Александр Чех
Русский плен
Невыдуманные истории
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Корректор Анна Носова
Иллюстратор Антон Кабаков
Дизайнер обложки Елена Файзуллаева
Фотограф Александр Чех
© Александр Чех, 2020
© Антон Кабаков, иллюстрации, 2020
© Елена Файзуллаева, дизайн обложки, 2020
© Александр Чех, фотографии, 2020
Шестая книга Александра Чеха включает рассказы, эссе и очерки на различные темы: серьёзные и курьёзные, фантастические и исторические. Большинство произведений публикуется впервые. Проза иллюстрируется фотографиями автора и графикой Антона Кабакова. Авторы живут и работают в Новосибирске.
ISBN 978-5-4498-1412-8
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Русский плен
- I
- Брод через великую реку
- Русский плен
- Остановка на «Зорьке»
- Это всё живое!..
- Дурацкий детектив
- Синдром Родиона Раскольникова
- Запорожец
- Молодая-то была…
- Ослепление
- Оёшские байки
- мы разучились нищим подавать
- Ветеринарная эвтаназия
- Ящик водки
- Санитары
- Формула
- II
- Ирония судьбы
- «Ирония судьбы»
- Проснуться в рубашке
- Проснуться без рубашки
- Булгаковская страница
- Поездочка
- Языковые нормы
- Малеровский мотив
- Зубной лекарь
- Валька
- Амнистия
- Голоса
- Испорченный телефон
- Оклик
- Загранпаспорт
- Княжий келих
- III
- Вороной
- Брейгель
- Бесы
- Чудо в колонии строгого режима
- Чудо Господне
- Странный сон, или фарш с табаскером
- Страшный сон
- Струнный сон
- Нездешний вечер
- Давний файл
- Предисловие
- Критика Готтской Программы
- Послесловие
- IV
- Две реплики
- Богатый человек
- Кинешма
- Гениальное стихотворение
- Заветная утеха
- Живой камень
- Soirée de Vienne
- Таинственный осветитель
- Самый свежий анекдот
- Навстречу музыке
- Гамлетовский вопрос
- In memoria
- Предыстория одного экспромта
- Дитя вне Времени
- Post Scriptum
- Графические работы Антона Кабакова
I
Брод через великую реку
вместо предисловия
Благоприятен брод через Великую Реку
И Цзин
Непримечательным полднем несколько лет назад я шагал ко входу станции метро «Площадь Маркеса» рядом с трамвайным кольцом, на месте которого ныне возведена двести первая автопарковка, и смотрел на другую сторону проезда, продолжающего улицу Титова в направлении Башни. В какой-то момент я взглянул на шестиэтажный бастион «Версаль»: незадолго до того выросшую розоватую ротонду.
Я сбавил шаг, поражённый отчётливым воспоминанием давнего сна… Да, он привиделся много лет назад: ещё не было ни метро, ни ГУМа. Не было и самой площади Маркеса — её пространство занимал пустырь, заросший бурьяном. В центре, примерно там, где ныне стоит памятник Покрышкину, возвышался стальной каркас; за две недели до Нового Года его обвешивали сосенками и большими картонными фигурами наподобие ёлочных игрушек, обвивали гирляндами из выкрашенных в разные цвета стоваттных лампочек и окружали горками, ледяными статуями Деда Мороза, Снегурочки, коней и сказочного зверья… Да ещё 9-го мая по вечерам на пустырь привозили батарею гаубиц М-30 и несколько блоков армейских сигнальных ракет, выпускавшихся в качестве фейерверка под орудийные залпы в честь Дня Победы.
