автордың кітабын онлайн тегін оқу Пограничная зона
Басти Родригез-Иньюригарро
Пограничная зона
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Дизайнер обложки Кристина Лавринайтис
© Басти Родригез-Иньюригарро, 2021
© Кристина Лавринайтис, дизайн обложки, 2021
СПРЯЧЬТЕ ЭТОТ РОМАН от детей и особенно от взрослых: он втягивает в притоны и червоточины, ничего не осуждает и непременно кого-нибудь оскорбит.
На фантасмагорическом диалекте здесь говорят о буднях, на языке, простом, как школьный двор — о границах, которых нет, и о том, что за ними.
О мире тесном и многослойном.
О безвоздушных замках, воздушных лабиринтах и карусели чистилищ.
О шалой и алой заре на ускользающем горизонте и о ветре свободы, который вопреки законам физики шумит даже в вакууме.
ISBN 978-5-0055-3706-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Пограничная зона
Он шипит через плечо запальчиво и ехидно:
— Всё равно вам никто не поверит!
— Тем и живём, — отзываются птеродактили. — Тем и живём.
Ошмёток 6,
Находка для шпиона и ламия на обочине
Ошмётки
Ошмёток 1. Ошибка сапёра
Он влезает на табурет.
Физиономия — исповедальная. То есть покерфейс, который для ближнего круга — транспарант.
По ту сторону стойки — полутьма, бутылочный глянец и видимое отсутствие бармена.
— Некогда объяснять, рассказываю как было. Я квартировал в мире, где гусеницами называют личинок бабочек, промежуточную форму жизни. А потом… — он подносит ко рту влажно мерцающий стакан, отхлёбывает желейного фиолетового, облизывается, стирает с губ вкрапления потали, продолжает: — Представь свадьбу. Гости в гастрономическом угаре, родители жениха принимают поздравления как соболезнования — со смиренными улыбками — и пропадают за кадром. Невеста — гусеница. Ничего страшного в этом нет: гусеницы давно интегрированы в общество, в толпе их не вычислишь, потому что большую часть жизни они человекообразны до изумления. Правда, смешанные браки почти всегда бездетны: в облике антропоморфном гусеницы обоих полов способны к любви, но не к размножению, а вот с усиками, мандибулами, дыхальцем, тремя грудными сегментами, десятью брюшными — другое дело. Не все решаются на межвидовое соитие без ширмы иллюзорного тождества. Зачем я там ошивался? Был на задании. Шучу. Наверное. Примерно за неделю до счастливой даты я надрался в компании жениха. Где? В пограничной зоне. В последнее время все заслуживающие внимания события происходят со мной там. Не только со мной… Слово за слово дошло до приглашения. В общем, представь свадьбу: пришибленный страстью жених тает на глазах, но языком орудует как бритвой, я неприлично повизгиваю от смеха и — совершенно бескорыстно — пускаю слюни на невесту, а невеста — гусеница. Нет, я не знал, к чему это приведёт.
***
Сбитый с толку, но заинтригованный, он влезает на табурет и смотрит в полумрак за стойкой. Стакан наполняется субстанцией зелёной, предгрозовой, пронизанной серпантином апельсиновых шкурок.
Он не знает, что лицо у него — исповедальное, не знает, что с такой физиономией можно играть в покер, и ближнего круга у него нет.
— Не представляю, как объяснить, поэтому просто расскажу, — говорит он, вздрагивает и запивает беспокойство терпкой зеленью. — Я много лет избегал кратчайшего пути домой, не ходил между детским садом и паркингом, потому что у детского сада был забор из непрозрачного пластика, у паркинга — тоже. Триста метров дорожки. Узкий, прямой как линейка коридор. Я знал города, где ширина улиц не позволяла раскинуть руки, я не боялся пещер и тоннелей. Почему не нырял в расщелину между парковкой и детским садом? Потому что придумал, что этот коридор не пройдёшь насквозь, если не желаешь оказаться на той стороне. Высматривая двор своего дома — будто в подзорную трубу с обратным эффектом — я никогда не был уверен, что хочу туда попасть. Но однажды я распрощался с попутчиками и пошёл между заборами. Шагал и стегал себя вопросом: куда мне надо, чего я хочу? Шагал, оставаясь на равном удалении от переулка за спиной и двора впереди. Небо надо мной замерло, солнце, пользуясь дымной завесой, не стремилось к закату, то есть в кои-то веки сделало очевидной свою неподвижность относительно планеты, но и земной шар лично для меня перестал вращаться. Я ускорял шаг, бежал от себя, не умеющего назвать нужные координаты. Мчался на пределе сил — прочь от человека, не знающего, чем он хочет быть. Наслаждался натяжением связок и солёным маревом. Бежал, пока чёрные тени не поравнялись со мной. Я принял их за птиц, но они были не только птицами: они напоминали птеродактилей или тощих драконов — суставчатых, угловатых, асимметричных. Некоторые отражали свет, другие его поглощали как бархат или замша. Я сделал ещё несколько шагов и пришёл сюда.
