдной и безобидной игре. Как бы подписывали негласный контакт на необременительные приятные, без последствий, отношения.
И вдруг — удар в спину — от кого?! От той, от которой меньше всего ожидал: от тихого кроткого друга Тани. А оказалась твёрже железного орешка. С ума она сошла: из-за какой-то секундной досадной постельной оплошности — портить и пускать под откос всю жизнь?
Невыносима была сама мысль о простоте и примитивизме, и ужасающей случайности, и бестолковости возникновения новой Жизни. Где Божий промысел, где Тайна, где литавры и фанфары, возвещающие о совершившемся Таинстве? Нет ничего, кроме обвисшего, тяжёленького липкого резинового мешочка, из которого тупо, случайно удрал десяток головастиков. Вот и вся тайна.
Это было то же самое, что ночной горшок вдруг обрёл бы возможность зачать ребёнка. Ичто мог родить ночной горшок?
Но как же Дима так просто попался? Ведь знал, тысячелетний опыт подсказывал: девушка, любая девушка — это всегда коварная ловушка. Бездонный, хищный, алчущий сосуд.
У сосуда имелся вход: спящее до поры до времени, обманчиво-розовое, безобидное горлышко, сомкнутое наивно и невинно как ротик девочки. Почуяв поживу, горлышко просыпалось. Размыкало ободок, охватывало растерянного, беспомощного мужчину, резиново, с мокрым хлюпаньем, хищно, вожделенно присасывалось: не вырвешься! Вмиг захлопывалось, обволакивало.
Жаркое, властное, скользкое, оно работало как ненасытный насос. Получив вожделенное, сладострастно содрогалось — и удовлетворённо, сыто отваливалось. Сосуд принимался незамедлительно вживлять и усваивать выдоенное мужское семя.
Вчера ещё такое невинное, девичье, плоское чрево начинало набухать, расти не по дням, а по часам. Вскармливать в себе буквально из ничего, из микроскопической, ничтожной безмозглой частицы — крошечного склизкого гадика. Бесформенного, шевелящегося и скрипящего, похожего на детёныша Чужого. Который ещё мал и беспомощен, но уже способен нарушить заданный привычный порядок, сломать стерильный, налаженный, уютный мужской, холостяцкий мирок.
* * *
«Он и она в зашторенной спальне, в шёлковой постели занимаются любовью — сильной, страстной и нежной. Позы меняются, перетекают одна в другую… Она снизу. Качаются, яблочно светятся в полутьме её безупречные, гладкие ноги.
Она сверху. У неё музыкально, волнообразно изгибающаяся узкая спина. У него — ритмично приподнимающийся и опадающий, крепкий литой таз, легко подбрасывающий свой желанный, невесомый груз.
Её длинные волосы скользят по его лицу. Пальцы у обоих напряжённо переплелись, полузакрытые глаза смотрят в глаза. И когда оба готовы улететь в райские кущи — она прерывистым, задыхающимся голосом сообщает, что ждёт ребёнка. И понимает: худшего момента для новости трудно было найти.
Он замирает. Затем резко её с себя сбрасывает. Перекатывается на живот, закусывает угол шёлковой подушки. Глухо, мрачно сквозь зубы спрашивает:
— Сколько?
— Три месяца, — говорит она.
Он встаёт (великолепное атлетическое тело, перекатывающиеся бицепсы, мускулистые ягодицы, зрительницы пищат от восторга). Уходит в ванну, слышится резкий шум воды.
«Господи, что я натворила?!» — шепчет она в ужасе. Он появляется в белых длинных шортах. Рывком выдвигает ящик низкого белого комода, что-то ищет. Кидает рядом с ней толстую пачку купюр: «Хватит?».
Она пустым взглядом смотрит на деньги. Затем, ахнув, вскакивает, в мгновение одевается и выскальзывает из спальни, из квартиры.
* * *
…Они сидят в кафе. В центре стола зажжены высокие свечи. Перед ней лежит роскошный, только срезанный и ещё влажный букет роз, с дрожащими каплями воды на лепестках.
— Прости меня, — говорит он. — Я повёл себя как последний негодяй.