Всё остальное время пустырь был таковым в полном смысле слова. Его прямоугольник обрамляли улицы, названные в соответствии с праздниками: Новогодней, маршала Блюхера и генерала Ватутина. Улицы Покрышкина в ту пору тоже не было, ходил там трамвай, вдоль рельсов которого пролегала невнятная грунтовая дорога. И ничего, кроме троп, протоптанных собаководами, бурьяна не пересекало. Возможно, уже возводилась 24-этажная коробка — как считалось, гостиницы, как оказалось — Вавилонской башни, которая не будет окончена никогда…
Вот тогда-то мне и приснился сон, где я, как беляевский Ариэль, парил над означенным местом, с недоумением озирая вместо пустыря причудливо застроенный квартал. Изумляли и разновысотные здания, и круглые башни, и не то огромные прозрачные витрины, не то транспаранты… Город тех лет был скопищем серых коробок, особенно левобережье; откуда бы здесь взялось всё это? Хорошо помню, как опознал во сне перекрёсток Ватутина и Новогодней, рядом с которым меня озадачило сооружение неведомого назначения с полуоткрытыми галереями, соответствующее сегодняшней многоярусной парковке на север от башни Сан-Сити…
Со странным чувством я развернулся на восток, где уже всходило солнце, и начал набирать высоту. От полёта над простором Оби, от утренней панорамы меня охватил восторг, сравнимый с изумлением перед сказочно преобразившимся энским пустырём…
С этим восторгом я и проснулся — и надолго забыл сновидение. Пока не пошёл по уже порядком застроенной площади и не взглянул на округлую башню «Версаля». Воспоминание поразило меня не менее, чем тогда: площадь Маркеса приняла вид, очень похожий на явленный мне во сне!
Как могло случиться это двойное чудо: полёта, да ещё в не самом близком будущем? Понятия не имею.
И всё же во сне я преисполнился восторга не от волшебно изменившегося города, а от парения над Обью — полёта над Великой Рекой.
Жизнь — не сон, далеко не только сон. И сны с полётами нечасты.
Жизнь — не полёт, а брод. Брод через Великую Реку.
Русский плен
…Но в переулках узких
доныне не погас
тот серый свет из русских
чуть воспалённых глаз…
Юрий Кублановский
Пианист С. решил выехать на запад в начале 90-х. Родной N-ск и прежде казался временным и наполовину вынужденным местом жительства — в лучшем случае, отправной точкой грядущего броска к творчеству, к успеху, гастролям… И, в конце концов, — к гонорарам: тогда о них не принято было говорить, но почему бы время от времени не помечтать о должной оценке в рублях художественных достижений?
Последние годы повернули всё наоборот. Гонорары — хотя какие там гонорары: не более чем скудные подачки! — стали первейшим вопросом; до творчества дело просто не доходило. С., однако, совершенно не желал работать за роялем, как работают за станком или прилавком, то есть, переезжая с халтуры на халтуру — именно так музыканты называют подобные труды, нисколько не претендующие на эстетику, — садиться перед клавиатурой и по нескольку часов в сутки нажимать на нужные клавиши. С детских лет он хотел быть артистом, с юных — считал себя таковым, и потому готов был смириться со многим, но только не с участью музыкального подёнщика. А кормиться приходилось как раз этим. Да и на кого было рассчитывать? Многие из числа тех, кто мог быть его слушателем, едва набирали на булку хлеба; а новые хозяева жизни, превзойдя прежнюю партноменклатуру во всех отношениях, от доходов до анекдотов, сорили деньгами где угодно — но не в кассах зала камерной музыки…
Последней каплей оказался незначительный случай, прекрасно высветивший, каково быть N-ским музыкантом в эпоху перемен…
С. записал на местном телевидении сюиту вальсов Шуберта, и весьма удачно. Минорные эпизоды благоухали мокрой осенней листвой, и даже в мажорных гармониях чудились печальные призвуки. Вступительное слово в телепередаче произнёс известный музыковед, с которым С. приятельствовал много лет. Тут-то и приключилась незадача: характеризуя артиста, он приписал ему исполнение тридцати двух сонат Бетховена! Подобные примеры и в мире-то единичны: для пианиста это настоящий подвиг; вот только в N-ске свершил его не С., а некто К., окончивший консерваторию и начавший концертную деятельность примерно в те же годы.