***
Он пользуется табуретом, чтобы забраться на стойку. Косится на стакан, в котором нет ничего кроме льда, фыркает:
— Очень смешно.
Вытягивается на столешнице, скрестив ноги и закинув руки за голову. Лицо у него такое, будто он не хочет ничего говорить, но всё равно скажет.
— Я лежал на прилавке: свернулся клубком между гребешками и стейками из лосося, на колотом льду, таком же мутном как чешуйки на моём теле. Я знал, что не продаюсь по частям, а целиком никому не нужен, поэтому стынуть мне на прилавке до конца времён. А потом стало тепло: за мной явилась глубоководная синяя смерть, верней, пробуждение. Дурной сон. Знаешь, почему? Потому что мне не пришло в голову утечь с прилавка. Я не придумал иного выхода, кроме смерти, и этого я себе простить не могу.
***
— Нет, я не знал, к чему это приведёт, — он жадно пьёт фиолетовую зыбь. — В параллельную реальность я шлялся систематически. Не потому, что упивался её любопытными странностями: не было в ней ничего странного, да и любопытного тоже. Обыкновенный душный мирок. Примелькался — всё, встроен в картину, опутан связями, хрен выползешь. Такие ждут за каждым углом, не обязательно пересекать мистические рубежи. Но забредать оттуда в пограничную зону оказалось проще, легче, быстрей. У всякого жульничества есть цена: тамошние «пограничники» жили в массе своей недолго, а умирали неожиданно разве что для самих себя. К тому же я не горел желанием застрять ещё в одном тесном мире — в дополнение к тому, в котором обитал, боялся обнаружить в теле крючки, за которые меня втащат обратно, даже если я не захочу возвращаться, клялся прекратить затянувшееся безобразие, и ничуть не удивлялся, срываясь. Короче, я злоупотребил гастролями, протоптал тропы на чужом болотце, оброс паутиной знакомств — только чтобы убедиться: подлинных различий между двумя мирами днём с огнём не отыщешь. Мой новоявленный приятель заметил на сей счёт, что иллюзия разнообразия — пытка надеждой для смертника, и что ветер свободы можно учуять лишь в пограничной зоне. Я уточнил: — «Сквозняк, а не ветер». «Лучше, чем полный штиль», — отозвался он. «Ну и что мы забыли вне пограничья?», — ляпнул я. Он посмотрел на меня как на идиота: «Со мной всё ясно. А тебя что держит?». Он задавал вопросы, но, не получая ответа, не повторял их — бесценное качество. Меня устраивала его манера вбрасывать реплики без контекста, пользоваться личной семантикой, не заботясь о том, пойму ли я хоть что-нибудь — я поступал так же. Мне нравились приступы болтливости и смешливости — всегда с оттенком истерики. Мы не уравновешивали и не дополняли друг друга. Напротив. Наши вылазки в пограничную зону оставляли послевкусие не раздвоения личности, а возведения оной в степень, но я говорю не о прогулках с отражением или встречах с другим собой. Мы были просто похожи. Как помешанные на критериях самоидентификации индивидуалисты мы должны были стать врагами. Или проникнуться взаимной симпатией как неизлечимые нарциссы. Могли бы и совмещать, но ветер изволил кренить нас в сторону солидарности. Итак, я шлялся с ним в пограничную зону, а про гусеницу толком не думал. Она со мной не заговаривала — я приветствовал её наклоном головы и тем же образом прощался. Я не знал, что творится между ними: чужая любовь всегда потёмки, а луч снаружи не рассеивает мрак — лишь проецирует на стены миражи того, в чьей руке фонарь. Со стороны мне мерещилась своеобразная идиллия. Полный трындец с точки зрения нормального человека, но где они водятся — нормальные люди? Представь бледную, багряноволосую, кинематографично красивую гусеницу: растерянное безмолвие, безразмерный свитер, безвольное скитание по трясине на подступах к пограничью. Её неуместное присутствие, её связь с ходоком за черту вызывали ухмылки, жалость и пересуды. Представь гусеницу, великодушно закрывающую глаза на его попутчиков, подстрекателей и методы отползания в пограничную зону. Представь её, смыкающую веки с преднамеренной наивностью, с детским эгоизмом: она утешалась растущей свалкой доказательств любви, не интересуясь, откуда берётся и чего стоит блестящая ветошь. Представь алтарь у её ног, обильно поливаемый кровью влюблённого. Изредка моего приятеля пробивало на хвастовство — он поднимал толстовку, демонстрируя прилипший к позвоночнику живот и штрихи порезов: «Смотри, она меня подъедает». «То есть резцы у неё как у летучей мыши?», — заключал я. Его коробило от аналогий. Он находил, что «гусеницы» — ошибочное, уничижительное обозначение вида, возникшее из-за поверхностного сходства хтонических тварей с личинками бабочек. «Она не в курсе самоназвания», — добавлял он, кривя рот, — «наверное, его