Раскрывает коробочку с кольцом, надевает ей на тоненький палец. Кольцо велико, соскальзывает, катится по столу. Он ловит, упрямо надевает и сжимает её руку в кулачок: теперь кольцо никуда не денется.
— Пойми: это так неожиданно прозвучало. Я был совершенно не готов к подобному известию, не знал что делать.
— Ещё скажи, что не знаешь, откуда берутся дети, — усмехается она.
— Знаю. От любви. От огромной любви, которая не помнит себя, которая слепа и оттого делает непоправимые ошибки. Но мы с тобой всё поправим.
Он задувает свечи на столике — и начинает целовать её. Она сначала отворачивается, потом поддаётся, потом втягивается в процесс. И они целуются, целуются, не обращая внимания на окружающих. Их долгий, откровенный, всепоглощающий, не в силах прерваться поцелуй — как бесстыдный половой акт через рот, на глазах у всех.
— Вызовите такси, — хрипло кидает он официанту и снова проникает в её рот — и овладевает ею, а она им.
* * *
Дима в сценариях всегда подчёркивал, что видит в главных героинях некрасивых, но обаятельных актрис. Таких как Инна Чурикова, Лия Ахеджакова, Екатерина Васильева — это из советских. Из зарубежных — Тильда Суиндон, Сара Джессика Паркер, Барбара Стрэйзанд… Они не играют в фильмах не благодаря, а вопреки. И получается, что не играют, а живут. И фильмы с их участием начинают сверкают как бриллианты.
Да где же их, харизматичных дурнушек, взять среди нынешних обрыдлевших гламурных кобылиц, вытаптывающих лабутенами всё живое вокруг себя?!
Как-то к 9 мая Диме заказали сценарий для военного фильма о девочках- санинструкторах. Он прочёл килограммы документальной литературы, увидел сотни фотографий.
На него смотрели усталые, замурзанные девчата, чаще некрасивые (красивых разбирали по штабам). Лица курносенькие, скуластенькие, веснушчатые, безбровые и редкозубые — но такие нашенские, русские, милые. Причёски коротко, неровно стрижены (окопная вша одолевала) — наскоро кромсали волосы тупыми овечьими ножницами.
Зимой девичья кожа обветривалась, обмораживалась в лохмотья, покрывалась чёрными струпьями… Взрывы, земля, мороз, зной, пыль, грязь, секущий снег и дождь…
Какие уж фарфоровые лица.
А тут — о мой Бог! Режиссер, старый бл…дунище, привёз на кинопробы роту штампованных кукол: ать-два!
Дима в последнее время готов был нормальную, мягко и естественно двигавшуюся девушку расцеловать — да где их взять? Всюду напряжённые, с выпяченными грудями и откляченными задами, прямоходящие и прямосидящие девицы. Ей Богу, будто кол им всем в задницы с размаху всадили. Иначе отчего они боялись расслабиться, мягко и женственно опустить плечи, покойно вздохнуть грудью? В зеркало-то они себя видели, клоуны?!
Опротивели неживые татуированные брови. Тошнит от блестящих от крема полированных лобиков. У всех «санитарок» струятся нарощенные волосы ниже попы — бери и снимай не окопы, а рекламу шампуня «Estel Aqva».
Текст читают безучастно, будто по бегущей строке. Личики заносчивые, высокомерные, неподвижные как маски: боятся мимических морщин, боятся потревожить свежий лифтинг и вколотый ботокс. Все выглядят, будто только вышли из шоколадного обёртывания. Санитарки, твою мать.
Дима ходил скандалить, что толку. Плакали бюджетные денежки, пропал фильм. Эти красотки способны испоганить, испортить и опошлить, выхолостить, загубить любой фильм.
Как безнадёжно (по мнению Димы) до сих пор губят их Эмбер Херд — затмевая всё вокруг бездонными глазищами. Энн Хэтэуэй, сующая всюду свой великолепный греческий нос. Ванильная Наоми Уоттс с рыбьим ротиком…
Вот кто из вас помнит Кинг-Конга 2005 года? Никто не помнит несчастную гигантскую гориллу — зато у всех перед глазами перманентно открытый на протяжении всего фильма ротик Наоми Уоттс…
Ему и Таня понравилась непохожестью на других. Длинный носик, слишком близко поставленные глаза. Очаровательно оттопыренные ушки, которые она не маскировала, а по-детски честно, равнодушно закладывала за них волосы.