Казалось бы, из-за чего расстраиваться? Всего лишь недоразумение, да и разве не приятно, что тебя считают способным на покорение таких вершин? Обескураживало другое: этот же музыковед никогда не перепутал бы Кемпфа и Шнабеля в любой из бетховенских сонат — а здесь ему не слишком важно, С. или К. исполнил все тридцать две! Совершай любые подвиги в боях местного масштаба — кто их оценит? Если коллеге и приятелю это безразлично, что говорить о публике!
Тоска и досада обступали со всех сторон. В ответ на традиционное: «Доброе утро!» — всё чаще слышалось, и не всегда в шутку: «Утро добрым не бывает…»
Выручил случай. Оказавшись в Москве, С. узнал, что правительство Восточной Германии за считанные месяцы до объединения проявило неожиданную инициативу: способствовать восстановлению довоенного процента еврейского населения в немецких землях. А ведь тут, в Сибири, он считался евреем. Бог знает, сколько раз ему пришлось выслушать надоедливую шутку: «Выступает сионист П. — ах, извините, пианист С.!» Но если земля обетованная ему, сыну украинки-матери, без переделанного ради графы «национальность» паспорта не светила, то Германия — иное дело: кто знает, насколько там следят за чистотой материнской линии? Он решил рискнуть: не подменяя данных, указать всё как есть. Некоторую надежду давало и то, что они с женой оба музыканты, а именно на севере страны ощущался недостаток интеллигенции, в особенности творческой.
Бумаги были приняты уже правительством Германии объединённой. Через три месяца С. с семьёй получил приглашение на постоянное место жительства. Но выезжать он должен был как ’refugee’ — беженец. Здесь и возникли непредвиденные проблемы.
Чтобы продать принадлежавшую им долю хорошей квартиры в центре N-ска, ему пришлось сначала развестись, затем оформить брак с женщиной, фактически жилплощадь покупавшей, развестись с ней и, наконец, жениться заново на настоящей супруге. Всё требовало времени. И когда С. пришёл в германское посольство в Москве для оформления вида на жительство, чиновник, едва ли сочувствовавший такому странному беженцу, отвечал, что полугодичный срок обращения по его приглашению истёк.
— Как же так? — возражал обескураженный проситель — по нашим правилам приглашение на постоянное место жительства действительно в течение года! Мне пришлось устроить множество разных дел, подготовиться к отъезду…
— Нам всё равно, что и сколько действительно по вашим правилам, но если вы беженец, вы должны отправляться немедленно!
Обращение было направлено на повторное рассмотрение. К счастью, германское правительство своего мнения не изменило: С. мог переселяться с женой и дочерью в землю Шлезвиг-Гольштейн.
Однако же он решил для начала поехать один, немного освоиться на новом месте и тогда перевозить семью.
Небольшая остановка в Москве произвела на него неизгладимое впечатление. Никогда — ни до того, ни после — она не казалась настолько мрачной. Город вечной ночи! Снег сыпал да сыпал, немедленно превращаясь в грязь. Едва просачивалось жиденькое молочко дня, как в три пополудни уже начинало смеркаться, и в четыре темнело. Ни разу за неделю не проглянуло солнце — в N-ске такое, что ни говори, невозможно. Зато на каждом шагу попадались приметы нового мы́шления и новой жизни, заполонившие столицу с поразительной быстротой — что до N-ска пока не дошло. С. успокаивал себя, говоря: «Да мне-то теперь что», — но снова и снова не на шутку раздражался и огорчался увиденным.
Как и тем, что московские знакомые за него не порадовались. По большей части они не отвлекались от своих дел; разговоры в основном вращались вокруг избитой формулы «ты еврей, а я не смог». Всего два настоящих друга переживали из-за отъезда С., и невыразимая гамма чувств по этому поводу никак не сводилась ни к печали, ни к удовлетворённости. Гораздо больше прежнего пили, меньше прежнего пьянели — и почему-то много плакали… Все оставались живы — но что-то из жизни уходило бесповоротно.