никто уже не помнит: язык ведь утерян. Интеграция в социум — палка о двух концах. Она почти ничего о себе не знает. Как, впрочем, любой из нас». Как любой из нас… Нет, я не знал, к чему это приведёт. Не знал, что однажды, оставшись наедине, мы с гусеницей бросимся друг на друга с деловитой поспешностью, с плотоядной жадностью, с электризующим отвращением, с ненавистью, обращённой наружу и внутрь, с удовлетворением, которое может вызвать лишь поединок с равным. Нет, мой приятель не узнал об этом, ему повезло. Есть версия, что повезло окончательно и бесповоротно, но болотце всегда жило испарениями, то бишь слухами, а я их не проверял — в то время я внимательно слушал только сквозняк пограничья и чужую топь рассматривал как охотничьи угодья, но это уже совсем другая история. Сейчас надо рассказать про последствия альтернативной биологии на грани оккультизма. Да, гусеница обратилась в процессе. Нет, меня это не смутило: со мной ведь тоже творились метаморфозы… Думаешь, родились человеческие детёныши с признаками гусениц или гусеницы с повышенной способностью к адаптации? Нет, — пьёт. — Ничего у гусеницы не рождалось. Просто взяли и материализовались вокруг меня какие-то… Птеродактили. Анти-сказочные драконы. Чёрные, замшевые на ощупь. Некоторые со временем отрастили чешую. Они вылезли из пограничья, но зримость обрели из-за столкновения миров. Понимаешь, одно дело, когда реальности тихой сапой стелются друг по другу, размазываются как масло по хлебу. Другое — когда в опасной близости от пограничной зоны творится межвидовое скрещивание, причём про один из видов ничего не могу сказать, но представительница второго — хтоническая тварь, в просторечии — гусеница. Итак, завелись птеродактили. Считались хищными, хотя не помню, чем они питались. Жили у меня на балконе. Соседи называли их чистым злом — вероятно, потому что они разговаривали. Кто разговаривал? Соседи само собой, но выводок птеродактилей — тоже. Клекотали, тяготея к прошедшему времени, но что ляпнут — того и жди в извращённой форме в ближайшем будущем. А потом ещё раз, и ещё. Сначала казалось, они способны трепаться исключительно обо мне, но позже выяснилось, что их байки касаются не только и столько меня.
Он ставит стакан на стойку и смотрит в движимый бутылочными бликами сумрак:
— Вот скажи, с чем надо спарить гусеницу, чтобы получить замшевых птеродактилей?
Ответный шёпот звучит близко, будто посетитель и незримый бармен соприкасаются носами.
— Торчал бы я тут с вами, если бы точно знал, с чем?
***
Незримый бармен собирает себя по частям: впору неостроумно шутить про салат «Ошибка сапёра». В долю секунды десятки рассказчиков сменяют друг друга за стойкой. Птеродактили всё слышат. Что ни дай — сожрут. И перескажут. Даже про ошибку сапёра.
Замшевые стервецы вовсе не являются смыслом его существования, и главным результатом скольжения через рубежи тоже не являются. Они — побочный эффект, очень похожий на ловчую стаю.
Он собирает себя по частям: вспоминает, что опять стоит на краю трясины, в которую решил не возвращаться.
Он никогда не задумывался о том, кому принадлежит обитель с баром на первом ярусе, не понял, кто и как умудрился отправить ему приглашение, поэтому любопытство победило здравый смысл — звучит убедительно. К тому же он отравлен испарениями — теми, которые слухи — и не прочь увидеть их развеянными.
Но почему-то кажется, что будь его собственные птеродактили скупей на слова, он бы не сунулся в дом, который видел заболоченным по самую крышу.
Он собирает себя по частям и выходит из пограничной зоны, но не из пустого бара, который на поверку оказывается не таким уж пустым.
Ошмёток 2. Нейтральные полосы, язык любимого врага и антиматерия
На табурет она не влезает, а перетекает с пола уверенным волнообразным движением, будто кости и плоть не менее эластичны, чем гусеничный чехол. В отсутствии скелета её не заподозришь, по крайней мере не сейчас, когда пряжу безразмерного свитера заменяет кусок атласа на бретельках. Под матовой кожей тонко рисуются ключицы и верхние рёбра, но опасения, что они вот-вот, слой за слоем, проткнут эпителий, не возникает. В антропоморфном обличии гусеница субтильна до прозрачности, однако выглядит прочной. Здоровой.
Стакан полон наполовину. Не допит. Она рассматривает его на свет, следя за дрейфом потали, а не за перемещениями сгустка темноты у себя за спиной. Перемещения эти можно счесть хаотическими, однако в них есть метод: темнота обшаривает пустой зал, проносится под столиками, рогатыми от перевёрнутых стульев, обвивает колонны, заполняет ниши, прощупывает потолочные балки, забивается в щели между половицами.