И волосы у неё были мягкие и рассыпчатые: ни в какую причёску не укладывались. Зато с ними обожал возиться Димин кот. И когда Тани долго не было, ходил и противно орал, ища её по всей квартире.
* * *
В последнем фильме Дима большой кровью отстоял, чтобы играла некрасивая, но миленькая девочка: главное, не примелькавшаяся, свежая — отыскал в задрипанном провинциальном театрике.
…Вокзал. Она, в майке и голубых джинсах, с убранными в хвост волосами, ёрзает от нетерпения на пластиковой скамье. Личико светится радостью. Вся подавшаяся вперёд фигурка полна радостного ожидания. За спиной меховой розовый рюкзачок с раскачивающейся мягкой зверюшкой. У ног маленький чемодан на колёсиках.
Рядом плюхается распаренная тётка, нагружённая видавшими виды баулами. Хорошо бы на эту роль заманить непревзойдённую Олечку Картункову. Жаль только, что после антицеллюлитных манипуляций она потеряла в весе вдвое, настолько же потеряв в обаянии.
Своим неповторимым тембром Картункова непринуждённо обращается к девочке:
— Ну чо, так и будем париться, буками сидеть? Куда косточками бренчишь, доходяжка ты тощая?
— Мне на станцию Синенькая.
— О, нормуль, и мне туда же. Ну, худоба, рассказывай что-нибудь интересное, чтобы тётя не скучала.
Девочка счастлива, и как все счастливые люди, на радостях глупа и болтлива. Простодушно вываливает о себе всё- всё. Что ждёт ребёнка, что сначала любимый не очень его хотел… Но потом у него прямо крылья выросли.
Потребовал, чтобы немедленно поехала к сёстрам в Синенькую. У двух его сестёр своё хозяйство, они бездетные, на первых порах окружат девочку и новорождённого заботой.
Девочка вынимает из пушистого рюкзака запечатанное письмо:
— Вот. Написал сёстрам… Они же меня никогда не видели. Чтоб берегли и всё такое.
У Картунковой, во всё время счастливого девичьего лепета, на лице сохраняется свойственное ей скептическое, полунасмешливое выражение. Она откровенно завидует.
— А чо, он им по телефону не мог звякнуть? Какой-то он у тебя, прости Господи… с тараканами в башке. Писульки сочинил — ну насмешил. Я вам пишу, чего же боле. Прям Татьяна Онегина в штанах.
— Татьяна Ларина, — поправляет девочка.
— Ой, ну везде ж такие умные. Везде ж нужно сунуть в нос свою грамотность. Ты чо, её паспорт смотрела? В смысле, Татьяны Лариной? Не смотрела, так помалкивай. Так чего, говоришь, по телефону твой пуся не звякнул?
— Там связь плохая, не ловит. Я же говорю: на сотни километров вокруг леса, озёра, чистый воздух.
— Это верно. Синенькая — то ещё анальное место… Глухо, как у негра в этом самом. (Жадно). Слушай, жалкая моя. Ты писульку хоть читала?
— Зачем? — искренно удивляется девочка. — Письмо же не мне адресовано.
— О, простодырая! — в свою очередь, изумляется Картункова. — В Синенькой же тебя ждут твои золовки — змеиные головки. Вставят так, что мало не покажется. Это ж такие тёрки начнутся — не приведи Бог. Предупреждён — значит, вооружён, слышала такую умную мысль? Давай, это самое, вооружаться.
— Да ведь неприлично читать чужие письма…
— О! Какой же он чужой? Это ж папка твоего дитяти! Это ж котик, который обрюхатил свою заю! Это ж подсолнушек, который посеял в твоём горшочке зёрнышко, — воркуя, Картункова цапает из рук девочки конверт и рассматривает на свет. Пытается отколупнуть ногтем, невозмутимо констатирует: — Не получается.