За несколько дней, проведённых в лагере Красного Креста для иммигрантов, ему полегчало. Условия были вполне сносные, отношение к переселенцам нормальное, а новизна обстановки и давно забытые чувства: общности с окружающими и надежды на будущее — придали им даже некоторый оттенок благодарности. И уже через неделю С. покинул лагерь, чтобы переехать на своё постоянное место жительства в F-бург.
Нанесённый на большинство карт, но никогда не упоминавшийся ни в разговорах, ни в книгах город невелик, красив и довольно стар. На самых обычных улочках в нём попадаются изумительные уголки, где можно простоять пять-шесть минут со странным ощущением, будто ты ни с того ни с сего перешагнул из собственной жизни в кадр какого-то фильма…
Однажды, пользуясь отсутствием дождя, С. гулял по городу, услышал звуки фортепиано — и обрадовался, обнаружив, что они доносятся не из чьего-то дома, а из кирхи. Стараясь не морщиться от раздавшегося следом фальшивого пения, вошёл внутрь и поинтересовался, где бы ему можно было увидеть пастора. На уроках немецкого настоятельно рекомендовали именно такую форму вопроса: «где бы я мог…» или нечто подобное; вопрос: «где пастор?» — звучал бы просто оскорбительно.
Пастора, однако, не было; зато обнаружился настоящий рояль. А сидевший за ним органист, очень живой человек лет сорока, охотно выслушал всё, что сказал С.: я-де пианист, недавно переехал в F-бург; заниматься мне негде, не позволите ли вы иногда бывать у вас, когда я никому не помешаю? — и ответил, что — да, конечно, будем рады…
И С. по вечерам стал приходить в кирху на час-полтора. Окончив занятия и простившись со сторожем, он с удовлетворением наблюдал, как закрываются окна в домах по соседству — отворяли-то их, чтобы послушать его игру! Что ж, гонять гаммы и арпеджио он был небольшой охотник и, как Нейгауз, предпочитал шлифовать технику на подходящих фрагментах художественных сочинений, а если уж играл этюды, то не Черни, а Шопена. Поэтому из кирхи по вечерам звучала достойная музыка, и окна открывались ей навстречу…
А случившаяся вскоре беседа с пастором оказалась ещё более счастливой. Во-первых, он попросил С. во время службы исполнять какую-нибудь серьёзную музыку. Экспромты Шуберта? Прекрасно! Его же медленные песни в обработке Листа? Тем более!..
Во-вторых, он сказал С., что хотел бы познакомить его с одной из прихожанок, которая очень поддерживает их общину и любит музыку.
— Она родственница Фуртвенглера, дирижёра Вильгельма Фуртвенглера, — может быть, вы слышали это имя…
Имя Вильгельма Фуртвенглера?! Как же не слышали! Капитан, переправивший на своём корабле музыкальные святыни и сам дух европейской культуры через страшные бури и рифы середины века! Уже в том, что в консерваторских кругах он панибратски именовался Фуртом, содержалась изрядная доля почтительного восхищения. А лично для С. дирижёр многие годы был настоящим кумиром, платиново-иридиевым эталоном великого человека и музыканта…
И потому знакомство с фрау Янцен представлялось чем-то вроде Благой вести. А произошло оно неделей позже.
Племянница дирижёра оказалась весьма элегантной дамой, назвать которую пожилой было бы так же странно, как северное небо — ласковым.
Быстрые и проницательные глаза из-под полей чёрной шляпы выражали больше интереса к беженцу-пианисту, чем безукоризненно корректная речь.
— У нас многие играют на рояле, но пианистов очень мало — здесь, на севере, их нет, почти нет… Мы с друзьями иногда собираемся вместе, — так, ничего особенного, просто людям, знакомым с юности, иногда хочется повидаться и поговорить. Может быть, вы поиграли бы когда-нибудь для нас? Всё, что угодно, любую классическую музыку… Это было бы совершенно замечательно! Конечно, вам заранее позвонят, вас доставят. Возможно, в вашем положении скромная сумма тоже будет нелишней… А когда вы станете более известны, мы сможем гордиться, что поначалу вы выступали перед нами…»
Разумеется, он согласился! Не самому изыскивать возможности добраться до рояля, не самому себе играть — нет, музицировать перед представителями той самой европейской культуры, о которой в N-ске говорилось как о чём-то недосягаемом, притом за скромные деньги! Месяц назад С. и не мечтал о таком обороте дела.