— Ищешь кого-то? — наконец спрашивает гусеница и, выждав несколько вязких минут, сообщает со снисходительной усмешкой: — Я никого не приглашала.
Вихревой рейд замедляется, сходит на нет. К стойке возвращается молодой человек, крайне собой недовольный: он сболтнул лишнего, не открывая рта. Приятелей не ищут такими зигзагами. С таким бешенством.
Он напуган. Слегка, но паскудно. Стыдно признавать, но страх — одна из причин, пригнавших его на свидание, назначенное в локации, прямо скажем, неоднозначной. Верней, однозначной до нервного смеха. Сквозняк междумирья своих не отпускает, но затхлые топи на подступах к пограничью грешат не меньшей настойчивостью, и выбираться из них нужно без резких движений, не привлекая внимания. Рывки ускоряют погружение — это прописная истина, которой он, прощаясь с болотцем, пренебрёг. «Если провала не избежать, пусть разверзается земля, которой не привыкать разверзаться», — думал он по пути.
Увидев гусеницу, он должен был успокоиться. Но почему-то не успокоился. Должен был радостно оглянуться, ведь где она, там и его компаньон по вылазкам в пограничье. Вместо этого он прочесал помещение на предмет подставы, а отсутствие своего приятеля воспринял как должное. Почему? Болотные слухи — пар, постоянная часть пейзажа, которая не делается плотней от своей неизбежности. От птеродактилей отмахнуться трудней, особенно сейчас, когда они оглушительно ропщут, цитируя байку о невозвращенцах из пограничной зоны, которую он успел выучить наизусть, но замшевые стервецы имён не называют, пальцем не показывают и вообще тяготеют к прошедшему времени, поэтому думать о них не следует.
Думать следует о голосе, произнесшем: — «Я никого не приглашала». Сомневаться не приходится: он шёл туда, где всегда находил трясину, а пришёл на территорию гусеницы. Он чувствует себя как дома в бутылочном глянце и полумраке по обе стороны стойки, но хозяйка здесь — она. Бледная. Багряноволосая. Не безмолвная, не растерянная. Полноценная. Живая.
Он не знает, в чьём теле бросок рождается раньше. Она подрезает его в полёте. Он ловит гусеницу на пике волнообразной траектории. Ужаленный ногтями в основание черепа, вгрызается в не тронутый помадой рот прежде, чем лезвийные зубы, каких у личинок бабочек не бывает, смыкаются на его нижней губе. Гусеница не обращается, но человеческие конечности цепляются за него прочней, чем крючки на многочисленных лапках. Её пришлось бы убить, чтобы стряхнуть. Дикий виноград и ядовитый плющ, они переплетаются, находя в другом не опору, но силки. Размазав её по шелковистым обоям и намертво в неё влипнув, он входит — снова и снова — с плотоядной жадностью, с электризующей ненавистью, с эйфорическим отчаянием и мрачным удовлетворением, которые может вызвать лишь оргия на могильных плитах. Подтверждение соучастия.
Это не оправдаешь мгновенным затмением: они продолжают душить и жалить друг друга, вползая по литому терновнику перил, по чугунному холоду ступеней, по пружине винтовой лестницы. Не расцепляясь, повторяют хорошо знакомый ему путь по круговой анфиладе и наконец замирают на ковре — не пресыщенные до сонливости, а пережравшие до интоксикации.
Гусеница ждёт вопросов. Её ожидание — агрессия, натиск, но, словно этого мало, она выбирается из мятой шкурки, рассматривает швы, находит лопнувшую нитку, и, обрадованная этим условным ущербом, принимается за дальнейшее уничтожение, рвёт платье на ленты того же винного цвета, что её волосы.
Он ей завидует. Уничтожение одежды — этой искусственной кожи — его слабость, дурная привычка, плацебо, замещающее селфхарм. Правда, магия не работает, если не вытаскивать нитки прямо на себе. Задумавшись, он превращает в неприглядное кружево любимые футболки и самые тёплые свитеры — имущество на нём вообще не задерживается, но сейчас он раздет, а смысла носиться по квартире — на бис после торнадо на нижнем ярусе — нет.
Итак, метаться незачем, распускать нечего, а потребность действовать хлещет в самоистязательное русло, поэтому он спрашивает, куда подевался его приятель.
— Ты что, тоже любитель прогулок по кладбищам? — закатывает глаза гусеница, бросает винные ленты, уходит, чтобы вернуться голоногой, но в безразмерном свитере, из которого тут же начинает вытягивать пряжу.