— Что вы делаете?!
— Ой, ссыкло, заочковала. Счас мы это дело разрулим. Не первый год замужем. Нужно над паром подержать. Над кипятком. У тебя термоса нету? И у меня нету. Во мы с тобой обе путешественницы беспонтовые, — деловито оглядывается: — А вот и он, голубчик — титан! Ты за моими вещами присмотри — я мигом! Одна нога здесь — другая там.
Уходит и тут же возвращается за самым большим баулом: «Это мой самый ценный. У меня там шубейки норковые».
У титана стоит очередь с термосами, бутылками, кружками. Картункова врезается, прёт танком, могучим плечом раскидывает жаждущих:
— Женщины, женщины, прошу без кипиша. У меня тут… У меня, по ходу, дело государственно-семейной важности. Можно сказать, военная тайна. Секретный план ФСБ. Раскрытие коварного неприятельского плана… — открывает кран и держит письмо над струёй кипятка.
Легко открывает конверт и, облизывая пальцы от сладкого клея, задумчиво отходит к колонне. По мере чтения её лицо изумляется всё больше. Глаза округляются как плошки, пухлый прозрачный подбородочек отваливается. Хлопает себя по мощным бёдрам. Шлепком отправляет подбородок на место.
— Ах вы ж, утырки, козлом обнюханные, чо над девкой сделать удумали! Ангидрид вас в трещины! Закатай вас всех в трёхлитровую банку! — далее сплошное запикивание.
* * *
Дима ударил по клавише, поставил точку и задумался.
Ясно, что тётка прочитала нечто ужасное и торопится немедленно предупредить девочку. Но что-то ей должно помешать… Что-то очень серьёзное, во что безоговорочно поверит зрительская аудитория.
Главное: у зрителя не должно всплывать никаких вопросов. Вопросы без ответов — это сразу недоверие и скептицизм: «Автор недоговаривает или врёт, такого в жизни не бывает».
Сочинишь убедительный ход — и телега сюжета благополучно покатится дальше. То есть для героини-то, как раз, совсем неблагополучно: навстречу грозящей ей опасности. Тётка хочет спасти девочку — автор хочет спасти сюжет всеми имеющимися способами.
«Картункова увлечённо читает чужое письмо. К её ноге привалился баул с норковыми шубами. К баулу тянется чья-то грязная смуглая ручонка, цапает. Баул: «Фьють!» — бесшумно скользя по полу, исчезает. Испаряется.
Или пусть цыганка пройдёт, стремительно метя и шумя юбками. Прошумела — и баула нет, как слизнула.
Картункова оборачивается… Письмо и девочка вмиг забыты. Крупным планом — впопыхах брошенный конверт, валяющийся в луже воды на затоптанном кафельном полу. Швабра с тряпкой с готовностью подцепляет его и утаскивает в потоках грязной воды. Всем же известно, что когда уборщицы нужны — их днём с огнём не сыщешь. А когда не надо — они тут как тут.
…О, это больше не Оля Картункова — это тайфуны «Камилла», «Нина» и «Катрина», вместе взятые. Странно, что стеклянные стены, гипсовые колонны и сам вокзал уцелели после того, как Картункова обнаружила пропажу. (Ну, умничка актриса сама додумает, как разыграть эту сцену, добавит вкусные детали и сочные реплики).
Между тем, объявляют посадку на поезд. Вокзал гудит как улей. Девочка растерянно топчется, оглядываясь, пожимает плечами. Как же она без сопроводительного письма?
Спустя минуту, к своим остальным сумкам подлетает бешеный вихрь, смерч. Смерч прекращает вращение, опадает и становится Картунковой. Она растрёпана, красна, потна и страшна в гневе.
— Где письмо? — лепечет девочка.
— Какое, на фиг, письмо?!! У Меня! Блин! Упёрли!! Шубы!!! — орёт Картункова. — Отстань, репей, со своим замудоханным письмом! И какого (пи-ип) с тобой связалась? Всё моё доброе сердце (пи-ип). Не реви — это я реветь должна. Найду шубы — расскажу, что в том письме… Упадёшь — не встанешь. Полный песец!