Он начал заниматься в кирхе больше и чаще. Когда же оказалось, что это не радует сторожа, вернулся к прежнему распорядку, но упражнялся куда старательнее. Слава богу, память не подводила, да и руки возвращали потерянную форму.
А первое приглашение последовало недели через три. Пианист приготовил свой лучший костюм — из серой шерсти с небольшим ворсом, надевавшийся исключительно на концерты, — и сел в подъехавший за три минуты до условленного времени старомодный «мерседес».
Город F-бург в самом деле невелик; через четверть часа спокойной езды он скрылся за деревьями, сквозь которые несколько раз проглянуло Балтийское море. Вскоре автомобиль въехал в ограду особняка, принадлежавшего фрау Янцен.
С. навсегда запомнил эту картину: дородные парковые липы с чёрными сучьями, бледный закат над крышей здания и решёткой ограды, кажущийся тусклым жёлтый свет в высоких окнах второго этажа… Ощущение «как в кино» усиливал даже совсем не кинематографический ветерок с моря.
Так или иначе, ему предстояло первое выступление на немецкой земле. С. играл Шопена, ещё бы: ведь «это было у моря, где ажурная пена, где встречается редко городской экипаж…» Ноктюрн удался больше, чем баркарола, мазурки — больше, чем ноктюрн. Пара вальсов Шуберта оказалась вполне достойным заключением. Понравилось всё как будто в равной мере; лица слушателей — а их собралось дюжины полторы — во время игры были внимательны, а после неё выражали явное одобрение, хотя аплодисменты раздались, только когда он встал и поклонился.
В течение получаса, прежде чем фрау Янцен сказала, что машина для него готова, С. был представлен нескольким из собравшихся — тем, кто хотел обменяться с ним парой слов. Не слушатели подходили к артисту, а его подводили к кому-то из них, говоря: герр Шульце, барон фон Тройссен, принц Кобург — последний, кстати, показался пианисту обаятельным и простым в обхождении человеком… С. понял, что гости хозяйки дома — это уцелевшие представители северогерманской аристократии, далеко не бедствующие, но и не блистающие ни в каких хрониках люди, сохранившие врождённое чувство своего круга, как они хранили его и в Веймарской республике, и в «тысячелетнем рейхе», и в послевоенной Германии.
Напоследок фрау Янцен спросила, хорошо ли ему игралось, выслушала благодарности и как бы между прочим осведомилась: нет ли у него хорошего костюма?
С. чуть не оступился от такого вопроса и отвечал, что нет, костюма лучше этого нет.
— Ну хорошо, завтра я пришлю вам пару — может быть, какой-то из них вам подойдёт. Когда бы вам было удобно?
Из-за неожиданной коды С. провёл обратный путь в смешанных чувствах. Никогда прежде он не ощущал себя неподобающе одетым и был слегка сконфужен; с другой стороны, оценив ум и расположение гостей, он не усомнился, что они всё поняли как надо. Предложение же фрау Янцен — что оно могло вызвать, кроме признательности? Хозяйка не только указала на некоторое упущение, но и взялась его поправить. Вертелась неприятная мыслишка об обещанной, но пока не вручённой скромной сумме.
— Да о чём беспокоиться, когда имеешь дело с такими людьми? — сказал он себе, перевернувшись в постели с боку на бок. И заснул; а в полдень, как было условлено, подъехал тот же «мерседес» с двумя костюмами и конвертом, куда были вложены двести марок.
— Нормально… За сорок минут непотной работы…
Да, F-бург — это тебе не N-ск…
Его занятия музыкой напоминали забитую сырыми дровами печь. Перед тем, как вталкивать новое полено, нельзя было не думать: зачем? И вот в ней затрещал едва заметный огонёк. Появилась тяга, дым больше не валил в лицо, не ел глаза… Что бы ни говорили, артист живёт ради публики; нет её — нет и жизни. Да и слава — это, прежде всего, слушатель или зритель; а кому она нужна сама по себе?