Он молчит, пока его внутренности превращаются в многослойный коктейль. Стакан плотно набит льдом. Ложатся, не смешиваясь, пласты кислого алого сока и чёрной — из-за коры акации — водки. Кажется, это баловство называют «Полночное солнце», что крайне забавно с точки зрения некоторых персонажей, успевших излить душу за стойкой. Полоса темноты, полоса крови, полоса темноты, полоса крови, полоса темноты… Он ранен и почти убит, но в то же время ни капли не изумлён и глубоководно спокоен: он знал, куда вонзались выпущенные в болотном тумане стрелы, он не ожидал услышать ничего другого, он пережил всё заранее — спасибо птеродактилям — и больше не впитывает, как перенасыщенная влагой губка. Рука воображаемого бармена дёргается, алый сок плещет через край. «Какого чёрта», — думает он, — «В кого ни потыкаешь — все умерли. Один я вечный как пирамида, мать его, Хеопса. Лимбическая сила…».
— Погоди, — гусеница бесшумно стелется по ковру. — Ты не про те координаты спрашивал? Да ладно, как ты мог не знать? А, понятно… Смотрел не в ту сторону: у тебя же случилась какая-то драматическая любовная история…
Действительно, как он мог чего-то не знать там, где новости разносятся быстрей, чем случаются сюжетные твисты?
Что только не водится на болоте, какие страшные сказки не расцвечивают порой однообразный пейзаж на подступах к пограничью. Бывает, конец охоты похож на конец пути, и меркнет зеленоватый свет, и нога уже занесена над тонким слоем растительности, не столько скрывающим яму, сколько вопящем о её глубине, и метры провала не тревожат сознание, ибо всё сделано и дёргаться незачем, но тут с немым воплем, который, как позже выяснится, нарастал неделями, месяцами, сезонами — «Хватит на это смотреть!» — подрывается с соседней кочки какая-нибудь царевна-лягушка, даром что это не лягушка и ни разу не царевна, и явочным порядком тащит тебя на нейтральную лесную полосу. Язык не поворачивается говорить о твёрдой почве: сверху дождь, снизу воды по колено, но под землю не провалишься, в худшем случае утонешь, если уснёшь между корнями. Ещё есть вариант быть повешенным на ближайшем суку — не столько за аромат пограничного сквозняка, сколько за приставшую к коже тину, наглядно свидетельствующую, что кто-то опять извалялся в болоте, впрочем — при местной-то акустике — для трибунала тина не нужна. Но так уж выходит, что верёвка с петлёй, в которой ты успел подёргаться с видом, насколько позволяли обстоятельства, надменным и независимым, перекочёвывает в твои руки: тебе решать, казнить или миловать. Такова власть слепой любви, таково преимущество обласканной и возведённой на трон жестокости.
— Судя по всему, ужасно трогательная история. Разбить на кадры, и манга готова…
Гусеница ждёт реакции — он сознательно усугубляет сходство самой исповедальной физиономии с покерфейсом. Не потому, что намерен хранить секрет, который не является секретом, не потому, что для него так уж важны личные границы, а потому что не желает мешать чавканье трясины с пляской болотных огней и собственноручно скармливать одних представителей местной фауны другим.
Он рад своей окаменелости ещё и оттого, что лексический выбор гусеницы приглашает на вечер воспоминаний тень её мёртвого спутника: отматывает время до первого обмена позывными.
Альтернативу имени может породить что угодно — хоть бутылочная этикетка, вовремя попавшаяся на глаза — но в ту ночь он произнёс словосочетание, которое не по одному болотцу разносилось и не одно болотце пережило, сбивая прицелы отсутствием оригинальности и не демонстрируя ничего, кроме сомнительного вкуса. Меж тем псевдоним, за которым прятался его новый знакомый, не только отражал край бутылочной этикетки, но и доверчиво обнажал мечтательное отрочество, тянул за собой историю и географию, паруса и порох, шторм и войну. Оставаться под сплошным забралом своих позывных было бесчестно — он слишком многое понял, поймал слишком ясный сигнал, поэтому ответил истерическим хохотом, а потом назвал время и место — не на том языке, на котором велась беседа.
— Это что, наречие любимого противника? — восхитился новый приятель. — Скажи ещё что-нибудь, меня торкнуло.
И заржал не менее надсадно, глядя в тёмный кафель стены — в мутное зеркало, не различающее их лиц, а чуть позже признался:
— Ненавижу историю. Она крутится вокруг вещей до гнусности скучных, а рожи в учебниках ни разу не похожи на героев манги.
— Зато мы похожи, и это не комплимент, — хмыкнул персонаж, говорящий на языке «любимого противника».
— С того и живём, — прилетело в ответ. — Ох, представляю историю в нашем исполнении. Представляю себе… Эту мангу.
Гусеница ждёт реакции, а он смотрит в стену, думая о том, что ни упоротых диалогов, ни надрывного смеха, причин которого иным не объяснишь, уже не будет.
Пересекаясь с приятелем намеренно или случайно, он салютовал ему с негаснущим удовольствием, но, упуская того из виду на недели и месяцы, никогда не скучал по нему, а теперь скучает. Страшное дело — фраза: «Никогда больше».