Девочка прислушивается к радио: «Повторяем! Поезд до станции Синенькая отправляется через пять минут!». Понурившись, девочка бредёт на перрон.
Сидящая рядом с Картунковой сухонькая, интеллигентная старушка складывает очки, убирает газетку. Она стала нечаянной свидетельницей всей сцены. Обещает Картунковой проследить за остальными сумками — а та пускай поднимает на уши вокзальных служащих и полицию.
Спустя короткое время могучий вопль сотрясает зал ожидания. Вернувшись, несчастная Картункова обнаруживает, что на скамейке ни сумок, ни старушки. Старушка — одна из «этих», а может, даже главарь банды, продумавшая и осуществившая коварный план. Просто замаскировалась под божий одуванчик. Главное, чтобы зритель не мог даже предположить в старушке сообщницу».
Последний абзац Дима, подумав, безжалостно, но аккуратно вырезал и сохранил в отдельной папочке. В данном контексте он абсолютно лишний. Зато может пригодиться или даже послужить завязкой в новой истории.
* * *
— Димка, ты страшный человек! Ты досуха выжимаешь тему, как майонез из пакетика. Даже из нашего с тобой самого-самого секрета. Для тебя нет ничего святого. Хотя… Ты гений, Дима! Живёшь в своём мире, как в капсуле… Для тебя не писаны законы. Ты выше предрассудков, пересудов… — У Тани, оторвавшейся от монитора, восторженно светились глаза, ало полыхали уши. — Ты, как Бог, властен так и эдак распоряжаться судьбами своих героев. Но это ужасно. Что ты задумал сделать с бедной девочкой, когда она доберётся в Синенькую?
— Тебе не пора пить витаминный йогурт? — в свою очередь, тревожится Дима. — И ещё: в твоём положении вредно так долго сидеть за компьютером. Вон, какая бледная. Следующие тексты буду набирать сам.
В последнее время Таня переехала к Диме, по его настоянию — и они поменялись ролями. Дима выглядит несколько растерянным, обескураженным и смущённым, в роли будущего отца. Он суетится и заботится о Тане неловко, неуклюже: ведь до сих пор он умел заботиться только о самом себе. Ну, разве что ещё о коте.
Вот уж никто бы не подумал: Дима стал завсегдатаем мамочкиных форумов и сайта «Мать и дитя». Говорят, у таких сумасшедших отцов возникают «беременные» симптомы: их тошнит, могут набухать грудные железы, из них сочится молозиво. Даже может расти пузо! Таня прыскает.
Напротив, она в последние дни налилась спокойной силой и уверенностью. Её глаза умиротворены и точно обращены внутрь: в происходящие в ней таинственные, великие процессы. Она ходит, напевая: «Как прекрасен это мир!». Иногда они поют вместе на два голоса, и оба потом смеются, влюблённо глядя друг на друга.
Дима вызывает у неё умиление, она относится к нему как мать к ребёнку. И хотя животик у Тани едва виден — она ходит вальяжно, переваливается уточкой. Сшила себе просторное кружевное платьице-пеньюар.
Снисходительно улыбаясь, слушает паникующего Диму. Он сходит с ума, настаивает, требует: Тане вредно дышать городским смогом.
— Я гуляю в парке, — слабо отбивается Таня.
— Какой парк! Вокруг выхлопные газы: свинец, бензопирен… В радиусе тридцати километров от городов всё отравлено!
Дима приходит в ужас от мысли, что у него может родиться уродец, мутант! Столько случаев об этом на форумах! Настаивает, требует: немедленно снять дачу, он влезет в расходы! Там озеро, тихо, из соседок только древние старушки…
* * *
«Он приехал ночью… Хотя (решил Дима) пусть приедет утром. Ворвётся и растормошит (нет, крадучись войдёт в спальню и тихо поцелует любимую в волосы).
Она откроет глаза:
— Ты приехал?!
— Не могу без тебя. Взял отгулы. Ты рада?
— Я счастлива!
— Как тебя приняли сёстры?