Слушателей в гостиной сидело немного, зато каждый из них для чужеземца был бесценен. Впрочем, и его происхождение не осталось незамеченным: на третьей встрече С. попросили сыграть что-нибудь русское.
Он замялся. Ни Рахманинова, ни Скрябина он не играл, выученную в консерватории пару прелюдий и фуг Шостаковича — они могли бы заинтересовать потомков Баха! — подзабыл. Известные ещё со школы «Времена года» тоже не мешало бы повторить…
Выход из затруднительного положения нашёлся совершенно непредвиденный, а указало на него то, что он со своими провожатыми в подпитии пел в Москве:
В далёкий край товарищ улета-а-ет…
В дружеской компании С. нередко исполнял под собственный аккомпанемент репертуар отнюдь не классический: что-нибудь из Дины Верни или прочих эмигрантов, частушечного или лагерного фольклора. Ни разу в жизни не спутав ударения в устной речи, не пропустив ни единой запятой при письме, он пропевал, наслаждаясь разливом одесского просторечия далеко за пределами грамматических берегов:
Товарищ малахольнай,
Скажи моёй ты маме,
Что сын её пог'ибнул у борьбе.
С винтовкою у'рукою,
И с шашкой у друг'ою,
И с песнею весёлой на губе…
А вот советской классики — той же Одессы, причёсанной Покрассом или Блантером, — С. не касался никогда, но вовсе не потому, что не любил; однако петь её сколько-нибудь серьёзно было невозможно, а издёвки на её счёт он себе бы не позволил и никому не извинил: в конце концов, за это погибли миллионы.
А тут вдруг решился. Конечно, не раскрывая рта, легко и естественно исполнил попурри из полудюжины советских песен, украшая голосоведение то терциями, то секстами, время от времени вставляя блестящий пассаж, да и гармонизацию подыскивая похитрее, чем у аккомпаниаторов Бернеса.
Успех вышел неожиданный. Гости не просто оживились от неслыханной музыки, нет — но, хорошо представляя себе, как должно слушать Бетховена или Шуберта, здесь они чувствовали себя свободнее: можно было как угодно проявлять свою реакцию, улыбаться, а то и перекинуться парой слов прямо во время игры… Казалось бы, чисто советский душевный подъём, изумительно влитый в мелодические наплывы, безотказно действовал и на такую публику.
На следующей встрече его попросили сыграть «то же самое, что прозвучало прошлый раз, помните, в самом конце?» Усмехнувшись про себя, С. добавил к уже звучавшим песням тридцатых годов несколько военных. Как просили, в самом конце по-булгаковски скомандовал себе: «Маэстро, урежьте марш!..»
И тогда над аккордовой кладкой левой руки его правая возвела золотые купола октав взамен никому в F-бурге не известных слов:
…И врагу никогда не добиться,
Чтоб склонилась твоя голова,
Дорогая моя столица,
Золотая моя Москва…
Заключение его импровизации вышло патетичным вдвойне. Как говаривали совсем недавно, «у нас, советских, собственная гордость». И даже когда гордиться стало вроде бы нечем, когда быть советским в Германии показалось бы ещё нелепее, чем в России, оскорблённая гордость зардела под пеплом, придав выразительности и без того незаурядной музыке. «Никогда не добиться» — это не о ельцинской Москве, готовой на всё без разбору перед бывшим врагом. Нет, это о той, нашей Москве, которая теперь только в песне и жила!..
Невесёлая шутка закончилась на полном серьёзе. И отозвалась нешуточным эхом.
Лицо одного из гостей С. запомнил с первого взгляда благодаря поразительному сходству с Германом Гессе — правда, в отличие от великого писателя, этот сухощавый седой старик был среднего роста. Слушал он с напряжённым вниманием и садился поближе к роялю. И неудивительно, что он оказался одним из немногих, к кому пианист обращал свою игру — салон фрау Янцен не был концертным