Совсем недавно он, в одночасье прикончивший «ужасно трогательную любовную историю», лез на стенку из-за этой же фразы. Прикончил, осознал — и сразу полез.
Но самый ироничный оскал судьбы кроется не в привлекательности всего, что утрачено.
Когда недосягаемым становится подлинно необходимое, отсутствие уплотняется до чёрной дыры — до антиматерии, до мощного присутствия, готового втянуть или отменить остальной мир.
Он вспоминает «любимого врага», думает — «Никогда больше» — и обнаруживает саднящую боль в подреберье.
Вспоминает пляску огней и страшные ливни нейтральной полосы, думает — «Никогда больше», и, находя себя раненым, ранившим и живым, задыхается от мучительной благодарности.
Когда недосягаемым стало подлинно необходимое, он даже под дулом не произнёс бы и не подумал — «Никогда больше».
До сих пор не думает, и пожелает долгих лет в аду всякому, кто из лучших побуждений произнесёт это за него.
Ошмёток 3. Ватная мякоть и прогорклое желе
— Не знал и ладно, — сдаётся гусеница. — Теперь знаешь.
— Что произошло?
Задавать подобные вопросы так же гадко, как становиться их мишенью, но он хочет услышать интонацию, с которой ему откажут в подробностях.
— Как у вас принято выражаться, не вернулся из пограничной зоны, — отзывается хозяйка с деловитой небрежностью. — Ушёл один, зато с концами. К слову, последним, кто составлял ему компанию, был ты. Не помню — за день, за два до финальной вылазки? Вы говорите — «не вернулся», я говорю, что нашла не поддающийся романтизации труп вон в той комнате. Видишь канапе? Есть основания полагать, что он устроил это намеренно. «Ничто не предвещало» прозвучит дурной шуткой, но для ТАКИХ ошибок в расчётах он был слишком опытен. Ты не в курсе, что за вожжа попала ему под хвост? Почему он подложил мне столь неожиданную и несвоевременную свинью?
— Ты меня об этом спрашиваешь? Ты? Меня?
— Ты бы знал, какие карты он мне смешал.
Возникает импульс съязвить: — «Брачный контракт предписывал за полгода подать в отставку?», или отшатнуться с нескрываемым восхищением: — «Ламия, упырица, ядовитый плющ!», но вместо он этого разводит руками:
— Ты преувеличиваешь нашу близость и, как следствие, мою осведомлённость. По меркам болотца между нами вообще ничего не было. С большой буквы Н.
— С очень большой и очень звонкой, временами прям-таки оглушительной.
Он не отводит взгляд именно потому, что хочет отвести. Одёргивает себя: — «Выключи бесполезный фонарь. Не проецируй миражи. Она не обвинительный акт зачитывает, ей по барабану».
— Как ты сказал? — радуется гусеница. — По меркам… Болотца? Недурное определение. Особенно уместен суффикс. Уменьшительно-уничижительный.
Он поднимается с ковра, с нездоровой настойчивостью глядя за приоткрытую дверь, в следующую комнату, где в зашторенном сумраке проступает угол канапе и — неизбежной галлюцинацией — скрученный силуэт покрывала. Уходит анфиладой знакомой, но непривычно безлюдной, вылизанной. Поэтапно, ступенчато одевается на лестничной спирали. Гусеница спускается следом.
Он зачем-то уточняет:
— Ты позвала меня, чтобы спросить, почему умер твой…
Буксует на терминологии. Не рассчитывает на чёткий ответ. Очень надеется не услышать: «Да».
— Нет, — улыбается гусеница, и смотрит так, словно он должен сделать какие-то выводы.
Он не хочет делать выводы, поэтому заходит с другой стороны:
— Как ты на меня вышла?
Теперь она выглядит неприкрыто довольной.
Как гиена, отжавшая добычу у льва.
Нет, не то.
Как гепард, измотанный гонкой, но вопреки природе отбивший собственную добычу у гиен.
Не то.
Как плотоядная ящерица, сожравшая шмат мяса на глазах травоядной игуаны, открывшей пасть на означенный шмат, не подозревая о своей травоядности.
Пожалуй, то.
— Ты же восстановил цепочку, — ухмыляется гусеница. — Иначе к чему был параноидальный смерч?
— Я не верю тому, что успел подумать. Многовато несостыковок.
Она заходит за стойку, указывает на табурет, которым он пользуется как трамплином, чтобы оседлать столешницу.
— А на шпагат можешь? — интересуется гусеница.
Он отрицательно качает головой.
— Не можешь или не пытался?
Вставив сигарету в мундштук, она завершает карикатурно-нуарный образ la femme fatale[1], и выглядит при этом естественно, органично. Не одежда работает её арсеналом и камуфляжем: безразмерный свитер со свисающими петлями не превращает её в безмолвную невесту ходока в пограничье, как пущенное на ленточки платье не столько подчёркивало опасную притягательность, сколько ей не мешало, и призвано было не впечатлить гостя — прежде ему подобные приманки не требовались — а донести некий сигнал. Вероятно, предварить экскурс, приступая к которому, она протягивает слушателю аналогичный мундштук.