— Они такие душки! Боятся на меня дышать! Мы очень сдружились… Они меряют мне давление! Прижимаются ухом к животу и ловят шевеление плода! Слышат толчки и приходят в страшный восторг!
Он нежно отводит волосы с её милого, сонного, припухшего лица. Всматривается, целует: носик, губы, блаженно помаргивающие глаза.
— Как думаешь, тебе не повредит секс?
— Мы осторожно!
… Полупрозрачная ночнушка висит на спинке кровати. Он любуется ею. Как всегда, каждый раз бывает поражён: как его такое мощное, накачанное тело поместится в этом узком, почти детском гуттаперчевом тельце.
Придерживая ладонью её набухший живот, он медленно, очень медленно входит в неё сзади. Как всегда, с трудом, постепенно, бережно разрабатывая и завоёвывая пространство внутри неё — но всё отлично вместилось! Она постанывает, вскрикивает и прикусывает губы: не то от боли, не от блаженства — не то от того и другого вместе.
Их секс полон трепетной нежности, длится долго, до самого утра. Прерывается поцелуями и тревожными вопросами: «Тебе удобно?».
* * *
… Слепящее солнечными, золотыми бликами озеро. Влюблённые сидят на плотике, уплывшем на цепи довольно далеко от берега.
— У меня кружится голова…
— Это от счастья, милая.
— Да. Но давай всё же вернёмся, мне нужно полежать… Милый, что с тобой?!
Она с ужасом смотрит на его вдруг преобразившееся лицо. Жёсткое, с раздутыми ноздрями, сжатым ртом и прищуренными холодными, узкими и острыми, как бритвенный блеск, глазами. Его слова точно хлещут её по лицу.
— Со мной ничего. А вот ты попала в ловушку, милая. Сама виновата: могли же сделать всё по-хорошему. Разве нам было плохо вдвоём? Я предлагал тебе решить проблему у знакомого врача — ты упёрлась.
Какая ты доверчивая. Поверила, что я хочу кого-то третьего в своей жизни. Поверила сёстрам и выпила травяной чай… Не пугайся, это не яд, а лёгкий дурман. Когда тебя найдут на дне озера, от него не останется следа.
Набирает в телефоне номер МЧС. Делает голос взволнованным и прерывающимся:
— Алё, у нас страшная трагедия. Отступилась и утонула в озере молодая женщина. Да, только что. Ждём.
Она в тоске смотрит на него, понимая, что уже записана в покойницы. И ничем, ничем не разжалобить убийцу. Перечёркивает живот руками, точно пытаясь уберечь.
— Пожалей хотя бы ребёнка. Дождись, когда рожу… Это совсем скоро. А потом делай что хочешь.
— А ты меня жалела?!
Он сильно толкает лёгонькую девочку, так что она описывает в воздуху дугу. Всплеск, барахтанье. Она отчаянно борется за жизнь. За две жизни.
Вот в воде вспухает последний бурун из крупных белых пузырей. Клокочущая воронка исчезла, вода успокоилась. В толще стеклянно-зеленоватой воды видно, как тело тихо погружается в глубину. Водорослями шевелятся, колышутся вокруг головы длинные пряди волос…
Мы видим по-прежнему золотистую, слепящую поверхность озера… На берегу стоят две зловещие женские фигуры и пристально следят за происшедшим».
* * *
Дима некоторое время сидел с колотящимся сердцем. Старался ровно и глубоко захватывать воздух, восстанавливая дыхание. Он был совершенно опустошён.
В уме снова и снова прокручивались картинки разыгравшейся драмы на воде. Лицо жертвы в водяном ореоле. Глаза смотрят, не отрываясь — этому пристальному, умоляющему взгляду никогда не стереться из памяти убийцы…
Руки тряслись, даже противно. До сих пор помнили резиново напружившееся, изо всех сил сопротивлявшееся, не желавшее умирать тело живого человека.
Футболка насквозь мокрая — хоть выжимай. Нужно бросить в стирку и поискать свежую… Тяжело ты, перо пишущего человека. Хватит, хватит: нельзя так примеривать ситуацию на себя, вживаться в роль. Пора возвращаться к комедиям, завязывать с триллерами. А то однажды
...