— Есть мир. Есть люди и гусеницы. Первых в разы больше: они построили социум. Вторые только и думают о том, как потеснее связаться с первыми, упрочить свой статус, обеспечить будущее. Гусеницы мужского пола оголтело ползут по карьерным лестницам, а ближе к концу жизненного цикла женятся на своих. На своих — чтобы гарантировать наличие потомства, которое всем позарез необходимо. В конце жизненного цикла — чтобы по пути не напоминать людям о своей инаковости. Некоторые гусеницы женского пола повторяют обрисованный сценарий, но большинство стремится схалтурить на раннем этапе — вступить в смешанный брак. Отсутствие потомства — разумная плата за прыжок выше головы. Как ты понимаешь, это был человеческий взгляд на положение дел: люди склонны судить о чужих потребностях, исходя из собственных.
Она смотрит ему в лицо и, удовлетворённая произведённым эффектом, продолжает:
— Не зря мы — в состоянии фертильном — напоминаем людям промежуточную форму жизни. Десятки лет функционируем на личиночной стадии, а перед смертью окукливаемся. На этом всё. У нас нет будущего, ведь по факту для нас нет времени. У нас чрезмерно развиты органы чувств, мы 24/7 заняты поиском снеди, которая нас удовлетворит — какое нам дело до нумерации ступеней в человеческих лестницах, до подтверждения нашей ценности для мира, до того, на что похожи плоды нашего бытия? Мужские особи способны контролировать транформацию. (Природа ни к одному виду не справедлива). Они делают карьеру — то есть по добираются до чердака или до подпола — по случайности. Ненасытность легко перепутать с энергичностью, к тому же миром правит не только голод. Гуттаперчевый любовник, с которым не нужно беспокоиться о последствиях — это очень удобно. Смейся, смейся, меня про тебя человек пятнадцать спрашивали: — «Он ведь тоже из гусениц?». Чему ты удивляешься? Твой приятель при каждом новом знакомстве был «ложногусеницей», и не только он. Всё просто: ведёшь себя в общепринятом понимании не по-человечески — значит гусеница, третьего в картине мира не дано. Вернёмся к теме. Стремление гусениц женского пола выйти замуж за гомосапиенса — вообще легенда, которую матери рассказывают мальчикам. В этих сказках замуж за них хотят все, но гусеницы — как наиболее нежелательный вариант — особенно, хотя с прагматично-людской точки зрения это бессмысленно: статус мужчины, женившегося на гусенице, падает и не отжимается. Почему смешанные браки всё-таки случаются? Потому что поступки антропоморфных созданий не всегда подчиняются целям утилитарным.
Она затягивается, роняет столбик пепла, продолжает:
— Есть мир. Мой мертвец сказал бы, что миров много, но каждому из них не хватает воздуха, и непременно добавил бы, что по жизни продирается в пограничье через вакуум. Пограничье… Не могу отрицать, что некоторые — не все — ходоки за черту отмечены потусторонним обаянием, но я не знаю, существует ли пограничная зона отдельно от катапульт, коими вы себя туда забрасываете. Стоит включить голову — приходишь к выводу, что ничего, кроме катапульт и бреда в полёте, не существует, а я не хочу портить тебе настроение. Моя территория на подступах. В вакууме, цитируя покойника. На болотце, цитируя тебя. Почему? Есть мир. А по мне его нет. Есть миллиарды осколков, дрейфующих в пустоте. Некоторым осколкам на пользу подвергаться диффузии или взаимной шлифовке, но большинство могут продолжать дрейф, только избежав столкновения с соседями. Ты знаешь, о чём я говорю. Почему здесь, на отшибе, никто не называется именами, под которыми кукует в дневной мякоти? Никто, кроме безумцев, которым терять нечего, и я не о тебе, разумеется, и не о мертвеце, хотя он, кажется, просто воспользовался случаем освободиться от бирки, навязанной родителями. Почему «болотце» стало капсулой, над оболочкой которой все так трясутся? Да потому что довольно одного прокола — и капсулы нет, болотная жижа хлынула в мякоть, а это никому не надо. Другой вопрос, зачем нужна эта муть на отшибе. Что здесь забыли те, кому пограничье до лампочки? Голод — в том числе до любви — можно и в ватной мякоти удовлетворять. Но близость пограничной зоны расшатывает порядок вещей, создаёт марево, в котором легко поставить на паузу искусственную жизнь и пожить той, для которой ты создан, или напротив, перестать быть осточертевшим собой и поиграть в себя воображаемого. Очень похожие процессы, почти неразличимые, но, по моим наблюдениям, первый заставляет ценить карнавальное пространство как таковое, а второй провоцирует зависимость от составляющих его деталей. У тех, кто приходит себя отпустить, встроенный переключатель режима, поэтому перемен в декорациях они могут даже не заметить, а те, кто привык наматывать на себя мишуру и тащиться от блеска в зеркале, очень нервно реагируют на исчезновение любимой бутафории: другая не так шуршит, оттенок не тот, и вообще её как-то мало, весь унылый облик не прикроешь. Между прочим, я ответила на твой вопрос, но не будем торопиться. Поговорим о том, что я ловлю в мутной водичке.
Она берёт паузу, заменяет тлеющий фильтр на сигарету.
— Мой отец, мир его кокону, был из тех гусениц, кого занесло на верх человеческой лестницы. Что это значило для меня? Роскошный вид на окрестности, прорва еды, которая меня поддерживала, но не насыщала, и куча связей, на первый взгляд ненужных. Наверное, я слегка шелкопряд: моими нитями пронизан изрядный шмат мякоти, но мякоть, как уже было сказано, я нахожу ватной, нумерацию социальных ступеней — смешной, осколки мира, которые принято выставлять под дневной свет — скучными. Меня с детства преследовал призрак аромата — сладкий, горький, немного затхлый, неудобно гнилостный — словно апельсин, перезревший на ветке, истёкший патокой и уже приманивающий полчища насекомых. Запах, обещавший ту пищу, которая избавит меня от голода. Он преследует меня до сих пор, но иногда становится настолько густым, что воздух, перенасыщенный им — почти еда. Именно так пахнут для меня приграничные топи. Я использую множественное число — забегаю вперёд.
Гусеница ищет признаки любопытства на лице слушателя. Находит. Рассматривает он, правда, не гусеницу, а свежую сигарету, которую она ему протянула. Гусеница улыбается, защёлкивает портсигар, продолжает:
— Оно приблизилось ко мне само — пограничье, расшатывающее порядок вещей, превращающее ватную мякоть в прогорклое желе — и, после серии вечеринок, какие бывают у всех при вхождении в пубертатный возраст, могло откатиться, не оставив по себе даже памяти, но я приняла меры. Я видела, как люди, гусеницы и прочие твари ходят тропами, которых не бывает на дневной стороне того же осколка, выкидывают кульбиты, невозможные в ватной мякоти, отыгрывают спектакли, которые я исподволь могу сделать сложней, жёстче… Прекрасней. Я пользовалась своей территорией как шахматной доской, но правила выдумывала сама. Низводила слонов до пешек, скармливала им коней и этих же коней выводила в дамки. Нет, я не властью упивалась. Власть — инструмент, а не источник наслаждения, её нужно поддерживать в рабочем состоянии — и только. Я питалась прогорклым ароматом, густеющим год от года. Одни персонажи тащили за собой горсти других. Их стало так много, что не все знали меня в лицо, а знающие в лицо не всегда могли назвать моё имя. Я быстро осознала преимущества такого положения. Ты, должно быть, думаешь, что ключевые фигуры — это те, кому я открылась, или те, кто знал меня с самого начала? Нет. Не всем ключевым положено знать правду, не от всех пешек обязательно её скрывать. Ты разберёшься, если захочешь. Не ломай мундштук, пожалуйста, он мне дорог как память.
— Мой приятель был тем конём, которого скармливают пешке, достают из расходной коробки, наделяют полномочиями ферзя, скармливают очередной пешке — и так по кругу? — спрашивает он, не пряча до несправедливости дрянную усмешку.
Глаза гусеницы отражают, дробят и возвращают его нехорошую ухмылку в десятикратном объёме.
— Почему тебе это важно?
Хороший вопрос.
В рассказе гусеницы мало подлинных сюрпризов. Даже собственную близорукость нельзя считать поводом для изумления: его никогда не интересовало наличие или отсутствие серого кардинала на подступах к пограничью. Пребывать в шоке от особенностей болотного быта ему поздно и не к лицу: нельзя исключать, что он действительно может развлечь всеведущую гусеницу парой-тройкой занятных историй — и о себе, и о мёртвом приятеле. Почему же его рот наполняется ядом? Потому что концепция «ничем не брезгующий ходок за черту и его до слепоты обалдевшая спутница» ближе, понятней, приятней, и от того кажется правильней?
Он по-прежнему считает чужую любовь потёмками. Он слишком хорошо знает: то, что со стороны выглядит как неудобоваримая жесть, изнутри может оказаться необъяснимой благодатью. Он давно не вправе бросать первый камень и высматривать соломинки в глазах визави — даже брёвна не вправе высматривать, а нарастающий под куполом черепа вопль — «Она его схавала!» — перекрывается безумным шёпотом: — «Кто-то вынул у неё изо рта последний кусок».
Откуда же эта взбалмошная враждебность? По всему выходит, его злит спокойствие гусеницы. Отсутствующая печать потери.
Тут кроется что-то личное.
роковая женщина (фр.)
